Николай разбирал полы у себя в мастерской. Дома его ждала молоденькая жена, третья по счету, но он договорился с Ириной, и ждал ее до половины одиннадцатого. Давным-давно стемнело, мобильный Ирины равнодушно сообщал, что абонент находится вне зоны обслуживания. Возможно, муж заехал за Ириной в театр, и она была вынуждена отключить телефон. Неужели, нельзя улучить момент и предупредить? Дома Николай заявил, что у него срочный заказ, придется всю ночь вкалывать. Конечно, можно вернуться, отговорившись тем, что сроки сдачи заказа перенесли, но не хочется выплескивать раздражение на жену, она и сама дает достаточно поводов для скандала, если еще и Иркины грехи на нее повесить — не выдержит без тренировки. Поженились-то они недавно, вот через год-другой привыкнет отдуваться за все. К тому же Николай выпил половину бутылки перцовки, приготовленной к свиданию, и тащиться через весь город поздним вечером лень. Теща многозначительно уйдет в свою комнату, жена начнет сокрушаться, зачем пьет в одиночку, он не сдержится — и пошло-поехало. А полами давно собирался заняться: выбросить гнилые доски, настелить фанерные щиты.

Николай бывал предупредителен с подругами первые три месяца, с женами — полгода. В отношениях с мастерской наблюдался постоянный трепет и обходительность. Жены-подруги приходили, уходили, мастерская у него была одна и требовала заботливого внимания. Здесь в принципе можно жить в периоды неприкаянности, здесь он полный единоличный хозяин, никакая женская рука не уродует стеллажи миленькими вазочками, а кушетку веселенькими накидочками. Квартира Николая рассосалась в предыдущих браках, мастерская делению не подлежала и служила оплотом, несмотря на сложности с КУГИ и прочими вредоносными структурами. Плату постоянно повышали, грозили выселить всех художников скопом из центральной части города, но до этого не доходило. Да и за долги мастерские отбирали нечасто, если сумел закрепиться в полуподвале или на чердаке — все, повезло, старайся хоть иногда платить аренду, ну, электричество, ну, коммунальные услуги. Хоть иногда. Конечно, случались комиссии, проверяющие, не живут ли художники в подведомственных помещениях, что категорически запрещалось по необъяснимой причине. Запрещалось держать плитки, постели, домашние тапочки, но все держали, стелили и зажигали. Более того, некоторые художники ухитрялись жить в мастерских с семьями, с женами и детьми.

Мастерская Николая располагалась в полуподвале, между Садовой и Канонерской улицами, во флигеле, стоявшем почти на земле, без настоящего фундамента. Она была сырой, темной, но достаточно большой и удобной, на две комнаты и крохотную кухню. Напротив, в таком же точно помещении жила семья переселенцев из пяти человек: двое молчаливых мужчин, похожих друг на друга, как один, совсем уж безгласная женщина, закутанная в платок, и тихий ребенок лет пяти. Так что Николаю повезло с устройством. Меньшую комнату он оборудовал под жилье и библиотеку. Там стояли кушетка, секретер, книжные полки и столик для приема гостей и поклонников. Большая комната служила непосредственно мастерской, с мольбертами, стеллажами, полными картин, красок, подрамников и прочего художественного хозяйства. Даже шкаф, шикарный резной гардероб, найденный на помойке, поместился в мастерской, заняв собою ровно половину кухни. Жена обижалась, что Николай не хочет перевезти к ней все вещи, несколько раз порывалась разобрать шкаф, но натыкалась на решительный отказ. Переставить шкаф в большую комнату подальше от сырости, вечнотекущего кухонного крана Николай также не соглашался. Если считать мастерскую крепостью, как всякий дом, то шкаф служил Николаю главной сторожевой башней.

Сам хозяин достиг уже тридцатипятилетнего возраста, и рассчитывал еще добиться тотальной известности. Его коротко стриженные волосы начали серебриться на висках, но глаза глядели упрямо и нахально, как прежде. Был он среднего роста, крепкого сложения, никогда не отпускал бороды или усов, в отличие от собратьев по кисти. Не расставался с джинсовой курткой даже в морозы и не пользовался носовыми платками, ни при каких обстоятельствах. Работал запоями, картины неплохо продавались, чтобы позволить себе не искать иного заработка, но заработать на новую квартиру так и не мог. У него насчитывалось некоторое количество близких друзей, среди таких же художников или поэтов, но большую часть времени Николай посвящал женщинам. Его отличительной чертой было нелинейное восприятие реальности, неспособность говорить голую правду, за что и любили женщины — сперва, а после столь же стойко не выносили, женщинам, собирающимся цементировать свои связи, вечно требуется та унылая голая правда, которая никак не украшает мир. Друзья, напротив, большей частью ценили это его качество, или относились снисходительно. Во всяком случае, скучно с Николаем не было никогда.

Но Ирина, бескрылое создание, не явилась; перцовка, можно сказать, пропала; ехать домой лень и неохота. Оставались полы. В коридоре они совсем просели, меж досками зияли чудовищные щели, так что гостьи рисковали каблуками, а для мышей было полное раздолье. Эти мыши, перевернувшие две банки с гуашью, и вынудили Николая поторопиться. Если их не шугануть, освоятся настолько, что примутся жрать картины.

Он снял верхние доски, обнаружив под ними гору трухи, столбики фундамента из кирпичей столетней давности, не заглубленные, стоящие прямо на земле, и расколотые цементные плиты. Не ожидая, что флигель стоит на честном слове, да еще в старой орфографии, Николай перепугался, что стены тотчас завалятся, но поразмыслил и решил — сто лет стояли, на его век хватит. Он выгребал труху и носил на помойку мешками. Бомжей на помойке не наблюдалось, давно спали в соседнем сарайчике, называемом дворницкой, убаюканные синим составом для протирки окон. Это жаль, соседей бомжей можно было приобщить к работе, и они охотно помогли бы. У Николая сложились с ними чуть не родственные отношения. Состав жильцов дворницкой менялся, но старожилы передавали художника новеньким по наследству. Во дворе у общины двое друзей: дворничиха Галя, пустившая их в сарайчик за то, что курировали помойку, гоняли чужих бездомных, разгребали снег и выполняли мелкую дворницкую работу и художник Николай. У того можно при случае перехватить червонец или пачку чая, он покупает старые рамы и открытки, извлеченные бомжами из недр мусорных баков и неорганизованных свалок. После удачных клиентов и выгодной продажи картинок способен подарить бутылку настоящей водки. И бомжи поддерживали дружбу в меру своих невеликих сил: шкаф ли затащить вчетвером, найти ли подходящие доски, или попросту спереть с соседней стройки, если художнику надо. Но этой ночью они спали, как спят поздним ноябрем, утомившись темнотой, сыростью и тревогой поздней осени.

Николай все ворошил совком для мусора труху в образовавшейся дыре. Он углубился против прежнего уровня почти по колено. Пару раз попались старинные пузырьки без пробок, были аккуратно очищены и поставлены на полку. Один раз кусок газеты, старой, расползшейся в руках, медная пуговица, осколки стекла, набойка от широкого каблука и вдруг — удача — идеально сохранившаяся антикварная мышеловка с аккуратной дверцей на бронзовой пружине, потемневшей частой сеткой и изящным крючком для сыра. Зеленая пружина не желала отпускать дверцу, подковырнул краем совка, дверца щелкнула, соскочила и прищемила ему палец, слегка оцарапав.

Николай счел, что на сегодня хватит, тем более следовало обмыть такую забавную находку. Оставил развороченный пол, как есть, хоть и дуло из дыры ощутимо, прошел в кухоньку, заварил чай, достал бутерброды с колбасой, заботливо упакованные женой, и отправился в комнату, к кушетке и перцовке. От напрасного ожидания Ирины, от работы ли внаклонку, ну не от перцовки же, в самом деле, у Николая слегка кружилась голова, и мелькало в глазах, словно тени метались по углам. В комнате ему почудилось, что по полу из дыры в коридоре шмыгнула мышь. Затопал ногами, заглянул под кушетку — никого, ничего. В бутылке оставалось совсем немного, допивать уже не хотелось, хотелось спать, взять старенький плед, завалиться, не раздеваясь, глаза уж слипаются, лампочка под потолком кружится — классика. Только справился с колыханием постели, начал проваливаться в сон, услышал скребущий звук под кроватью, аж подпрыгнул. Мыши разгулялись, не иначе гнездо потревожил и не заметил. Надо бы залучить к себе дворовую пегую кошку, что живет здесь от века. Когда мастерскую получал, она уже была, а прошло десять лет, интересно, сколько кошки живут. Сел в постели, голова кружится, лампа верхняя так и горит, так и пляшет, а на полу — черт знает что. Или кто? Существо поболее крысы, поменьше кошки, рыльце вперед, как у поросенка, только желтенькое костяное, коготки на лапках птичьи, сидит сивыми глазками хлопает. Николай вскрикнул, рыльце не шелохнулось, кинул шлепанцем, не попал, рыльце лишь в ухе поковыряло сухой лапкой.

— Ты кто, белая горячка, что ли? — голос Николая скрежетал и плохо шел из горла, страшно до тех самых чертиков. — Рожки где? — и рухнул на кушетку, провалился в сон.

Во сне к нему на постель села женщина, Николай соображал, жена или Ирина. Но женщина заговорила незнакомым голосом:

— Вы, пожалуйста, не бойтесь меня.

Тут Николай разглядел — вовсе незнакомая. Молоденькая девица, лет двадцати с небольшим. В талии широковата, но личико интересное, стильное с большим чувственным ртом, несколько вялым, без намека на косметику, вот выпендривается, а? Даже глаза не подвела. Одета, типа, из бабушкиного сундука. Прическа соответствующая, растрепанная — ясно, свой брат, сестра то есть, художница.

Заметила его оценивающий взгляд, смутилась, вздохнула, зашептала невнятно. Николай прислушался.

— Я знаю, я нехороша собой, — канючила барышня, — и ноги у меня большие.

Николай уяснил — кокетничает. Ноги, как ноги, размер тридцать седьмой не больше, и мордашка весьма выразительная. Наряд да, смелый, ну, кто сейчас не смелый, все так ходят. Пока сон не кончился, надо бы с ней в интим вступить, раз уж наяву не удалось, Ирка, стерва, так и не позвонила. Он решительно откинул плед, стянул футболку. Девица взвизгнула. Нет, ну надо так ломаться? Они даже в его собственном сне изображают неприступность. Ладно, даже интереснее, будем немножко соблазнять.

— Откуда ты, прелестное дитя? — черт знает, чья строчка, друг-поэт Вадим все цитирует, должно подойти к моменту, данному в ощущении.

— Я бывала здесь… Ох, это не важно. Я здесь хотела умереть. Но вам это не нужно знать. Я хочу предупредить, чтобы вы никому не говорили о Костяном рыльце. То, что вы его видели, не страшно, это не опасно. Нельзя лишь рассказывать — никому, никогда. Расскажете — умрете. Не сразу умрете, через год лишь, или два. Нельзя говорить. Вы же слышали, наверное, что очевидцы, которые рассказывают о — как это у вас — о полтергейсте, умирают. Потому и считается, что встречаться с подобным опасно. Но те, кто молчат о явленном чуде — о тех не знают, и они мирно доживают до старости. Видеть не опасно, говорить не стоит.

— Не скажу, — пообещал Николай. — С одним условием… — Хотел уж завалить девицу на многоопытную кушетку, но остерегся. Какая-то девица трепетная чересчур. Надо погодить. Смял реплику. — Ну-у, об этом позже. А почему ты взялась меня опекать? Ты поклонница моего таланта?

— Какого таланта? — спросила девица и сразу показалась непривлекательной. Но с этим можно было работать.

— Художника обидеть всякий может. — Николай вылез из постели, сняв заодно и джинсы — пусть привыкает к его красоте. — Пойдем, работы покажу.

Девица при виде красоты малость покраснела, потерла лоб тыльной стороной кисти, весьма изящной и узкой, и, закатив глаза, упала на пол без предупреждения.

Николай перевидал дам и девиц без счету, во всяких ракурсах и ситуациях, но с обмороком столкнулся впервые. Сон как-то подозрительно смахивал на реальность, слишком подробен и достоверен, слишком ощутим. Перцовка пахнет, как положено, а во сне обоняние не должно бы работать. Отхлебнул из горлышка — вкус перцовки, вкус тоже сохранился, может, не сон? Решил напоить бездыханную барышню. Чем ее к жизни еще возвратишь? Приподнял голову, разжал бледные холодные губы крупного рта, зубки у барышни оказались — не фонтан, приложил горлышко aqua vita, наклонил бутылку. Сквозь прозрачную кожу шеи видно было, как потекла темная струйка перцовки, там, у нее внутри. Зрелище жутковатое. Добежав до узкой груди, перетянутой шелковистой пестрой тканью, перцовка свободно пролилась на пол, не смочив платье барышни, но оставив пятно на половичке перед кушеткой. Ну, сон есть сон, бояться нечего, не такие кошмары снятся. Однако, мысль об интиме с незнакомкой придется оставить, если уж спиртное в ее теле не держится, как же тогда…

Девица очухалась, уставилась на Николая.

— Вы оказываете мне честь подобными мыслями, меня еще ни разу не желал мужчина, но мы должны оставить это. Я не могу…

— Это я уже понял, — задумчиво ответил Николай. Во сне имеет смысл выражаться откровенно, и он спросил: — Что в таком случае прикажешь с тобой делать? — Как там Вадим цитировал любимого поэта: — Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.

— Послушайте, — решительно начала барышня, но прибавила, — пожалуйста, — и сразу стала немножко жалкой. — Вы не спите, это не сон. Может, утром, вам и покажется, что сон, но вы все запомните, а станете проверять — подтвердиться. Спросите хоть Катину младшую дочь, ее тоже Катериной зовут, она над вами как раз живет. Так и не уехала в Голландию, одна осталась. Скоро уж ко мне переедет. Но я все отвлекаюсь. Вы сегодня выпустили Хозяина, а это не ваш Хозяин, он — наш. Вы не должны о нем рассказывать. Никому. Я же с самого начала предупредила. За этим и пришла. Ну и скучно, конечно, без людей, что говорить. Если бы вы Хозяина не выпустили, я бы не смогла появиться. Мы с ним связаны, я его заперла, он меня держит. Зла-то он не хочет, напротив, все боялся, что я глупостей наделаю, да не помог. Мы, по сути, оба заперты. Но сегодня, из-за вашей неосторожности… И оденьтесь, пожалуйста, мне очень неловко. Если вы будете столь развязны, мы не сможем встречаться.

