Собственник

Алиева Марина Владимировна

Часть вторая

 

 

Глава первая. Убийство,

как нейтрализатор

Я не помню, как убил Гольданцева.

Может быть, случайно.

Но, знаете, не хотел бы убить – не убил бы.

Вроде просто толкнул. Но очень сильно. А он неудачно упал.

Вроде и не было злого умысла. Просто испугался. Просто где-то, на задворках сознания, захотелось врезать ему, как следует. А может, ещё глубже, в подсознании, шевельнулось подцепленное от кого-то желание убить?

Ничего не помню, и помнить не хочу.

В одной из своих книг про Лекомцева я смоделировал как-то похожую ситуацию. Мой герой приходил к злодею, чтобы вывести его на чистую воду; тот, естественно, бросался на него со старинной, но очень острой саблей; мой герой уворачивался, и, в пылу схватки, злодей сам напарывался на свое оружие. Теперь мне стыдно – такую чушь писал! Но ещё стыднее вспоминать, с каким самодовольным упоением я сочинял переживания своего героя после этого случайного убийства. «Мозг заработал четко и ясно!»; «уверенным движением уничтожил все следы своего пребывания…»; «предусмотрительно обернул палец носовым платком и вызвал милицию и «скорую»…».

Идиот!

В такую минуту мозг четко и ясно может работать, наверное, только у сумасшедшего маньяка! И, если человек не прирожденный убийца, никаких уверенных телодвижений он производить не сможет, будь хоть трижды супергерой!

Руки тряслись – не унять, колени ослабли так, что шагу не ступить, а внутри, словно невидимый крюк зацепил за копчик, и тянет его куда-то вверх, к горлу, выворачивая все нутро наизнанку.

Я не герой. Я обычный человек, в реальной жизни видевший смерть только со спины. Но здесь, в квартире Гольданцева, внезапно увидев её невыдуманное лицо, я вдруг осознал всю неумолимую безвозвратность её деяний, и свое полное бессилие что-то изменить, поправить…

Тот день не задался с самого начала.

Утром позвонил издатель и не давал вставить слово, пока не излил на меня весь поток накопившихся гневных фраз. Завершилось все угрозой расторгнуть контракт, после чего говорить мне было уже незачем.

Следующим позвонил Гольданцев. Но тут я трубку брать не стал. Посмотрел на определитель номера, почувствовал легкий холодок в спине и вдруг осатанел! Что я, в самом деле, сижу тут, как суслик в норе и боюсь! Кого мне бояться?! Вот сейчас соберусь, пойду к Гольданцеву и прямо скажу ему, что дядин дневник не отдам, что сжег его по дядиной просьбе, которая для меня гораздо важнее, чем просьбы всех Гольданцевых, вместе взятых! Пусть делает, что хочет. Заслать ко мне своих отморозков, чтобы обшарили квартиру, как у Паневиной, он не сможет. Разве что через кровавый труп. Но дело это опасное, подсудное, начнутся разбирательства, и всплывут и Галеновы рукописи, и эликсиры… Мне терять нечего – я все расскажу. И про ограбленную Паневину тоже, и про воздействие на следователя. Упекут тогда Гольданцева, в лучшем случае, в психушку, и поделом ему!

Вдохновившись таким образом, я оделся под бесконечные телефонные трели и выскочил, демонстративно не захлопнув за собой дверь.

Кому и что я хотел доказать?

В квартиру к Гольданцеву позвонил, повторяя себе тысячный раз, что не должен ничего опасаться – никаких ручек и подозрительных пузырьков. Все скажу сразу, на пороге, и, если он попробует у меня перед носом что-то распылить, сразу уйду. Предупрежден, значит, вооружен. Мне с ним долгие беседы вести незачем.

Но, как это обычно со мной бывает, чем лучше продумано действие, тем вернее оно пойдет не так.

Гольданцев открыл дверь с самым любезным видом, затараторил что-то приветственное и, расшаркиваясь, потащил в комнату. При этом он все время норовил оставаться сзади, чтобы «протолкнуть» меня подальше от входа.

– А я вам звоню, звоню, Александр Сергеевич, а вы, вот он, сами изволили пожаловать. Рад, очень и очень рад…

– Вы зря радуетесь, – холодно сказал я, останавливаясь в некотором отдалении от стола с колбами. Сегодня их там стояло что-то особенно много. – Я пришел сказать вам, что дядин дневник нашел, но отдать его вам никак не получится.

– Это почему же?

– Потому что я его сжег, как просил Василий Львович. И теперь, зная по горькому опыту, как опасно игнорировать дядины просьбы, решил исполнить хотя бы эту.

Гольданцев натянуто улыбнулся.

– Чем же опасно, позвольте спросить?

– Дневник открыл мне глаза на многое, что раньше вызывало лишь смутное беспокойство, и теперь эта история перестала мне нравиться.

– Из чего я заключаю, что раньше она вам нравилась? – сощурился Гольданцев. – Ещё бы, все ведь было так хорошо! Квартира получила сказочную защиту от любого вторжения, и вы, при этом, отделались всего-то легким испугом и никчемной тетрадкой. Но теперь, когда пришла пора действительно платить по счетам, история вдруг перестает вам нравиться! Так, что ли?

– Думайте, как хотите, я вам все сказал…

– Нет, не все! Вы забыли сообщить самое главное – в чем состоит нейтрализатор Абсолютного эликсира! Извольте назвать формулу, и потом можете до конца своих дней презирать меня и все со мной связанное.

Я вздохнул и посмотрел на Гольданцева, как учитель на тупого двоечника, жмущегося у доски.

– Николай, э-э.., Олегович, вы, вроде, неглупый человек. Неужели вам до сих пор не ясно, что, коли нейтрализатор был найден, а те, кто его нашел, предпочли умереть, но не воспользоваться, значит, что? Значит, пользоваться им ни в коем случае нельзя!

– Это не вам решать!

– И не вам тоже! Это уже решили те, кто за свое право решать заплатили жизнью! Хотите оспорить последнюю волю собственного отца?

– Мой отец все бы мне рассказал, если бы его не настраивали против…

– Вероятно, вы сами и настраивали. Раньше я не мог понять, почему так было важно утаить результаты опытов именно от вас, но после визита к Валентине Григорьевне Паневиной, многое стало ясно.

Я думал, что Гольданцева эти слова как-то смутят, но он вдруг, по-змеиному тонко, улыбнулся и самодовольно сложил руки на груди.

– Значит, были уже у старой карги? Это она дала вам дневник, да? А заодно наплела, что это я подослал грабителей, чтобы разыскали дневник Калашникова в её квартире?

– Примерно так.

– Что ж, позвольте вернуть вам комплимент – вы тоже производили впечатление человека неглупого, но поверили выжившей из ума маразматичке. Интересно узнать, как все это выглядит в вашем воображении? Я бегаю по подворотням, ищу отморозков, разрешаю им вынести дурацкую коллекцию в обмен на … на что? Я же в глаза не видел этого дневника! Я просто знал, что существуют какие-то записи, где есть то, что мне нужно. Так что, ошиблись вы, Александр Сергеевич, забирать дневник из квартиры Паневиной я никого не просил. Иное дело ограбить её, чтобы поднялась хоть какая-нибудь шумиха в газетах и на телевидении. Мне нужно было хорошенько напугать вас…

Видимо, мое лицо сделалось глупым от изумления, потому что Гольданцев ухмыльнулся и продолжал дальше, весьма довольный произведенным эффектом.

– Я ведь давно наблюдаю за вами, Александр Сергеевич. И, знаете что скажу? Вы предсказуемы, как дождь, который уже идет. Публикация в журнале лишь подсказала мне способ, каким можно привлечь вас на свою сторону и забрать записи Калашникова у Паневиной…

– Только не говорите, что и публикацию в журнале тоже подстроили вы, – мрачно заметил я.

– Нет, это просто счастливый случай. Все одно к одному, прямо как предопределение какое-то. Но, между прочим, начало всему положил именно ваш дядя. Он перестарался, внушая, что вы лучше и талантливей всех прочих…

– Дядя никогда такого не говорил! – вспыхнул я.

– А не надо было много говорить. Печальные обстоятельства вашей жизни заставили одинокого Василия Львовича воспринимать любую мелочь, связанную с вами, с большим знаком «плюс»! Там, где обычного ребенка просто похвалили бы, сироту превознесут. Будь живы ваши родители, они бы более критично отнеслись к деяниям своего отпрыска…

– Замолчите, вы!!!

Я был вне себя от негодования. Этот гнус опять пытался задеть моё самолюбие. Но, если в первый раз, ему это удалось, то теперь, зная каков он сам, я не желал выслушивать лицемерные нравоучения. И, уж конечно, не мог позволить, чтобы Гольданцев, своим грязным языком, цеплял память о моих родителях и дяде.

– А-а вам не нравится, – с явным удовольствием протянул Гольданцев. – Почему же вы решили, что мне будет приятно слышать от вас.., – он сделал пренебрежительный жест в мою сторону, – … как бесполезен и ничтожен я был в глазах моего отца! Причем, узнать это от племянника человека, который и заставил отца так отдалиться от меня! Думаете, я не замечал, что не нравлюсь вашему дяде? Думаете, не представляю, ЧТО он мог обо мне понаписать?! О-о-о! Это я хорошо могу представить! Я и сам ненавидел его не меньше, и вас заодно… Ещё бы, куда мне было до вас, такого гениального! А ведь отец хотел мне довериться. Он только ждал удобного случая, когда не будет мешаться ваш драгоценный дядюшка…

Лицо Гольданцева вдруг перекосилось, в глазах появился странный, фанатичный блеск. И мне, глядя на него, сделалось жутковато.

– Ненавижу тебя! – прошипел он. – Даже сейчас хочешь показать свое превосходство – дескать, мне тайну доверить не побоялись, потому что я честнее и порядочнее. А в чем порядочность? В чем честность? Ты обманул меня! Воспользовался эликсиром, а платить за него не собираешься! Нечего сказать, очень благородно! Но и я не доверчивый лопух. Кое в чем подстраховался! Твой эликсир через пару дней совершенно выдохнется, и…

– Пусть выдыхается, – бросил я, поворачиваясь к выходу.

– Ох, не спешите, Александр Сергеевич! – бросился за мной Гольданцев. – Ведь тогда за дневником придут другие люди! Не те трусливые отморозки, что грабили Паневину, о нет! Те даже ударить как следует не смогли, а эти убьют, не моргнув глазом. Этих антикварная мишура не интересует. Они вложили гигантские деньги в создание Абсолютного эликсира, который можно запустить в производство, а это значит, что он должен быть безопасным! И, даже если дневник действительно сожжен, (в чем я, кстати, сильно сомневаюсь), они сумеют выбить формулу нейтрализатора из любой головы, в которой есть глаза, видевшие её!

Так вот в чем дело!

Вот откуда этот «научный» энтузиазм!

Обычное «купи-продай», только за гигантские деньги… Правы были и Олег Александрович, и мой дядя – такому, как этот Коля их честный взгляд на вещи даже не снился.

Хотелось плюнуть Гольданцеву в лицо и уйти, но он загораживал дорогу.

– Это вы сейчас хорохоритесь, Александр Сергеевич, потому что ещё не знаете всех способов воздействия… А они ужасны, поверьте! Я могу ненавидеть вас, но ТАКОГО не пожелаю даже врагу. Есть же ведь простой и безболезненный выход…

Гольданцев бросился к столу и схватил два небольших пузырька.

– Вот! – воскликнул он, потрясая то одним, то другим. – Здесь, настоящий эликсир «совести», стойкий, без обмана, а здесь – гарантия вашей безопасности, после того, как формула нейтрализатора перейдет в наши руки. Этот состав защитит вас от любого нападения! Ходите в любое время по самым страшным закоулкам, и ни одна собака вас не тронет…

Я смотрел на Гольданцева, не скрывая ни презрения, ни отвращения. Неужели он считает меня таким глупцом и всерьез надеется что-то получить?

Усмехнувшись и не считая необходимым что-либо объяснять, я пошел к выходу. И тут случилось самое непредсказуемое – Гольданцев бросился на меня! Сам! Рыча что-то вроде: «Ты слишком трус, чтобы сжечь! Дневник где-то у тебя…».

Дальше все помнится мелькающим, пыхтящим, воняющим потом, отвратительным месивом. Даже сейчас, желая хоть как-то связно восстановить в памяти фрагменты этой, то ли драки, то ли неумелой возни, не могу ничего вспомнить. Только одно отпечаталось в памяти, как дурной сон: упрямо сцепившееся, давящее друг друга локтями и коленями.., короткая боль в руке.., слюнявый до тошноты, укус.., вспышка бешенства, темнота в глазах.., потом перекошенное лицо Гольданцева, его разинутый рот, который с двух сторон сжимают мои пальцы.., легкость в плече, полет, удар, хруст… И все стихло.

Гольданцев лежал поперек коридора, чем-то напоминая пьяного римского патриция с наброска какого-то известного художника. Подбородок собрался на груди и глубоко в неё вдавился; остекленевший взор из-под набыченного лба смотрел сурово и мрачно, а тело аккуратно вытянулось на грязном полу.

Я не сразу понял, что с ним произошло. Первое мгновение ещё стоял, сжав кулаки, готовый отразить возможное новое нападение. Потом решил, что Гольданцев просто потерял сознание, и собирался дождаться, когда он подаст первые признаки жизни, чтобы уйти… Потом понял.

Растерялся.

Почему-то показалось очень важным определить, отчего именно умер Гольданцев? Сломал шею? Или так сильно ударился о стену, что что-то там себе отбил? Нет, скорее, сломал шею. Вон как она неестественно изогнулась… Впрочем, почему неестественно? Так бывает, когда люди засыпают сидя… Хотя, какая разница?! Он просто мертв! И мертв по моей вине. Я ЕГО УБИЛ!!!

И тут же, какой-то невидимый крючок внутри выполз из петли его удерживающей и выпустил лавину паники, которая рванулась по всему телу, заставляя зубы стучать, а руки и ноги трястись, как от озноба.

Я его убил!!!

Но я же не хотел! Я не убийца!

А ты попробуй кому-нибудь это теперь докажи…

Что же делать? ЧТО?!

Первая мысль – конечно же, бежать!

Но улики! Убийца всегда что-то оставляет… Тьфу ты, черт, я же не убийца! И тем не менее… Мои связи с Гольданцевым проследить, наверное, невозможно, если только он не оставил записи. И эти, «другие люди» с серьезными намерениями… Что если они все знают? Дьявол! Конечно же знают, иначе Гольданцев не угрожал бы ими так уверенно. И выходит, что найти меня этим бандитам труда не составит!

Что же, все-таки, делать?!

Нужна защита!

Что там показывал Гольданцев? Надеюсь, он не врал про то, что «ни одна собака…».

Я бросился к столу, схватил пузырьки. Сделать это оказалось нелегко – пальцы стали ватными, непослушными и без конца дрожали. Надписи на этикетках плыли перед глазами, но разобрать фамилию «Широков» я все же смог…

Так, надо сосредоточиться.

Что здесь? «Широков… э-э… „С“». Ага, это, видимо, для двери – «совесть». А тут что? «Широков – „З“». Защита? Ну да! Что же ещё?!

Стараясь не думать про труп за спиной, я разделся догола и опрыскал себя этим «З». Чуть не вывихнул руку, когда пытался захватить как можно больший участок спины; задирая поочередно ноги, обработал пах, под коленями и, особенно тщательно, стопы. Я, конечно, не Ахилл, но его печальный опыт ещё жив в людской памяти…

Потом оделся и пустой пузырек спрятал в карман куртки, который застегнул на молнию. Туда же отправился и эликсир «С».

Так, с этим всё. Что теперь?

Я осмотрелся, «споткнулся» взглядом о труп и ощутил новый приступ паники.

Гольданцев наверняка вел записи! Нужно их немедленно найти и уничтожить все, где упоминаются наши с дядей имена. Или лучше, уничтожить все вообще, не разбираясь!

Я подскочил к шкафу и рванул на себя дверцу.

Заперто!

Ничего, створки хлипкие – сломать легко!

Я рванул ещё раз… Целый ворох тетрадей и листков, похожих на рецепты и счета, вывалился мне на ноги с нижней полки. Чуть выше стояло несколько тонких папок. Долго не размышляя, я сгреб их в кучу, перетащил в ванную и поджег.

Теперь – другой шкаф…

Стеклянные дверцы с первого рывка не поддались. Я рванул сильнее. Гораздо сильнее, чем собирался, потому что на полке, среди хромированных коробочек для кипячения шприцев, увидел четыре пузырька, очень похожие на те, что лежали сейчас в кармане моей куртки. Неужели спасение? Неужели там «совесть» Гольданцева и «защита» для него?! Сколько бы проблем это решило!

Шкаф угрожающе накренился вперед.

Инстинктивно я толкнул его обратно и буквально «провалился» внутрь обеими руками. Разбитые стекла, сиротливо звеня, посыпались на пол.

Я зажмурился.

Все! Теперь мне конец! Сейчас из порезов на руках хлынут фонтаны крови, по которым, медленно, но верно, меня найдет даже самый захудалый криминалист. Сто раз видел такое в кино и читал в детективных романах. Поэтому осторожно вытащил руки наружу и, с замиранием сердца, разлепил глаза… Спаси меня, Господи, ни одного пореза! Боли я тоже не чувствовал. Что это? Чудо, или эликсир «защиты»?

Прямо на уровне моего лица, из разбитой дверцы торчали острые, как пики, остатки стекла. Нет, от таких «кинжалов» никакое чудо бы не спасло…

Потянуло гарью. Видимо, костер в ванной хорошо разгорелся. Этак и соседи могут учуять и, ещё чего доброго, вызовут пожарных!

Пришлось бежать, заливать водой.

Господи, до чего же глупо и бестолково я себя веду! Зачем вообще было устраивать эту огненную вакханалию? Положил бы бумаги в пакет, отнес бы подальше, на другой конец города, и выбросил бы в мусорку. Кто там станет копаться и перечитывать?

А может, их вообще можно было оставить здесь? Пузырьки из шкафа, (если, конечно, там то, что нужно), смогли бы закупорить эту квартиру, надежней любого замка. Нужно немедленно их проверить!

Руку в шкаф я теперь засунул безо всяких опасений, но пузырьки с полки взять оказалось труднее, чем те, первые, хотя руки уже почти не тряслись. Ладно, как там говорила эта любимица всех женщин на свете? «Подумаю об этом завтра», да? Вот и я подумаю не сейчас…

Все эликсиры были подписаны именем Гольданцева. На одном, к безумной моей радости, стояло уже знакомое «С», на другом – «п. д.», и, аж на двух, красовалось «З», только написанное по разному: на одной этикетке обведено кружком, а на другой подчеркнуто.

На всякий случай, я разбрызгал над телом Гольданцева оба «З». Торопливо спрятал пустые пузырьки в карманы брюк, и только тут вспомнил про дядины записи. Там что-то было о слабом действии эликсира на мертвом теле…

Последний приступ паники вынес меня на лестничную площадку с эликсиром «совести» Гольданцева в руках. Дверь сама захлопнулась, и я, раз двадцать, перекрестил её судорожными нажатиями на пульверизатор, словно запечатывал склеп вампира.

 

Глава вторая. Довгер

Поздним вечером, после долгих и абсолютно бесцельных блужданий по городу, я, наконец, приплелся к своему дому.

