* * *
Предашься разгулу эмоций:
ни близких, ни дальних не жаль.
Так несостоявшийся Моцарт
терзает безвинный рояль.
Выплескивать крики и стоны,
бросать на ковер карандаш,
чтоб клекот часов монотонный
не стискивал слух, как бандаж.
Когда самый близкий из близких
в итоге устало уснет,
иль просто уйдет по-английски:
и этак, и так ускользнет,
застыть, ужасаясь порыву,
прорыву пошлейших утех.
А мнилось: возок над обрывом,
не так, как у всех. Как у всех.
МАТВЕЕВ МОСТ
На Крюковом канале
меж двух опор моста
лежали, как в журнале
на плоскости листа,
окаймлены морозом,
впечатанные в лед,
цветы: тюльпаны, розы
и, черт их разберет,
еще какие флоксы,
в гирлянду завиты.
Пусть вечер тьмой облекся,
но видно: на цветы
два брошены кокоса,
мохнатых и смешных.
И тотчас, как с откоса,
писать пускаюсь стих
о том, как новорусский
повздорил на мосту
с невестой, и в нагрузку
за ней спустил фату,
цветы, кокосы, банты
в канал и поканал
на джипе под куранты
шампанского. Финал.
А может, дева, плача,
здесь спрыгнула сама,
да только незадача:
на улице зима.
Лед тонок — не проблема,
его пробью и я,
но коль такая тема,
так где же полынья?
Наверное, невеста
повисла на мосту,
и новорусский с места,
схватившись за фату,
втащил ее обратно.
Их нравы, как кроссворд.
Они родного брата
чуть что — и вмиг за борт.
Нет, за борт, извините.
Не пей, мой друг, коньяк,
когда луна в зените,
а за окошком мрак.
* * *
Лежа на дне лодки,
глядя в лицо Небу,
мучались мы неловко,
тщась разгадать ребус:
что это — бесконечность?
Смерть или жизнь, или
Бог или бес, нечисть…
И все равно плыли.
ПЕРЕВОДНЫЕ КАРТИНКИ
Приход гусар в провинцию. Этюд
изученный по сотне описаний.
Вот, пожилым прелестницам поют
о сладости объятий и лобзаний,
вот занавеску ручка теребит,
супруг дородный дрыхнет на перине.
Наутро у жены усталый вид:
— Где мой кисет? — Мы свату подарили.
— А три бутылки, этих, божоле,
что, тоже свату? — И жена рыдает.
Приход гусар хранится в хрустале
всей женской памяти, а годы за годами
уходят и уводят героинь
переживаний местных и масштабных,
но современный взгляд куда ни кинь,
не модно из огня таскать каштаны.
Военное училище. Окрест
два садоводства, маленький поселок.
К концу сезона женам надоест
пейзаж, застиранный за лето, невеселый.
Курсантики шныряют по садам,
цыганят яблоки у жадных садоводов.
Хозяйка крикнет из окна: — Не дам!
а после загорюет отчего-то.
В натопленной каморке не уснуть,
перед глазами стриженый затылок.
Ах, если бы курсантика вернуть,
да покормить, покуда не остыла
еда ли, бабья жалость или боль
по молодости без огня, азарта.
Забывшись в третий раз насыплет соль
в кастрюлю с супом, сваренным назавтра.
ОСЕНЬ НА ДАЧЕ
Сырой нетопленый домишко,
на вид картонный. В нем ли жить,
когда с дождливою одышкой
октябрь на яблонях лежит?
Когда единственным досугом
окно заплаканное в сад,
когда холодная посуда
остудит чай, и будешь рад
сухим поленьям, словно другу,
нагрянувшему в стылый дом
с вином, и мигом всю округу,
уснувшую с таким трудом
в промозглых сумерках текучих,
вы перебудите смеясь,
и, опьянения попутчик,
презрев проселочную грязь,
к вам вольный дух в речах и жестах
спускается из темноты,
и искажаются блаженством
его нетрезвые черты.
Но кончилось вино… Остыла
печурка через три часа.
Как партизан, похмелье с тыла
ползет на ваши голоса.
И нет ни друга, ни веселья,
и стало вдвое холодней.
И каждый вечер новоселье
луны в небесном полотне.
* * *
Он просто кочует из дома в дом
и сеет вокруг тоску.
Покурит, кофе попьет, потом
уходит, как по песку,
увязнув в прощании и пальто,
глядит безнадежным псом.
И стыдно становится мне за то,
что дар его невесом.
Он нищ, и его не прокормит жена,
поскольку нет таковой.
Он будет писать во все времена
о небе над головой,
которое знает по слухам, боюсь.
Он пресен, как хлеб, и тих,
считая, что с миром случайный союз
сам должен к нему придти.
Я после его посещений больна,
но кто ему даст вина?
* * *
Мой друг пока что жив,
но он уже не здесь
там, где иначе время отмеряют.
И голоса друзей,
как голоса чужих,
всего лишь голоса снаружи, за дверями.
Он знает больше нас,
то страшное ничто,
которое для нас, для всех едва лишь нечто.
Он мне подаст пальто,
пока не пряча глаз,
так буднично, так не по-человечьи.
Еще хватает сил
и отторженью чужд,
но нам-то сил и не хватает, нам-то.
Я бодренькую чушь
несу, чтоб ни спросил,
и чую, что не так, и правил нет, как надо.
* * *
Мы под дождем стояли на холме,
внизу в долине спали брошенные дачки.
Печаль, громоздко привалясь ко мне,
твои слова кидала, как подачки.
Нам было ночевать сегодня где,
и ждали нас собака, дом и печка,
но в капельках дождя, в скупой воде
дрожало обручальное колечко,
напоминая — время истечет,
и вы расстаться будете так рады,
а облака играли в чет-нечет,
оборотясь непрошеною правдой.
Кто смертен — перед вечностью не прав,
но есть же вне, я не скажу, что выше,
и время вывихнет порой сустав
ты слышишь его жалобу? Я слышу.
* * *
Все проходит, кроме печали,
даже страсти, о коих молчали,
даже беды, что плачут громко.
Просьбы пылкие наши к Богу
наполняются понемногу
совершенно обратным смыслом.
Словно втянутые воронкой,
исчезают друзья и страхи,
и у памяти, у неряхи,
перед временем нету выслуг.
Но в печали своя отрада
вкуса сброженного винограда.
Пусть под вечер к столу пустому
сядут меньше, чем двое в кухне,
и луна за окошком вспухнет,
разольется покой пьянящий,
как вино из лозы густое.
И тогда, позабыв о планах,
угнетающих и желанных,
примиряешься с настоящим.
* * *
Случается, защиту лет разрушит
нетерпеливый и случайный жест,
и на поверхность выползают души.
Как стыдно думать о нагой душе.
Рассудок, утомленный грузом вето
до простоты все так же не дорос.
Ирония становится ответом
на всякий безыскусственный вопрос.
Все гуще кровь, бегущая по венам,
щемит все чаще с левой стороны.
Воспринимается почти обыкновенно
закономерность смерти и весны.