— А ты планируешь со мной встречаться регулярно? Где и когда? — Николай одел-таки футболку и джинсы. — Не пойму, о каком хозяине ты толкуешь? Об этом чертике из белой горячки? Так он, наверное, от бомжей перебежал, мне еще до белочки упражняться и упражняться. Долго он меня пугать будет? Чего ему надо?

— Вы задаете вопросы, а ответов не хотите слушать, сами себя перебиваете, торопитесь, — барышня обиделась.

— Ну что ты, я весь внимание, — спохватился Николай.

— Мы можем встречаться здесь, — барышня потупилась. — Когда вы будете думать, что спите. А Хозяин дожидается второй попытки. Как дождется — сразу уйдет. И я вместе с ним освобожусь. Не стоило мне тому неприятному следователю лишнего говорить. Но я не знала. А вы — знаете, я вас предупредила. Так что молчите.

— Второй попытки чего? — уточнил Николай. — И не мог бы он ждать этой попытки там, под полом. Не лезть наверх, не пугать порядочных художников.

Незнакомка наконец проявила женскую сущность, вовсе не стала отвечать на вопросы, как это принято у дам. Внезапно побледнела, сквозь нее отчетливо проступила стенка со стеллажами; истаяла, как снегурочка, исчезла.

Николай проснулся, оттого что затекла рука, обнаружил, что уснул одетым, разделся, сходил на кухню за водой, попил и уснул крепким сном хорошо поработавшего человека — до позднего утра.

Утром в низких окнах бился серый рассвет, царапая стекла, как кашель горло. Звонила по мобильному телефону жена, кротко интересовалась, будет ли Николай к обеду. Звонила Ирина, пыталась скандалить — отчего это он отключил телефон, она не смогла дозвониться и предупредить, а муж нарисовался, стремительный, как терьер, и увез ее домой. Николай быстро раскусил тактику и наорал в свою очередь, в общем, они оправдали чаяния друг друга и расстались, почти примирившись — до следующей недели. Для себя Николай решил, что больше никогда не станет ночевать в мастерской ради Ирины, не стоит она неудобств и ночных кошмаров. И стрижется чересчур коротко, а уж поучать возьмется — не остановить. Николай раздражился и накалялся все сильней. Это дурной знак, это означает, что роман не то что летит к развязке, но начинает распускать отдельные шнурочки, связь ослабевает. Таких ослабевших расшатанных романов со встречами раз в месяц или в полгода у него достаточно, хочется живого, близкого, тесного, как собственная кожа. Будем искать. Какая удача, что жена позвонила раньше Ирины, не то бы ей, бедной, перепало. Пока же раздражение можно снять работой, и Николай взялся за полы, закончив к обеду. Он не стал копать глубже, засыпал дыру керамзитом, застелил досками, а сверху фанерой, той же фанерой покрыл полы в маленькой комнате — красота, почти евроремонт.

Давешний ночной кошмар Николай не забыл, хотя, если сон не повторишь с момента пробуждения, — сотрется. Николай ничего не повторял, но сон вспоминался, стоило шагнуть в прихожую. Объяснение лежало на поверхности, как фанера на досках: найденная под полом старинная мышеловка, Николай открывает ее, видит тени по углам — на самом деле от усталости, но при определенном настрое, да выпивши, можно нафантазировать, что тени полезли из клеточки. Все, сон готов: хозяин или домовой из мышеловки, явившаяся барышня — взамен ожидаемой Ирины. Интересно, как зовут бабку, живущую наверху, ей никак не меньше ста лет, а справляется одна, не видно родственников. Вдруг Катериной? Интересно, но не настолько, чтобы знакомиться и проверять, как предлагала барышня из сна. Но с пегой дворовой кошкой Николай свел знакомство и приучил ее залезать в комнатку через форточку. Уходя из мастерской, всегда оставлял кошке, которую так и назвал: Кошка, сухой корм на блюдечке в надежде, что та из благодарности станет пугать мышей и прочих нежеланных обитателей.

Весь декабрь он прожил практически с одной женой, приезжал в мастерскую поздно, часам к десяти, а в четыре уже собирался назад, иногда топтался вдоль Крюкова канала или Фонтанки, делая наброски, но руки мерзли, и долго он не выдерживал. Начало зимы оказалось непривычно суровым, реки и каналы быстро замерзли, по льду побежали цепочки следов, замелькали тени, под мостами над лунками уселись закутанные рыбаки, взад вперед бродили прохожие. Ходить по вставшей реке холоднее, чем по набережным, прохожий оказывался в леднике: закоченевшие гранитные берега и лед под ногами даже редким солнечным днем надежно сохраняли ночной мороз, но желающие взглянуть на город снизу, от реки, всегда находились.

Николай успешно работал, накрасил целую серию с рыбаками, вмерзшим в лед маленьким дебаркадером у Могилевского моста, не забывая и друзей бомжей. Они получались на картинках особенно живописными, но не нравились гостьям, появлявшимся в мастерской.

— Отчего бы тебе не рисовать красивых дам с папильонами? — возмущалась Нина, заглянувшая вместе с Вадимом и другими поэтами. — Бомжи как объект искусства сейчас такое же общее место, как раньше арлекины и коломбины. Вот изобрази ты Коломбину — это было бы смело.

Николай обижался, искал поддержки у Вадима. Но Вадим занимался собой и активно страдал, как страдал всегда после третьей рюмки: морщил лоб, стонал, протирал очки и тянул руку за четвертой. Хоть и был он поэтом, причем признанным, работал не сторожем и не кочегаром, а учителем, писал диссертацию, сильно уставал, сохраняя при этом вполне доброкачественный смешливый нрав. Поэты вели себя пристойно, пили плавно, размеренно закусывали вареной картошкой и квашеной капустой, за весь вечер только раз уронив на пол банку с маслом из-под шпрот. Николай показывал картинки, раскладывая их прямо на полу, потому, после падения шпрот закрыл экспозицию и перешел к рассказам. Он описывал, как в этой комнате в блокаду складывали трупы таким же декабрем, и они глядели в потолок замерзшими белыми глазами. Как до революции тут держали меблированные комнаты, и однажды именно здесь вскрыла себе вены молоденькая барышня, восторженная гимназистка с кудрявыми золотыми косами, назначившая свидание известному тенору, но не дождавшаяся своего кумира. Слова лились легко, без запинки, и гости, хоть сами были поэтами, внимали в священном молчании. Но Нина воткнула шпильку, и в полотне рассказа сверкнула дыра. Так всегда, женщины либо любили и принимали Николая безоговорочно, либо на дух не переносили.

— Откуда ты знаешь, что здесь было до революции? Какие меблированные комнаты, это же полуподвал, кто бы их снимал-то!

Со своими уточнениями вступал Кирилл, помимо стихов писавший безразмерные повести. Кирилла Николай несколько побаивался: все, к чему тот прикасался, обращалось в труху. Если Кирилл изображал собаку, собака получалась запаршивевшая и колченогая, если ребенка — то непременно инфернального, но самыми мрачными и неопрятными красками он живописал любовь. Кроме того, он постоянно ронял чашки, рюмки и табуретки. Кирилл выступил в защиту меблированных комнат, но защита сильно смахивала на обвинение в искажении действительности. Вася наливался пивом и качал усами.

Николаю приходилось оправдываться, чего он не выносил, ссылаться на старушку соседку сверху, которая жила здесь до революции, то есть, ее мать жила, и бабка, и прабабка и… Но вредная Нина, стреляя упорными, как пули, глазками, допытывалась, как же и бабка, и мать, и все прочие жили — в меблирашках постоянно? И поэты галдели, занимались собой, не обращали уже внимания на хозяина, а выставить их на мороз ночью было невозможно. Николай сердился окончательно, уезжал домой, оставляя подвыпившую компанию до утра. Утром, выспавшийся и отдохнувший, заботливо напоенный женой кофе со сливками, приезжал и заставал одного Вадима, честно дожидавшегося возвращения хозяина. Интересовался, как прошла ночь, не снились ли кошмары, не бегали ли домовые; дыхание в ожидании ответа — а ну как привидение явилось гостям — перехватывало от волнения и любопытства. Бледный Вадим отвечал, что кошмары не снились, но приснились бы обязательно, если бы он, Вадим, смог уснуть на кушетке с торчащими пружинами. Кирилл, тот да, спал в кресле и, судя по оглушительному храпу, видел не меньше, чем Бородинское сражение и себя в роли мортиры. Нина в четыре утра поднялась из-за стола, как птичка, чирикнула о такси и исчезла. Вася ушел пешком, и это был настоящий кошмар для всех обитателей подъезда, потому что там, в подъезде… Зачем уточнять, если все и так видно, все, что Вася сделал в подъезде… Николай сочувствовал, кивал, прибирал мастерскую после гостей. Приходила пегая Кошка, съедала корм, смотрела прозрачными глазами прямо в глаза Николаю и уходила, не интересуясь возможными мышами. Так он переживал декабрь.

В середине января, в самые холода, в крещенский мороз он встретил во дворе старуху из верхней квартиры. Она тащилась через дворик в трех платках, повязанных один поверх другого с объемистой сеткой, еле переставляя ноги. Николай предложил помочь донести сетку, чтобы старуха не испугалась, напомнил, что сам из той же парадной, внизу живет. Объяснять, что у него там мастерская, казалось бесполезным, старуха, поди, не подозревает о творческих профессиях, совершенно колхозная бабка, деревенская. Глаза у нее оказались темные, но выцветшие, похожие на шоколад, распущенный в молоке, и неожиданно ясные и цепкие. Старуха отдала сетку безо всяких, пробурчала, что прекрасно помнит соседа и гостей его шумных помнит, но на гостей не в обиде, дело молодое. Николай донес сетку до второго этажа, бабка загремела ключами, отворила дверь и распорядилась, чтобы нес покупки на кухню. В квартире пахло сухой травой, на кухне разместились безликий стол и дивной красоты старинный буфет с дорогим тонким фарфором. Николай надумал поинтересоваться, что здесь, в этом доме, было раньше.

— А то же и было, что сейчас. Внизу мастерская красильная, до октябрьского еще переворота, наверху жили потом, мы же и жили.

Речь у старухи оказалась ясная, но память подводила. Она путала себя с собственной матерью или бабкой, что жили здесь до революции и владели красильней. Старуху звали Катериной Алексеевной, не то Павловной — сбивалась. О родных сказала, никого у нее не осталось.

— В блокаду, что ли погибли, бабушка? — вежливо поинтересовался Николай, и старуха уклонилась от ответа, сделала вид, что не расслышала. Упомянула какую-то Любашу, пора, мол, к ней перебираться. Значит, родственники все же имелись. Но тут же бедную Лубашу и обругала за то, что грех на себя взяла, отравилась. С мозгами у бабки наблюдались проблемы. Николаю хотелось заглянуть в комнаты, там наверняка нашлось бы на что посмотреть, но старуха не пустила.

— Иди в свою мастерскую, пора тебе. — Выходит, знает, что он не живет здесь, что у него мастерская, а может, путает с прежними временами, со своей красильней. Николай спустился, решив нарисовать старуху по памяти, как видел ее на фоне темного «мариинского» буфета, похожего на замок из сказки.

Картинка получалась нарядная и выразительная, Николай работал быстро, гуашь хорошо ложилась на лист, сегодня все удавалось. Закончив картинку, внезапно захотел спать, так сильно, что не смог бороться с собой и поплелся на кушетку, волоча ноги, как пьяный. Перед тем как окончательно уснуть, подумал, что неожиданная сонливость вызвана давешней растрепанной барышней из сна, не иначе свидание назначает.

Барышня не замедлила появиться. Присела на краешек кушетки, расправила оборочки-рюшечки, наклонила к плечу русую взлохмаченную головку. Николай уже начал соображать, что к чему.

— Здравствуй, Люба, — произнес он, не сомневаясь, что попал в точку.

— С Катенькой общался, — отметила полупрозрачная Люба. — Обо мне спрашивал, уже по имени зовешь.

— Скорей уж, с бабой Катенькой, — поправил Николай. — Сегодня утром ее портрет сделал, белила еще не просохли. Да ты сама знать должна, привидениям положено все знать про нас.

— С вашими суевериями очень трудно справляться, — нерешительно заметила Люба и обеспокоилась — не обидела ли. Николай улыбался.

— С нашими суевериями? Суеверие — это ты. Привидения — это суеверие, и сейчас с одним из них я разговариваю. Во сне.

— Видите ли, это не совсем сон. И я не привидение. Привидений не существует, кстати. А видеть я могу только то, что происходит в этой комнате, ну, и в соседней тоже, естественно.

— Потому что ты здесь отравилась? — Николай убедился, что находится на правильном пути, что ему все ясно — и с прошлым, и с привидениями. Тени из прошлого предпочитают мелькать на месте гибели, а бабка говорила, что Люба отравилась. Да он, можно считать, специалист по общению с привидениями.

Любе бестактный вопрос не понравился, она перевела речь на другое и попросила показать портрет. Увидев старуху на фоне буфета, прижала руки к груди, всхлипнула:

— Совсем не ожидала, что она стала такая… непохожая. Неужели, и Катерина такая была? Такая старая. Как это ужасно… Как несправедливо…

— Любаша, что расстраиваться, ведь это все, как бы тебе объяснить подоходчивей, давно произошло. Такая старая она лет пятьдесят, не меньше. — Николай, успокаивая, похлопал барышню по руке. Рука оказалась холодной, но не мертвецки ледяной, а такой, как часто бывает у нервных анемичных барышень, плотности рука тоже была нормальной, человеческой.

Барышня взглянула удивленно и благодарно:

— Спасибо за Любашу. Они меня так называли, мои близкие. — Смущенно потупилась и прошептала:

— Вообще-то я травилась наверху, там, где сейчас Катя маленькая живет. Она младшая дочь моей двоюродной сестры. А умерла здесь, в этой комнате, но позже через пару лет. То, что они говорили, будто у меня тиф — неправда. В то время мастерскую уже закрыли. Дома я оставаться никак не могла, вот Катя меня и пустила. Настаивала, чтобы наверху поселилась, но я не захотела. Надо же, ничего от той жизни не осталось, ничего. Буфет страшненький какой, вульгарный. Мы подумать не могли, что Катя маленькая будет жить здесь, в таких условиях. Осталась, не уехала с семьей в семнадцатом году. Упрямая.