Когда жизнь так резко меняется, обычно говорят: «казалось, целая вечность минула с того момента, который был до того, как…». Так вот, в моем варианте о вечности речь не шла. Все, что было «до», было вообще в другой вселенной, потому что нынешний Александр Сергеевич был так же неизмеримо далек от того, который, не так давно, выбежал с этого двора.

Впрочем, прогулка по городу оказалась не такой уж и бесцельной. Она внесла некоторый порядок в мысли и дала, как ни странно, совершенное безразличие ко всему, что теперь могло со мной произойти.

Как там было у Достоевского? «Одна гадина убила другую»? Кажется, Митя Карамазов после этого спрашивал: «ну и что?». Эх, попадись он мне сейчас! Уж я бы ответил ему на это «что». Ответил одной простой фразой – беда в том, что другая-то гадина осталась. И эта гадина теперь был я!

Помнится, сразу возле дома Гольданцева, сел в маршрутку. Сначала она была полу пустой, но потом народ набился битком, а рядом со мной так и осталось пустое место. Я понимал, что действует эликсир «защиты», но удивляло другое – никто этого не заметил. «Ни одна собака» не возмутилась Зато я смотрел на это, давящее друг друга, стадо и ненавидел всех, как ненавидят инородцев, живущих по каким-то диким, противоестественным правилам!

Хотя, разве не были они на самом деле инородцами для меня теперешнего?

Совершенное убийство отгородило господина Широкова ото всего человечества покрепче любого эликсира. И, как странно, больше меня не пугало признание самому себе, что я все-таки убийца. Воспоминание о той свободе и легкости, с которой развернулось моё плечо перед ударом, до сих пор оставалось самым отрадным изо всего произошедшего в доме Гольданцева. И ничего страшного! Да, убил. «Одна гадина другую», быстро, без мучений…

Я посмотрел вокруг себя и презрительно осклабился. А ЭТИ разве не гадины? Вон, хоть тот, гнусно воняющий куревом и спиртным, он-то кто? Безобразное тупое лицо, бессмысленный взгляд, грязная одежда. Сейчас припрется домой и, что станет делать? Дрыхнуть завалится? Или сначала пожрет с очередной дозой спиртного? А если дома жена и дети? О чем они станут говорить? Какие духовные ценности прорастут в такой семье?

О, Господи, да о чем я, в самом деле?!

Разве та тетка со злым лицом, которую он оттолкнул, чтобы сесть, чем-то лучше? Может, только не пьет, а так… Маленькие подозрительные глазки, тонкий рот, поджатый с вечной ненавистью. Она-то, что несет в свою семью? Вот сейчас, позволь ей, и от этого мужика мокрого места не останется! А самое смешное, что он это прекрасно понимает, и рад. Рад той ненависти, которую сам в ней вызвал, а пуще всего, её, теткиному, бессилию. Нарочно развалился на сиденье, ножищи свои раздвинул так, чтобы и соседке с другой стороны тоже жизнь медом не казалась. И войди сейчас умирающая старуха или беременная женщина, шиш этот мужик пошевелится. Зачем ему духовные ценности с которыми одни заморочки? Он свою задницу пристроил, и, стало быть, знает, что почем в этой жизни, безо всяких там Достоевских…

Впрочем, сам-то я давно кому-нибудь место уступал? Уже и не вспомнить. Иной раз кольнет где-то, по старой памяти, что не худо бы встать, а потом плюнешь на все эти политесы и сидишь себе дальше. Не охота выглядеть дураком. Ведь все вокруг так же сидят, а, если ты встанешь, небось подумают: «Во дурак! Ну и хорошо, нам сидеть спокойней будет». И все это сообщество гадин, с дикой скоростью разрастается, вбирает в себя новых членов, которые устали некомфортно стоять. Не успел, не смог пристроить свою задницу – стой и жди. Добровольно никто ничего не даст. В другой раз расторопней будешь.

Я снова посмотрел на воняющего мужика. Отвращение к нему ощущалось уже физически. Свело скулы и заныли суставы. Он становился все гаже и гаже, раздражая каждым сантиметром своего существа. Но я, как мазохист, продолжал упрямо его рассматривать, пока гадливость не перехлестнула через край и не заставила выскочить из маршрутки, сминая невидимой стеной «защиты», и без того спрессованных людей.

Что это было?

Никогда прежде я не испытывал подобной ненависти!

Благо уже стемнело, улицы заполнились темными, безликими силуэтами, и, слава Богу! Мне казалось, что испытанное только что отвращение будет «подпитываться» каждым встречным лицом.

К своему дому я вернулся в такое время, когда обычно во дворе никого уже нет. И был очень удивлен, увидев перед подъездом высокого мужчину в длинном дорогом пальто. Только успел подумать, что серьезные друзья Гольданцева нашли меня слишком быстро, как вдруг мужчина обернулся и, почти бегом, бросился навстречу.

В другое время я бы, честно говоря, струхнул. Убегать, конечно, не стал бы, но что-нибудь тяжелое вокруг поискал. Теперь же, странная смесь безразличия и отвращения позволила только скривить губы в усмешке. «Давай, давай, – бесшабашно подумал я, – попробуй примени ко мне свои чудодейственные методы. А потом сбегай к Гольданцеву и спроси, как снять защиту с того, кому нечего терять». Но за миг до того, как мужчина оказался достаточно близко, чтобы хорошо его рассмотреть, я вдруг понял – он бежит не пытать меня, а спасать. И я его знаю. Он… О, нет! Он же умер!!!

– Саша! Са…

Крик замер. Мужчина остановился в двух шагах и схватился за голову.

– Господи, зачем вы это сделали?!

– А вы… Вы – Соломон Ильич Довгер? – спросил я, вырываясь, на мгновение из своего безразличия.

– Да.

Руки Соломона Ильича бессильно повисли вдоль тела. Он посмотрел с жалостью и кивнул, словно подтверждая свои слова. Но мне подтверждений не требовалось. За те годы, что я его не видел, Довгер не изменился ни на йоту. И новый прилив ненависти накрыл меня с головой. Живой, здоровый, преуспевающий… Интересно, как он в таком пальто ходил по нашему городу? Один меховой воротник чего стоит! Тут только бронированный «бумер» с охраной спасет… Впрочем, возможно, он так и перемещается по жизни. А мой дядя умер! И старший Гольданцев… Да и со мной, ещё неизвестно, что будет…

– Саша, – грустно произнес Довгер, – это Коля с вами сделал?

– Нет, это я сам.

Мне понравилось, как его перекорежило. Очень понравилось. Пожалуй, стоит «добить». Мне-то что? Кто меня теперь тронет?

– А Колю Гольданцева я убил. Не скажу, чтобы нарочно, просто оказался в нужном месте, в нужное время. Но он больше не живет.

Я думал, что Довгер уже после первых слов получит сердечный приступ, но нет, на короткий миг в его глазах вспыхнуло любопытство, и только потом ужас. Как раз такой, какого я и ждал.

– Убили?…. Боже мой! Но как? Зачем? Что произошло?….. Саша, мы немедленно должны поговорить! Давайте поднимемся к вам.

Я криво усмехнулся.

– Боюсь, вы не сумеете войти в мою квартиру.

– Сумею, сумею! Я уже поднимался. На вашей двери почти ничего не осталось. Лишь бы.., лишь бы вы сами смогли дотронуться до ручки.

Мне очень хотелось послать его подальше. За все. За то, что жив и здоров, за то, что появился так поздно, за напоминание об обмане Гольданцева… Впрочем, у меня ведь есть хороший эликсир. Никто не мешает подняться первым и избавить себя от ненужного общения – я совсем не хотел воскрешать рассказами то, что произошло сегодня у Гольданцева. Но, с другой стороны, Довгер должен объяснить, каким таким чудесным образом ему удалось воскреснуть, а заодно.., что он, кстати, имел в виду, говоря про ручку, до которой я не смогу дотронуться?

– Ладно, пошли.

Я сказал это, как можно небрежнее и пошел к подъезду, всем своим видом давая понять, что оказываю любезность, не имея, при этом, никакой личной заинтересованности.

Довгер поспешил следом.

– Саша, скажите, вы сделали это.., я имею в виду эликсир, вы использовали его до… м-м-м.., до трагедии, или после?

Господи, да какая ему разница? Или думает, что я получил от Гольданцева Абсолютный эликсир и хочет узнать, действительно ли убийство нейтрализует его побочные эффекты? Идиот! На мне всего лишь «защита».

– Вы прочли Васин дневник? – не унимался Довгер. – Вы до конца его дочитали?

Я резко обернулся и посмотрел на него сверху вниз – нас разделяла пара ступеней, ближе он подойти не мог.

– Послушайте, может, прежде чем задавать все эти вопросы, вы поясните, что такое вы сами? Вдруг от вас, от первого нужно скрывать все, что мне известно.

Лицо Довгера сделалось виноватым, но головы он не опустил.

– Справедливо. От вас, … да, справедливо. Но не на лестнице же это пояснять.

– Вот и я думаю, что на лестнице вообще говорить не стоит…

Мы поднялись к моей квартире. Дверь была только прикрыта, я вспомнил, что не запер её, уходя, но к ручке прикасаться почему-то не хотелось.

– Вы не можете? – с тревогой в голосе спросил Соломон Ильич.

– Черта с два…

Собственная слабость была мне непонятна, но демонстрировать её Довгеру не хотелось.

Я смотрел на ручку, пытаясь понять, что же меня так отвращает? На короткий миг появилось такое же видение, как тогда, у Гольданцева, когда я смотрел на табурет с помощью «третьего глаза». Краска.., лак.., синтетическая кисть… Фу! Но под ними дерево. Настоящее! Кажется, сосна… К этому я могу прикоснуться! Да, да, там, под этой краской, приятное тепло, жизнь, сохранившаяся вопреки всему!

Я протянул руку, стараясь думать только об этом дереве. Слегка поморщился, ощутив легкий, лакокрасочный ожег, но перетерпел и открыл дверь настежь. Вот так вот! Теперь ваша очередь, господин Довгер. Покажите, как вы собираетесь пройти сквозь остатки эликсира.

– Подождите минуточку, – пробормотал он, роясь во внутреннем кармане пальто. – Удивительно, вот уж не думал, что получится… Вероятно, ручка из натурального дерева? Вам очень повезло… Ага, вот!

Он достал узкий футляр, открыл и вытряхнул обыкновенный медицинский скальпель. Затем, безо всякого сомнения или обычного человеческого страха, надрезал себе ладонь. Из тонкого, как волос, пореза кровь появилась не сразу. Довгер ждал, и я совсем уж было собрался разочаровать его, сообщив, что опрыскал себя простой «защитой», а не Абсолютным эликсиром, но тут появились первые красные капли. Соломон Ильич быстро выставил руку перед собой, поморщился, как недавно морщился я, и, через мгновение, схватился за моё плечо.

– Идемте скорее, – с усилием проговорил он, – я так долго не смогу.

Мы переступили через порог, и Довгер выдернул.., именно выдернул, а не убрал, свою руку. Потом сам запер все замки.

– Вам действительно повезло, – сказал он, зажимая порезанную ладонь, – натуральные материалы – ваше спасение. Хотя бы на первое время. Не думал, что на такие двери ещё ставят деревянные ручки.

Довгер потрогал внутреннюю дверь, прикоснулся к её ручке и покачал головой.

– Хорошо, что было не заперто, эту бы мы с вами не открыли… А теперь покажите, пожалуйста, где у вас аптечка. Я сам все достану.

– Соломон Ильич, – сказал я, покачиваясь на носках и засовывая руки в карманы, – мне не понятен этот драматизм – «открыли, не открыли». Вы, что же думаете, что на мне сейчас Абсолютный эликсир? Так вот, я вам скажу – это всего лишь эликсир «защиты». Гольданцев предложил мне его, как гарантию…

– Саша, – перебил Довгер с откровенной жалостью, – это самый настоящий Абсолютный эликсир. Уж мне ли его не знать. Пугает то, что на вас он уже почти «замкнулся», тогда как с Олегом такое случилось спустя пол года после применения… А теперь, покажите, все-таки, где аптечка.

– Я вам не верю, – сказал я, больше из нежелания выполнять его просьбу, звучавшую, как приказ.

Само по себе сообщение об эликсире меня нисколько не взволновало. В сущности, какая мне теперь разница? Может, так даже и лучше, хоть немного побуду сверхчеловеком, узнаю, каково это…

– Не верите? – переспросил Довгер. – А вы посмотрите на мою ладонь и на свое плечо.

Из пореза действительно обильно сочилась кровь, и рука была характерно испачкана, как бывает, когда сильно порезанной ладонью крепко за что-то хватаются. Но на ткани моей куртки не осталось ни единого следа. Это вызвало слабое удивление.

– Как такое возможно?

– Только так и возможно при Абсолютном эликсире. Это значит, что вы находитесь в совершенно ином мире. Вас, вроде, и видно, и слышно, но вы уже не здесь. Все, что «извне» больше вас не касается, и важно только то, что внутри. Поэтому-то для меня так важно знать: эликсир подействовал на вас до … убийства, или после.

– После, – хмуро бросил я и, не глядя на побелевшее лицо Довгера, пошел в кухню. – Идемте, покажу где аптечка…

Спустя некоторое время мы уже сидели в комнате – он возле лампы в старинном витражном абажуре, а я в тени, в массивном, неподъемном кресле, чья абсолютная натуральность позволила мне устроиться с комфортом. Не будь ситуация столь трагичной, можно было бы пошутить о том, что я стал лучшим специалистом на земле по части синтетических добавок. Но ни мне, ни Довгеру шутить не хотелось.

Он сидел, задумчиво помешивая чай, который сам себе приготовил. Мне не предлагал – знал, что я никогда больше не захочу ни чая, ни кофе, ни вообще ничего. Пальто, вызывавшее во мне такое раздражение, давно было снято. Под ним обнаружился, не менее шикарный, костюм, явно сшитый на заказ – для покупного он сидел слишком безупречно. И так же непривычно идеальными выглядели, подобранные в тон, рубашка, носки и галстук с платком.

– Я не знаю, что будет, когда эликсир окончательно «замкнется» на вас и вступит в силу его подлинное действие, – говорил Довгер в ответ на мой вопрос. – Олег предполагал самые невероятные вещи, пока побочные эффекты не лишили его всех надежд. Но в идеале схема такова: Абсолютный эликсир долгое время обволакивает человека, будто изучает его и испытывает на прочность. И когда, образно говоря, ему становилось ясно, что человек из себя представляет, он замыкался в идеальную сферу, и образовывался новый мир. Микромир, основанный на личных качествах. Причем, только на качествах, пригодных для этого нового мира. Все остальное безжалостно уничтожалось. В итоге, образовавшийся индивидуум делался настолько самодостаточен, что, помимо отказа от еды, питья, и прочих каждодневных надобностей, переставал испытывать на себе даже земное притяжение, и мог летать или ходить по воде «аки по суху». Вся беда в том, что качества, непригодные, по мнению эликсира, для идеального индивидуума, давно стали неотъемлемой частью человека обычного. Олег Гольданцев, к примеру, долгие годы жил, испытывая сомнения – прав ли он был, что позволил собственной семье распасться? Весь его научный пыл питался этими сомнениями, они прочно вошли в его жизнь, побуждая совершать то одно, то другое позитивное деяние, которое бы доказало, что он, все-таки был прав. И, что же в итоге? Уничтожив непригодные сомнения, эликсир уничтожил и все, с ними связанное. То есть, фактически, самого Олега.

Довгер отпил из чашки и поставил её на столик.

– Жаль. Очень жаль. Это был величайший ум. А ваш дядя – добрейшее сердце. Я долго не мог понять, почему же и Вася тоже стал гибнуть. Вы простите, что так фамильярно его называю, но в последние дни мы очень сблизились, и многое, очень многое в натуре вашего дяди стало мне понятно. Его сущность составляло прошлое, и чувство вины перед этим прошлым. Сначала родители, которым, как он считал, уделял мало внимания, потом сестра, потом девушка-мечта… Все, кто так или иначе уходили из его жизни, оставались в памяти незаживающей раной. А память затягивала в свой омут, с каждым годом, все глубже. Ваше присутствие на какое-то время привязало Васю… Василия Львовича к действительности. Но лишь на время. Повзрослев, вы вылетели из гнезда, и память тут же наверстала упущенное…

Соломон Ильич снова взял чашку и сделал большой глоток, не поднимая глаз на меня.

– Вы поймите, Саша, – продолжил он после долгой паузы, – Олег Гольданцев создал соединение, почти что думающее. Но, к сожалению, отделять зерна от плевел оно может только тогда, когда они перемешаны. Одни только зерна и одни только плевела для эликсира большой разницы не представляют. Сегодня, совершив убийство, вы пережили колоссальный духовный стресс. Все, что не имело отношения к убийству, в тот миг перестало существовать. И эликсир получил в свое распоряжение субстанцию, (уж простите за такое слово), не имеющую противоречий. Думаю, поэтому он и замкнулся так быстро. Но о том, что будет теперь с вами, я представления не имею. Могу лишь надеяться, что мир, который строится сейчас внутри вашей новой сферы, не станет миром сплошных кошмаров.

Мы помолчали. Что уж тут было говорить?

Ещё когда Довгер готовил себе чай, я успел рассказать ему историю своих взаимоотношений с Гольданцевым-младшим, и выслушал в ответ множественные сожаления в том, что не удалось приехать раньше.

– Валентина позвонила мне в тот же день, когда вы были у неё, и я сразу же сорвался с места, – горевал Соломон Ильич. – К сожалению, живу сейчас за границей. Сами понимаете, не ближний свет…

Тогда же я задал и вопрос о его чудесном воскрешении. Но Довгер покачал головой, пообещав все объяснить позже. Его слишком взволновало то, что произошло со мной и с Гольданцевым. Но, вот теперь это «позже», кажется, и наступило. С эликсиром все пока ясно… По крайней мере, требуется время, чтобы стало ясно все. Гольданцева воскресить мы не сможем. Оставалось прояснить две вещи: как Довгеру удалось воскреснуть, и зачем он вырвал листки из дядиного дневника?

– А вы, кстати, его сожгли? – спросил Соломон Ильич.

– Нет. Спрятал.

– Я так, почему-то и думал. А куда?

– Не скажу. Вы и так уже успели вырвать из него почти половину…

– А-а, да. Было. Но там ведь ничего такого… Только обо мне. Я посчитал, что имею право…

Вот это было новостью даже для меня, равнодушного почти ко всему!

– Вы, что же, хотите сказать, что мой дядя почти половину своих воспоминаний посвятил вам?!

– Не столько мне, сколько моему рассказу о клане Довгеров… Ладно, Саша, все равно придется объяснять вам свое «воскрешение», так что, объединим оба вопроса, и начну я… Да с самого начала и начну.

 

Глава третья. Что, где, когда и, самое главное, зачем

– Среди людей, помогавших Галену врачевать, был молодой еврей по имени Довгир. Знаменитый лекарь купил его, то ли у хозяина большого каравана, то ли у торговца гладиаторами – об этом в семейном предании Довгеров точных сведений нет. Более того, из поколения в поколение появлялись такие, кто вообще придерживался третьей версии. Вроде бы Довгир был одним из многочисленных потомков жителей Кумранской общины, разгромленной в первом веке, и сам пришел к Галену, чтобы передать ему кое-какие, ещё не утерянные, знания и поучиться его искусству. И будто бы из их бесед об укладе жизни в общине и родились первые теоретические предпосылки для создания эликсиров.

Существовали в клане Довгиров версии и более смелые, но речь сейчас не о них. Что бы ни положило начало созданию эликсиров, финал, в любом случае, был однозначен: Гален свои открытия решил от человечества утаить.

Естественно, возникает вопрос, почему он их просто не уничтожил? Но, во-первых, надо понять ученого, который заглянул в мастерскую самой Природы. Как в таких случаях говорится – рука не поднялась. А во-вторых, Гален свято верил, что в своем развитии человечество непременно достигнет таких духовных высот, что окажется, наконец, достойным узнать величайшие тайны. Своих современников он считал слишком жестокими и праздными.

Одним словом, незадолго до смерти, великий врач поискал достойного среди учеников, и избрал Довгира хранителем своих тайных записей, с тем, чтобы передавать их из поколения в поколение на определенных условиях. Условия были таковы: никто из хранителей не мог использовать эликсиры в корыстных целях или ради забавы, чтобы не привлечь ненужного внимания. Но, по мере сил и возможностей, они должны были искать ученых – честных и бескорыстно преданных своему делу – чтобы те развивали базовую теорию и пополняли её новыми открытиями, в соответствии с изменяющимися достижениями человечества.

Сказать, что Довгир отнесся к возложенной на него миссии с благоговейным почтением, значит не сказать ничего. Гален не мог выбрать более ревностного хранителя.

Спустя почти пол века, у смертного одра Довгира собралось пятеро сыновей, которых с младенчества готовили продолжать дело отца. Сам он, прекрасно понимая по собственному опыту, сколько неожиданностей и роковых случайностей подстерегает единственного хранителя, велел сыновьям разделить записи между собой, но всегда быть готовыми объединиться по первому зову.

С тех пор так и повелось. Пять ветвей клана неукоснительно соблюдали условия Галена. И, вот что интересно, за два тысячелетия многие оказывались на грани разорения, или перед лицом опасности, когда требовалось отдать все самое ценное, вплоть до жизни, чтобы спасти свою семью, но никто и никогда даже не помыслил поступиться званием хранителя. Может быть, действительно, где-то на генном уровне, неистребимо сидят во всех нас идеалы Кумранской общины, которая, по слухам, подарила миру Иисуса Христа.

Конечно, все имели представление о том, что именно им доверено. Все, при случае, умели составить те эликсиры, формулы которых охраняли. Медицинское образование в семье было обязательным во все времена. От алхимиков, до самых лучших европейских колледжей и университетов. Однако, главной заботой всегда был поиск ученых.

Первые поколения, правда, палку немного перегибали. Но их можно понять, времена-то были смутные. И оправданием может служить то, что условия не нарушались, тайна так и сталась тайной. Зато я готов с уверенностью заявить, что деяния святых великомучеников, которых не сжирали хищные звери, и которые не горели в огне, не такие уж и сказки.

Намного хуже стало во времена инквизиции Но желание спасать человечество, хотя бы в той стране, где они жили, не оставляло моих предков и тогда. Ведь по сути, именно эту цель и должен был преследовать поиск ученых. В результате, случались роковые ошибки, поистине исторического масштаба. Французская ветвь Довгирова рода до сих пор со стыдом вспоминает о Жанне д’Арк. Конечно, понять их можно – столетняя война порождала чудовищную злобу в людях. Казалось, всего-то и нужно было сыграть на суеверии и материализовать давнее пророчество о девушке, которая спасет Францию. Но наивные надежды на то, что одно только появление необычной девушки разом все изменит, не оправдались. Политика верит в чудо только до того момента, пока оно вписывается в её планы, а потом находятся другие названия, вроде «дьявольских козней» или «ереси»… Бедняжка Жанна! Научиться совершенно по-иному видеть мир людей только затем, чтобы столкнуться с самыми худшими его проявлениями. Но, к несчастью, потомок Довгира, так неудачно заехавший в Домреми, ошибся не только с Жанной. Врачуя воинов её войска, он познакомился с Жиллем де Ре и попал под влияние его новаторских идей. Слов нет, для своего времени этот вельможа был неординарен и даже, может быть, талантлив, но не настолько, чтобы забыть о средневековом воспитании и графском титуле. Своих вассалов де Ре воспринимал исключительно как сырье для опытов. А когда во Францию пришло известие о казни Жанны, счел себя свободным ото всех моральных обязательств перед человечеством. В итоге, он так и остался в истории кровавым чудовищем и «синей бородой», ничем не обогатив учение Галена.

Первой крупной удачей в наших поисках стал Сен-Жермен, или Калиостро – тоже граф, хотя наполовину и фальшивый. Считается, что это два разных человека, причем, последний учился у первого, но я вас уверяю – это одно и то же лицо. Он привлек внимание хранителя ещё в юном возрасте, когда пытался создать эликсир бессмертия. Подкупил своим авантюризмом и, по-юношески нахальным, неприятием авторитетов от науки. Не искал мифический философский камень, не толок драгоценные камни в питье больным и считал лечение сифилиса ртутью чудовищным. Родись он чуть раньше, непременно попал бы на костер за слишком смелые мысли и пристрастие к нетрадиционной алхимии.

Когда этот, несомненно гениальный, человек получил свое распоряжение пятую часть рукописей Галена, он рыдал от восторга. Несколько лет потратил на непрерывные опыты, и, с помощью теорий римского врача и свойств организма маленького червя планарии, вывел таки формулу, продления человеческой жизни на столетия! Восторгу хранителей не было предела! Но потом, пресытившись первым успехом, Калиостро решил, что ему этого хватит. Из монастыря в Сицилии в большой мир вышел авантюрист, забавляющийся человеческими пороками. Он располагал собственным эликсиром долголетия, Галеновыми «третьим глазом» и «скрытым слухом», но, вместо того, чтобы развиваться и делать новые открытия, разменял свой талант на откровенное шарлатанство.

Что поделать, страсть к розыгрышам и мистификациям всегда была ему присуща. Калиостро презирал людей, но одновременно ему нравилось привлекать к себе их внимание. Он виртуозно обольщал женщин, мастерски управлялся с алчностью вельмож, используя доверенные ему тайны, как балаганный фокус. Что тут было делать? Человек неспособный жить без всеобщего внимания, привлекал его к себе всё больше и больше. Великое знание становилось недостойной забавой. Пришлось хранителям собраться вместе и взять с Калиостро клятву, что он прекратит использовать полученные знания в корыстных целях и не станет принимать новую порцию эликсира долголетия, когда, уже принятый им, исчерпает время своего действия.

Калиостро клятву дал и сдержал её честно. Более того, зная, как трудно будет избежать соблазна, нарочно вернулся в Рим, где был посажен в тюрьму за создание масонской ложи. Говорят, он умер там при «невыясненных обстоятельствах».

Вот так-то… Сейчас такое невозможно, верно?

Но, как бы там ни было, а своим открытием Калиостро значительно облегчил многовековую задачу по сохранению записей Галена. Я вообще думаю, что будь он другим, и будь другим время, в которое он жил, все могло сложиться иначе для человечества. Но время… Время было совершенно неподходящим.

С одной стороны, восемнадцатый век – золотой век просвещёния. Многолетние средневековые войны канули в Лету, ядовитые пары инквизиции, наконец-то, развеялись, и науки стали подобны цветущему весеннему саду. Хранители, осчастливленные долголетием, радостно озирались вокруг, уже не ища, но выбирая. И тут… Тут мир посетила новая беда.

Революция, как и война, так же безобразна и так же порождает своих собственных чудовищ. Когда с английского эшафота скатилась первая королевская голова, отрубленная простолюдином, многие умы содрогнулись. Кто от ужаса, а кто от мысли, что «это возможно!». И новая идея – идея о вседозволенности для «угнетенного», полетела по Европе. Обнародуй наука открытия Галена и Калиостро, кто бы мог ими воспользоваться? О, несомненно, достойные люди жили во все времена! Но, почему-то, всегда, локтями, зубами и копытами, их отпихивали и затаптывали те, кто охотно улавливал, а, хуже того, источал идеи разрушения, убийства, извращения!

К примеру, в той же Франции, державшей тогда среди дворов Европы пальму первенства, кто властвовал над умами большинства? Робеспьер? Дантон? Сен-Жюст или Марат? Ущербные, патологически нездоровые люди? «Кто не с нами, тот против нас!», а кто против, того необходимо уничтожить. Избави Бог от такой вечности! Кровь, грязь, абсолютная деградация… Никогда не понимал, почему их образы приобрели со временем романтические покровы.

Мой родной дедушка неплохо всех их знал, (а Дантону даже делал как-то кровопускание), так вот он, незадолго до своей кончины, уже после второй мировой, никак не мог взять в толк, почему из Робеспьера сделали икону, а Гитлера, за те же самые злодеяния, объявили кровавым монстром? «Ваш любезный Максимилиан, – негодовал дедушка, – только тем от Адольфа и отличается, что свою кровавую резню обозвал Революцией, и не успел пройтись с гильотиной по всей Европе! А на деле, Робеспьер такой же параноик и психопат! Это я вам, как медик говорю. Впрочем, и другие, иже с ним, такие же точно! Помню, у Дантона на нервной почве без конца потели руки… Я как-то не удержался, рассказал об этом Карелу, чтобы не восхищался так этими, с позволения сказать, борцами за свободу. Он потом вставил эту деталь в свою пьеску, и получилось очень живенько… Хотя, он много чего и напутал… Но все равно жаль. Посмеялся над одним убийцей и стал жертвой другого…».

Карел Чапек действительно был другом деда довольно долго. Их поссорила та самая пьеса – «Средство Макропулоса». Семья решила, что дед наболтал лишнего и заставила его отречься от звания хранителя в мою пользу, (отец, к сожалению, погиб на первой войне, в начале века). И сам дед долго не мог угомониться, считая, что Чапек не имел права использовать благородную идею для такой пошлой истории. Однако, узнав о смерти бывшего друга, он долго сидел запершись в своей комнате, а когда вышел, объявил мне и моей матери, что больше не хочет принимать эликсир долголетия.

Знаете, тогда я удивился, а сегодня очень хорошо его понимаю.

И дело тут не только в том, что без конца теряешь людей, к которым успел привязаться всей душой. Долголетие не такое уж и благо, как может показаться. Любой нормальный человек самыми счастливыми запомнит те годы, когда он был беспричинно счастлив, едва ли не каждый день. Это детство. Детство, во время которого мозг только набирает впечатления, а душа – чувства. И, что бы мы ни испытали позже, какие бы значительные события ни произошли с нами во взрослом состоянии, все равно, самыми таинственными, самыми волнующими будут те впечатления, которые подарило детство. Причем, словами их толком и не выразишь. Это из высшей сферы. Из той, что напрямую связана с мировой пневмой. Легкий запах, особое веяние ветерка, шорох листвы, запомнившийся когда-то, в определенном состоянии; миллион мелочей, о которых даже не задумываешься всерьез в тот момент, когда они происходят… А главное – это живое дыхание тех, кто помнит те же самые времена! Я уверен, только в границах своего поколения человек живет полноценно, со всеми волнениями, переживаниями и той шкалой ценностей, которую тоже определило детство.

Но стоит остаться одному, и высшая сфера начинает опустошаться. С каждым десятилетием ты все более и более чувствуешь себя омертвевшим. Лет через тридцать этот процесс достигнет апогея, и я сам захочу уйти из жизни – добровольно, бесстрашно, как в благо, безо всяких гамлетовских терзаний о том, «какие сны приснятся…».

Помню, когда дед объявил о своем решении не принимать эликсир, я спросил, не боится ли он? «Нисколько, – ответил дед. – Я боялся раньше, потому что слабо представлял себе, что же хочу найти ТАМ, в том самом пресловутом «загробном мире». Кипящую адскую смолу? Райские облака, крылышки и лиры? Но за вечность все это осточертеет и перестанет, как пугать, так и радовать. Я много думал. И сейчас, после ужасов этой последней войны, глядя на дичающий, вопреки всем законам эволюции, мир людей, я определил для себя смерть, как шанс перейти в другой мир. Мир, где я хоть что-то смогу изменить в соответствии со своими собственными понятиями о справедливости. Они, может, тоже несовершенны, но, по крайней мере, есть в них одно, главное – не навреди ближнему! И, когда тот новый мир станет абсолютно совершенным, я, неизбежно изменившийся и сам, хотел бы перейти в мир следующий, где найдется другое поле деятельности, о котором сейчас я, возможно, даже представления не имею. Вот в таком непрерывном процессе созидания и самосовершенствования не скучно будет провести и вечность. Пусть даже очередной мир окажется откровенным адом, я все же смогу утешаться надеждой, что рано или поздно он сможет обратиться в рай, потому что все в том мире будет зависеть только от меня. А здесь, в этой жизни, осознание нарастающего нравственного безумия душит всякую надежду. Боюсь, мой мальчик, наша миссия никогда не завершится…».

Как дико было мне тогда слушать деда. Особенно последнюю фразу!

Оставить мир саморазрушаться? И это при том, что мы, хранители, располагаем величайшей тайной!

Знаете, самым ярким впечатлением моего детства был тот первый раз, когда мне позволили воспользоваться «третьим глазом». Ощущения невероятные, правда? Но, когда первое изумление прошло, когда я наигрался необычностью, появилось главное – осознанное, яркое, полное смысла ощущение безграничной любви к этому миру! Часто я уходил к пруду недалеко от нашего дома, садился на берегу и тихо плакал от восторга и сожаления, что невозможно, прямо сейчас, всему человечеству вложить в голову такое же видение и этого неба, и этого пруда, и леса… Захотелось скорее стать настоящим хранителем. А важность миссии вдруг приобрела совершенно новую значимость, не потому что научили, а потому что я сам это прочувствовал…

За свою долгую жизнь я присматривался ко многим ученым. Однажды чуть с ума не сошел от счастья, когда один из моих дядей объявил общий сбор и познакомил нас всех с работами Теслы… Увы, ещё до того, как мы решились отдать ему рукописи, ученый сам признал опасность своих открытий и не принял нашего предложения. «Я ведь не медик, хотя и для физики эти рукописи лишь подтверждают то, о чем я и сам давно догадывался, – сказал он на прощание, – но человечество не сумеет этим правильно распорядиться. Вот увидите, первым делом все будет пересчитано на деньги, а потом засекречено. Гениальность, доброта, совесть и самая счастливая жизнь начнут распродаваться из-под полы тем, кто больше заплатит, а это, уверяю вас, не всегда достойные люди… Нет, в этом я участвовать не хочу».

Мы, конечно, были обескуражены, но надежды не потеряли.

Долголетие позволяло нам переезжать из страны в страну всякий раз, когда мы начинали «новую жизнь». С таможнями и визами проблем не возникало – эликсир «доверия» позволял «убедить» любого чиновника в тех случаях, когда не помогали обычные деньги. Но такое случалось редко. Зато, с этими перемещёниями, мы легко меняли имена и даты рождения, появляясь в незнакомом месте и начиная обживаться среди людей ничего о нас не знающих.

Так я и попал в Россию. Точнее, в Советский Союз, потому что окончательно переехал сюда уже после войны. Но бывал и раньше, в довоенные годы, когда «весь мир насилья…» активно рушили, цепляя кайлом и ортодоксальную науку.

Много, очень много интересных ученых появилось тогда. Богданов с идеей вампиризма и переливания крови от молодых к старым; Воронов, занимающийся созданием гибридов из живых существ; Богомолец, идущий по стопам Калиостро в поисках сыворотки от смерти… Чрезвычайно интересен мне показался Вернадский со своей теорией биохимической энергии живого вещёства. Но все они творили в узких шорах, не столько от науки, сколько от общественного строя. Помимо опасности, которую таил в себе идеологический тотальный контроль, (ученого запросто могли «сдать органам» за таинственные, несанкционированные опыты), существовала все та же опасность, что и сам ученый, в верноподданническом рвении, или просто от страха, выдаст сенсационные открытия, прежде всего, правительству. А что такое революционное правительство мы с вами хорошо представляем.

Но даже пережив несколько неудачных знакомств, войну, послевоенную разруху и годы застойного научного закостенения, я все равно продолжал надеяться, продолжал искать ученого, который не говорил бы и не думал уставными лозунгами.

Уже подходил к концу срок моей жизни, и родственники готовили документы для переезда в Бельгию, где должна была начаться новая жизнь, как вдруг в Ленинграде, слушая цикл лекций о влиянии солнечной энергии на человеческий организм, я услышал в кулуарах жаркую речь молодого врача из N, который говорил про пассионарность. (В двух словах, пассионарность – это отступление от человеческой нормы, травма в генах от солнечного излучения). Говоривший, прямо на ходу, развивал эту теорию, высказывая собственные предположения, необычайно смелые, новые, и был очень, очень близок…

Знакомиться тогда я не стал. Выяснил, где живет этот молодой врач, кем служит, чем интересуется. А потом, вместо Бельгии, переехал жить сюда. Конечно, повозиться пришлось дольше, чем хотелось бы. Обычно, в пределах одной страны мы не перемещаемся из жизни в жизнь, но тут был особый случай. В семье меня поняли, помогли изменить внешность, сделали документы и снабдили кое-какими букинистическими редкостями для начала знакомства.

Разумеется, речь идет об Олеге Гольданцеве.

Когда я сюда приехал, он уже не был тем восторженным, кипящим идеями молодым врачом. Рутина районной поликлиники, а самое главное, полное отсутствие хоть какой-то поддержки со стороны коллег, сделали свое дело. Олег считал себя кем-то вроде «городского сумасшедшего» и не находил смысла в развитии собственного ума. «Зачем это нужно? – говорил он мне, когда мы уже были достаточно знакомы для откровений. – Все, что выходит за рамки традиций, или крамольно, или глупо. Стоит ли напрягать мозги, если все уже записано, объяснено и отмечено государственными премиями! А если чему-то объяснения нет, и оно даже «за уши» не притягивается, то, значит, этого и быть не может…».

Я слушал Олега с тайной радостью. Вот он – ученый с острым умом, не скованный цепями авторитетов и верноподданичеством; одинокий, но ещё не отчаявшийся; ищущий от жизни только одной радости – узнавать и постигать; идущий вглубь, а не по поверхности…

Короче, я отдал ему записи Галена, ту пятую часть, которой располагал. Вместе мы придумали историю с книгой де Бове, в которой эти записи, якобы, обнаружились. Придумали на всякий случай – вдруг какая-нибудь неожиданность заставит объяснить их происхождение. Но потом, после первых опытов, Олег со слезами на глазах вымолил у меня разрешение показать, хоть самую малость, своим друзьям, и наша «легенда» пошла в ход…

О дальнейшем нет нужды много говорить. Вы жили тогда в этом доме, вы читали дневник своего дяди, так что представление имеете. И понимаете, как сильно они были увлечены этими новыми тайнами.

Конечно, возникает вопрос, почему за столько веков никто из хранителей не взял на себя труд развить теорию Галена и изобрести безопасный способ вернуть человечество на путь истинный? Нас многие об этом спрашивали, но ответ самый банальный. Ни разу в нашей семье не родился подлинный ученый. Звучит парадоксально, но это так. Мы, словно люди, неспособные правильно спеть, но умеющие отличить фальшивую ноту от верной. И мне кажется это справедливым. Нужна гениальность Галена, чтобы довести его работу до совершенства, но гениальность – это всегда немного безумие. Безумие творца, жаждущего увидеть свое творение реализованным и признанным. Мы же хранители, то есть те, кому забываться нельзя. Возьмите, к примеру, Олега Гольданцева. Ему обязательно требовалось поделиться, «хоть самой малостью», а когда начались собственные открытия, жажда делиться стала совершенно невыносимой.