Николай решил уточнить детали: — Значит, раскапывая полы, я выпустил вас с Хозяином. Из мышеловки, что ли?

Люба покраснела, зашептала еще тише: — Я вас обманула. Мы здесь всегда были, только вы нас не видели. А Хозяина и сейчас не видите, один раз всего разглядели. А он же — вот, напротив сидит. Хозяина мужчины вообще не могут видеть.

Николай вгляделся, под стеллажами качались тени, но никаких домовых не наблюдалось. Тут до него дошло, что, находясь в мастерской неотлучно, Люба видела все, что происходило на многострадальной кушетке с выпирающими пружинами, нескончаемую вереницу жен, подруг и поклонниц, их локти, плечи, груди, его собственные ягодицы и так далее. Смутился, но решил, что в этом есть особая острота и терпкость. Что же она в обморок-то загремела, оконфузилась в свой первый визит, если видела его во всяких видах? Вслух же спросил, не сомневаясь, что его мысли она слышит так же отчетливо:

— Как же мы не сталкиваемся в такой маленькой комнате, не стукаемся лбами? Или, пока я тебя не видел, ты была бесплотна, и я проходил сквозь, не замечая?

— От вас зависит, бесплотна я или нет, — очень резво возразила Люба. — Вы сразу представили, как вы… как мы… как вы меня, — смешалась, даже порозовела. — И почему мы должны сталкиваться, вы же не налетаете на шкаф, по крайней мере, в трезвом виде. А если у вас гости, я всегда ухожу на кухню и прячусь в уголке между шкафом и стеной. Туда никто не лезет, даже по ошибке. Разве иногда, если разговор уж очень увлекательный, выхожу послушать. И в спальне с вами никогда, никогда не нахожусь.

Люба глядела с тем истовым желанием постоять за правду, что и другие женщины, живые, когда принимались уверять в чем-то, чего не соблюдали. Это внушало надежду, что женская природа не меняется ни у каких ее представительниц, вплоть до потусторонних. С Любой можно договориться. Но представить себе, что она станет постоянно толочься в мастерской — его мастерской! Что же с этим делать? Даже если он не будет видеть Любу, знание, что она постоянно следит за ним, способно отравить жизнь.

— Вы не переживайте, — вступила Люба, — мы на свету ничего не видим, только в сумерках или ночью. Утром и днем мы как бы не существуем. И сразу предупреждаю, если вам вздумается судьбу пытать, — предсказывать я не умею, Хозяин, тот предчувствует, но предсказывать, в будущее заглядывать никто не станет. И через стенки не вижу, вот по Кате маленькой скучаю, а взглянуть на нее не могу. Хозяин может, он весь дом опекает, но не расскажет мне. Мы давно не разговариваем — ему незачем.

— Постой, — вспомнил Николай, — я же задремал сейчас. Есть надежда, что ты все-таки мне снишься, и на самом деле тебя нет, — невежливо рассудил он. — Проснусь — и ты сгинешь?

— Это как захотите, — Люба обиделась, побледнела и исчезла.

Николаю еще во сне сделалось неприятно от известия, что кто-то умер в его мастерской, пусть и давно. Он столкнулся со смертью один раз, в бытность с первой женой. У них умер пес, тринадцатилетний эрдельтерьер. За неделю до смерти у того началась сердечная недостаточность, почти как у людей. Пес тяжело дышал, не давал спать, закапал слюной ковер, шерсть у него потускнела и начала лезть, как-то разом, хотя эрдели не линяют. И тогда Николай, позволявший псу спать в кровати, прямо на простынях, есть из собственной тарелки, пить пиво — а тот любил пиво — из своего стакана, начал брезговать им. Страшно дотрагиваться до слюнявой морды, ввалившихся часто вздымающихся боков, словно можно заразиться смертью. Пса требовалось пожалеть, помочь ему преодолеть страшный рубеж, но брезгливость и злость за недосыпание оказывались сильнее. Неделю они с женой продержались, но после выходных, когда спали по очереди, кололи псу сульфокамфокаин, анальгин и димедрол, не выдержали и вызвали ветеринара. Пес ушел в свое собачье небытие. Больше Николай собак не держал. Кошки уходили незаметней, может, потому что были мельче. С другой стороны, смерть смерти рознь. Люба умерла давно, он не видел этого своими глазами, и не факт, что совсем умерла — вот же она, ходит, говорит. Во всяком случае, брезгливости новая жиличка у Николая не вызывала.

Зима шустро как заяц скакнула из января в февраль и подгрызала март. Николай привык к неотлучному присутствию Любаши, но не так, как привыкают к кошке. Другого смутило бы подозрение, что мысли более не являются интимной собственностью владельца, и Люба может слышать их, но Николай скоро забыл о том. Его реальность оставалась столь же нелинейной, как и прежде, и он вдохновенно творил истории, теперь уж для Любаши. Солнце в мастерскую никогда не заглядывало, мешал флигель напротив, но дневного света хватало, чтобы изгнать «сожительницу». Днем Любы не было. Николай стал чаще задерживаться, дожидаясь ее возвращения в сумерки.

— Не пойму, — жаловался Николай. — Почему ты не видишь сквозь стены? Путаница у вас, почти как у нас в канцеляриях. Тоже бюрократия? Одному можно двор контролировать, другой нельзя из помещения нос высунуть. Нелогично. Вы же оба духи. А что на нашем этаже твориться — тоже не видишь?

Любаша пожимала плечами, совсем как современная школьница, и загадочно обещала перемены.

— Какие перемены? Ты же не умеешь предсказывать, — подначивал Николай. Некоторые перемены в доме все же имели место. Не совсем в доме, скорей в дворницкой. Бомж Толя, крупный чернявый и быстроглазый, перешел на легальное положение, хотя шансов у него было меньше, чем у прочих. Прошлой зимой Толя отморозил ноги, да так убедительно, что началась гангрена. Его, без сознания, забрали в больницу прямо с улицы — повезло, под самые холода попал на белые простыни к теплым батареям. Ноги ампутировали. Выписывать Толю было некуда, после некоторых проволочек он вернулся в общину, но тут его приметили нужные люди, а дело было уже к весне, и пристроили работать на дорогу: сидеть в камуфляжке и просить милостыню. За лето он заработал кучу живых денег, столько не пропить. Но самое главное — познакомился с женщиной, живущей в пригороде, еще не слишком старой, которая захотела забрать Толю к себе. Он вполне тянул на кормильца — работа на дороге продолжалась и приносила доход. Обитатели дворницкой пили два дня настоящую водку, провожали Толю. Сам не пил — посидел вечерок с бывшими друзьями в новом инвалидном кресле и отбыл по другому адресу, вместе с подругой. Она приехала за ним позже, чтобы Толя успел проститься с общиной, такая настоящая, в теплом пуховом платке и хорошем драповом пальто. Лицо румяное, видно, что пьет лишь по праздникам и только магазинное. Постарше Толи, ну, так кому это важно. Место в общежитии освободилось. И на пустое это место пришла женщина, бомжиха Олька. Николай с интересом ждал развития событий, ему казалось, что трое оставшихся должны передраться, поскандалить из-за дамы, но община жила мирно, и какое-то время вовсе не давала о себе знать. Эти перемены вряд ли можно было счесть серьезными.

— Ну, расскажи как очевидец, что же все-таки произошло в семнадцатом году, — спрашивал Николай. — Как такое вообще могло произойти, в голове не укладывается.

Любаша шевелила бледными пальцами, словно собирала и распускала невидимое полотно, беспокойно водила глазами.

— Я не помню. Да ведь я на тот момент уже не была свободна. — Она избегала слова «умерла», предпочитая эвфемизмы.

— Как можно не помнить. Поворотный момент истории, не хвост собачий.

— Это сейчас он числится поворотным, а тогда был обычный. Ведь вы тоже помните только личную историю. Семью, друзей, — Любаша чуть покраснела, — своих подруг. Некоторых.

— Ты ошибаешься. Что спорить, — загорелся Николай, — я тебе докажу.

Он созывал друзей, рассаживал их в мастерской, отставляя один стул и не позволяя на него садиться никому — для Любы. Это доставило особенное удовольствие: привлечь Любашу, невидимую другим, пригласить ее на вечеринку с живыми, поставить ей стул. Люба не шла в комнату, пряталась за шкафом. Николай сердился, из кухни она ничего не услышит и не увидит, но уговаривать Любу при гостях не мог, это выглядело бы странно. Делал ей страшные глаза, кивал головой, но Люба лишь больше забивалась в угол, шептала: — Я все слышу и так, не беспокойтесь.

— Ты что гримасничаешь? — интересовался некорректный Кирилл, замечая подмигивания хозяина.

— Давайте уже быстрее выпьем, — не давала отвлечься Нина и выручала Николая, сама того не желая. — У меня новый тост: со свиданьицем!

— Господа поэты, — громко, для Любаши, вопрошал Николай. — Что вы помните о дефолте, к примеру. Или, что в первую очередь приходит в голову, когда говорят о провале попытки переворота.

— Ох, и нажрались мы тогда, на даче у Татьяны, всю ночь квасили. — Мечтательно начинал Кирилл, и Вадим поддерживал:

— Да, помнишь, в два часа ночи, как раз, кошка окотилась у меня на постели, я на чердаке ночевал. Кровь, темнота, страх. Татьяна потом простыни стирала в пруду, едва рассвело. Очень символично.

— А что такое провал попытки переворота, — интересовалась Нина, не слушая прочих, — ГКЧП, что ли?

Николай терялся: — Это все, что вы помните?

— Почему же. Но ты просил, в первую очередь. Карточки еще помню. Той водки, что по карточкам продавалась, мне на год хватило. Как мы мало пили в те времена, куда все делось. — Вадим выпивал рюмку и привычно морщил лоб.

— А я свои карточки продавала, — поддерживала Нина. — У меня тогда еще была жива Флерюшка, первая собака. Она в магазине танцевала. Убежит от меня и танцует перед очередью на задних лапках, передними хлопает, зарабатывает. Ее во всех магазинах знали. В очередях скучно стоять, а тут — развлечение. Пушистая такая, белая с черным. Настоящий папильон.

Николай пытался мысленно объяснить Любе, что его друзья все помнят, но не хотят разводить за столом политинформацию, потому и говорят о личной истории, но начинал сомневаться в том, что она действительно слышит мысли. После принимался сомневаться в памяти друзей, еще позже — в самих друзьях. А в самом конце думал лишь об одном — как бы ненавязчиво отправить поэтов по домам, чтобы никто не остался ночевать, хватит одного общежития на двор, бомжацкого.

Зима катилась весело, как круглый ноздреватый и золотистый блин, а солнце маслом стекало по краям и сверкало на гладких заснеженных крышах. Близилась масленица. Пегая кошка исправно заходила в гости, признавала Любу за свою. Кошка несомненно видела и Любу, и Хозяина, даже терлась о Любашину юбку, выгибала спину и урчала. Насчет Хозяина Николай убедился, с полчаса наблюдая, как Кошка следит за тенью под стеллажами, поворачивая голову, но, не трогая тень лапой, видимо, от избытка почтения. Несколько раз заявлялся с пустым ведром или канистрами бомж Володя, маленького росточка, бледный до синевы, но удивительно опрятный. С водой у общины вечные проблемы, а когда начинаются зимние аварии, трубы перемерзают — просто беда. Николай охотно пускал Володю набрать воды, выслушивал байки и новости. Подступающая весна сказывалась во всем. Вот и Володя заявил, что у новой жилички Ольки роман с Профессором, высоким бородатым бомжом. Не просто роман — настоящая любовь. И они, остальные, то есть, Володя и Степан, даже пару раз не ночевали дома, чтобы устроить «молодым» настоящий медовый месяц. Николай хохотал, Володя улыбался, и неуверенная улыбка выглядела на сморщенном маленьком личике как рана.

Поклонниц Николай принимал у себя нечасто. Несколько раз появлялась Ирина, стягивала колготки прямо в темной прихожей и приступала к делу. У нее возникла идея-фикс заниматься любовью на пороге, а Николай не приверженец акробатических этюдов, не потому что перед Любой неловко, самому неловко двигаться, тыкаясь голыми коленями в старые рамы, сваленные у стены. Зачем отказываться от удобств, и так минимальных. Заходила Рита, но вздохов и разговоров случалось больше, чем прочего, ради которого он и терпел пронзительный Ритин голос. Ко всему, Рита норовила залезть в шкаф, посмотреть, в порядке ли Николай содержит свои вещи, она отличалась необузданной хозяйственностью, что опасно и чревато последствиями. Застенчиво появлялась жена, приносила вкусненького, просила позволения вытереть пыль. Иногда Николай разрешал. Жену ему меньше всего хотелось знакомить с Любой, потому, задолго до наступления сумерек, жена уезжала, прихватив с собой покрывало, чтобы простирнуть дома в стиральной машине, или занавески — но это тогда лишь, когда Николай бывал особенно лоялен. Жена свое место знала хорошо, не успела обнахалиться, за что Николай любил ее меньше, чем мог, но еще любил. Как впрочем Ирину и Риту тоже. Но влюбиться всерьез, как мечтал в декабре, никак не удавалось. Люба забирала все свободное время и большинство мыслей, но в Любу-то он не мог влюбиться. Однако же о любви они говорили меж собой все чаще.

— Знаете, как странно и жестоко обкрадывает нас любовь?

Любаша сидела на кушетке и взирала на него кроткими немного близорукими глазками. Только что ушла Рита, хлопнув дверью на прощанье. Рита требовала дать ей ключи от мастерской, чтобы приходить сюда прибираться, разумеется, по предварительной договоренности. Рита не знала, что Николай женат, даже не догадывалась, беда одна с Ритой. Дать ключи он не согласился. Мог бы согласиться, не будь жены, которая здесь сама по себе не появится ни за что в силу приобретенной тяжким трудом деликатности, не будь взбалмошной Ирины или других. Но в любом случае оставалась Люба. Как возможно оставить их, женщин, наедине, и что за глупость, давать, кому бы то ни было, ключи от крепости. Люба — это другое дело. Люба, в некотором смысле, сама часть крепости.