Я позволил это после того, как узнал их всех. И ваш дядя, и Алексей Паневин показались мне людьми достойными, верными нотами, без фальши. Позволил после того, как убедился в безопасности тех новых составов, которые изобрел Олег. Но потом появился этот чертов Абсолютный… Или нет, все стало разваливаться ещё раньше, когда Алексей познакомил меня со своей женой. Но об этом я вам, Саша, рассказывать не стану. К делу это имеет отношение только тем, что мы с Алексеем поссорились, и я был вынужден, на некоторое время, уехать, а он больше слышать не хотел про опыты, проводимые друзьями.

Моя вина, каюсь. Нельзя было уезжать. Все слишком хорошо складывалось, а всякое «слишком» обязательно таит в себе червоточину. Но так хотелось верить! Я ведь и уехал, не столько из-за того, чтобы прекратить встречи с Валентиной, сколько из желания собрать семью и предложить им отдать Олегу все наследие Галена… Увы, ужасное известие о побочных эффектах Абсолютного эликсира застало нас в тот момент, когда положительное решение уже почти было принято…

На похороны Олега я опоздал. В этой истории я вечно опаздываю. Приехал двумя днями позже и долго не мог придти в себя от тех подробностей, которые рассказал Василий Львович. Но самыми неприятными были подозрения относительно сына Олега – Николая. Васе он ужасно не нравился. И, передавая мне ключ от квартиры Олега, чтобы я мог забрать из тайника все записи, он несколько раз повторил: «Ради Бога, проверь все, как можно тщательней! Мне кажется, Коля давно прознал про тайник и мог что-нибудь стащить. Проверь, не поленись. Он очень… странный, если не сказать хуже. Только не спрашивай, откуда я это взял? Просто чувствую…».

Бумаги оказались на месте. Но в квартире ждали две неожиданности: новый замок на дверях и Коля. Он открыл мне, нисколько не удивился тому, что я имею ключ и моему желанию забрать бумаги, однако, взгляд, которым он проводил уносимую папку, мне совсем не понравился. Проверив все дома и убедившись, что рукописи Галена целы, я поспешил к Василию. Вывод мы оба сделали одинаковый – Коля нашел тайник и сделал копии со всех бумаг. Для него это не представляло особого труда, поскольку бывшая жена Олега работала в фотоателье, и премудрости её профессии Коля вполне мог освоить. Утешало во всем этом одно – нужно было освоить ещё и профессию отца и иметь, хотя бы десятую долю его таланта.

Я убеждал Васю, что это риск в данном случае минимальный, вспоминал расхожее выражение о детях гениев, на которых природа отдыхает, и, кажется, немного убедил. А потом.., потом рассказал ему свою историю. Вы понимаете, он заслужил эти откровения… Или, точнее будет сказать, что это я получил право стать откровенным с человеком, которому готов был низко поклониться. Наверное, в тот день мы истинно и подружились.

Тогда же решили наблюдать за Колей. Но он, то ли осторожничал, то ли, действительно, ничего не понял в записях отца и решил все это бросить. Однако, Василий Львович не желал успокаиваться и не раз говорил: «Ты пойми, Сема, мы же видим и воспринимаем многое не так, как прежде. Возможно, у тебя острота нового зрения немного притупилась – все-таки столько лет прошло – но я-то! Я вижу … нет, чувствую, что от Коли мы ещё бед дождемся. Знаешь, как он смотрел на Олега, когда думал, что его никто не видит? Брр-р! Чего там только не было, в этом взгляде. То ли ненависть, то ли алчность, то ли желание поквитаться… Я, знаешь ли, кое какие меры приму, но и ты не зевай…»

И точно, Вася, как в воду глядел. Спустя полгода после его смерти, Коля Гольданцев поступил на медицинские курсы…

Я сейчас намеренно не хочу говорить о смерти вашего дяди. Думаю, вы поняли кое-что из дневника, добавить мне нечего. По обоюдной договоренности, я не присутствовал при Васиной кончине… Уехал… Теперь стыжусь сам себя, хотя и не мог ничего изменить. Но он сам на этом настаивал. Требовал, чтобы духу моего в городе не было, когда тебя вызовут на похороны. Боялся, что я не удержусь и расскажу всю подноготную… Больше всего на свете Вася не хотел для тебя участи, похожей на свою.

Не понимаю, почему Судьба обошлась с нами так жестоко…

Коля Гольданцев оказался весьма способным. По крайней мере, он сумел разобраться во всем, что украл у отца. Возможно, он действительно немного безумец и помешался на фоне неутоленной сыновней привязанности. Возможно, корни беды лежат ещё глубже – в неспособности Олега быть семьянином. Что теперь гадать? Нам остается только одно – попытаться изучить то, что случилось с вами, Саша. Изучить, понять и попытаться найти выход. Может быть, все не так уж и безнадежно.., для вас, по крайней мере.

Завтра я попытаюсь сходить в дом к Гольданцеву. Посмотрю, насколько силен эликсир, защищающий дверь и подумаю, как быть дальше. А вам… Думаю, вам нужно изо всех сил сопротивляться. Минутная вспышка злобы – всего лишь вспышка. Это не ваша сущность. Представьте себя сейчас, как полый шар с ядром. Ядро – это вы, а полость шара заполнена той самой ненавистью, которая возникла в момент убийства. Сначала она душила вас, теперь вы безразличны ко всему, но первый шок пройдет. Старайтесь, по мере сил, вспоминать самые светлые моменты жизни, и даже в том плохом, что случалось с вами когда-то, ищите ростки хорошего будущего. Больше мне вам нечего пока посоветовать…

 

Глава четвёртая. Будущее,

как хорошо забытое прошлое

Говорят, когда Бог хочет кого-то наказать, он лишает его разума. Какая чушь! Безумие – это дар, благо, о котором можно только мечтать, тогда как разум… Вот где подлинное наказание! И чем больше ты начинаешь видеть и понимать, тем страшнее жить дальше.

После своей исповеди Довгер не дождался от меня ни слова. Впрочем, он особенно и не ждал. Убрал за собой чашку, оделся и вышел, пообещав придти днем.

Я пошел провожать почти автоматически – вставать из удобного кресла не хотелось. Но на прощальные слова старых привычек уже не хватило. Лишь молча наблюдал сквозь приоткрытую дверь, как Довгер спускается вниз по лестнице, цепляя полами своего пальто за ступени. На повороте к следующему пролету он поднял на меня глаза, и тогда я закрыл дверь.

Не помню, сколько простоял в коридоре. Все эти приступы безразличия вообще только съедают время и ничего не оставляют в памяти, если ты, конечно, ни на что не смотришь, и ничего не слушаешь. В темном пустом коридоре мне ничего не было видно и слушать тоже было нечего. Черт знает сколько стоял в тупом оцепенении пока, вдруг, не захотел зачем-то подойти к окну.

И тут приступ кончился.

Плита безразличия словно растворилась, и все придавленные ею чувства, эмоции и впечатления вырвались на свободу, действуя все разом, одновременно и заворачиваясь вокруг меня, скрученной в жгут вихреобразной спиралью. Это было примерно то же, что происходит, когда над ухом мирно спящего в тишине человека внезапно врубают на полную мощь рев двигателя через гигантские колонки.

В первые секунды я ослеп, оглох и инстинктивно зажал руками уши. Но дело было совсем не в звуке… Точнее, звуки тоже нахлынули, но они тонули в общем месиве из бешено колотящегося сердца, страха, любопытства, душащих слез и полного отчаяния. Я скрючился, словно эмбрион в материнской утробе, катался в корчах по полу, вставал на колени, упираясь лбом в пыльный ворс ковра, затем выгибался всем телом обратно, через спину, и готов был выпрыгнуть из окна, лишь бы унять эту ревущую бурю!

Закончилось все тоже внезапно, но не окончательно. Если продолжать сравнение со звуком из колонок, то можно сказать, что звук просто приглушили, и я замер на полу, похожий на рыбу, выброшенную на берег. Так же разевал беззвучно рот, хватая воздух, вот только не дергался всем телом, а лежал неподвижно, уставив глаза в одну точку.

Что со мной? Где я? Почему все такое знакомое стало вдруг выглядеть по-иному?

Ах, да, «третий глаз»… Теперь он, видимо, так и будет самопроизвольно «включаться».

А этот шорох? Как будто забыли выключить телевизор, и трансляция закончилась… Это что? «Скрытый слух»? Но, что, в таком случае, я слышу?

Встать бы, да не хочется. Есть только желание зарыться в этот ковер, но страшная, живая какая-то, пыль пугает до отвращения.

Нет, лучше встану.

Доброжелательное кресло слабо пульсирует отголосками давней жизни… «Бессмертие не благо». Откуда это? А-а-а, я же выслушал здесь недавно длиннющий рассказ о вещах совершенно невозможных от человека, прожившего… А правда, сколько же он прожил? Впрочем, неважно, прожил и прожил. И так ли уж это невероятно? Вовсе нет. Ну не умер Довгер в свои положенные восемьдесят или девяносто, что ж тут такого? Остается его только пожалеть… Хотя, он, кажется, и так уже жалеет…

Я встал. Довольно легко, учитывая, что ещё пару минут назад катался здесь в корчах, как от боли. Хотел отряхнуться, но рука зависла в воздухе – все налипшие пылинки сами, плавно и неторопливо, как пушистый снег в безветренный день, отлетали с моей одежды обратно на ковер… Господи, до чего же их много!

Я осмотрел комнату. Вроде все такое же, но выглядит не так. Совсем, как те проклятые фотографии для журнала «Мой дом» – похоже и не похоже одновременно.

В углу что-то зашевелилось и побежало. Я резко обернулся, и тут зазвонил телефон… Так это электричество по проводам… Забавно.

В окошке телефонного аппарата высветился номер звонившего, но я и так почему-то понял, что это Паневина. Увы, Валентина Георгиевна, ответить не смогу… Или смогу? Может, стоит попробовать?

Не скажу, что получилось легко и сразу, но снять с рычагов трубку и выдавить из себя «Алле» все-таки сумел.

– Саша? – прозвучал вопросительно-настороженный голос Паневиной. – Это вы, да? Ну, слава Богу, приступ прошел! А то мы все звоним, звоним… Сема очень обрадуется – это добрый знак.

Она вздохнула и немного помолчала.

– Я все знаю, Саша… Соболезновать не стану, не бойтесь. Все равно этим не поможешь, а делать искренне бессмысленные вещи никогда не умела. Хочу чем-нибудь помочь – читать что-то хорошее, рассказывать… Вдруг сработает. Лишь бы вы сами хотели. Вы хотите?

– Да.

– … Ну и отлично. Мой адрес не забыли? Приходите, как только сможете. Сема говорит, что вам нужно больше гулять, набираться впечатлений… Хотя, на наших улицах это не совсем то… Но вы должны научиться искать. У меня, возле дома, есть парк. Там спокойно и тихо – то, что нужно для первого времени. Погуляем вместе. Хотите?

– Хочу.

– Тогда я жду вас, ладно?

Я положил трубку, удивляясь сам себе – зачем согласился? Что за дело мне до разговоров этой Паневиной и до её книг? Небось, станет читать нравоучительные романы, где добро неизменно побеждает зло в кровавой схватке.

Пиррова победа! У кого это было? Кажется, у Шварца – убивший дракона сам становится драконом, поэтому зло неистребимо… Или это более древняя китайская история?

Да, Бог с ним! Какая мне разница? Зло, добро, истины и сказки… Как пусто кругом. За окном только ветки, ветки… Ничто не стоит никаких усилий. Пришло – ушло; началось – закончилось; родилось – умерло… Вечно только одно – осозналось. Но все так скучно…

Я опустился в кресло и замер.

Новый приступ закончился за несколько минут до появления Довгера. Снова захотелось подойти к окну, только теперь я это сделал. Гула двигателей не было, один лишь миллионный пчелиный рой гудел где-то, в самой глубине мозга.

За окном все тоже неуловимо изменилось, но я, кажется, перестал этому удивляться. Даже когда заметил высокую фигуру в диковинном пальто с меховым воротником, только лениво приподнял брови, как делал прежде в минуты изумления. Однако, приступ проходил стремительно, сопровождаясь такими же, стремительно нарастающими, ударами сердца.

Надо бы пойти, открыть ему дверь… Интересно, он был у Гольданцева? Не хочется об этом думать, но в голову лезет… Закупоренная насмерть дверь, а за ней неприкосновенный труп… Ужасно!

Довгер вошел в квартиру ничуть не удивляясь моей заботливой предусмотрительности. Эликсир на двери, похоже, перестал действовать, потому что вошел сам, не прикасаясь к протянутой руке.

– Вижу, и этот приступ закончился, – сказал он, снимая пальто и потирая озябшие руки. – Проклятье, так торопился, что забыл прихватить перчатки. Теперь мерзну… Валентина прождала вас три часа. Очень волновалась. Но хорошо, что приступы все же проходят. Теперь надо добиться, чтобы промежутки между ними становились длиннее, и, может быть, тогда нам удастся постичь механизм действия…

Он осекся и виновато посмотрел на меня.

– Нет, что бы ни удалось – это не будет иметь значения. Только не такой ценой.

– Вы были у Гольданцева? – спросил я.

Довгер коротко кивнул.

– Был.

– И,.. как там?

Он постоял, раскачиваясь на носках туфель и задумчиво глядя перед собой, словно воскрешал в памяти увиденное.

– Там? Да как там может быть… По счастью, вы перепутали эликсиры, и к двери я подошел легко. Открыл тоже без проблем – замки у Гольданцева простые. Но дальше сглупил. Понадеялся на эликсир «доверия» и вызвал милицию. А потом только обнаружил, что к телу невозможно подступиться. Безжизненное, оно становится, как обычный предмет, и эликсир «совести» закупоривает его точно так же, как дверь, или кошелек. Понятия не имею, как они там теперь выкрутятся…

– А вы? Вашему присутствию они не удивились? Как вы им объяснили?

– Да никак! Вернее, объяснил самым обычным образом, дескать, зашел к сыну старого знакомого, увидел открытую дверь, а потом труп, и сразу вызвал милицию. Никто не усомнился. Задали пару вопросов о связях покойного и его занятиях, но, что я мог знать? Вроде ставил какие-то опыты, упоминал об «очень серьезных» заказчиках, вот и все. Дознаватель сразу предположил, что дело связано с наркотиками и любезно меня отпустил. Я, разумеется, ушел. Пускай теперь ищут тех, кем Коля вас пугал. Все остальное, что могло привести их сюда, я подчистил.

– Неужели мне удалось наследить?

– Ещё как!

Довгер порылся в карманах пиджака и вытащил пару мелких монет и пуговицу.

– Видите? Все ваше. Пуговица явно от куртки – я ещё вчера заметил её отсутствие – а деньги вполне могли выпасть из кармана. На окне лежала небольшая записная книжка с формулами и фамилиями. Угадайте, чья была обведена кружком? Правильно – Широкова Александра Сергеевича. Мало того, внизу стояли номера обоих ваших телефонов. Так что, книжку тоже пришлось изъять.

Довгер похлопал рукой по внутреннему карману.

– На полу обнаружились четкие отпечатки ваших ботинок. Похоже, торопясь к Гольданцеву, вы не слишком смотрели под ноги, а прямо перед подъездом огромная лужа грязи. Следы сметал веником. Ювелирно, должен заметить, сметал. Чистые участки потом той же самой пылью и присыпал, чтобы следов уборки заметно не было. Ручки дверные, как водится, протер, как и все те места, к которым вы, теоретически, могли прикоснуться. Только ванную трогать не стал. Во-первых, все равно бы не успел, а во-вторых, бумаги там достаточно хорошо прогорели. Я проверил – побрызгал «третьим глазом» – о вас ничего нет. А вот к лицу покойного долго пришлось подбираться – ваша ладонь на нем просто горела. Но удалось… Хорошо, что милиция не особенно спешила.

Я подавленно молчал. Слова Довгера вызвали в памяти все безумие вчерашнего дня. Первый испуг быстро сменился нарастающей ненавистью. Удалось ему… Видали благодетеля! Хорошо теперь рассуждать. И ведь стоит рядом, не боится. А ну как я и его шарахну…

Веки над налитыми кровью глазами тяжело поднялись. Я глянул на Довгера, представляя, как схвачу сейчас его за лицо, и кулаком прямо в висок…

Воздух между нами дрогнул и поплыл.

Господи, что это со мной?! О чем я думаю?! Снова пережить весь Тот кошмар?… Нет, не то… Что-то другое ужасает меня гораздо сильнее. Но, что это? Что за ребенок смотрит на меня из-за плеча Довгера? Неужели, я сам?! Такой, каким впервые пришел в этот дом? Но, как… Откуда?!.. Или это… Это старый шкаф своим отражением вернул мне мое же тринадцатилетнее лицо, и это перед ним мне так нестерпимо стыдно!

Нет, нет, уйди, не смотри на такого… тебе здесь не надо… Я и так все понял…

Довгер внимательно следил за моим настроением.

– Ну, вот вы и справились, – сказал он, когда я изо всех сил тряхнул головой, чтобы отогнать видение. – Какие мысли вам помогли? Скажите – это очень важно.

Но я не хотел ничего говорить.

Каким-то новым, появившимся у меня ощущением, понял вдруг, что увиденный образ не помощь, а, скорее, намек, подсказка, или, может быть даже, укор. Но спасти он не может.

– Позвольте мне самому разобраться, – выдавил я через силу.

– Хорошо. Тогда пойдемте к Валентине. Она давно ждет.

Идти решили пешком. Мне не хотелось садиться в транспорт, не хотелось видеть людей. Я и общество Довгера выносил с трудом, несмотря на его оптимистичные надежды, что мне, якобы, удалось «справиться». Нельзя доверять оптимизму, об этом ещё Бунин предупреждал. Глухое раздражение так и клокотало внутри, ожидая малейшего повода для взрыва. Не представляю, как смогу терпеть общение с Паневиной. Эти пожилые дамы всегда так назойливы. Не дай Бог, на самом деле затеется мне что-нибудь читать…

Но, с другой стороны, делать что-то нужно. Я и раньше слышал о разрушительном влиянии сильных отрицательных эмоций, но тогда это были лишь сентенции, которые фактически никак не проявлялись. Теперь же их правота сказывалась на моей собственной шкуре. И сам я, со своими приступами, вряд ли смогу найти выход.

Пришлось покорно идти за Довгером, уповая на то, что новый припадок безразличия не накатит на меня по дороге, и я не сяду в лужу, в прямом и переносном смысле.

Однако, уличный воздух дал некоторое облегчение. Подморозило, и асфальт казался присыпанным тонким битым стеклом. Довгер без конца потирал зябнущие руки, а я, как ни странно, совсем не ощущал холода. Только, с удивлением, заметил, наконец, что до сих пор одет в ту же самую куртку, которую, впопыхах, натянул на себя вчера, отправляясь к Гольданцеву. Как странно, обычно верхняя одежда стесняла меня в любом помещёнии – обязательно надо было её расстегнуть, а, лучше, снять – но сейчас я не ощущал её даже, как одежду. Не раздражала и не жгла синтетическая подкладка, хотя, Довгер говорил, что к синтетике я не смогу прикоснуться. Интересно, а снять-то с себя эту куртку я смогу?