Рита рыдала, бросала на пол вещи — небьющиеся, с этим у нее строго, хорошую посуду не разобьет и в бреду; кричала. Николай совсем уж не мог ее выносить, давно бы расстался, если бы не жалость. Жалость базировалась на Ритиной безукоризненной заднице. За всю свою жизнь, несмотря на уникальный опыт, не ведавший предрассудков, Николаю такой задницы еще не встречалось. Крепкая, хорошей лепки, оптимального размера и с нежнейшей кожей эта задница могла бы двигать горы и брать города, не будь ее хозяйка столь наивна и упряма в желании сделать других счастливыми против воли. И вот, Рита ушла вместе со всем своим богатством, а они с Любой сидели в маленькой комнате на так и не расстеленной постели — с Ритой не дошло до этого — и пили чай. Николай пил, а Люба сидела и кивала взлохмаченной головкой.

— Ты могла бы и не подслушивать.

Николай сердился не всерьез, ему даже интересно было, как сцена выглядела со стороны. Теперь, зная о присутствии Любы, даже в светлое время суток, когда она, по ее словам, не существовала, он старался выглядеть достойно. Не топал ногами, не кричал, тем паче, визжал, сохранял лицо. Он почти приучился себя уважать и нравился сам себе вполне обоснованно.

— Я не о Рите, — с живостью возразила Люба. — Бедная женщина, как я ее понимаю. Но она скандалит с вами, и только. Это справедливо. Я о себе. Пока Самсонов был жив, все мои силы, вся душа уходили в любовь к нему. Я не перестала любить, когда его не стало. Изменилось другое. Тогда, до убийства Самсонова, мне не хватало сил на других людей. Любви не хватало.

— Не понимаю, Любаша. Ты иногда так витиевато изъясняешься, что мне не по уму.

— Как же? Слушайте, попробую так. Я любила Самсонова и сейчас его люблю. Я страдала, мучалась, точь-в-точь, как ваша Рита, но в отличие от нее не делала Самсонову сцен. Говорила с ним только ласково. А другим и в первую очередь близким грубила. На нервы мне другие люди действовали. Милостыню как-то раз не подала старухе от раздражения. Близкие, даже Катя, вызывали раздражение совсем уж глухое; глухое, потому что не желала их слышать. Чем ближе человек, тем больше раздражает, потому чаще с ним сталкиваешься. Как Рита, порой визжала на домашних. Никого не любила. А как Самсонов погиб, у меня кончились силы на саму себя. Но к другим стала терпимей, что терпимей, любить стала, понимать. Удивлялась, как могла сердиться на Катю. Ей, бедной, столько пережить довелось, не приведи Господь. А силы на себя, силы для жизни кончились. Два года промучалась. Все чахла, после ушла и сделалась несвободна. Но это еще и потому, что о Хозяине рассказала, нельзя было. Я вас о том с самого начала предупредила.

— Любаша, а что за история с убийством Самсонова? Ты так мало о себе рассказываешь. Ну, знаю, была здесь красильня твоей двоюродной сестры, ну, уехала она с двумя дочерьми и мужем в Голландию. Младшая дочь Катенька, твоя племянница не захотела, дурочка, уезжать. Темнишь ты, что-то. Красильню большевики отобрали?

— Вы всегда торопитесь с вопросами. Мы не говорили «большевики», мы называли их «красные». Красильню Катя переделала, когда от мужа ушла. Здесь-то я и жила, в нижнем этаже, почти два года. А красные восстановили мастерскую, но ненадолго. Катенька племянница не поехала с семьей, она в то время влюбилась, мне не нравился ее выбор, семье тоже. Мы боялись, что история повторится. Та же история, что у Кати большой. Но мужа Кати маленькой убили в Гражданскую. Больше она замуж не вышла.

— Все непонятнее. Катеньки твои у меня путаются. Кто от мужа ушел, у кого мужа убили. Постой, ведь это все происходило после твоей смерти. Извини.

— Я все равно осталась с семьей. Конечно, уже несвободная. Катя догадывалась о моем присутствии, но виду не показывала. Спускаясь сюда, разговаривала вслух, словно сама с собой, на самом деле, со мной общалась. Так и жила с ними, пока моя сестра Катя не уехала в семнадцатом со своим вторым мужем. Она ушла от первого, но это как раз связано с Самсоновым. А племяннице Катеньке, с которой ты знаком, после гибели мужа, он ведь тоже красным был, отдали только второй этаж. И я осталась одна. Чужие люди, жившие здесь, не считаются, я не привыкала к ним.

— А я? Тоже чужой?

— Как же, — Любаша заволновалась, — как чужой, если вы меня видите.

— Про убийство расскажи, или тебе неприятно? — попросил Николай.

Любаша помолчала, затем встала и принялась ходить по маленькой комнатке, совсем как живая нервничающая женщина. Встала за шторой, поглядывая из-под ее защиты на улицу. Пожаловалась, что очень хочет чаю и на улицу хочет. Но чаю, все-таки сильнее, скучает о его вкусе, точно так же, как Робинзон Крузо тосковал о сыре. И уж никогда не сможет сделать ни глоточка. Николай решил, что она игнорирует вопрос, как это у Любы частенько водилось, но нет. Подошла, села на кушетку, отвернулась и принялась тихонько рассказывать, как впервые появилась в этом доме, о несчастливом своем свидании с Самсоновым, о том, как Петя, Петр Александрович, отвез ее в больницу, как приходил следователь Копейкин, как услышала, что Самсонова убили. Николаю сто раз хотелось переспросить, уточнить подробности, но боялся спугнуть. Тем временем вечер крался к ночи, оставалось полчаса до закрытия метро, и Николай собрался ехать домой. Ночевать лучше в нормальной обстановке. А после обилия информации тем более. Съесть ужин, выпить чаю — бедная Люба, сколько лет чая не пила — посмотреть телевизор и заснуть в середине любимого женой сериала. Прежде чем уснуть, Николай пообещал себе, что обязательно разберется, кто убил Любашиного возлюбленного. В мягкой постели с женой под боком казалось, что это так же легко, как угадать преступника в середине детектива.

— Спи, детка, — то ли себе, то ли жене пробормотал Николай.

Наутро город затопила настоящая весна. Сосульки бежали с крыш, обгоняя друг друга, на дорогах кое-где появились первые голубые лужицы, и ветви деревьев казались темнее на фоне поблекшей штукатурки домов. В маленьком дворике у флигеля Николай застал удивительную сцену. На широком пне, оставшемся от старого тополя сидела молоденькая, как сейчас выяснилось, бомжиха Олька с пожилой подругой. Олька была топлес, что само по себе притягивало взгляд. У нее оказалась красивая нежная и неожиданно полная грудь с синими жилками, бегущими от ключиц к остреньким темным соскам и хрупкие плечи. Подруга примостилась на том же пне, за спиной Ольки и расчесывала той длинные волосы, блестевшие на солнце, будто их только что вымыли хорошим шампунем. Пожилая подруга не спешила снимать толстый красный пуховик, не жара ведь, но Ольке совсем не было холодно, она прикрыла глаза и подставила солнцу бледное испитое личико. С голыми плечами и грудью, с распущенными тонкими волосами она была даже хороша и совсем не походила на бомжиху, если не брать во внимание грязноватые шаровары и убитые сапоги. Женщины неторопливо предавались милому занятию, и Николаю остро захотелось набросать сценку, но постеснялся. Напрасно, внимания на него обратили не больше, чем на пегую кошку, также наводившую красоту неподалеку в солнечном пятне на обнажившемся асфальте. Так он и стоял, беззастенчиво пялясь на соседок, но не решаясь вытащить из кармана рабочий блокнот и карандаш. Пожилая подмигнула ему и что-то шепнула Ольке. Та открыла глаза, помахала Николаю рукой и вернулась к солнцу. Мужского населения поблизости не наблюдалось. Бомжи отсыпались, или напротив, побрели по окрестным ларькам искать разовую работу: погрузить, перетащить.

В мастерской Николай сразу уселся рисовать, пока не забыл. Но зря боялся, на память ему не приходилось жаловаться, при желании мог восстановить пейзаж или сценку, виденную несколько лет назад. Для Любы было слишком солнечно, хоть лучи и не пробирались в мастерскую, но рассеянного света давали в изобилии. Раньше пяти вечера нечего ждать ее. Оно и лучше, как раз успеет поработать, будет, чем похвастаться. Люба жаловалась, что скучает по двору, по улице, вот и посмотрит, как начинается весна. Познакомится с соседями. Хотя полуобнаженная натура может ей не понравится, Любаша никак не расстанется с чопорностью своего времени.

Люба явилась ровно в пять. Николай как раз закончил картинку и сидел на кушетке со стаканом чая, заваренного так крепко, что после него оставались коричневые разводы на стенках кружки. Люба явилась из коридора, как обычная гостья, пришедшая с улицы. Глаза ее были красны, лицо, веки опухли, волосы растрепаны более обыкновенного. Ко всему, она еще стонала и ломала руки, ее появление носило отчетливый театральный вкус, рыдающее привидение — это классика. Николай испытал приступ знакомого острого раздражения, свой дурной знак. Очередная любовь или привязанность давали трещину. Но, какая любовь с привидением. Требовалось спрашивать, что стряслось, утешать, урезонивать, заниматься обременительными капризами. Не проще ли перехватить инициативу и устроить собственное сольное выступление. Но Люба прекратила кривляться и просто сказала:

— Катя маленькая умерла сегодня утром.

Возразить на это было нечего. Чай кончился. Вечер начинался. Хотелось домой. Любаша стояла, стояла в дверном проеме и спросила без всякой связи с предыдущим:

— Кого вы рисовали сегодня?

Именно что «кого», а не «что», хотя заниматься портретами Николай не любил, предпочитал пейзажи или жанровые сценки. Поскольку Люба не требовала утешения и сама сменила тему, раздражение мгновенно улеглось. Николай решил, что показалось. С раздражением-то. С готовностью вскочил и направился в большую комнату — хвастаться.

— Смотри, Любаша, как богато накрасил! Это, между прочим, наши соседи из дворницкой. Бомжиха Олька и ее подруга из другого двора.

Люба разглядывала картинку с большим вниманием, щурясь, отходя на полшага, и ничего не говорила при этом. Николай занервничал, не может быть, чтобы не получилось, картинка была явной удачей, он хорошо это чувствовал, да что чувствовал, — знал. Ему уж неважно было, привидение Любаша или живой критик, ему требовалось немедленное подтверждение удачи и все. Но Люба сказала, совсем ни к месту:

— Вот, значит, какая она сегодня.

Странная реакция. И ничего о пойманном весеннем свете, о выразительности и свежести, даже тусклого «как здорово» не прозвучало. Пришлось проглотить обиду.

— Ты о чем? О реинкарнации, что ли? Ты узнала кого-то?

Люба помотала головой: — Нет, причем тут реинкарнация и ваши суеверия. Просто старая история кончилась. Совсем кончилась. И Катя сегодня умерла.

Люба развернулась, вышла из комнаты и исчезла, что было не по правилам. Зато Николай увидел Хозяина-Костяное рыльце, перебегающего комнату по диагонали и исчезающего в стене, украшенной разводами сырости. Даже слышал, как коготки стучат по полу. В мастерской повеяло холодом и сладковатым страхом, так что закололо подушечки пальцев. Спать захотелось, ну, это понятно, привидения на встречу зовут, не иначе у них сегодня общее собрание жильцов, и живых, и «несвободных». Хватит потустороннего, домой быстрее, принять душ, поужинать и завтра устроить выходной вместе со всей страной и женой, воскресенье, как-никак. Отправиться за город смотреть наступление весны, если оттепель не пройдет. А хоть бы и подморозило, все равно — в Царское село, Петергоф, а лучше подальше, к примеру, в Гатчину.

Николай захлопнул дверь, ему послышалось, что за дверью в пустой мастерской разговаривают на повышенных тонах. Что-то случилось у них в их «тонком» мире, ишь, засуетились, забегали. Переждать день необходимо, ни в коем случае не появляться на Канонерской в воскресенье от греха подальше, одно дело Люба, а Хозяин и прочие твари, этих не нужно. Да не забыть проверить, не полнолуние ли сегодня. Теща наверняка знает.

— Весной по вечерам мне как-то особенно грустно, — шептала жена и прижималась к Николаю худеньким плечом. — Этот косой свет, а окна еще не мыты, и видно, как пылинки кружатся.

— Так помой окна, — отзывался Николай, но видел, что жена чуть не плачет, и поправлялся, — хочешь, я помою?

— Ты не понимаешь… Так грустно, словно что-то у меня отнимают, что-то очень дорогое… Когда мы еще не жили вместе, и мне приходилось расставаться с тобой, идти домой, лежать на диване и смотреть на пыльные лучи, представляя, как ты врешь той, бывшей, а может, не врешь, а обнимаешься с ней, — тогда грусть еще была объяснима, но сейчас. Сейчас я не знаю.

Николай досадовал на женские капризы — нет, чтобы встретить уставшего мужа хорошим настроением и горячим ужином. Ужин, положим, был, но эти разговорчики вредили пищеварению. Вечно у женщин перепады настроения, а причина примитивна — обычные недомогания, связанные с луной, как и потусторонние явления в мастерской. Объяснили им, дурочкам, по радио или в дамском журнале, что депрессии в определенный период дело естественное, вот и хнычут все подряд. Любаше бы и в голову не пришло капризничать по такому поводу. Любаша сама по себе. Но слабость жены, помимо раздражения, вызывала еще и желание. Николай забывал о мастерской, о новой картинке, о Любаше, укладывал жену на кровать, целовал розовые мочки, хрупкие ключицы, животик. Ее волосы пахли как сено, а кожа как трава после дождя. Николай был бы верен ей без всякого труда, если бы не появлялась Ирина, чьи волосы пахли мускусом, а кожа медом, или Рита с шелковой задницей. Но сегодня перед глазами стояла Ольга, бомжиха с нежной грудью и длинными тонкими волосами, сверкающими на солнце. Он зарычал от прихлынувшей крови и любил их всех сразу в одном маленьком теле. Жена осталась довольна и быстро уснула, заполненная любовью. Николай долго ворочался, слушал, как под кроватью скребут коготки. Вспомнил о Хозяине и улыбнулся, — под кроватью копошилась персидская кошка, в этом доме не было места потустороннему.

Ему снилась Канонерская улица, канал и Могилевский мост — такими, как он видел их на старой фотографии, с деревянными темными домами, с лодками, в большом количестве толпившимися у маленькой пристани, с пегой Кошкой, крадущейся вдоль воды по круглым булыжникам. Там, на фотографии и во сне была поздняя осень, и сквозь булыжники кое-где пробивалась пожухлая трава, ей не хватало силы, и она падала на камни. Кошка брезгливо трясла лапой, наступив на влажный пучок, но упрямо двигалась дальше, очевидно, по важному делу. Николай полез в карман за рабочим блокнотом, чтобы быстрей схватить картинку, но во сне блокноту не нашлось места. Кошка обернулась, лицо у нее оказалось человеческое, но с вытянутым рыльцем, похожее на лицо Хозяина.

— Хочешь, расскажу, — телепатически предложила Кошка-Хозяин.

Общаться телепатически оказалось ничуть не труднее, чем летать, а Николай летал во снах с детства и довольно уверенно. Но не сегодня.

— Конечно, — он сразу понял, о чем хочет рассказать Кошка. И тут же увидел в тусклом свете фонарей, как через мост от Канонерской улицы неуверенно идет человек в пальто нараспашку. Из-под пальто выглядывал смешной приталенный пиджак и брюки без стрелок, наползающие на блестящие штиблеты с галошами. Белокурые волосы, явно завитые, перчатки, зонт в виде трости. Этакий щеголь, образца девяностых годов девятнадцатого века. Николай почти догнал его, шел в двух шагах и с интересом разглядывал кожаные галоши и прочее. Человек перешел мост, не обращая на преследователя никакого внимания, чему удивляться, решил Николай, он же давно умер. За мостом свернул по набережной и остановился в нерешительности у двухэтажного деревянного дома со щелястыми стенами.

— Это Самсонов, что ли? — спросил Николай Кошку, та лишь фыркнула. — Ну конечно, это Гущин. Петя, Петр Николаевич, Любаша его подробно описывала. Чего он здесь потерял? Мастерская на том берегу. И почему пешком, у него же пролетка была, он Любу в больницу на пролетке возил.

— На коляске, — внушительно отозвалась Кошка. Она осталась сидеть на мосту, но слышно было отлично. — Только что Любу отвез. Как обратно из больницы ехал, заметил Самсонова. Теперь пустился в сыщики играть, коляску во дворике кинул. Не перебивай.

Николай чуть не упустил Гущина, тот нырнул в дверь. Николай огляделся по сторонам — бессмысленная предосторожность, он же еще не родился, и шагнул следом. В сенях пахло березовым веником и пылью, в уголке стояли метлы и самое настоящее коромысло, об которое Николай споткнулся. Он еще подумал, что это не по правилам, нельзя споткнуться о коромысло вековой давности, но у сна своя логика. В маленький коридорчик выходило четыре двери, а заканчивался он лестницей на второй этаж. Первая дверь была заперта, вторая отворилась и впустила Николая в довольно большую комнату, разделенную темной ситцевой занавеской на две неравные части. В комнате стояли старинный резной буфет, старинный массивный стол, старинное же бюро — в общем, все в комнате было старинным и просилось на карандаш, а блокнота для зарисовок в кармане так и не появилось. В углу сочилась скромным теплом железная печка, Николай заинтересовался ею, но одернул себя и на цыпочках, что не имело смысла, двинулся к занавеске. В отделенной занавеской части обнаружились кровать под гобеленовым покрывалом с кучей подушек, высокий шкаф, табурет с блестящим тазом, похоже, медным, синий кувшин на полу и бледный Петя Гущин, сидящий на кровати.

От входной двери послышались голоса, разговаривали двое. Один, с легким акцентом и брюзгливый, выговаривал за оставленную незапертой дверь. Другой, бархатный баритон, какой нравится женщинам, оправдывался, что выскочил на секунду распорядиться насчет самовара, боялся, чтобы гостю не пришлось ждать. Брюзгливый с акцентом повысил голос и сказал что-то резкое, но по-французски и потому непонятно для Николая. Гущин однако же понял, побледнел еще сильнее, медленно повел рукой по покрывалу и дернулся, вытаскивая из-под подушек револьвер. Николай догадался, судя по изумлению Пети и тому страху, с каким он разглядывал револьвер, что обнаружил Гущин оружие только что. Под подушки револьвер затолкал хозяин, значит, боялся своего гостя. Интересно, кто гость и кто хозяин? Гущина здесь не ждали, прокрался, как вор, как и сам Николай. Николая не должны увидеть, пусть кошмаром отдает, но сон есть сон, а вот Пете не позавидуешь. Николай на всякий случай встал между шкафом и стеной — так пряталась Люба у него на кухне. Гущин сунул руку с револьвером в карман пальто.

В комнате уже вовсю бранились. Но все, собаки, по-французски. Брюзгливый с акцентом отчитывал бархатного баритона, тот поначалу оправдывался, после стал сам наскакивать. Брюзгливый заорал, срываясь на визг, и оба замолчали. Николай решил, что они поубивали друг друга взглядами, или окаменели, случается же такое во сне, но брюзгливый произнес по-русски, тихо и отчетливо:

— Никаких денег вам больше не будет. Исправляйте положение, ищите новые варианты. Вам сейчас не о деньгах следует думать, а о спасении собственной шкуры.

Заскрипели половицы, дверь заскрипела, но не хлопнула, Николай еще удивился, надо же, поругаться и дверью не шмякнуть. Оставшийся — бархатный баритон, он обнаружил себя, выругавшись совсем не бархатно — все ж таки двинул в сердцах по стулу или табуретке. Когда голоса ругались, баритон порой переходил на русский, но все что Николай понял из их спора, так это что Брюзгливый гость обвинял хозяина в провале какой-то операции. Попадались знакомые слова — агент, например. Все ясно, Самсонов большевик, и Люба упоминала вскользь, неприятно ей это было. Скучно, господа. Все ваши секреты мы в третьем классе проходили, и потом до пятого курса долдонили марксистско-ленинскую, кто философию, кто эстетику. Повезло нынешним детям, отменили большевичков как идеал, переписали историю. Николай взглянул на Гущина, подмигнул — тщетно. Будь Николай для того наяву, и то бы не увидел, аж колотился на кровати, от страха, что ли? Стыдно, господин Гущин бояться заблуждающегося товарища.

Петр Александрович решительно встал, будто услышал Николая и устыдился, отдернул занавеску, колечки взвизгнули по проволоке, и вышел к хозяину. Но руку с револьвером по-прежнему в кармане держал. Бархатный баритон оказался долговязым мосластым субъектом неприятной наружности. Вся привлекательность сосредоточилась в голосе. Хуже всего были мелкие серые глаза очень близко расположенные, блеклые брови не делали их выразительнее. Николай убедился, что справедливость уверенно торжествует: негодяй выглядел премерзко, не то, что импозантный Гущин. А что долговязый баритон — негодяй, ясно давно, из Любиных рассказов. Ясно, как и то, что перед ними Самсонов собственной персоной.

— Гущин, что ты здесь делаешь? Ты подслушивал? Думаешь, тебе это поможет?

Самсонов не испугался, а если и удивился появлению Гущина, то вида не подал, напротив, говорил агрессивно.

— Самсонов, ты подлец! — воскликнул Петр Александрович, и Николай понадеялся, что Петя швырнет перчатку в несимпатичное лицо, но эпоха была не та. Эпоха всегда подводит.

— Какие страсти! — отозвался баритон. — Вот уж не предполагал в тебе этакого романтизма. Хотя мог бы догадаться, еще на первом году обучения, когда ты отцовские денежки террористам передавал. Ведь террористам, Гущин, разбойникам. Они, милый мой, — Самсонов закатил глаза, задергал носом и зашептал издевательски, — они царя убили! Али не слыхал? Али, думаешь, я забыл об этом фактике? Нынче ты поумнел, свое дело завел, прибыльное — тьфу, тьфу. Нынче ты ото всего отопрешься. Но свидетели есть. Ты видно хотел, чтоб я молчал за просто так, из голого расположения — к тебе, богатенькому сынку богатенького папашки. Платить надоело? А я ведь с тобой по-божески, много не беру и молчу, сам знаешь, как могила. Решил наш Петр Александрович, дай, узнаю, чем живет старый друг, да и припугну его самого, чтобы впредь копеечки не тратить. Так ведь? Пришел вынюхивать, за руку ловить? И что? Думаешь, сможешь меня шантажировать? Нет, брат Гущин, кишка тонка, будешь мне по-прежнему в долг давать, в бессрочный. За то самое знание, за тот свой опыт, которого теперь стыдишься.

Гущин взял себя в руки, даже расслабился немного. Наклонил голову набок и спокойно отвечал: — Ты, мало того, подлец, ты — провокатор. Будь ты красным, террористом — одно, скверно, что говорить, страшно, но не постыдно. Но ты же и бандитов своих предаешь. Сам их вовлекаешь, как меня когда-то, а после предаешь. Я тебя не шантажирую. Я знаю, к кому идти, кому рассказать о сегодняшнем госте, о твоей роли. И я пойду и расскажу. Пусть твои друзья сами тебя судят, а суд у них скор. Пойду, потому что мне мерзко. Вовсе не из-за денег. Но денег ты, понятно, больше от меня не увидишь.

Самсонов улыбнулся, и лицо его совершенно переменилось, сделалось опасным, чуть ли не красивым в своей остроте, глаза заблестели. Он шагнул к железной печурке, схватил кочергу, улыбка превратилась в оскал, Самсонов шептал что-то, но слова не достигали слуха, в уголках рта вскипели пузырьки слюны. Гущин попятился к двери, вытащил из кармана руку с револьвером и неестественно тонким голосом крикнул:

— Не подходи, припадочный!

Самсонов медленно приближался, улыбаясь и поднимая кочергу. Гущин выстрелил, не целясь, присел, зажмурился, но тотчас вскочил и бросился вон, не выпуская пистолета. Николай видел, как Самсонов упал и не шевелился больше. Ни одна дверь не хлопнула в доме. Разве нет никого? Ни звука, ни движения. Николай обошел лежавшего на полу, выглянул. В коридоре также пахло березовым веником и еще порохом из комнаты, из распахнутой на улицу двери ухмылялась подступившая ночь. Ни соседей, ни прохожих, ни бегущего на выстрел городового. Куда подевались? При входе на мост сидела, вместо Кошки, жирная рыжая крыса, шевелила голым хвостом. На Николая внимания не обратила, мыла острую морду передними лапами с совершенно человеческими пальчиками. Пейзаж сделался черно-серым, даже фонари потеряли цвет, буквально повторяя старую фотографию. Сон кончался. Главное, повторить его очнувшись, чтобы не забыть, чтобы рассказать Любаше, как умер ее возлюбленный и какой скотиной оказался. Или не рассказывать. Нет уж, пусть знает.

Николай проснулся, побрел на кухню варить кофе, чтобы принести жене в постель по случаю выходного дня. Нехитрое дело, зато отдача какая. За тот кофе жена охотно извинит мелкие проступки, обычную рассеянность, что накатывает на Николая дома, позднее возвращение, да мало ли нелепых причин для обиды. Пока следил, как поднимается коричневая пенка в турке, автоматически наливал кофе в чашку, доставал деревянный подносик, утвердился в мысли, что Гущин выстрелил со страху. Петя испугался, как только услышал первые фразы вошедших хозяина с гостем. Возможно, он знал того Брюзгливого, или поразился двуличности Самсонова. Чего уж тут удивляться, если Самсонов его шантажировал. Смешные они какие были, в политику играли. Значит, Гущин случайно увидел своего вымогателя, решил за ним проследить, нарыть что-нибудь для собственной пользы, вляпался в историю — слишком много нарыл, и вот вам результат. Но повезло, соседей не оказалось дома, убийство прошло без сучка, без задоринки, без свидетелей. Успел сбежать никем не замеченный, а дальше… Дальше Любаша не рассказывала. Надо бы узнать, чем все кончилось. Хотя и так ясно, свинтили все после революции, капиталы, какие смогли, упаковали и свинтили.

Еще Николаю подумалось, что очень странно выглядит Любино незнание в отношении убийцы. Другие привидения-друзья за столь долгое время должны бы ее известить, или у них не принято? Что же Хозяин ей ничего не рассказал. Прихотливая у них этика, тонкая слишком.

Отнес жене кофе. От традиционной для выходного дня совместной прогулки по скверам и паркам его спасло недомогание жены. Николай успел забыть, что не собирался в мастерскую, испугавшись голосов за дверью, и считал, что принес в жертву чудесный день, положил на алтарь семьи со связанными солнечными ножками. Маялся у выключенного телевизора, выдумывая повод сбежать хоть на три часа. Позвонил Кирилл, самый нелюбимый и навязчивый из друзей поэтов, тот, кто вечно храпел в кресле, но Николай обрадовался и Кириллу, хотя обычно сердился, если ему звонили домой, а не на сотовый.

— К тебе нельзя сегодня в мастерскую заглянуть с человеком?

Николай повысил голос, чтобы жена слышала: — Сегодня на Канонерской не буду, жена приболела, я ее развлекаю.

— Обидно, я бы тебя познакомил с нетрадиционным психотерапевтом, он телепатией владеет. — Кирилл расстроился.

Сон получал продолжение, телепатия тянулась оттуда, из последнего сна и разговоров с Кошкой. Николай положил трубку на столик в прихожей, они так и не обзавелись беспроводным телефоном, ибо теща считала, что подобные аппараты «влияют на рак мозга» — так она формулировала. Жена делала вид, что дремлет.

— Солнце, ты не хочешь со мной вместе поехать на Канонерскую, посмотреть на живого телепата? — Николай не думал о том, что могут заявиться Ирина, Рита или иная подруга художника и встретиться с законной женой. Не стоит думать о возможных проблемах, чтобы тем самым их не привлечь. — Кирилл звонит и угрожает привести это чудо сегодня в мастерскую. Хочешь, он сам тебе подтвердит?

Жена сморщила носик, захныкала:

— Я так и знала, ты найдешь способ сбежать из дома.

В обычные дни она не позволяла себе таких резких замечаний, но это недомогание…

— Солнце, я должен заботиться о семье, вдруг телепат купит картинку-другую. Они же, телепаты, наверняка уважают искусство за живые деньги.

Совесть перестала напоминать о себе кислым привкусом квашеной капусты, Николай поверил, что телепат идет как клиент — купить картинку. Если поверишь сам, уже чист, уже не ложь. Все просто. Он схватил куртку и даже не попросил нарезать бутербродов, помнил, что жена болеет.