Не откладывая дела в долгий ящик, сразу попробовал расстегнуть пуговицы и внутреннюю молнию. Удалось! Потом удалось высвободить руку из рукава, и надеть его обратно.… Хм, может, с этой синтетикой я взаимодействую потому, что эликсир «захватил» её вместе со мной? Да нет, кажется, я тогда разделся догола.… Но потом-то ведь оделся! И все у меня прошло, как обычно! И телефон сегодня… Трубку-то я смог снять!

Довгер шел рядом, по-прежнему, молча, наблюдая за мной. Может, спросить у него? Наверняка он что-то про это знает, иначе не смотрел бы так заинтересованно на то, как я снимаю и одеваю куртку.

Поборов раздражение, я пересказал свои мысли Соломону Ильичу. Он кивнул, словно только этого и ждал, но ответил не слишком уверенно.

– Я точно не знаю, Саша, но мне кажется, что взаимоотношения человека и вещи – предмет особого изучения. Ваш дядя много мог бы сделать в этом направлении… Возможно, «прощупывая» вас в первый момент, эликсир «позволил» вам одеться в привычную одежду, и, на основе предпочитаемых материалов будет теперь определять степень вашего взаимодействия с материалами схожими. А возможно и другое. Условно говоря, то тепло, которое вы передали своей одежде, сохранялось на ней все то время, пока она не была на вас, и эликсир определил её, как вещь, полную жизни. Но с теми предметами, в которых жизнь замерла, вы взаимодействовать не сможете.

– А телефон? Какая в нем может быть жизнь?!

– Электричество. Вы, может быть, не знаете, но Тесла полагал, что электричество обладает разумом, и этому человеку я склонен верить. А что такое разум, как не форма жизни? Вы могли бы попытаться что-нибудь узнать в этом направлении. Не хотите попробовать?

Я не ответил. Короткий всплеск злобы дал понять, что развивать эту тему не стоит. Какой из меня ученый?! В лучшем случае, могу сунуть два пальца в розетку и послушать, как далеко пошлет меня «разумное» электричество. Если, конечно, оно вообще снизойдет до беседы, потому что в школе физику хуже меня знали только отъявленные двоечники. Уж не насмехается ли Довгер, предлагая тягаться с этим, как там его… с Теслой? Если насмехается, то хуже только ему! Я ведь терплю его общество только ради возможного спасения, но, как только станет ясно, что спасти меня нельзя, тут же отключусь, и шиш он от меня что-нибудь узнает!

Почти весь остальной путь до Паневиной шли молча. Я старался не смотреть по сторонам и прислушивался к себе, чтобы не пропустить начало нового приступа, но он, кажется, и не думал наступать, зато окружающая действительность постоянно отвлекала внимание.

Вот, на некоем подобии клумбы, светится крошечным оранжевым нимбом чахлый кустик поздних осенних цветков. Они словно борются с непреодолимым сном, но ещё живут и отчаянно пытаются раскрыть свои лепестки, как смежающиеся ресницы. А глубоко под ними, в земле, куда холод не успел пробраться, всё уже активно готовится ко сну – мелкие корешки, какая-то живность, паразиты.… О, Господи, а тому дереву совсем немного осталось жить! Похоже, за грядущее лето, гриб, который собирается неплохо перезимовать на нем, довершит свою работу…

Интересно, а сам-то я грядущее лето переживу?

Или лучше, как дядя? Не дожидаясь развития побочных эффектов..?

Вот сейчас, на переходе, пойду на красный свет и посмотрю, что получится. То-то Довгер удивится, когда меня переедет какой-нибудь паршивый «жигуль».

А если не переедет, то, что ещё может произойти? Разобьется, как о столб, или отскочит, как от резинового мяча?

Может, проверить?

Я слегка ускорил шаг и подошел к переходу раньше Довгера. Какая-то тетка уже стояла там и пялилась на светофор. Но стоило мне остановиться рядом, как она тут же сделала шаг вперед. Это показалось более забавным, чем кидание под машину – тетка, совершенно бездумно, на одном только подсознании, стремилась во что бы то ни стало быть впереди меня. И я, уловив её желание, решил развлечься, и тоже сделал шаг вперед. Тетка косо зыркнула, потопталась – впереди была уже проезжая часть – но подсознание все же победило, и через мгновение она стояла на дороге, рискуя зацепить животом проносящиеся мимо машины. Радуясь, что могу совместить приятное с полезным, я, нарочито лениво, шагнул следом…

Жаль, но довести эксперимент до конца так и не удалось. Светофор загорелся зеленым, и тетка сорвалась с места, торопясь на другую сторону.

– Вы опять злились, или хотели проверить на прочность свою сферу? – спросил Довгер, когда и мы перешли.

– Не знаю, – огрызнулся я.

Его прозорливость и тупая упертость тетки заставили мое раздражение клокотать сильнее.

– Проверить хотел, попрется она дальше, под колеса, или все же позволит мне быть первым.

– Глупо! – сердито сказал Довгер. – Вы губите сами себя этими детскими выходками. Разозлились на женщину за то, что подчиняется инстинктам, а не разуму, но сами, только что, мало чем от неё отличались!

– Я ставил эксперимент.

– Нет! Вы ХОТЕЛИ опасности для этой женщины только из-за того, что на короткое мгновение вам не понравились её действия! Вы только что подтвердили свой статус убийцы и свели на нет усилие, благодаря которому дома смогли подавить приступ злобы. Ещё пара, тройка таких выходок, и эликсир, грубо говоря, перестанет «сомневаться», окончательно замкнется, и вы останетесь вариться в собственной злобе, как в адовом котле!

Я хотел ответить, но вдруг почувствовал, как сознание мое раздваивается. Одна часть так и жаждала высказать Довгеру что-нибудь в стиле: «сам дурак», но другая, трудно, со скрипом, все же признавала его правоту. И, пройдя несколько шагов, я все же подчинился последнему, опустил голову и смиренно произнес:

– Я больше не буду.

Валентина Георгиевна встретила нас в раскрытых настежь дверях своей квартиры.

– Я заметила вас в окно, – сказала она, улыбаясь, и тут же захлопотала вокруг Довгера: – Ты, Сема, совсем замерз! Говорила же – не вынимай перчатки из карманов! Мало ли что «оттянутся», а больные суставы разве лучше? Иди в ванную и сразу растирай, иначе опять промучаешься весь вечер.

Она торопливо доставала тапочки, вешала на плечики снятое Довгером пальто, говорила без устали и делала все это, подчеркнуто не обращая на меня внимания. А я вдруг, с приятной легкостью в душе, подумал, что все это нарочно для меня, как для инвалида, которому, ни в коем случае, нельзя показывать, что он инвалид. Преувеличенные забота и внимание, пожалуй, только разозлили бы, а так…

Впрочем, что «так»!? Да, я не инвалид, но и не пустое место! Замерзшие ручки Соломона Ильича ничто по сравнению с моей бедой! Сама зазвала, «хочу, дескать помочь, поговорить…», и тут же: «Сёма, ох, Сёма»! А я, значит, стой тут, в коридоре, и взирай на эту идиллию с умилением и благодарностью…

– Идемте в комнату, Саша, – «заметила», наконец, меня Паневина. – Знаете, у Соломона Ильича очень больные суставы на руках. Ни в коем случае нельзя подстывать. А он вечно забывает перчатки… Ну, проходите, проходите, не разувайтесь. К вам теперь никакая грязь не пристает…

«Кроме вашей собственной», – явственно услышал я её мысли.

Странно, но, почему-то, это дополнение меня не разозлило, а снова привело в чувство. Похоже, эликсир, действительно, «прощупывает» меня, подсовывая различные варианты отношения к той, или иной, ситуации, и следит за тем, какой выбор я сделаю.

Но, в таком случае, все очень даже неплохо! Надо только следить за собой повнимательнее, не допускать расслаблений, и, черта с два, он тогда «замкнется»!

В комнате, на круглом, скатерно-плюшевом столе, лежала раскрытая обложкой вверх книга Джеральда Даррелла « Моя семья и другие звери». Когда-то, в детстве, дядя приносил мне такую почитать, (может быть даже у Паневиных и взял), и я запомнил из неё только какой-то смешной эпизод с муравьедом. В остальном – книга «на любителя», а я таким любителем не был.

– Не хочу это слушать, – непроизвольно вырвалось у меня, под влиянием испуга, что именно такое чтиво Валентина Георгиевна выбрала для моего духовного лечения.

– Но это я сама читала, пока ждала вас, – усмехнулась она. – А вы что, испугались? Не любите Даррелла?

– Не знаю… Я вообще ничего «книжного» слушать не хочу.

– Не хотите, значит, и не будете.

Паневина взяла со стола книгу, поставила её на полку и указала мне на кресло, стоящее прямо против окна.

– Садитесь сюда. В это кресло можно… Я вас пока оставлю, пойду, разогрею Соломону Ильичу поесть. Может быть, и вы…

Она замолчала, вопросительно-настороженно глядя на меня.

– Нет, спасибо, есть я не хочу.

– Ладно. Не скучайте.

Паневина быстро вышла, а я со вздохом опустился в кресло.

«Беги, беги, корми, – подумал со вновь растущей неприязнью. – Прекрасно ведь знала, что почти все человеческое мне теперь чуждо, а, все равно, предложила поесть! Насмехается, что ли? Вот, как тут удержать себя в руках?! Могу представить, что за разговорчик состоится сейчас на кухне. Все кости мне перемоют. Думают, небось, что я ничего не слышу. А я прекрасно слышу даже то, о чем они не говорят! „Он справился?“. „Нет. Пытается, но слабо“. „Что же делать?“. „Посмотрим…“ Господи, вот скучища-то! Одно и то же, одно и то же. Зачем я только сюда пришел? Уже и без них понял, что надо делать…»

Взгляд, блуждающий по комнате, задержался на окне.

Боже мой! Какой же отсюда замечательный вид!

Нет, определенно, положительные моменты есть в любой дурной ситуации. И вид из этого окна настоящее чудо. Никаких строений, только макушки голых деревьев и небо.

О, это небо! И, как это раньше, я не замечал, что поздней осенью оно совсем не хмурое и серое, а живое, многоцветное и такое высокое-высокое, ласковое… Нет, ласкающее… Нет – это небо любящее! А какой покой, какая благость разлита по всей душе! Кажется, ничего не стоит подняться к нему, к этому светлому, огромному пространству, развернуться, как скрученный бинт, и остаться свободным, огромным, всемогущим! Ах, как хочется это сделать! Надо только вспомнить что-то.., что-то созвучное, но забытое. Я когда-то читал… В книге про пирамиды, давно, вечность назад, я читал… Перевод со стен.… Ну, как же там?! О, Господи, не могу! Что-то мешает, отвлекает, злит…

– Саша!

Я нехотя оторвал глаза от света за окном и разом будто окунулся в темную, мутную воду.

– Саша, послушайте нас, пожалуйста.

Паневина стояла передо мной, внимательно всматриваясь в мое лицо.

– Что вы хотите? – недовольным, каркающим голосом спросил я.

– Мы хотим, чтобы вы вернулись и выслушали нас.

Я скосил глаза на Довгера, сидящего за столом.

– Что, уже нашли способ вытащить меня из этого кокона?

– Нет, – ответила за него Паневина. – Но разрушить скопившееся вокруг вас зло, наверное, можно. И вы обязаны попытаться это сделать.

Я хмыкнул.

– Знали бы вы, оба, до чего хорошо и покойно мне только что было.

– Знаем, – подал голос Довгер. – И знаем, к чему это приводит. Олег Гольданцев умер точно так же. Допускаю, что ему тоже было хорошо и покойно, но ваш дядя, почему-то, такого конца своей жизни не захотел. Скорей всего, он понял, что все великие истины гроша ломанного не стоят, если за них нужно заплатить чьей-то жизнью. Нет никакого смысла в таком обмене. Обычная, естественная смерть даст вам такой же покой, для этого не нужны чудодейственные эликсиры.

Знаете, только что, беседуя с Валентиной о вас, я понял простую истину – все то, что дают составы, открытые Галеном, человек уже имеет в себе. И не надо механически добавлять ему лишнего. Все, что чересчур – плохо. Достаточно самому научиться отбирать ненужное, без посторонней помощи, за которую потребуется платить. Весь вопрос в том, что окажется этим ненужным.

У вас теперь два пути. Один – легкий. Можно расслабиться и подчиниться тому, что уже определил в вас эликсир. Замкнуться в себе, отгородившись от мира людей, и ждать того, что будет потом. Честно говоря, этого «потом» я не представляю, но в одном уверен точно: пока вы будете ждать, собирая и генерируя зло, оно медленно, но верно, станет просачиваться в мировую пневму, где его и так уже скопилось слишком много.

Судите сами и поправьте, если я ошибаюсь. Раньше люди, жившие в одном каком-то месте, знали радости и печали только одной своей общины, но теперь, с появлением радио и телевидения, они знают о своем и о чужом. На первый взгляд это, вроде бы, объединяет, но объединяет не только в хорошем. Бесконечные кликушества о конце света, фильмы-катастрофы, ужасы и террористические акты – к чему это ведет? К тому, что люди начинают бояться. И, выпуская этот страх в мировую пневму, его же и потребляют! А как бороться со страхом, и чем? Любовью? Но она его только усиливает, потому что, чем сильнее мы любим своих близких, тем сильнее за них боимся. Остается её противоположность – ненависть. Но ненависть рождает новое зло, а новое зло – новый страх. И самое ужасное, что появилась и новая порода людей, этот страх смакующих! Трупы на улицах городов, где происходят кровавые перевороты или террористические акты; захваченные в плен дети, выброшенные на улицу старики; разбившиеся самолеты и взорванные дома – все это стало всеобщим достоянием, благодаря телевидению. Стремительно мелькающие картинки убийств, жестокости, разврата и откровенной, пошлой глупости подменили все то, что требует душевной доброты и вдумчивого осмысления. Кажется, мы уже перестаем остро воспринимать чужую беду – слишком большое перенасыщение. И оно растет и растет, ускоряясь в своем росте, потому что мы каждый день это видим, боимся, испытываем отвращение, ненависть и плодим, и плодим новую жестокость. Чем дальше, тем больше человеческая жизнь превращается в какую-то бешено вращающуюся воронку, где на поверхность всплывает самое гнилое и пошлое, не способное дать жизненных всходов. Все остальное катастрофически отмирает. Поверьте, я знаю, что говорю – мне есть с чем сравнивать. И не хочу, чтобы и вы вносили в этот дикий процесс свою весомую лепту.

Поэтому говорю вам про второй путь, очень сложный и требующий огромных усилий.

От зла вы уже никуда не денетесь. Оно, как и во всех, сидело в вас и до эликсира, и будет притягиваться после. Но переделать его, извратить, выпустить, как желание от него избавиться, это вы можете!

«Переберите» самого себя. Пересмотрите свое прошлое, каждый значительный эпизод, отделяя нужное от ненужного, а, главное, определитесь в их сути. Этот выбор многое решит в вашем будущем. Он поможет сделать дальнейшее существование достойным, продлит вашу жизнь, и, возможно, благодаря этому, она не будет просто существованием.

Мир вы, конечно, не спасете, но вдруг кто-то другой, кто, как и вы, только безо всяких эликсиров, стоит на перепутье и не может определиться в собственных приоритетах, вдруг он уловит ваши усилия, примет их, и своим выбором повлияет на кого-нибудь ещё. Вдруг эти усилия позволят отыскать лекарство от страха. Сначала двум, трем, а затем и тридцати, и тремстам…

Подумайте об этом.

Каким бы утопичным ни казался вам этот второй путь, им все же стоит пройти. Олег был к нему очень близок, поэтому и советовал вашему дяде вспоминать все самое лучшее из прожитого. Но Вася… Возможно, он не понял до конца всю важность. Или просто не успел…

Довгер замолчал, увидев, что я прекрасно понял его намек.

А мое сознание снова раздвоилось.

«Конечно, не успел, – думала одна половина. – Не успел, потому что хотел уберечь меня от ваших же, Соломон Ильич, дурацких тайн! Теперь-то хорошо рассуждать, со мной все просто – я одинок, брошен любимой женщиной, рассорился с другом, разочаровался во всем, что делал… Теперь и мной можно пожертвовать».

Но другая половина… Она молчала. Перевес уже был на её стороне, потому что, пока Довгер говорил, сильнее всех его слов подействовал на меня бесконечно любящий взгляд, которым смотрела на него Паневина.

 

Глава пятая. Про уродов и людей

Домой я пошел один. Решительно пресек все попытки Довгера проводить и явственно услышал, как облегченно выдохнула Валентина Георгиевна. Ещё бы! За окном стояла почти ночь, и он, в своем буржуйском пальто, притянет местных аборигенов, как магнит. А со мной теперь ничего не могло случиться. Разве что приступ какой-нибудь. Но, в любом случае, мне лучше было идти одному – надо же когда-то учиться управлять своим новым состоянием.

Впрочем, вот ведь что странно, уже оказавшись на улице и вдохнув морозного воздуха, я, почему-то вдруг совершенно уверился в том, что никакого приступа не случится.

Вот не случится, и всё тут!

Потому что хотелось подумать обо всем, и от этого хотелось сдержаться, а самое главное, хотелось идти по пустым улицам, смотреть на освещённые окна квартир и представлять, что там, в этих квартирах, все хорошо и покойно. И люди живут, хоть и не семи пядей во лбу, но зато приятные во всех отношениях.

Улицы, впрочем, были не так уж и пусты.

На остановках ещё притормаживали редкие маршрутки, выпуская припозднившихся пассажиров, да иногда, через освещённую проезжую часть, под оранжевое мигание светофоров, шатаясь, перебредал какой-нибудь подвыпивший субъект. Но все равно, все они стремились скорее исчезнуть в темных норах подворотен и переулков, словно в этот «нечестивый» час яркий, пусть даже и искусственный, свет распугивал их, как каких-то вурдалаков.

Я прошел целый квартал, когда заметил неторопливо идущую впереди меня трогательную пожилую пару. Они шли по-старомодному, под руку, и каждый нес полупустую авоську. Мне захотелось обогнать их и посмотреть в лицо, но перед арочным входом в какой-то двор пара остановилась, переговорила о чем-то и торопливо в этот двор нырнула. «Господи, уж не целоваться ли?!», – подумал я, с радостью улавливая в себе отголоски странного теперь любопытства. Спешить было некуда и, поравнявшись с подворотней, я последовал за парой.

Увы! Умилившие меня старики профессионально рылись в мусорных баках.

И ведь, что примечательно, весь двор тонул во мраке, и только над переполненной мусоркой сиял единственный работающий фонарь. В его свете я хорошо смог разглядеть два испитых, опухших лица, обернувшиеся на звук моих шагов.

Вот тебе и милые старички!

Возможно, эти двое даже не были так стары, как казались, но теперь это не имело никакого значения. Померещившаяся мне пастораль длиною в жизнь, обернулась уродливым лицом бомжа!

Удивительно, но ожидаемой вспышки злобы это открытие не вызвало.

То есть, сначала, на короткое мгновение, что-то такое зашевелилось – скорей всего, недовольные лица бомжей вызвали ответную реакцию – но я, вполне осознанно, подавил растущий гнев.

На кого злиться-то, Господи!

Давным-давно, (или не очень), были эти двое маленькой девочкой и маленьким мальчиком, которых кто-то любовно пеленал, возил гулять в коляске и поил из бутылочки соком или сладкой водичкой, и мечтал о достойной судьбе для своего ребенка.… Впрочем, возможно, они росли в детдоме. Но и тогда, и девочка, и мальчик обязательно о чем-то мечтали. И это «о чем-то» вряд ли, хоть отдаленно, хоть какой-то самой малой своей частью, напоминало то, что было теперь, в действительности.

Нет, я нисколько их не жалел. Даже тех, мечтающих мальчика и девочку. Жертвой каких бы обстоятельств они ни стали, обстоятельства эти, в конечном счете, созданы были ими же. Но мелькнувший на короткий миг образ беспомощных малышей, неожиданно заставил меня задуматься.

Где, в какой момент своей жизни, теряем мы невинность? Не ту, пресловутую, сексуальную, с которой все так носятся, а ту, о которой говорил тогда, у меня дома, Довгер. Невинность, позволяющую беспричинно радоваться новому дню. Ведь у каждого было это когда-то, как была когда-то любимая игрушка. И мне показалось очень важным понять, под влиянием чего уходим мы из этого состояния и высокомерно забываем о нем, как забываем и любимую игрушку? С какой вдруг стати, решили мы, что для радости обязательно нужна причина, иначе это признак умственной отсталости? А то, что за окном просто светит солнце, и весь этот мир, прекрасный и загадочный, живет, верша свои каждодневные галактические дела, не достаточный повод для счастья? Может быть, в тот момент, когда мы перестаем это ощущать, и рождается тот страх, от которого нет спасения?…

– Э, мужик! – вырвал меня из раздумий глумливый окрик. – Дай позвонить, очень надо.

Я остановился и медленно повернул голову.

Трое парней развязно шли на меня из дворовой темноты. От них за версту разило перегаром и наглой самоуверенностью, и прежний человек во мне испуганно поджал хвост. Правда, в тот же момент он исчез, поглощенный тем новым, что создалось под воздействием эликсира.

– Не дам, – процедил я, сквозь стиснутые зубы.

Бешенство, нарастая, с рычанием стало рваться наружу.

– Ах, не да-ашь, – пьяно изогнулся к дружкам тот, что меня окликнул. – Жмотишься, фря. Так мы щас сами возьмем.

Дружки недобро усмехнулись и пошли в стороны, обходя меня и скалясь, точно волки.

Я стоял неподвижно и чувствовал себя так, будто еле удерживаю на поводке огромного разъяренного волкодава. Ещё мгновение и он разорвет этих уродов в труху! А они, словно нарочно, подходили медленно, смакуя каждый миг, приближающий их триумф.

Триумф?!!

Да эти тупые рыла даже слова такого не знают! Нажрались вонючего пойла и решили, что обрели право решать, как поступить со мной. СО МНОЙ!!! С моей бессмертной душой! У кого-то это уже было? Ах, да, конечно же, у Толстого – «не пустил меня солдат…» Но, черт с ним, с этим солдатом! Тот, француз, возможно, хоть книжки читал, был завоевателем, в конце концов. А эти?!! Эти-то по какому праву собираются испортить мне целый вечер жизни? МНЕ?!! Кто прожил тридцать пять лет, наполненных мыслями, которые в их безмозглые башки никогда не заглянут; полных чувствами и образами, о которых они и представления не имеют; овеянных вдохновением, наконец! Да они даже обращаться ко мне права не имели!

Поводок, внезапно, вырвался из рук, и освобожденная ярость с облегчением растеклась по телу.

Наконец-то!

Подходите, подходите! Я восстановлю справедливость и сам сейчас решу, как вы закончите этот свой вечер!

В Чечне ребята научили меня кое-каким приемам рукопашного боя, но за ненадобностью я ими почти не пользовался – так только, для хвастовства перед друзьями – и особо ловким бойцом себя не считал. Но теперь, в ореоле полной безнаказанности и неуязвимости, все вдруг разом вспомнилось. И, как только, пьяное рыло главаря оказалось в пределах досягаемости, я резко крутанулся и ногой двинул его в грудь. А потом рванулся наносить удары направо и налево.

Кулаки явственно ощущали мнущуюся под ними плоть. Носками ботинок я словно «видел» их ребра, чей-то копчик, берцовую кость, предплечье… Я их ОЩУЩАЛ! Значит, настоящие, мать твою! Настоящие ублюдки, без примесей! Мразь, которую не жалко размазать по этой грязи! Так получи, дрянь! И ты тоже! И этот, который уже ползает передо мной на карачках, сплевывая сгустки крови.… Вот сейчас, одним ударом, перебить ему позвоночник, и сколько душ, не тронутых им в будущем, вздохнут с облегчением!

Но тут один из этих дебилов слезливо, с надрывом заорал:

– Леха, отползай! Убьет!

И моя рука зависла в воздухе.

Леха?!

Это имя столько всего вдруг напомнило…

Друг… Прыжок с моста. Рука, протянутая для рукопожатия. Долгие беседы о высоком.… О том самом высоком, чьим именем я только что приписал себе право убить!

Я замер и попятился, как от чего-то ужасного. Мой волкодав ненасытно щелкнул пастью.

– Убирайтесь отсюда, – прохрипел я, еле справляясь с клокочущим бешенством.

Избитые мною парни подхватили своего главаря и потащили его в темноту, из которой пришли.

А я остался.

Отсеять нужное от ненужного.… Но, Господи, что здесь было нужного?! Ничего! Все плевела – и эти трое уродов, и их действия, и я сам, со своими бойцовскими пируэтами. Может быть только то, что сумел вовремя остановиться? Но, черт возьми, я же мог просто пройти мимо, и ни фига бы они мне не сделали!

– Сволочи! – простонал я, готовый разрыдаться в этом чужом, темном дворе. – Какие же вы все сволочи! Ну, как тут стать человеком?!

 

Глава шестая. «Мы с тобой

одной крови…»

Довгер пришел ко мне на следующий день.

Наверное, даже с утра, но я не помню его прихода. Новое забытье унесло меня из жизни, как крепкий сон. Но, когда я очнулся, первым что увидел, было озабоченное лицо Соломона Ильича.

– Опять? – спросил он, даже не уточняя о чем речь. – А промежуток, как? Продолжительный, или не очень?

Я потряс головой, чтобы отогнать шум, который неизменно появлялся при переходе из одного состояния в другое, и прислушался сам к себе. Шум стал тише и приятнее. Раз от раза он вообще становился все более… оформленным, что ли? Не знаю, на что это получалось похоже, но только не на многоголосый людской хор, поверяющий мне свои секреты. Скорее на странную, диковатую, но величественную музыку.

– Не было никакого промежутка, – вяло пробормотал я, рассматривая пол. – Не помню.… Вчера, когда шел домой, не сдержался, впал в бешенство…

– Но зачем? Что вас побудило?

– Трое козлов хотели отнять мобильник.

– И дальше что?

– Чуть не убил.

Воспоминание о вчерашнем раздражало своей двойственностью. С одной стороны – никакого сожаления об избитых подонках, но с другой – была во всем этом какая-то гадливость.

– Вам стыдно за это, да? – спросил Довгер.

– Мне противно это вспоминать, – неохотно выдавил я.

– Так хорошо! – обрадовался он. – Прекрасно! Ведь, как я понял, ещё вчера убийство Коли Гольданцева не вызывало у вас ни стыда, ни огорчения, а сегодня уже противно вспоминать об одном только желании убить. Замечательно! Это хороший знак. Главное, не расслабляйтесь. И, вот ещё что, не забывайте, все-таки, запирать входную дверь. А то вчера так и оставили открытой. Мне-то сегодня, конечно, было хорошо – не пришлось торчать в подъезде и терзать звонок, пока вы не откроете. Но мог ведь войти и кто-то другой. Вам это сейчас совсем не нужно. Лучше всего, воспользуйтесь эликсиром, который взяли у Гольданцева, и снова обработайте дверь.

– Зачем? – слабо удивился я. – Вы же тоже не сможете больше сюда войти.

Выражение лица Довгера после этих слов неуловимо переменилось.

– А я, Саша, больше сюда и не приду, – произнес он виновато. – Срок визы заканчивается, завтра самолет, и сегодня вечером я уезжаю в Москву. Собственно говоря, за тем и пришел, чтобы попрощаться. Я же не знал, что все так обернется. Думал, приеду, поговорю по душам с Колей. А не выйдет с ним – переговорю с вами, все расскажу. Одним словом, рассчитывал уладить проблему за три дня. Кто ж знал.… Воистину, человек предполагает, а Бог располагает. Свои текущие дела ТАМ я пока бросить не могу, поэтому вынужден уехать…

Он со вздохом потер руки и сцепил их в замок.

– Значит, бросаете нас, – подвел я итог, имея в виду не столько себя, сколько Паневину.

– Нет, не бросаю, – сердито глянул на меня Довгер. – Я еду затем, чтобы отдать свою часть рукописей тому хранителю, которого определит семья. Отчитаюсь за здешние события и изложу свою точку зрения на них… Мне много о чем пришлось передумать… Конечно, судьбу великого открытия один человек решать не вправе, тем более, что знания, хранящиеся у моих кузенов и дядей, поистине уникальны. Возможно, ещё найдется человек, который сможет достойно ими распорядиться. Но хранитель, утративший веру, такого человека не найдет. Поэтому я и отказываюсь от своей миссии… Ничего, семья поймет. У нас уже бывали такие случаи. Помогут завершить все дела в той жизни, которой я сейчас живу, подготовят здесь какое-нибудь место. И, как только представится возможность «прекратить» мою жизнь за границей, я незамедлительно вернусь сюда. Мне есть с кем желать состариться и… окончательно завершить жизненный путь.

– Значит, решили, как дедушка, да?

– Нет, как я сам. Просто, решив стать обычным человеком, не считаю для себя нужным и дальше принимать эликсир долголетия.

Довгер встал и отошел к окну.

Я прекрасно понимал его состояние. «Слышал» мысли, в которых много чего было намешано, а самое главное, ощущал абсолютную правдивость и высказанных слов, и этих невысказанных мыслей.

– Как странно, – пробормотал Довгер, рассматривая замусоренный двор, – вспомнил сейчас Васин дневник и подумал, что нынешнее поколение тоже станет с ностальгией вспоминать все это, как часть своего детства. Вот только обидно, что, вместо цветущих клумб и добрососедских праздников, в их памяти останется только эта обшарпанная помойка.

Он немного помолчал и отвернулся от окна.

– Я вам тут говорил, что разуверился, но это не совсем так. Пропала, скорее, не вера, а надежда. Надежда на то, что эликсиры Галена действительно, когда-нибудь изменят человечество к лучшему, даже в том случае, если найдется приемлемый способ нейтрализовать их смесь. Для этого нужно, чтобы все люди, разом, обрели новые свойства, но подобное вряд ли возможно. А во всех остальных случаях, обязательно, найдутся те, кто все пересчитает на деньги и станет решать, кому быть счастливым, а кому нет. Причем, будьте уверены, сами эти люди эликсирами не воспользуются, потому что сочтут себя достаточно прозорливыми и чуткими, чтобы улавливать единственно важное для себя – спрос и предложение. И чем же тогда, скажите, обновленное будущее человечества будет отличаться от его сегодняшнего настоящего? Полагаю, ничем. Абсолютного совершенства никто не достигнет, поскольку те, кто научится смотреть в глубь вещёй, будут видеть и понимать то, что происходит, но поделать ничего не смогут. А этим мы и сейчас сыты по горло.

Довгер вздохнул и печально посмотрел на меня.

– Давайте лучше, Саша, сходим с вами на кладбище. Я хочу перед отъездом поклониться Васе, Олегу и… Алексею.

– Пойдемте, – согласился я, давно уже предчувствуя эту просьбу. – Только сначала вам придется достать из кладовки лопату.

– Господи, зачем?! – испугался Довгер.

– Затем, что в нашу первую встречу вы интересовались дядиным дневником. Так вот, я зарыл его на кладбище, чтобы спрятать от Гольданцева, но сегодня думаю, пусть лучше дневник будет у вас.

Я действительно хотел отдать Довгеру дядины записи. Хороший он хранитель, или плохой, судить не мне. Но одно не вызывало сомнений – вполне явственное желание сделать ему что-то хорошее, что покажет возникшее во мне вдруг доверие. Это оказалось неожиданно приятно, несмотря на раздвоенность, которая по-прежнему существовала.

– Спасибо, Саша, – прочувствованно сказал Довгер. – Вы не представляете, как сейчас меня порадовали.… Хотя, нет, вы-то как раз и представляете, потому и сделали это, да? Спасибо. Так нужно сейчас хоть немного спокойствия и уверенности…

Не стану отрицать, проскользнуло у меня в тот момент что-то вроде «битый небитого везет…», но не надолго.

Так мы и пошли на кладбище, словно два духовных инвалида, поддерживающие друг друга в немощи.

Пешком идти было слишком далеко, и Довгер предложил, было, доехать на такси. Но тут же сам отказался от этой идеи. Вряд ли я смог бы сесть на синтетическое сиденье, а висеть в воздухе, пугая водителя, не хотелось. Да и вопрос ещё, сумел бы я «зависнуть»? Может, не удалось бы даже влезть в машину.

Короче, доехали на маршрутке. Подождали такую, где народа поменьше, и риск разозлиться на кого-то минимальный. Я всю дорогу стоял, словно пижон, не прикасаясь к поручням, и Довгер, из солидарности, тоже не сел, хотя и выглядел довольно комично – импозантный мужчина, из среды тех, кто в общественном транспорте вообще не ездит, в дорогущем пальто, но со спортивной сумкой в руках. Про нас вокруг всякое думали, и я еле сдерживался, чтобы не взбеситься в ответ. Довгер уже начал посматривать с беспокойством, когда, по счастью, автобус добрался до конечной остановки, откуда до кладбища было рукой подать.

Говоря по правде, я испытывал некоторое беспокойство, выходя на пустынную центральную аллею между могил. С этим новым зрением черт знает что могло привидеться в таком скорбном месте. Даже по сторонам боялся поначалу смотреть. Но зря. Никаких скоплений червей вокруг разлагающейся плоти «видно» не было. Ощущалось только то живое, что укладывалось в этой земле на зимовку.

– Знаете, кажется у таджиков, есть прелестная поэтическая притча, – сказал Довгер, озираясь по сторонам. – Притча о человеке, который пришел к могиле могущественного когда-то владыки. Могила открылась, и рука, высунувшаяся оттуда, протянула человеку саван. «Прости за мою щедрость, – сказал владыка, – но это все, что я получил от жизни». Чудесно, правда? Я всегда поражался тому, как коротко и верно умели древние сказать о самом важном. Богатство, роскошь и власть, к которым мы стремимся, оправдываясь, порой, будущим своих потомков, рано или поздно обязательно обернутся всего лишь саваном. И производя на свет потомков, мы, по сути, предлагаем им тот же самый саван, забывая за земной суетой, что есть вечная, бессмертная душа, чьи богатства так же бессмертны. Жаль только, что духовные богатства давно стали чем-то условным, чересчур гуттаперчевым и абсолютно оторванным от того базиса, на котором должны произрастать.

«Кто бы говорил», – подумал я, косясь на роскошный меховой воротник.

Но подумал впервые, кажется, без обычной злобы и раздражения.

И вообще, с той минуты, как мы вошли на это кладбище, странное умиротворение снизошло на меня. Вроде и не безразличие, а что-то, похожее на лень. Приятную лень, отторгающую всякую резкую эмоцию, которая могла бы вывести из этого умиротворенного равновесия.

Вот в такой благости я и подвел Довгера к дядиной могиле.

Он прошел за ограду, осенил себя крестным знамением и поклонился. Поклонился и я.

– Здравствуй, Вася, – сказал Соломон Ильич. – Ну, вот мы и встретились.

– Только не вздумайте каяться за меня, – буркнул я, стараясь снизить пафосность момента. – Что случилось, то случилось, чего уж теперь…

Довгер кивнул, но пока стоял молча, глядя на дядину фотографию, конечно же, каялся в собственной беспечности, считая, что все произошедшее можно было предотвратить задолго до того, как оно вообще началось.

Потом мы подошли к тому месту, где я зарыл коробку с дневником.

– Здесь? – спросил Довгер, рассматривая ржавую звезду, торчащую из земли.

– Да, здесь.

Он вздохнул и полез за лопатой.

«Неужели будет копать в этом своем пальто?», – подумал я. А потом – сам не знаю, что вдруг толкнуло – встал на колени, выдернул звезду и принялся прямо руками разгребать землю.

– Что вы делаете! – закричал Довгер, но тут же осекся и замолчал в изумлении.

Мерзлая, твердая, на вид, как камень, земля рассыпалась под моими руками, как обычный пляжный песок!

Но ещё более удивительными были ощущения, которые появились в ладонях и пальцах. Я словно «чувствовал», КАК нужно обращаться с этой землей; словно «общался» с ней через руки, прислушиваясь и совсем не прилагая усилий, чтобы «копать». Я просто раздвигал потеплевшие комья, прекрасно различая контуры коробки под ними. А земля, так же чутко уловившая, ЧТО именно было мне нужно, охотно это отдавала, благодаря за аккуратность и бережливость. Кажется, таким образом, я мог бы достать что угодно, даже залежи мрамора и золотоносную жилу из самой неприступной скалы! Странные, невероятные ощущения, очень сильно похожие на счастье.

Наконец руки почувствовали легкие ожоги от пластикового пакета.

– Дальше придется вам, – обратился я к Довгеру.

– Конечно, конечно, – засуетился он и поднял лопату наперевес.

– Осторожнее! – тут же завопил я, особенно не разбираясь, увидел или просто прочувствовал, как затвердели и напряглись земляные комочки под острым краем, направленным на них.

– Невероятно, – пробормотал Довгер, откладывая лопату.

Руками он разгреб оставшуюся землю и вытянул пакет с коробкой.

– Вам не кажется, Саша, что вы только что перешагнули в совершенно новое качество?! Вы же теперь, как Маугли, часть природы не по простому определению, а по сути!

– Не знаю. Может быть, – пробурчал я, снова опускаясь на колени и возвращая землю на место.

– Да как же, не знаете?! Вы бы видели себя! Женщина, пеленающая ребенка, делает это не так бережно, как вы только что раскапывали землю! Вы же почувствовали что-то необычное, да? Расскажите, прошу вас!

Я встал с колен, поднял и отшвырнул подальше, на асфальт дороги, ржавую звезду, а потом честно признался:

– Не могу, Соломон Ильич, слов таких не знаю. Сказать, что все это странно, значит не сказать ничего. И, ей богу, сейчас лучше ничего и не говорить.

– Понимаю, – с готовностью кивнул Довгер. – Но, если это не случайность, если вы сможете так же относиться и ко всему остальному, то, честное слово, тогда нам бояться нечего! Мы с вами вполне можем добиться конкретных успехов и, кто знает…

Он замолчал, приложив палец к губам, потом обогнул памятник и снова встал перед дядиной фотографией, прижимая к груди коробку с дневником.

– Вася, что бы там ни говорили о невозможности жизни после смерти, но это сейчас ты сделал. Я у Саньки твоего таких глаз даже в детстве не видел, не говоря уж про последние дни! Спасибо, друг! Спаси и сохрани…

Соломон Ильич троекратно, по-христиански, перекрестился и, с просветленным лицом, повернулся ко мне.

– Пойдемте, Саша, я хочу, чтобы и Олег с Алексеем тоже вас… прочувствовали и порадовались.