Телепата звали Евгением, ни в коем случае не Женей — он предпочитал полную форму имени, о чем сразу сообщил. Рядом со здоровенным Кириллом он казался особенно тонок, длинные черные волосы, словно смазанные яичным белком, лежали на голове плоско и жестко, сильно выдающиеся надбровные дуги, широкие ноздри, острая тонкая борода делали его похожим на мексиканца. С показом картинок закончили довольно быстро. Кирилл суетился и приговаривал:

— Евгений, нет, ты посмотри, какая энергетика!

Телепат снисходительно смотрел, улыбался, кивал и просил чаю — а зеленого нет? Жаль, ладно, обойдусь. — Кирилл вызывался сбегать в магазин за зеленым чаем, но Евгений вежливо отказывался. Николаю скоро надоело показывать работы, случай обыкновенный: пришел человек себя показать, а не картинки разглядывать. Но Евгений попросил, указывая на портрет бомжихи Ольки с голой весенней грудью:

— Вот эту оставьте, пожалуйста. Пусть будет, пока мы тут общаемся.

Николай осерчал без конкретного повода и прикидывал, как бы избавиться от гостей и заняться чем-нибудь полезным. Телепат же, выпив чаю, основательно окопался в кресле, разливался соловьем:

— Я сам художник, в некотором смысле. Но картины пишу по наитию, энергетически. Обнуляю поля и могу написать картину для конкретного человека, для поэта Кирилла, допустим. Посредством картины Кирилл сможет общаться со своим внешним «я», которое станет подсказывать ему сверху правильное направление.

— А зачем? — бестактно спросил Николай, Кирилл же млел, предвкушая картину, ведущую его по жизни.

— Моя картина поможет выйти на новый энергетический уровень, надеюсь, понятно, как это важно. Но соответственно уровню изменится круг общения, и вы, вероятно, будете реже видеться.

— Может, попробуем поговорить телепатически? — Николай пока удерживался от прямой грубости, но потихоньку готовился. Евгений вопрос воспринял доброжелательно, похоже, ему было не привыкать, или у него выработалась профессиональная доброжелательность, все-таки по специальности он считался психотерапевтом, если Кирилл не соврал.

— Вопрос некорректен. К общению на телепатическом уровне готовы далеко не все. Иной раз с животными бывает легче, чем с людьми. Почему — позже объясню. Я, кстати, легко общаюсь с карасями, они хорошо идут на контакт, рассказывают о своих делах.

Кирилл вернулся из прихожей, он ходил туда приложиться к фляге с коньяком, раз сегодня у них безалкогольный прием, невежливо обнаруживать свои пристрастия. Караси задели его за живое:

— Что они рассказывают? У них есть общество, я имею в виду что-то типа гражданского общества?

Евгений печально улыбнулся, сочувствуя толи карасям, толи людям: — Не стоит проводить прямых аналогий. Лучше расскажу любопытный случай из жизни собак. Занесло меня как-то раз к заводчику, разводящему…

— Папильонов, — подсказал Николай, вспомнив Нину с ее вечными историями о собаках. Папильоном Нина называла любую собаку, принадлежащую лично ей, или изображенную на гравюре из старого быта, независимо от происхождения.

— Нет, — Евгений улыбнулся на два градуса шире, — но тоже маленьких собачек: чи-хуа-хуа. Довольно редкая порода. И у этого вот заводчика один из щенят мог общаться на телепатическом уровне. Он поведал мне много интересного. В том числе то, что в прошлой жизни был начальником, и под ним числилось сорок человек. Правда, это было не здесь, не на нашей планете. Но он правильно реализовался, достойно жил, и сейчас ему хорошо — прекрасно общается с хозяином.

Николай, определившийся с гостем с первых тактов душного общения, занес его в раздел занудных придурков с уклоном в прикладную эзотерику. Он не ждал от телепата строгой логики, но поведанная история оказалась из ряда вон. Николай заинтересовался и раздражился одновременно:

— Позвольте, если верить в реинкарнацию, а вы в нее верите, достойная реализация ведет к рождению на более высоком уровне. А вы только что заявили, что из человека, жившего правильно, на следующем витке получился щенок чи-хуа-хуа. Странно звучит.

— Чушь, — живо возразил Евгений. — Не позволяйте стереотипам завладеть вашим сознанием и задумайтесь. Разумеется, щенок — более достойное существование для личности, нежели человек. А дерево еще достойней. Вы подменяете поступательное развитие регрессом.

— Блин, — задумчиво сказал Кирилл, — это что же получается, дерево — личность?

— Не всякое, конечно, — успокоил Евгений. — Некоторым просто повезло, сразу родились деревом. Взять хоть портрет кистей Николая, вот этот, что я просил оставить. Изображенная на нем молодая, будем говорить — дама, явно появилась здесь впервые. Это ее первое рождение. Кем станет в последующих рождениях, зависит от ее реализации. Пока же ей не повезло, родилась человеком.

Портрет стоял на столике, прислоненный к простенку между окон. В скуповатом свете уходящего дня краски казались мягче, и Олька выглядела абсолютно счастливой, распущенные волосы текли золотыми струйками, полные груди разглядывали зрителей, как забалованные нахальные зверьки. Николай развеселился:

— Действительно, не повезло. Это Олька, бомжа, живет по соседству в дворницкой, там у них что-то типа общины. Живут вчетвером, без воды, без света. Как только зимой не спалили конуру своими керосинками.

— Во как! — телепат внимательно слушал, даже носом поводил от усердия. — Значит, не так уж не повезло, установка ей дана хорошая.

— И, между прочим, — Николая повело по рельсам нелинейной реальности, — она живет здесь не первый раз, ошибочка вышла. До революции она владела этим флигелем и держала здесь красильную мастерскую. А ее внучка, или дочка, не важно, жила наверху вплоть до этой недели, только-только померла. Звали ее в той жизни Екатериной, а в семнадцатом году она рванула в Голландию, но в этой жизни, как видите, вернулась в родные пенаты.

— Это невозможно, — воспротивился Евгений. — К тому же, до революции этого дома вовсе не существовало, никакой мастерской быть не могло. Этот район застраивался деревянными домами, только в двадцатых начали ставить кирпичные. Я хорошо город знаю, а по концу девятнадцатого века — специалист. Собираюсь книгу писать, но так мало времени, никогда его не хватает.

Николай вскочил на ноги, набрал в легкие побольше воздуха, чтобы немедля выложить и про Любу, и про отравление, и про Самсонова — до кучи, чтобы этот телепат умылся своими способностями, но в дверях появилась бледная Любаша, умоляюще поднесла к губам прозрачный пальчик с ненакрашенным остриженным ногтем, — он не решился. Однако же излишек воздуха из легких надо было куда-то девать, и хозяин выдохнул: — До свиданья! — получилось слишком громко, по смыслу выходило не до свидания, а пошли вон, так гости его и поняли. Кирилл хихикнул, и нашим, и вашим, что-то пробурчал, поднялся на ноги. Евгений сначала поднялся, после весомо укорил:

— Ты сердишься, Юпитер, значит ты не прав.

— Ну вот, и на ты перешли, — согласился Николай и теснил гостей к дверям, — как приятно провожать друзей тихим вечером.

— Увидимся, — сердечно пообещал телепат, выдавливаясь на лестничную площадку.

— Ах, — слогом девятнадцатого века сказала Люба, появляясь из кухни — ах, беда какая. Вы хотели все передать этому неприятному человеку. Отчего вы относитесь к нам, жившим раньше вас, как к недоразвитым каким-то. Я смотрела ваши книги…

Николай с некоторым смущением окинул взором стеллажи, на которых вперемежку с классикой хранились мягкие цветастые томики детективов и псевдоисторических приключенческих романов.

— Да-да, — подтвердила Любаша, — вот эти с весьма откровенными обложками. Люди моего века описаны пристрастно, мы и говорим в этих романах странным языком, как актеры изображающие приказчика в светской гостиной, и действуем как душевнобольные. А ведь, судя по всей здешней библиотеке, ваше образование носит случайный характер, и скудость…

Николай начал говорить, еще не осознавая, что именно, лишь бы перебить. Жизненный опыт вопиял во всю глотку о том, что нравоучения можно принимать только от спонсоров, вместе со спонсорской поддержкой. Дамские нотации, это мурлыкающее или воркующее брюзжание следовало обрывать, либо не слушать. Легко не слушать жену, она тихая, тяжелее Риту, особенно, когда та в качестве аргумента швыряет на пол кружку, пусть эмалированную и небьющуюся. Но не слушать привидение! А ну начнет в мысли влезать по-настоящему, это же не давешний телепат, а полнокровное привидение, хоть он порой и забывает о Любиной природе. Тут одним раздражением не обойдешься, не дошло бы до сцены, а в гневе Николай бывает нехорош, говоря слогом девятнадцатого века — ах, нехорош!

— Я знаю, кто убил твоего Самсонова — зачем сказал, пусть бы сами разбирались по своим потусторонним законам.

Любаша ахнула, еще и еще раз, сцепила руки замком, прижала к подбородку, прикусив большие пальцы. Николай расстроился, сейчас станет еще хуже, она примется расспрашивать, ему придется подробно описывать свой сон, Люба будет убиваться и рыдать. В том, что на самом деле все так и было, как в его сне, Николай не сомневался. Насчет Кошки давно подозревал — не первый век живет, больно ушлое животное. А кошки традиционно дружат с домовыми, если верить народным приметам — не на пустом месте возникло суеверие. Его Кошка и Хозяин показали живую картинку, может, специально, чтобы Любе рассказал? Странно, почему сам Хозяин не рассказал Любе. Мысли отливались глуповатые, притянутые за уши, розовые и развесистые, точь-в-точь, как в мягких романах на стеллажах. И что-то мешало. Довольно быстро Николай сообразил что — Люба молчала. Ушла в маленькую комнату, села на кушетку, блестела на него глазами оттуда и — молчала. Он заварил себе чаю, назло, пусть смотрит, как люди чай пьют, и завидует, сама-то не может. Выпил чашку, отнес на кухню. Молчит. Не спросит. Не стану сам ничего говорить, — решил Николай, и заявил:

— Самсонов твой подлецом оказался.

Люба продолжала бестактно молчать.

Николай не выдержал осады. К тому же подала голос справедливая ревность, он привык считать Любу своей, полагая, что она к нему достаточно привязалась и по-своему, как у них там, у привидений, положено, неравнодушна. А тут — на тебе, такое оголтелое молчание. Рассказал все: как шел за Петром Гущиным по Могилевскому мосту, как попал на квартиру к Самсонову, как подслушивал вместе с Гущиным и понял, что Самсонов провокатор, ну и далее. Описывая оглушительный выстрел и запах пороха в сенях, заметил, что Люба не слушает.

— Ты можешь любить его по-прежнему, но должна согласиться с тем, что Самсонов подлец.

Люба подняла глаза, руки, напротив, опустила на колени:

— А Петр Александрович?

— Что Петр Александрович? — не понял Николай.

— Не подлец, нет?

— Черт возьми, — аргументировал Николай, и аргументы кончились.

— Петя уговорил Сержа, своего друга, что Катерина, которую оба любили, между прочим, должна уступить домогательствам следователя Копейкина, чтобы тот замял дело. Теперь ясно, почему — за себя боялся. Следователь наверняка догадывался, что Самсонова убил кто-то из них: Петя или Сергей Дмитриевич.

— Знаешь, если не употреблять таких выражений — уступить домогательствам — все не так трагично. Обычное дело, подумаешь, перепихнуться с нестарым еще мужиком. А вы, там в своем девятнадцатом, готовы уж античную трагедию представить. Сейчас подобная ситуация выглядела бы комичной, проще надо относиться к жизни. Вот потому в романах и описания соответствующие, — Николай махнул рукой на мягкие томики, — не вместить нам вашего удручающе серьезного мировосприятия. Подлец, подлец. Он что, руки Катерине связывал, за деньги ее предлагал следователю? Жизнь спасал, дело их общее спасал. Все равно, Катерина решала, она же сама к следователю пошла, так ведь? Не под дулом пистолета.

— Нет, — Люба строго смотрела на хозяина. Даже прическа ее обрела относительную строгость, пряди хоть и выбивались, но свисали вдоль щек размеряно-симметрично. — Катерина не пошла к следователю. Она разошлась с мужем, порвала все отношения с Петром Александровичем. Мастерскую себе откупила. Павел Андреевич, отец Кати, конечно, узнал, но воспринял историю довольно спокойно. Катерина вскоре снова вышла замуж, родила двух сыновей и дочь, Катю-маленькую. Павел Андреевич радовался внукам и был счастлив, он и умереть успел здесь, до переворота. Следствие закрыли, напрасно Гущин боялся следствия. Он, Гущин, наложил на себя руки, много позже. В доме о Петре Александровиче не говорили, так, обмолвками. Обанкротился и застрелился. О Сергее же Дмитриевиче ничего не знаю.

В окно комнатки постучали с улицы, так стучали свои. Мало или случайно знакомые пользовались дверным звонком, а на звонок можно не открывать, это знают даже чистосердечные первоклассники. Вот если гость стучит в окно, значит, мог и заглянуть в щелку между занавесок, проверить, дома ли хозяин.

— Черт знает что, не мастерская, а проходной двор, — Николай сердился для виду, не нравилось ему сегодня с Любой, совсем не нравилось.

За дверью, к весне проросшей тонким серым войлоком по многочисленным трещинам и дырам, деликатно переминался бомж Володя с двумя пустыми канистрами.

— Водички бы. Не помешаю?

Маленький Володя выглядел оживленным более обычного. Куртка застегнута на пуговицы, все разные, вязаная шапка залихватски подвернута выше бровей, даже тонкая, вот-вот порвется на скулах, кожа розовеет.

— Проходи, — пропустил его Николай, отворачиваясь. Несмотря на опрятность, от Володи шел тяжелый дух ветхого меха, керосина, подгнившей капусты, одним словом дворницкой. — Чего такой радостный, все свадьбу празднуете?

— Какую свадьбу? — удивился Володя. — А, ты про Ольку с Профессором… Не, это уж давно, уже привыкли. Живут себе… Олька мне, вон, пуговицы все пришила на куртку. Женщина в доме — великое дело. Сразу — дом, сразу — семья. А Профессор ходит, как всю жизнь домашний, как на парад, весь вычищенный, чистый в смысле. Но ты, слушай сюда, у нас другой праздник. Новый жилец у нас, временный пока. Гуляем сегодня. Они затариваться пошли, серьезно так, не по-детски, а я вот за водой. Даже суп не будем варить, они нарезок колбасы натащат, настоящих.