 

Глава седьмая. Мытарства

После кладбища мы вместе поехали на вокзал. Я решил проводить Соломона Ильича, особенно после того, как узнал, что Паневиной там не будет.

– Не любит она этих вокзальных прощаний, – объяснял Довгер, пока мы шли к остановке. – Говорит, что человек, вышедший в дверь, всегда оставляет надежду, что он когда-нибудь в неё и войдет. А эти монстры – она так поезда называет – увозят безвозвратно.

– Странное видение, – заметил я.

– Да нет, у неё это с юности – страх перед поездами. Родители Валентины погибли в железнодорожной катастрофе, а она только-только вышла замуж и ждала ребенка. За одной трагедией последовала другая, и больше Валентина иметь детей не могла. Или не хотела. Во всяком случае, Алексей считал, что причина бесплодия его жены в большей степени психологическая, чем физиологическая, и старательно искал способ этот психологический барьер переломить. Поэтому, когда друзья рассказали ему об эликсирах Галена, Алексей, естественно, загорелся.… Однажды он попросил разрешения использовать «третий глаз», чтобы понять, как можно вылечить жену деликатно, без нажима. Но я предупредил, что, иной раз, смотреть на близких таким образом бывает очень проблематично. Покровы заблуждений не всегда уместно срывать в собственном доме, и Алексей от идеи с «третьим глазом» отказался. Но попросил меня, как медика, (и неплохого, замечу, медика), прийти к ним и, хотя бы, побеседовать с Екатериной. Я согласился, пришел, глянул на неё и пропал.

– Да, она была красивой женщиной.

– Нет, нет! На женскую красоту я, за свою долгую жизнь, насмотрелся, так что этим меня удивить трудно. Увидел я совершенно иное – полное, абсолютное совпадение её сути и моей. Как говорят, две половинки одного целого. И она смотрела так, будто имела свой собственный «третий глаз». Смотрела внимательно, пронизывающе, понимая то же самое, что понял и я… Конечно, Алексей все сразу заметил, и ему это, естественно, не понравилось. Но, что мы могли поделать? Уж и так держали себя в руках, чтобы не опускаться до пошлого адюльтера. Только после смерти Алексея я пришел к ней, все рассказал о себе, о своей семье, и предложил уехать со мной. Но она отказалась. И, знаете, (вот ведь странно все-таки устроены наши мозги), своим отказом Валентина только подтвердила то, что я в ней увидел. Кто угодно мог согласиться, но не она. «Я, – говорит, – Семушка, всю жизнь цветы выращиваю и знаю – переставь иной цветок с окна на окно, и он зачахнет. Только там и цветет, где пророс и окреп. Лучше ты ко мне приезжай, если сможешь. А не сможешь…, ну, что ж, я тебя и так никогда не забуду…».

На вокзале я ограничился тем, что проводил Довгера до камеры хранения и подождал, пока он забирал свой багаж, состоящий всего из одной дорожной сумки, да и то, кажется, полупустой. Соломон Ильич уложил в неё коробку с дневником, зачем-то похлопал себя по карманам, осмотрелся и развел руками.

– Ну что, Саша, давайте прощаться. Там, на перроне, это всегда как-то глупо. Стоят, молчат, или, ещё того хуже, смотрят друг на друга через окно. Вам подобные места посещать противопоказано, особенно теперь.

– Как хотите, – сказал я. – Счастливо доехать, Соломон Ильич.

– Спасибо.

Мы неловко помолчали, кивнули друг другу и разошлись.

На привокзальной площади, запруженной маршрутками и встречающее-провожающей толпой, сновали таксисты и частники, высматривая особо нагруженных пассажиров. Нагловатого вида молодые люди воровато шныряли глазами по сторонам, и, нервно куря, подходили друг к другу с каким-то коротким сообщением, а затем, сплюнув, как по команде, снова расходились. Обширная дама, тяжело дыша, неслась к дверям вокзала, волоча одной рукой гигантский баул, а другой – девочку лет восьми. Не будь вокруг защитной сферы, она бы проутюжила меня, как танк. А так лишь отскочила, словно стукнулась лбом, и ядовито прошипела: «Господи! Встанут вечно…»

Откуда-то сбоку сильно пахнуло мочой и спиртным, и я поспешил уйти.

Куда же мне теперь?

Домой не хотелось – что там делать? Ходить по улицам тоже не выход – опять привяжется какое-нибудь быдло. А даже если не привяжется, то и на улицах особых дел не было. Уж не вернуться ли на кладбище?

И тут вдруг словно обожгло, а не пойти ли мне к дому Екатерины? Взглянуть на неё по-новому, может, и не стоило так переживать из-за её отказа? Сказал же Довгер – на близких, иной раз, пристально лучше не смотреть. А я посмотрю, не побоюсь, мне терять нечего.

Сказано – сделано!

Идти, конечно, не близко, но ведь и спешить особенно не надо, время ещё есть.

Я задумался, прикидывая маршрут, которым лучше пойти, как вдруг заметил неподалеку страстно целующуюся парочку. Собственно говоря, внимание обратил не столько на них, сколько на замшелую старуху, которая крутилась возле, поливая целующихся бранью и матом. Те, естественно, на старуху внимания не обращали, чем приводили её в полнейшее неистовство.

И эта картина показушной любви на фоне выходящей из берегов злобы, немедленно отозвалась во мне сильнейшим раздражением.

– Совсем стыд потеряли, сволочи! – визжала старуха, – Лижутся у всех на виду, как (нецензурно), ещё бы прямо тут (нецензурно, нецензурно) разлеглись!

Визг старухи разбудил заснувший, было, гнев.

Я и раньше с трудом выносил шумные скандалы, а уж орущих по-базарному теток ненавидел всей душой. От нестерпимого истеричного крика по всей спине словно проросли острые шипы, как у какого-то чудища из фантастического фильма ужасов.

– Рот закрой! – громко приказал я, чувствуя приближение приступа.

Старуха услышала, резво повернулась ко мне, явно радуясь, что сейчас состоится милый её сердцу диалог, и, угрожающе тряся сумкой, завизжала ещё громче:

– А ты (нецензурно) чего лезешь?! Я заслуженный человек! Я имею право! А вас всех…, – и дальше сплошь нецензурно.

Волна гнева радостно взметнувшись, подтолкнула меня, и я пошел на старуху, ещё толком не зная, что сделаю, но, уже испытывая облегчение от того, что подчиняюсь этой волне. Застоявшаяся благость вдруг показалась неудобной, больной и совершенно ненужной. В двух шагах от нас стояла благочинная супружеская пара, которая презрительно морщилась на все происходящее, но при этом совершенно не замечала, с каким интересом слушал старухины словесные выверты их десятилетний отпрыск.

– Идиоты! – процедил я на ходу.

Но тут старуха, словно осознав, что не на того напоролась, шустро юркнула в противоположную от меня сторону и растворилась в вечерних сумерках. (Поразительно, как все-таки эти гнусные скандалисты умеют распознавать, с кем лучше не связываться! Не иначе и у них «третий глаз работает на полную катушку).

Я замер. Гнев, оставшийся без объекта, глухо рыкнул и повернул меня к переставшей целоваться парочке.

– Извините, – неизвестно зачем пискнула девушка, – мы нарочно не хотели делать по её… Совсем достала…

Парень предпочел отмолчаться, но смотрел с вызовом – хорохорился перед подружкой, хотя явно побаивался.

– Вам что, чувств своих не жалко? – спросил я сиплым от злобы голосом. – Не знаете, как их верней опошлить? Испортили себе прекрасные мгновения, ради дешевой показухи. Дома этим надо заниматься, дома! Или там, где никто не видит! А если сейчас весь этот мир взорвется к чертовой матери, что вам останется? Слюнявый поцелуй назло старухе-матершиннице?! Может, ещё скажете после всего этого, что у вас любовь…

От парня ощутимо потянуло словом «придурок», но девушка, кажется, поняла. Стыд разлился по её лицу тусклым малиновым свечением. Совсем сопливая. Похоже, любит этого дурня, определенно любит и во всем его слушается. А вот он – как-то вяло. Наверное, скоро бросит её…

Я развернулся и пошел прочь.

– Правильно, правильно, так с ними и надо, – одобрил мои действия благочинный отец семейства, неизвестно, правда, кого имея в виду.

– А сам чего молчал? – огрызнулся я.

Нет, определенно, на улицах делать нечего!

Может, и к Екатерине не ходить? А то увижу в ней что-нибудь такое, от чего вообще выйду из себя, и тогда – пиши пропало! Конец! Замкнется моя злобная сфера, и буду я, как в котле, вариться в собственном гневе, пока опять кого-нибудь не убью. Эх, сейчас бы снова запустить руки в землю и получить от неё, как Антей, живительной силы. Но здесь, в городе – я это хорошо ощущал – земля слишком придушена. Ей самой требуется помощь. Асфальт, вбитые и вкопанные сваи домов, столбы, железные ограждения, решетки, колеса машин, тяжеленные бетонные кольца труб, выложенные в глубоких прорытых тоннелях, словно просыпанная в рану соль. Всего этого слишком много против одной пары понимающих рук.

Нужно в лес, или опять сбежать на кладбище.

Но ноги сами несли к дому Екатерины.

Светящееся табло на здании центрального телеграфа показало время – половина седьмого. Вот теперь уже надо поторопиться. Если она не пошла по магазинам, то вот-вот должна вернуться домой. И я, затаившись где-нибудь во дворе, смогу без помех «рассмотреть» свою бывшую возлюбленную… (Боже мой, слог-то каков!)…

Я стоял на переходе, в двух шагах от дома Екатерины, когда увидел её, выходящую из автобуса.

Она выделялась в толпе каким-то особенным ореолом – ореолом очень знакомого человека. Как всегда, без головного убора, в одном коротеньком осеннем пальто, на которое, по случаю холодной погоды, намотала вязаный шарф… Господи, как же мне были знакомы все эти её ухищрения! Полное неприятие какого-либо меха, (натуральный она не любила из-за жалости к животным, а искусственный – из-за презрения ко всему искусственному), и особая нелюбовь к длиннополой одежде, (только грязь по маршруткам собирать). Этот шарф Екатерина связала сама на толстенных спицах, чтобы было быстрее, а по унылому серому пальто вышила шерстяными нитками какие-то цветочки и веточки. На мой взгляд, все это получилось довольно небрежно – шарф больше походил на рыболовную сеть, а вышивка на пунктирные линии. Но она уверяла, что в этом-то весь шик – «хэнд мэйд – и упорно не желала признаваться в том, что ей просто не хватало усидчивости.

Екатерина перебежала дорогу, опять же, как всегда, не доходя до перехода и не дожидаясь, когда загорится зеленый свет. Боже мой, вечно она спешит! Сколько раз говорил – ходи по правилам. Как ребенок, ей богу! Рада, что осталась без сурового «взрослого» присмотра…

Порыв ветра взметнул её волосы и швырнул их на лицо, но она даже рук из карманов не вынула, только встряхнула головой. «А голову-то мыть пора», – отметил я машинально…

Толпа, наконец, двинулась по переходу. Пошел и я, не сводя глаз с Екатерины, как капитан корабля, плывущего на маяк. Двинулся, перебирая в уме, словно лоцию, миллионы её привычек – как она реагирует на ту или иную ситуацию, что при этом говорит, что делает, как ест мороженное, как уговаривает пойти с ней в кино, а потом убеждает, что фильм мы, все же, посмотрели неплохой, ведь было же в нем и это хорошо, и то неплохо…

Вот она добралась до подъезда. Сейчас начнет чертыхаться, потому что комбинация цифр на двери для одной руки совершенно непригодна. Так и есть! Уже в который раз она пытается вывернуть пальцы самым противоестественным образом, и каждый раз ничего не выходит. Вот отдернула руку, затрясла ей, а потом принялась рассматривать ногти. Все ясно – сломала. Господи, как же она всегда переживала из-за этого…

Наконец, Екатерина сунула сумку подмышку, нажала кодовый номер двумя руками и, через мгновение, дверь с грохотом за ней захлопнулась. Но я все равно продолжал стоять и смотреть. Что мне закрытая дверь? Не так уж и сложно было представить себе, как Екатерина поднимается по лестнице, рассматривая сломанный ноготь, потом роется в сумочке, отыскивая ключи среди чудовищного скопища, как нужных, так и ненужных вещёй, а потом проклинает вечно заедающий замок… Но вот загорелся свет в её окнах.

Наконец-то ты дома, дорогая!

Прости, что так и не подошел. Прости, что вообще пришел «смотреть» на тебя. Но я за это, кажется, и поплатился. Прав, миллион раз прав Довгер – опасно смотреть на близких слишком глубоко. И вовсе не потому, что можно увидеть какие-то неприглядные стороны другого. Пристальный взгляд, как бумеранг, обязательно вернется, и тогда, держись умник, увидишь сам себя, причем, в самом что ни на есть истинном свете!

Со мной именно так и произошло. Как раз в тот момент, когда я мысленно прощался с уютным светом Екатерининых окон, вдруг словно ударило – а ты-то сам, что из себя представляешь? Ты-то сам до сих пор, как смотрел на людей? Только через призму собственного «я». Все их поступки, образ мыслей и даже внешний вид определялись мною по той шкале ценностей, которую я сам для себя вывел, и которую, естественно, считал единственно правильной. Все, что не укладывалось в это Прокрустово ложе, было беспощадно осмеяно, презираемо и ненавидимо. При этом для себя самого, в качестве негативного, внушаемого чувства, я оставил только ненависть. Пожалуйста, ненавидьте меня, сколько хотите! Почему нет? Чувство сильное, достойное, тем более, что возникает оно, разумеется, от зависти. Но презирать, и, уж конечно, осмеивать меня никто не имел права. Не доросли! И вся моя «шкала ценностей» была, по сути, всего лишь мензуркой с уровнями хорошего отношения ко мне – такому правильному и единственно знающему, как надо жить. Меня понимают, и я понимаю в ответ; мною восхищаются… ну, тут ещё можно подумать, но, в принципе, почему бы и не восхититься тоже. Боюсь, и любовь к Екатерине тоже была лишь зеркальным отражением её любви ко мне. Тогда понятно, почему за столько лет хождения сюда, в этот дом, я ни разу не подумал о том, что вечно заедающий замок на её двери можно починить. Ни разу не удосужился признать, что поганый фильм, который мы только что посмотрели, имеет кое-какие достоинства. Зачем? Пусть Екатерина, затащившая меня на сеанс, старается и убеждает, что время и деньги потрачены не зря. А я – человек честный и прямой – поганый фильм называю поганым, и не вижу причин отступать от СВОЕЙ точки зрения…

Господи, да только ли в этом я грешен?!

Шаг за шагом, перебирая в уме отношения с Екатериной, я вдруг увидел себя совершенно по-новому – будто со стороны. Самовлюбленный, упертый болван, неизвестно на каком основании взявший себе право отделять зерна от плевел, нужное от ненужного, и, при этом, считающий свой суд высшим!

А Екатерина? Она-то, каким меня видела? Неужели, её собственный «третий глаз» смог рассмотреть приятные стороны в том, кто, словно вампир, «питался» её любовью, совершенно не задумываясь, чем же «питается» она сама?

Да ей в ножки за это нужно поклониться!

Но нет, как только «питательная» любовь исчахла, Прокрустово ложе моей шкалы ценностей клацнуло и безжалостно срезало разочаровавшуюся Екатерину вон!

И вот теперь, весь такой правильный, я стою под окнами женщины, любившей меня так давно, разлюбившей совсем недавно, и с ужасом ощущаю, как закостенелое сознание, медленно, но верно, поворачивается, самого меня отправляя в ненужное.

Господи! Какая это боль, отдирать себя истинного от того наносного, ложного, который налип сверху! Ложь, (пусть даже во имя спасения), притворство, лицемерие – все это вросло, пустило корни и отдиралось с кровью! Но я изворачивался, выбирался, как змея из старой шкуры, покаянный, смиренный, готовый любить…

И тогда впервые, неясным, размытым призраком, возникла передо мной идея, как можно завершить всю эту историю.

 

Глава восьмая. Исход.

Нужное от ненужного

Ровно через неделю я пришел к Валентине Георгиевне и совершенно спокойно постучал в дверь, почти не ощущая жжения от ядовитой рыжей краски, которой эту дверь покрасили лет сто назад.

– Хорошо, что вы живете в старом доме, – сказал вместо приветствия и шагнул через порог, широко улыбаясь.

– Сашенька! – всплеснула руками Паневина. – Да вас не узнать! Улыбаетесь, взор ясный, даже румянец на щеках появился. С вами что-то произошло, да?

– Нет. Просто я, по вашему совету, перебрал всю свою жизнь. Знаете, как стакан пшена – черное в одну сторону, белое в другую. Не скажу, чего получилось больше – стыдно. Но в целом, вышло, вроде, неплохо.

Валентина Георгиевна с сочувствием посмотрела на меня.

– Бедненький. Тяжело вам пришлось?

Я вздохнул.

– Да как сказать. Когда все позади, кажется, что не так уж и страшно было.

Паневина понимающе прикрыла глаза, а я, вспомнив прошедшую неделю, подумал: «Страшно было, дорогая Валентина Георгиевна, очень страшно. И теперь я так спокоен и весел вовсе не потому, что все уже позади, а потому, что принято, наконец, решение…»

– А я вас искала в эти дни, – сказала Паневина, отвлекая меня от мыслей. – Соломон Ильич вам посылку прислал. Передал с одним человеком прямо из Москвы. Пишет, хорошо, что там теперь все можно достать… Подождите, я сейчас принесу.

Она вышла в соседнюю комнату и, почти тотчас, вернулась, неся в руках аккуратный деревянный ящичек с крышкой.

– Здесь все натуральное, – гордо сообщила Паневина, поглаживая крышку. – Сема очень хотел, чтобы вы, как и дядя, вели записи, и обо все позаботился. Смотрите, какая прелесть!

Она бережно подняла крышку, приглашая меня полюбоваться содержимым. И, право слово, было чем! Кроме увесистой пачки настоящей рисовой бумаги, в ящике лежал деревянный резной держатель для перьев, коробка с самими перьями и набор фарфоровых чернильниц.

– Какие они чудесные, правда? – ворковала Паневина. – Вы, Саша, когда используете хоть одну, не выбрасывайте её, ладно. Я бы с удовольствием забрала…

– Я вам все потом отдам.

Забота Довгера растрогала. Вещи явно были очень и очень дорогие. Не удивлюсь, если старинные, хотя…

Я потрогал ящик и коснулся всего, что в нем лежало.

Нет, вещи новые. В них ещё сохранился испуг исходных материалов перед обработкой, но испуг не сильный – все-таки тут была ручная работа. Довгер действительно позаботился обо всем.

– Передайте Соломону Ильичу огромное спасибо, – сказал я. – Тронут. Очень тронут. Тем более, что его желание полностью совпало с моим.

– Так вы и сами собирались писать? – обрадовалась Паневина.

– Собрался, да. И вы, уж пожалуйста, не откажите в любезности, сохраните потом мои записи для него, ладно?

Лицо Валентины Георгиевны испуганно вытянулось.

– А вы сами, что же? – пробормотала она.

И вдруг, словно догадалась, всплеснула руками.

– Саша, что вы задумали?! О, Господи! Я же сразу поняла, что-то у вас случилось! Но, умоляю, не спешите! Не делайте ничего такого, что потом нельзя было бы поправить. Дождитесь Соломона Ильича, он поможет, если что-то не так!

Она замолчала, увидев широкую улыбку на моем лице.