Что община собирается гулять, Николая не удивило, дело обычное. Но как они разместили еще одного жильца, пятого по счету, на своих шести, не то семи метрах полезной площади — это да, загадка. Из торопливого рассказа Володи следовало, что новый жилец — не бомж, а человек с домом и постоянной работой. Человек Юра работает на заводе, получает большие деньги, имеет жену-мегеру, тещу, собаку Мику и дочь девяти лет. Жена-мегера на пару с тещей-стервой гнала его из дома за пьянство, гордый Юра не стерпел, взял Мику и ушел вместе с зарплатой. Мика отличная лайка, охраняет дворницкую и может спать на улице у дверей. Юра отличный мужик, денег куры не клюют, на прописку выкатил настоящую водку, магазинную. Немножко рисовался, не без того: купил палку копченой колбасы, очистил ее с кончика и принялся есть, откусывая, как банан. Это позавчера было. Сегодня водка кончилась, народ проспался и побежал гурьбой по новой — в магазин. А деньги все еще не потрачены. Это же сколько дней можно не работать по ларькам. С утра Профессор выполз, метлой и лопатой помахал, чтобы дворничиха Галя не обижалась, а так, и дел нет, кроме приятных — в смысле в магазин сбегать. Профессор нос воротит от общества, чем-то ему не нравится новый жилец. Разлакомился от молодой жены да хорошей жизни, понимает о себе чересчур. В прежней жизни Профессор работал в институте, а может, в школе, преподавал астрономию, чего только на свете не бывает, каких наук… Ну, потом-то как у всех, жена померла, ударился в пьянство, на работе сократили, сыну надоело такого папашку терпеть, а больше не сыну — невестке, они отца отправили в комнату, где нельзя жить, вот Профессор и осел в общине. Квартплаты никакой, жизнь в свое удовольствие, нормально, да, теперь еще водка казенная, а Профессор носом крутит. Ну, они ему покрутят, сегодня Юра распоряжается. Так вот. Володина скороговорка иссякла, как только канистры наполнились. Он живо подхватился, откланялся и выветрился вместе с запахом общины.

Николай прошел по комнатам, Любы нигде не было видно. Пусть обижается, надоело. Что у женщин манера такая неприятная — обижаться. Ей же хуже. Пора домой, ужинать, внимать теще и спать. Воздух во дворе дышал печалью, грузное солнце с трудом удерживалось на краешке крыши. Высокий сутулый Профессор уныло слонялся вокруг мусорных баков, борода его поникла, словно утратив разом лохматые буйные жизненные соки, волосок жался к волоску, шепча: «И это пройдет», но Профессор не слышал. Под черным платаном сидела черно-белая собака, неодобрительно поглядывая на людей, и тут же возвращалась к первоначальной цели: стеречь пегую кошку, нагло разлегшуюся на нижней ветви. Хамство кошки повергало собаку в глубочайшую депрессию, даже хвост не шуршал по обнажившемуся асфальту. Кошка щурилась и, единственная во дворе, не испытывала печали, а была отменно цинична и довольна собой. Николай на ходу кивнул Профессору и отправился пешком до Сенной. Метро у Балтийского вокзала он не любил. Солнце недолго балансировало на крыше, скатилось и провалилось за дом. Жизнь, наверное, продолжалась.

В понедельник, а следующий день оказался самым настоящим понедельником, пасмурным, ветреным, мелочно злобным к горожанам, Николай поехал в мастерскую довольно поздно. У дверей дворницкой, оббитой белыми оконными наличниками — не иначе, тоже влияние женщины — свернувшись запятой, лежала лайка Мика и угрюмо взирала на мир. Мир, предоставленный этим двором, она не одобряла. Из-за дверей не доносилось ни звука, община отдыхала. Мелкая снежная пыль оседала на черно-белой шкуре собаки и не таяла. Николай поежился, зашел в свой подъезд, дверь с клочками вылезшего из обивки войлока оптимизма не прибавила.

Любы в доме не было, не ее час; для работы поздно, для Любы рано. Нестерпимо хотелось не работать, ни красить, ни окантовывать готовые картинки, ни разбирать полки — ничего этого не хотелось. Николай решил пошататься по каналам и дворам, в такую погоду много не выходишь, руки замерзнут, если делать наброски. Но другие перспективы казались еще хуже. Все казалось хуже.

У Аларчина моста встретил Валю-фотографа, перекинулся с ним парой фраз, разошлись. На подходе к Офицерской улице столкнулся с Ладыкой, книжным графиком, пока шел обратно к Театральной площади, увидел еще трех знакомых. Обитатели художественных мастерских, каких насчитывалось немало в этом районе, дружно выбрали для прогулок самую мерзопакостную погоду, или понедельник был виной, напомнив о несовершенстве мира и вызвав желание сделать еще хуже хотя бы себе, если нельзя другому. На горбатом Ново-Никольском мосту у Никольского собора состоялась малопрогнозируемая встреча с соседом Володей, бледным членом общины. Тот клонился к ограде, повторяя изгибы чугунного морского конька, проживающего на фонаре моста. Бледнее обычного, помятей возможного, Володя пытался прикоснуться лбом к чугунным перилам, уверенно приближался к цели и достиг бы ее, если бы не Николай.

— Какие люди, в какое время! Еще и двенадцати нет, — пушка не стреляла. Не спится? Казенная водка плохо пошла по организму?

Сосед не улыбнулся, жалобно взглянул и опустил глаза. Ресницы у него дрожали, как у гимназистки, под левым глазом переливался фингал нечетких очертаний. Николаю стало неловко: человек болеет, а он с шутками, потому предложил настоящую помощь, чего обычно не делал.

— Поправиться хочешь? Я спонсирую, держи на пиво.

Володя деньги взял охотно, шмыгнул носом, не утираясь, и приступил к рассказу. Не за тем, чтобы выцыганить на другую бутылку, он был порядочным бомжом, а не попрошайкой с вокзала, затем, что ноша воспоминаний оказалась не по узкому Володиному плечику. Они сошли с моста, где ветер особенно зверствовал, припарковались у скамеечки. Володя настолько заблудился в своем горе и стыде, что рассеянно вытащил из кармана недопитую жестянку, обнаружив запасы личного пива, и стал прихлебывать. А стыдиться, как он полагал, было чего. История вполне тянула на античную драму, если б не антураж. Николай вспомнил разговор у себя в мастерской, когда друзья поэты обсуждали его иллюстрации к «Мадам Бовари». Нина, недолюбливавшая Николая по неизвестной причине, заявила, что «Бовари» читать невозможно, к чему и картинки. Вадим хмыкнул, выпил водки, пояснив:

— Как же мне плохо будет завтра.

Кирилл поинтересовался у Нины, старавшейся пристроить отслужившую свое жевательную резинку под сиденьем стула незаметно для хозяина:

— «Анну Каренину» тебе интересно читать?

Нина вздрогнула, застигнутая за неловким занятием, и согласилась, что да, «Анну Каренину» интересно.

Кирилл вытянул перст указующий в сторону подвижного Нининого бюста и укорил оный в предвзятости, ибо считал, что оба романа, мало того, что написаны на одну тему — супружеская измена, но и построены сходно.

Вадим поперхнулся водкой, попросил: — Друг мой, давай не на уровне учебников. Ты уверен, что читал то и другое, если так заявляешь?

Нина перебила: — Мне наплевать, что на какую тему. «Анна Каренина» — это про аристократов с папильонами, а «Бовари» — про мелких разночинцев-буржуа. Конечно, про аристократов интереснее.

Нина не заинтересовалась бы рассказом бомжа, несмотря на страсти. А страсти в дворницкой кипели и пенились, как нагретое пиво.

Новоприбывший Юра, мужчина хоть куда с большими финансами на кармане, полагал, что имеет право на многое, учитывая казенную водку, нарезку и прочие прелести из прорезавшегося рога изобилия. В день прописки держался скромно, как и положено новичку, но прошел второй день, и третий — сколько можно. Иные постояльцы жили в общине не дольше полугода, так что три дня срок немалый. На этот самый третий день душистого запоя глаза Юры привыкли к полутьме дворницкой. В полутьме он разглядел Ольку.

Ее глаза мерцали, как язычки двух свечей в дружелюбном окне дома, поджидающего одинокого путника на пути от семьи в самые глухие дебри свободы. Тонкие волосы переливались и текли, как ласковый шепот. Бледное личико сияло, как путеводная звезда, как буква «М» у входа в метро, отвергающая невнятицу переулков и тупиков. Линялая же куртка и убитые сапоги в полумраке были попросту незаметны. Чем дольше Юра разглядывал Ольку, тем более недоумевал, как мог потратить лучшие трезвые годы на жену, толстую тетеху с кривыми зубами и визгливым голосом. Уход из семьи на глазах окутывался романтическим флером, прямо-таки обрастал им, как лайка густым подшерстком в холодную погоду.

Юра потянулся, чтобы схватить чаровницу за что-нибудь, что подвернется под руку, движения его не отличались точностью, но это было не главное. Почему-то бородатый бомж, по имени Профессор, не полюбил Юрин душевный порыв и грубо ударил по руке, дающей казенную водку и колбасу.

— Ты че? — внятно изумился Юра. Изумление было так велико, что он даже не рассердился. — Ты че? Сами ж говорили — община.

Потянулся решительней, обретя желаемую точность движений, но наткнулся уже на кулак. Удар в плечо был не сильным, но оскорбительным.

— Видишь ли, милый друг, — объяснил Володя, — Олька — женщина Профессора, у них верная любовь и крепкая семья, вот уже месяц как. — Объяснил он несколько короче, более энергично и совсем другими словами, но смысл был такой.

Юрино возмущение выплеснулось из границ. Пришлось напомнить дорогим друзьям, что он — единственная опора в общежитии, имеющая твердый доход и работу, кормилец и поилец новообретенной семьи. Что непорядочно и не по-родственному три дня трескать водку, обеспеченную его доброй волей, а после устраивать подобную нелепую сцену с узкособственническими проявлениями эмоций. Что, не найдя понимания и не встретив должного уважения среди этих стен, он с легкостью найдет другие, с его-то возможностями.

Олька неуверенно хихикнула, а община крепко задумалась. В прокуренном чадном помещении думать решительно не получалось, и обитатели удалились на совещание во дворик, к тому самому пенечку, где Олька недавно расчесывала волосы, изображая Лорелею. Из соображений безопасности Ольку и Профессора прихватили с собой, а Юру оставили дома. Олька пошла охотно, Профессор упирался и бурчал не самые лучшие слова. Во дворике, под угрюмым взглядом Мики, Володя и Степан сердечно воззвали к логике Профессора, ведь он просто обязан был уважать логику, нося столь почетное имя. Терять кормильца с неизрасходованной зарплатой и блестящими перспективами совершенно не с руки, это способна понять даже лайка, безотлучно валявшаяся у порога. Общечеловеческое чувство благодарности вынуждает их поделиться с кормильцем тем немногим, что имеют. Это естественно. Потому что, если они не поделятся, то кормилец может переехать в любую другую общину и, даже страшно подумать, на вокзал. А там найдется тысяча желающих подобрать и приютить такое золотое дно и припрятать на дне собственном. Профессор не желал соглашаться. Олька, как женщина практичная, все женщины таковы, иные больше, иные меньше, высказалась, что она — что, она — ничего, она понимает и разделяет. И не видит ничего страшного в Юриных домогательствах. Главное ведь — любовь, а любовь не пострадает, какой может быть ущерб высокому чувству от низменного действия. Да это вовсе одно с другим не связано — сказала Олька. Даже Демосфен, будь он женщиной, не смог бы сформулировать лучше.

Профессор выслушал внимательно, кивал головой. Друзья ожидали, что он по-человечески влепит Ольке пощечину и останется переживать на пеньке, все же природный стыд не позволит ему лично наблюдать за грехопадением, и это тоже по-человечески. Но Профессор, подъяв длань, опустил ее, зажатую в кулак, на скулу Володи, что было нелогично. Олька завизжала, подбадривая любимого и отойдя на безопасное расстояние. Коренастый молчаливый Степан некоторое время раздумывал, а Володя уже сцепился с недавним другом, неэффективно тыкая кулачками перед собой. Подумав, Степан признал безоговорочную правоту Володи и принялся приводить собственные аргументы. Вдвоем они повалили Профессора на подтаявший снег, длинное пальто защищало того от ударов по ногам, но лицо оставалось открытым. Мика проявил интерес к драке, подошел поближе и смачно выругался на собачьем языке. Это возымело действие, из подъехавшей машины высунулся мужичонка и, принимая горячее участие в происходящем, обещал вызвать милицию и, наконец, навести порядок в этом бомжатнике.

Но спор разрешился к удовольствию большинства. Володя со Степаном подхватили Ольку, она упиралась ровно формально, и отправились под сень дворницкой. Профессор пополз к пеньку: передохнуть и утереть кровь. Впереди оставался чудесный вечер и поход в магазин. Вечером Профессор не появился, где ночевал — неизвестно. Утром Олька, поплакав, уснула, а Юра со Степаном отправились-таки в магазин. Володя вышел за ними, но скоро потерял из виду в такой метели… Так он оказался на Ново-Никольском мосту, сгибаемый стыдом. Почему ему стыдно, Володя объяснить не мог, но стоял на том, что это именно стыд, а не похмелье. К похмелью он привычен, не спутает.

Николай хотел высказаться неопределенно, вроде того, что, да, бывает, но похмельный ли, стыдящийся ли человек очень раним, и, не желая уязвлять Володю, сказал лишь:

— Разве это метель? Так, снежная крупка.

И того оказалось много. Володя махнул рукой по-бабьи и заплакал неподдельными чистыми слезами.

Николай вернулся к себе. Подспудно он рассчитывал увидеть Любу. Погода сумрачная, противоположная солнечной, что бы Любе ни появиться пораньше, света, который ей вреден, нет в помине. Но в мастерской было пусто. Работать не хотелось по-прежнему. Володин рассказ растревожил память, в нем чудилось что-то смутно знакомое. Словно уже проживал подобное, но Николай никогда бы не попал в такого рода историю. Нет уж. Проходя через двор к своей парадной, внимательно обозрел окрестности. Дворницкая закрыта, лайка Мика лежит у порога, такая же угрюмая, как всегда. За дверью не слышно шума, криков — если община и гуляет, то тихо. На пеньке — безлюдно, ни Профессора, ни следов жертвенной крови. Володя мог и присочинить, им спьяну, да натощак мерещатся страсти. Но как Николай себя ни уговаривал, необъяснимая тревога не отпускала. Словно предчувствовал грядущие беды, локальную гибель Помпеи в масштабах двора. Рассердился сам на себя, собрался, было, домой, но ожил мобильный телефон в кармане куртки, в прихожей.

Звонила Ирина, звала к себе в гости, срочно: муж уехал в командировку. Николай бы не поехал, в любой другой день. Но сегодня тоска одолела.

Ирина встретила его, как ангел ангела. Накормила от пуза деликатесами, напоила чилийским красным вином. Они долго и последовательно занимались любовью на диване в гостиной, а после примитивно переспали на полу на кухне. Ирина намекала на совместное посещение душа, но Николай немного утомился. Он благодушествовал, лежа на диване и не заметил, как согласился поехать с Ириной на театральную тусовку. В такси опомнился, отступать поздно, жене звонить и предупреждать, что задержится — рано.

На шестнадцать человек гостей набралось два действующих актера, театральный критик, рабочий сцены и полтора барда. Полтора, потому что один ходил, говорил и часто брал в руки гитару, а другой сидел у окна в кресле и беззастенчиво смотрел очередной сон, похрапывая в наиболее волнующих моментах. Театральный критик пожилых лет скоро напился, уронил два стула, и хозяйка, хлопая глазками, запросила помощи у актера Стасика.

— Молодой человек, вы думаете, что я пьян? — громогласно вопросил критик, и Стасик честно ответил:

— Я не думаю, я вижу. — Нежно обнял критика за костенеющую поясницу и добавил доверчиво: — Поверьте, в этом нет ничего постыдного для настоящего мужчины. Я сам сколько раз…

Конец реплики утонул в прихожей с предусмотрительно распахнутой на площадку дверью.

В каждой растрепанной русоволосой женщине Николаю виделась Люба. А так как почти все женщины были в той или иной степени растрепанности, Люба все время маячила перед глазами. Была еще хорошенькая брюнеточка, но скоро ушла. Удачно сбагрив Ирину рабочему сцены, Николай решил поехать ночевать в мастерскую. Ему показалось, что он догадывается, откуда выплыла история Ольки и Профессора. Неоформленная мысль билась, как жилка в виске, и гнала его искать Любиного совета. Люба знала больше, чем говорила и знала, к чему ведет цепь событий, и зачем это ему, Николаю — тоже должна была знать. В пространстве давно пахло коньяком и тревогой. Николай наскоро переговорил с женой, честно рассказал, что пьянствует в спонсорских кругах и собирается ехать ночевать на Канонерскую улицу, добавив мелкую виньетку, что едет не один, а с предполагаемым клиентом. И собирается нынче же заработать на хлеб, масло и французскую тушь для жены. Жена тоже отвечала как ангел, положительно, сегодня Николай общался с одними ангелами. Она не спросила, что мешает мужу вернуться домой после проводов клиента, а пожелала удачи. В порыве благодарности, укрепленной коньяком и теплом ангельского окружения, Николай предложил ей заехать проведать его, если возникнут малейшие сомнения в правдивости изложенного. Предлагать жене заехать ночью в мастерскую совсем нетрудно, она нипочем не согласится. Он стрельнул на такси у хозяйки, пообещав, что Ирина завтра же отдаст, и помчался на метро, до закрытия оставалось пятнадцать минут.

В родных дворах ждали непонятные сюрпризы. Сразу за подворотней в большом дворе стояла милицейская машина. Николай не любил эту марку автомобилей, а в своем дворе, тем более. Маленький дворик перед флигелем походил на отличный свежезалитый каток, ровное ледовое поле простиралось от крыла до крыла, трубу, что ли прорвало. Угрюмый Мики стучал когтями по льду, слоняясь взад-вперед, то, садясь посредине, поднимал морду и принимался выть на невидимую луну. На краю катка стояла еще одна машина — фургон, но не продуктовый. У дверей дворницкой лежали два крупных продолговатых предмета, упакованных в черные пластиковые мешки, третий такой же менты втаскивали в фургон. Покоробленная дверь кривилась, в середине ее зияла выжженная дыра, дверь оказалась довольно тонкой, из листовой фанеры. Сама дворницкая устояла, но почернела, закоптилась и словно съежилась. Гарью пахло еще от подворотни, но Николай не придал этому значения, решил, что чужие бомжи подожгли мусорные баки. Лишь увидев обгоревшую дворницкую, начал прозревать, что это за мешки грузят милиционеры в ведомственный фургон.

Пожар начался еще засветло, но соседи заметили не сразу, ведь окон у бомжей не было. Когда вызвали пожарную машину, спасать оказалось некого. Жители общины не сгорели, они умерли раньше, задохнулись угарным газом. Лайка Мика пыталась докричаться до соседей, едва почуяла неладное, но ее не поняли.

Николаю пришлось давать показания. Участковый допрашивал формально, больше озирался по сторонам, наверное, первый раз видел живого художника. Хозяин побаивался, что Люба выглянет из-за шкафа, и он собьется, навлечет на себя подозрения. Чем больше боялся, тем честнее глядел в глаза допрашивающему, и пугался окончательно: подумают на него, как есть, подумают. Именно потому, что не при чем. Люба не показывалась. Участковый разговорился, охотно поведал Николаю, что вот, развелось бомжей, ну, а как без них. Они же первые помощники, если какой непорядок на участке, если кто чего нарушает — тотчас доложат, уважают милицию. Эти хорошие были, смирные. Напились, как водится. Лампы позажигали керосиновые, уснули, угорели, а тряпки в каморке загорелись не сразу, наверняка долго тлели. Как вспыхнуло путем, соседи заметили, да что толку. Так, вчетвером и сгорели.

— Вчетвером? — спросил Николай.

— Ну да, — с удовольствием подтвердил участковый. Они и жили тут все четверо: три мужика и одна баба.

— Опознание проводили? — поинтересовался Николай с глухим волнением.

— Какое опознание, и так все ясно. Кому они нужны-то, безродные.

Но Николай уже знал, что Профессор остался жив, а сгорел семейный и работающий Юра-новенький. И знал, почему история с Олькой и домогательствами Юры показалась знакомой. Знал точно так же, как то, что тогда, в девятнадцатом веке, погиб не только Гущин Петр Александрович, но и Серж Колчин тоже, пусть Любе не известно, но он знает наверняка. Куда же делась, куда спряталась Люба?

Участковый ушел, напившись заодно чаю. Люба не появилась. Николай звал ее, даже поднял щиты на полу в прихожей, поковырял палкой в керамзите, заполнявшем дыру. Ни звука, ни тени. Ни стука коготков Хозяина. Даже Кошки не видно. Ну, Кошка, положим, отсыпается в соседнем магазине или детском саду через дорогу. Утром поехал домой, не уснув ни на минуту, твердо решив не появляться в мастерской несколько дней. Жена тихо радовалась и ничего не спрашивала. Сам рассказал про пожар и трупы. Рассказал и свалился с сильнейшей простудой. Теща пекла пироги и блины, заваривала малину. Кошка жены, к которой так и не привык, спала с ним в обнимку. Великая сила — семья поддерживала пошатнувшегося в нервах художника.

Николай выбирался из простуды чуть не целую неделю. Когда все было позади: и головная боль, и температура, и даже слабость, причин откладывать посещение мастерской не осталось. Но ехать не хотелось, ехать было попросту страшно, словно покойники все еще лежали у дверей дворницкой, и Хозяин с костяным рыльцем сновал вокруг, стуча коготками по льду. Николай позвонил другу-поэту Вадиму. Вадим казался ему наиболее подходящей кандидатурой, чтобы поделиться — страхами? пережитой фантастической явью? Черт знает. Хотелось разобраться, поговорить по душам. Ну, не с Кириллом же.

Вадим, человек занятой, опутанный заботами о семье, работой, подступающей защитой диссертации, написанием методической книжки и весенней усталостью, легко согласился приехать и поговорить. Но говорить принялся о своей книжке, чуть не с порога. Николай явился в мастерскую ненамного раньше своего гостя, только чтобы успеть проветрить комнаты и разложить на столике бутерброды. Любы не было. Дневной свет и разобранные заново полы ни причем. Николай не ждал, что она появится, понял, все кончилось.

Вадим долго рассказывал, как занимается сравнительным анализом стихотворений разных авторов на одну и ту же тему. Определение звучало довольно занудно, но изложение оказалось увлекательным. После двух рюмок перцовки лоб у Вадима несколько разгладился, речь полилась плавно. По его теории выходило, что существуют некие идеальные тексты, идеи текстов. Николай блеснул эрудицией и уточнил:

— Как у Платона? Мир идей и прочее, наслышан.

Вадим не дал себя сбить, согласился, что старик что-то понимал в идее и пространно высказывался по данному вопросу, хотя во многом заблуждался. Идеальные тексты, в случае анализа — стихи, существуют в неведомом пространстве цельные и совершенные. И поэты силятся нащупать их и материализовать, написать то есть. Потому у разных поэтов случаются близкие стишки, например «Ласточка» у Державина, Фета и Мандельштама. Сходство не в названии, а в движении образа.

— А еще более яркий пример, — не успокаивался Вадим, — «Тройка» Некрасова, «На железной дороге» Блока и «An Mariechen» Ходасевича.

Он неутомимо сыпал сравнительными эпитетами, метафорами и прочими умными словами, но Николай уже не слушал. Собственная мысль, ерзающая головной болью, начала проявляться и просилась к озвучиванию.

— Я приготовил для тебя историю, — подступил Николай и, пока не перебили, ударился в скороговорку рассказа. Гибель общины бомжей, пожар от керосиновой лампы, нечестная драка во дворе, явление Юры, любовь Ольки и бородатого Профессора, распустившаяся в закопченной каморке, в обратном порядке живописались за столиком, нагруженным перцовкой и бутербродами, а не кистями и красками.

Вадим впечатлился. Выпил внеочередную рюмку, не морщась и не вспоминая, как завтра ему станет плохо. Забыл богатые слова сравнительного анализа и сказал лишь емкое: — Да уж.

— Это не все, — продолжал Николай. — Выслушай еще историю. Будем считать, я ее наполовину сочинил, потому как единственная свидетельница, вернее хранительница событий умерла месяц назад. Моя соседка сверху, столетняя старуха по имени Катя-маленькая. Представь себе, что произошло здесь полтораста лет тому.

И поведал о красильной мастерской, о Катерине, муже ее Сергее Дмитриевиче Колчине, друге семьи Пете Гущине, об убийстве провокатора Самсонова, следователе Копейкине, о том, как Любаша отравилась. С подробностями, как очевидец. Вадим лишь крякал, да закусывал квашеной капустой.

— Тебе бы книжки писать, — только и смог вымолвить.

— Дело не в историях, — оправдался Николай. — Истории лишь иллюстрация. Ты говорил о существующем в мире идеальном тексте, к которому подступают разные поэты, ни у кого не получается совпасть с идеалом целиком, на то он и есть — идеал. Потому новые и новые авторы берут ту же тему. А представь себе, что на определенной территории, в этом вот дворе, складываются одни и те же модели отношений. В девятнадцатом веке двое мужчин, муж Серж и друг Петр, склоняли женщину Катерину разрешить сложную тамошнюю ситуацию путем тривиальной супружеской измены. Не измены даже, муж-то в курсе был, а компромисса, что ли… Не подобрать слова, — ты поэт, легче сформулируешь. Но Катерина возмутилась, на компромисс не пошла, а развелась с мужем, прогнала Петю и жила себе благополучно дальше, уже с другим мужем. Петя и Серж умерли в скором времени, от разных причин, здесь те причины не важны. То есть история любви развивалась по заданной схеме, но герои вели себя не так, как надо бы, вот и были наказаны, допустим, пространством, или Миром идей, или Богом, — кто во что верит.

Сейчас история повторилась, но в иных декорациях. Помнишь, мы сопоставляли Анну Каренину и мадам Бовари, дворяне и буржуа. Тут сравнение еще круче: купцы, аристократы и бомжи. Но суть та же. В сегодняшней модели любовь налицо: Олька и Профессор, два бомжа. Появляется богатый, по меркам дворницкой, Юра, желающий Ольку, и община вступает в игру, потому что зависит от его водки и колбасы. Но выходит по-другому, не так как сто лет назад. Женщина — Олька, как раз соглашается, но мужчина — Профессор, противится и защищает свою любовь по мере слабых сил. Итог тот же — все участники, кроме него, действующего по правилам, отравляются угарным газом и помирают.

— И что? — Вадим снял очки, протер носовым платком и потряс головой, наверное, чтобы лучше воспринимать.

— А то, что точно так же как существует где-то идеальный текст, о котором ты говорил, существует идеальная схема отношений. Или идеальное развитие истории. В данной схеме (схем-то много, как и текстов) заложено искушение, когда любящие поставлены в условия, требующие предательства. А там — как пойдет. Кто выдержит, кто поддастся. Что является идеалом — неизвестно. Я не знаю, как в таком случае должны развиваться отношения, может быть, требуется, чтобы все пошли на предательство, у Пространства своя этика, нечеловеческая. Но в обоих рассказанных мною случаях, не сложилось идеальной схемы. А тут уж не стишок, извини, тут ставки выше, участники жизнью расплатились. Допускаю, что такие правила установлены только для этого места, и в других местах отрабатываются иные модели. Но я знаю, что рассуждаю правильно. Догадался. История любви и предательства будет повторяться, пока не сольется с идеалом. Или, пока дом стоит, и сохраняется место действия.

— Да уж, — повторил Вадим, полюбив эту емкую реплику. Она маскировала отношение к рассказу; какая разница, верит он или нет, если мысль интересна.

Друзья разлили остатки перцовки и выпили, не чокаясь, как по покойнику. Собственно, так оно и было.

Николай привстал, потянулся за хлебом, и ему показалось, что в окне снаружи мелькнула растрепанная русая головка. Он явственно услышал внутри себя:

— Знаешь, зачем я приходила? Предупредить, что ты следующий.

Звук поплыл, и последние слова смазались, толи «предай», толи напротив «не предавай».

Николай удивился, что Люба все же перешла на «ты», и подумал: — Кто? Жена? Ирина? Рита? Или та хорошенькая брюнетка, что сунула мне свою визитку на последней тусовке? Как же ее звали…