– Валентина Георгиевна, я ничего ТАКОГО не задумал. Но, вы же понимаете, положение, в котором я оказался, не позволяет далеко загадывать.

– У вас участились приступы, да?

– Нет. Они не сильней, чем прежде, но все ведь может измениться, не так ли?

– Да. Наверное…

Мы посмотрели друг на друга.

Конечно же, она все поняла. Но, слава Богу, ничего не стала уточнять. Просто проводила до дверей и сказала на прощание:

– Как жаль, что я не могу обнять вас.

А потом поспешно закрыла дверь.

Спасибо, дорогая Валентина Георгиевна, за эти слезы, пролитые по мне. И очень хорошо, что я не стал вам ничего рассказывать. О чем говорить? О том, как во дворе Екатерининого дома неясный призрак подсказал мне выход? О том, как я смертельно испугался того, что выход этот единственный и попытался найти иной? Как ходил по улицам, смотрел на людей и учился их любить? Но из этого все равно ничего не вышло. Единственное, чего я достиг – это умения обращать ненависть на самого себя. Стоило увидеть человека, который чем-то раздражал или отталкивал, как тут же говорил себе: «А ты-то чем лучше?», и злость отступала. Но добрее от этого я не стал. Тем же вечером, когда стоял под окнами Екатерины, уже возвращаясь домой, снова впал в бешенство, увидев трех сопляков, матерившихся через каждое слово. Прошел мимо, а потом взбесился ещё больше, но теперь на самого себя, хотя, что я, в сущности, мог сделать? Читать им мораль? Воспитывать? Все это было глупо, пошло, и, самое главное, неэффективно. По моему нынешнему разумению, заткнуть эти матерящиеся глотки можно было только одним – убить. Но этого-то делать было, как раз, нельзя…

А что можно?!

Можно смотреть на милых забавных малышей и умиляться? Но куда деть мысли, которые возникают при взгляде на их родителей? Кого скопирует, став взрослой, эта прелестная девчушка в невесомых кудряшках? Свою мамашу – совсем ещё молодую, но уже ставшую теткой из-за неопрятности, вываленного живота и вульгарных манер…

Можно радоваться, глядя на влюбленных, которые легко распознавались в толпе по совершенно одинаковому сиянию. Но рядом, в той же толпе, серыми пятнами расплывались одинокие, никого уже толком не любящие лица, и скучные супружеские пары, где и он, и она смертельно устали друг от друга.

Господи, восклицал я тогда, неужели ничего доброго и хорошего мне больше не увидеть?! Но так нельзя! Я должен пытаться! Должен бороться сам с собой. Ведь было же, было то немыслимое, напоминающее счастье, переживание, которое случилось со мной, на кладбище, когда руки погрузились в землю! Может быть, попытаться ещё раз? Что если несколько дней, проведенных там, где нет людей, очистят меня, и вернусь я совсем другим?

И я пошел через весь город, рассчитывая когда-нибудь дойти до какого-нибудь поля или леса. Шел, осматривая пустеющие к ночи улицы, и тоскливо думал о том, что не могу до конца порадоваться собственной свободе. Раньше, когда мы с Екатериной возвращались из поздних гостей или просто ходили погулять, мне нравились и эти пустые улочки, и таинственные ночные тени на них. Особенно летом, когда, после жаркого дня, спускалась приятная прохлада, или снежной, морозной зимой, под тихо падающим снегом. «Очень романтично», – думали мы тогда. Но, может быть, дело было вовсе не в романтике, а в том, что людская суета в такие минуты замирала, и в тайных, непознанных ещё уголках сознания, возникало НЕЧТО?

И этим НЕЧТО вполне могла быть та диковатая музыка, которая, теперь уже постоянно, звучала у меня в голове.

Она звучит и сейчас, когда я пишу все это, только теперь нет больше тайны. Хотите верьте, хотите нет, но слышу я голос нашей планеты. Ту самую музыку, по которой её узнают во Вселенной существа, не растратившие свой мозг на научно-технический прогресс.

Мы так гордились своими полетами в космос, но где теперь эта гордость? Да, конечно, тяжеловесные, дорогостоящие аппараты могут взлететь и улететь очень далеко, но дальше-то, что? Так ли уж много нового узнали мы о своих соседях по Галактике после этих полетов? Или, может, просто заново изобретаем велосипед?

Как-то, в нормальной жизни, я читал о диком племени, чудом избежавшем цивилизации и сохранившем в своих преданиях, в форме сказки, точнейшие астрологические знания о таинственной планете Сириус и его спутниках! А каменные календари майя! Дольмены Европы, испещренные таинственными числами, подчиняющимися законам Галактики! Пирамиды Египта, наконец! Когда-то целые народы могли слышать голос планеты, в этом я нисколько не сомневался. Потому что, слушая музычку из плеера, сфинкса, приветствующего созвездие Льва, не забабахаешь. И тонкий луч, от только что взошедшей звезды, в узкую каменную щель гигантского строения не поймаешь, запусти, хоть тысячу ракет! Тут надобен всего лишь мозг. Полноценный, включенный не на одну десятую часть, а на полную катушку!

И в том лесу, куда я добрался, ближе к рассвету, под высокими, порыжевшими соснами, я СВОЙ мозг подключил!

Скажите, видели ли вы Луну не привычным плоским блинчиком, а именно планетой, висящей над нами? Чудным галактическим подарком, которым нужно и должно любоваться, удивляясь такому близкому и доброму соседству? Ощущали звездное небо не куполом со сверкающими точками, а бездонной, безграничной Вселенной, в которой разнообразные таинственные шарики-планеты живут, перемигиваются, посылают друг другу сигналы? Не казалось ли вам тогда, что все мы, как несчастные сироты, стоим под окнами прекрасного дворца и только смотрим на плавно танцующие тени за окнами?

Если да, то вы должны помнить, каких усилий требует это «видение», как легко оно ускользает, и нужно снова и снова напрягать воображение, чтобы вернуть, ухватить, задохнуться от восхищения перед приоткрывшейся тайной!

А теперь представьте, ЧТО было со мной, когда, глядя на бледный серп Луны и посеревшее, предрассветное небо, я вдруг ощутил, что напрягаться не надо, все ощущения приходят сами, легко и просто. И, одновременно с этим, то ли сам мой взор, то ли бестелесный какой-то дух, смотрящий моими глазами, пронесся сквозь стволы деревьев к линии горизонта, «завернулся» за неё и полетел дальше и дальше, сворачивая в теплый голубоватый шар землю, на которой я сидел!

Как же любил я в тот момент все, что меня окружало!

Любил и безумно страдал, потому что любовь эта была совершенно незаслуженным подарком. Внутри гигантского чувства злоба не растворилась без следа, а лишь свернулась мерзкими черными сгустками, облепившими меня со всех сторон. Они словно искали защиты, и я, запустив руки в землю, безжалостно пытался их отодрать, испытывая при этом такую боль, как будто сдирал собственную кожу. Казалось, что здесь, среди нахлынувших хрустально чистых впечатлений, это обязательно получится – черное отделится от белого, злое от доброго, что-то одно непременно победит, и тогда все со мной решится…

Наивный!

В свой первый день отшельничества я ещё мог на это надеяться. Идеальная выровненная сфера, в которой, по идее, не должно было остаться никаких потребностей и желаний, вся вибрировала и переливалась различными оттенками чувств. Все стихии пришли в волнение, и я, то полыхал, словно огонь, от любви к самому себе, но не к человеку, а к части Природы, которая все в ней принимает и разделяет. То растекался хладнокровием, потому что понимал – стань я опять нормальным человеком, и снова захочется сесть в машину, чтобы доехать куда-нибудь, воспользоваться продукцией какого-нибудь смердящего завода или зловонной фабрики. А то каменел от ненависти к самому себе за те же заводы, машины, железные дороги и бетонные города. За то, что спрос на все это рождает ещё большее предложение. За то, что я – человек, а все мы, человеки, никакая не часть Природы, потому что нельзя так методично травить, резать, жечь, истреблять самоё себя…

Ото всех этих мыслей я вскакивал и несся, сломя голову, сквозь деревья, «быстрее гончих, легче тени…»

Стоп! Где-то я читал эти слова, и почему-то они кажутся мне очень важны. Кажется, именно их пытался как-то вспомнить… Стены египетских захоронений… Величайшая тайна Ухода.

Нет! Не хочу вспоминать! Я не готов уйти, я ещё надеюсь. Человек, как система, устроен гораздо сложнее, чем можно себе представить, но я разберусь! Я раскопаю замысловатую границу между белым и черным, разрою, словно землю, все оттенки между ними…

Увы… К концу третьего дня своего отшельничества весь тысячелетний путь борьбы со злом был исчерпан, и я понял – оно от меня неотделимо. Совершенное убийство всегда будет стоять между мной и нормальной жизнью. И неважно, преднамеренным оно было или случайным. Никогда мне не выдавить из себя ни подонка, ни труса, ни убийцу, потому что эликсир определил во мне все это, проявил, высветил, и теперь, словно издевается – вот он ты, и другим тебе не быть! Ты, конечно же, умрешь – не важно от чего – важно то, что злоба в тебе, до самого момента ухода, будет копиться и копиться, отправляя излишки в мировую пневму. Ну, а после того, как ты уйдешь, все накопленное «богатство», хлынет туда в полном объеме…

А может быть, это не эликсир издевается надо мной, а тот самый призрак, который подсказал такой страшный, но теперь уже кажется единственный путь? Истребить подобное подобным – да, это может сработать…

Я должен убить себя.

Должен и уже хочу это сделать, потому что пришел сюда, поднял глаза в небо и познал такое, после чего никогда не осмелюсь запачкать своей грязной злобой, и без того несчастную, ауру этой планеты. Как там было в Библии? Кесарю кесарево? Что ж, тогда, убийце – самоубийство. Все честно!

Но тут, как ушатом холодной воды, окатило вопросом: а как?!

Отравиться, подобно дяде? Но он сделал это, когда эликсир ещё только вершил свою работу. У меня же процесс почти завершен, и любой яд организм, скорей всего, благополучно переварит.

Как же тогда?

Ясно, что посредством одной из стихий, но какой? Воздух мне в самоубийстве вряд ли поможет, смешно даже думать. Земля? Закопаться в неё и задохнуться? Можно, наверное, но это слишком долго и мучительно. Развести костер и в нем сгореть? Тоже страшно. Причем, одинаково пугают, как мучения перед смертью, так и то, что могу вообще не сгореть – говорил же Довгер про святых мучеников, легенды о которых, возможно, не совсем легенды.

Нет, я не должен допустить в свои последние минуты ни отчаяния, ни ужаса, ни сожаления. Нужен самозабвенный восторг, который, на короткий миг перехода, нейтрализует и злобу, и ненависть.

Выходит, остается только вода? Но, обдумывая этот вариант, я не мог понять, чем заход в воду с тяжестью на шее отличается от закапывания в землю? И потом, опять же, вопрос – сумею ли я войти в воду и утонуть? А вдруг правда – «по воде, аки по суху»?

Это требовало проверки!

Ближайших водоемов было два – крошечная деревенская речушка километрах в тридцати от того места, где я находился, и водохранилище в самом городе. До города было ближе, и я вернулся.

Вернулся затемно, опять же, перед самым рассветом, спустился по бетонным ступеням набережной к воде и попробовал в неё войти. Ощущения были схожи с погружением в клейстер, но я все-таки погрузился! Правда тут же выскочил обратно, получив сильнейший ожег – вода была основательно загажена химическими отходами и всяким пластиковым мусором.

Да, пожалуй, здесь я умру мгновенно. Сразу потеряю сознание и подумать ни о чем не успею. Но, вот ведь беда, о каком самозабвенном восторге может тут идти речь?

Я стоял, смотрел на страдающую воду и чувствовал, как медленно гаснут во мне ощущения планет, Галактик и собственная причастность к мирозданию. Им на смену приходило тяжелое городское раздражение, при котором самоубийство обретало тот же смысл, что и счастливый конец… Господи, как же мне убить-то себя?!

До дома было рукой подать, И я побрел туда, размышляя о способе ухода из жизни.

И тут неожиданный сюрприз! Не успел я перешагнуть через порог, как вздрогнул от резкого телефонного звонка.

Лешка!!!

Мне даже не пришлось смотреть на определитель номера, на котором высвечивался код Москвы, я и так знал, что это он! Схватил трубку, от радости даже не чувствуя пластиковых ожогов, и заорал:

– Да! Аллё!!!

– Привет, Санек, – буркнул Леха, давая понять, что про ссору забыть готов, но, если я намерен её продолжать, то он в общем-то…

– Лешка, друг! Молодец, что позвонил! Я тоже хотел, но твой мобильник ни черта не отвечал, а потом мой разрядился… Короче, черт с ними, с мобильниками, как ты там?!

В трубке облегченно выдохнули.

– Ну, слава Богу, говоришь, вроде, нормально. А то я боялся – начнешь опять бредить, как в последний раз…

– Забудь! Я тогда… Ну, в общем, все уже закончено.

Но Леха не спешил радоваться. Когда он заговорил снова, в голосе ещё чувствовалось некоторое напряжение.

– Ну.., а вообще, самочувствие какое? Не хандришь? Я тут… Короче, долгие политесы разводить не могу – денег мало – скажу, как есть. Ты, старик, только не обижайся, но я сначала Катьке позвонил. А она.., ну, сам, наверное, понимаешь.., сказала она мне, что у вас все кончено. Плакала, между прочим… Но я и ей тогда, и тебе сейчас скажу – может, так и лучше. Уж очень долго вы ни то, ни се. Закисли. Поживете немного врозь, одумаетесь и снова сойдетесь. А ты, пока суть да дело, чтобы умом совсем не тронуться, давай-ка, дуй ко мне в Москву!

– Зачем это?

– Санек, не поверишь! Я тут с одним мужиком классным завязался, он себе команду набирает для нового журнала. Перспективы – страсть! Говорит очень нужны ребята пишущие и умные. Книгой моей заинтересовался.., хотя, ты об этом ещё не знаешь… Но неважно! Старик, ты представляешь, он твои чеченские публикации очень даже помнит! Говорит, «талантливо парень писал…» Короче, я тут мосты навел, и теперь дело за тобой. Бросай ты эту свою сериальную писанину! Здесь интереснейшие дела намечаются! Рискни, не бойся! Может, сейчас тебе и хреново, но жизнь-то по-всякому может повернуться.

– Это да.

– Ну! А я тебе о чем?! Вдруг сейчас тот самый момент, когда надо решиться? Что тебе терять? Ты же всегда любил новые ощущения. Помнишь, как в школе, с моста, а?..

Дальше я не слушал.

Повесил трубку.

Прости меня, Леха! Прости, пойми и не поминай лихом! Что бы ты ни делал для меня в Москве, все это ничто по сравнению с тем, что ты сделал только что!

Конечно же, с моста! Конечно же, в полете! Когда в голове ничего, кроме восторга от этих новых ощущений!

Ах, как здорово ты все разрешил, дорогой мой друг!

А потом.., я даже не успею ничего почувствовать Уйду, как положено – пролетев сквозь воздух, сгорев в воде и, в конце концов, опущусь на дно, на землю, где и останусь обновленным и чистым!

И тут слова, так долго не вспоминаемые, сами пришли мне на ум, как знак того, что решение принято правильное. Нужно немедленно их записать и помнить, помнить, до самого конца! И ещё нужно записать все, что случилось со мной. Я должен объяснить им всем, особенно Лешке и Екатерине, почему поступаю именно так. Пусть не думают, что это трусость, блажь или минутный порыв…

И, вот ведь что интересно, стоит ступить на верный путь, как все начинает складываться одно к одному. Я не знал, каким образом смогу записать задуманное, пошел к Паневиной посоветоваться, а оказалось, что там меня уже ждет все, что необходимо!

Значит, я прав. Значит, колесо моей Судьбы повернулось, и я снова иду к свету, откуда, к счастью, уже не смогу никуда свернуть.

Вот, пожалуй, и все. Точка. Дурная жизнь закончена.

P. S.

Водитель старой синей «Мазды» въехал на мост и сразу увидел нечто странное.

Прилично одетый мужчина стоял по ту сторону парапета, не держась за него руками, и смотрел на воду.

«Самоубийца, что ли?», – подумал водитель.

Чертыхнувшись, он затормозил, высунулся из машины и окликнул странного субъекта через крышу:

– Эй, мужик, ты чего там делаешь?

Мужчина ничего не ответил и даже не повернулся.

Сзади затормозила ещё одна машина, за ней другая. Понеслись недоуменные возгласы:

– Что такое? Почему стоим?

– Господи, он же свалится!

– Эй, придурок, лезь назад!

Водитель «мазды» решился подойти поближе.

– Мужчина, – сказал он, как можно дружелюбнее, – давайте без нервов. Сейчас вы перелезете обратно, и я довезу вас, куда скажете. Лады? А то вон народ нервничает, проехать не могут…

Мужчина повернул голову и улыбнулся.

– Я вас не задержу, – сказал он спокойно.

А потом раскинул руки и прыгнул вниз.

Какое-то время всем стоящим на мосту и ещё не осознавшим до конца, что произошло, казалось, будто мужчина не упадет, а так и будет лететь над водой – слишком уж красиво и как-то медленно он падал. Но потом раздался всплеск, а за ним истеричный визг женщины из последней машины.

И все очнулись.

– Идиот! – заорал водитель «мазды», бросаясь к парапету в ужасе от того, что, возможно, именно его слова спровоцировали этот прыжок.

– Милицию надо! – нервно крикнул полный мужчина из серой «волги».

– Так достань мобилу и звони! – ещё более нервно заорал какой-то другой водитель, который уже тыкал дрожащими пальцами в свой мобильный, но, видимо, ничего не выходило.

Женщина из последней машины рыдала, периодически вскрикивая:

– Сделайте же что-нибудь!

Водитель «мазды» перегнулся и посмотрел на темную воду.

– Что ж тут сделаешь? – пробормотал он. – Не упал ведь, сам прыгнул…

В голове его никак не укладывалось – вот, только что, стоял, говорил, а теперь.., минут пять прошло.., наверняка умер уже. Вода ледяная, да и вообще… Неужели он действительно хотел умереть так ужасно?! Зачем? Кому и что хотел доказать? Ведь все равно, ничего кроме «ну и дурак» от людей не дождется. А жизнь-то ведь по-всякому могла повернуться…

Да, жаль…

Водителю стало ужасно тоскливо. Он не мог сделать ни шага, потому что не переставал думать о мертвом человеке там, далеко внизу, под ногами.

Наконец, кому-то удалось вызвать милицию и, зачем-то, спасателей, и все начали разбредаться по машинам. Гражданский долг был выполнен, а больше они ничего сделать не могли. Нетерпеливые гудки их машин требовательно начали призывать водителя «мазды» освободить дорогу.

«А, правда, чего я стою? – подумал тот. – Я ведь его и не знал совсем».

Он шагнул к машине и тут заметил под ногами скомканный листок бумаги…

…Только съехав с моста, когда идущие сзади машины умчались далеко вперед, водитель «мазды» снова остановился и развернул свою находку. На странном, шероховатом листе кто-то вывел, будто старинным пером:

«Я силен, я пробудился, мое тело не рассыплется в прах в этой вечной земле…

Я бегу быстрее гончих, легче тени, мне нет свидетелей…

Я лечу, взлетаю выше ястреба. Боги услышали моё имя».

Конец
14.07.2007