К зиме Клод совсем поправилась. Рана заживала быстро, и зажила бы ещё раньше, не разбереди её долгий и путаный переезд от Сен-Дени до Буржа. Положение усугубила простуда, подхваченная по дороге, и это новое недомогание, совершенно лишившее девушку сил, далось тяжело. Лекарь, неотлучно дежурил у постели Клод, сообщал де Ре о её состоянии почти ежедневно, и особую озабоченность проявлял по поводу кошмаров, которые явно мучили девушку в её беспамятстве.

– Кричит всё время, мечется, – виновато, словно сам это допустил, рассказывал лекарь. – То про знамя вспоминает, то просит хромоногого какого-то прогнать. Жанну звала только раз, и про какие-то ворота шепчет, просит открыть. А вчера вдруг посмотрела на меня и говорит, спокойно так: «Я с тобой до самого конца буду, не бойся». Я уж испугался, решил – всё, конец, бредит, не узнаёт никого. Но она потом заснула. Первый раз без видений своих. А на завтра снова… Не знаю, чем успокоить её. Праформы бы где достать… ягод собачьих… я бы отваром и полечил…

Тут Де Ре знал чем помочь.

В свою очередь, он регулярно сообщал мадам Иоланде обо всём, что происходило с Клод, и в ответ получал от неё письма, в которых без конца повторялось одно и то же: лечить, беречь, ничем не волновать и ни в коем случае не пускать к Жанне пока герцогиня не скажет, что это можно сделать. А после того, как де Ре написал о сетованиях лекаря, с очередным письмом прибыл ещё и заветный ларец со снадобьями и целая бадья крупного шиповника.

Очнулась девушка дня за два до того, как господин де Бюель сообщил о своих притязаниях на Сабль. Точнее, она просто проснулась утром, как просыпается обычный человек, несколько минут наблюдала за дремлющим в уголке лекарем, а когда он зашевелился и стал вертеться, давя блох и почёсываясь, слабым голосом попросила пить.

Тем же днём к ней пришёл и де Ре.

– Я поправлюсь быстро, сударь, – сказала ему Клод. – Не откладывайте из-за меня отъезд.

– Какой отъезд? – удивился барон.

– А разве вы никуда не собираетесь?

Он не собирался. Но разговор этот живо припомнился спустя два дня, когда прочитав письмо от поверенного господина де Бюеля, де Ре велел оруженосцу немедленно собирать отряд и мчаться в Сабль организовывать оборону.

– Откуда ты знала? – спросил он у Клод чуть позже. – Тебе были какие-то видения?

– Не помню, – пожала плечами девушка. – В болезни и сне своя жизнь.

Вопреки опасениям, которые вызывал переезд в Сабль, физические силы Клод только укрепились. Но угнетённость духа, замеченная де Ре ещё в Сен-Дени, никак не проходила.

Девушка уже не смотрела на мир и людей, как прежде, с открытым интересом, пониманием и расположенностью. Как-то незаметно появилась у неё манера глядеть исподлобья. Без испуга и злобы, но со странным отчуждением, как бывает, когда, увидев что-то страшное, боишься посмотреть снова, чтобы опять это не увидеть, но при этом знаешь, что повсюду теперь, куда бы ни глянул, увидишь именно то, чего боишься.

Выполнять обязанности пажа в замке Сабль её никто не заставлял, одако, не желая проводить дни в безделье, Клод сама занималась и чисткой лошадей, и досмотром оружия и доспехов, и прислуживанием у стола. Де Ре попытался как-то объяснить, что ей лучше не появляться на чужих глазах слишком часто, но в ответ услышал:

– Примелькавшись, я стану более невидимой, чем припрятанная в каких-нибудь покоях.

Несколько дней она с интересом наблюдала за тем, как поднимали на внешнюю стену весьма приличную кулеврину, которую де Ре притащил с собой, потом пыталась помогать её устанавливать – подносила верёвки для крепежей и воду, когда работники об этом просили. Однако скоро болезненная усталость взяла своё. С очередным ведром в руках девушка подскользнулась, упала, расплескав всю воду, и была отослана прочь.

– Иди ка ты, паренёк, в часовню, – посоветовала старуха, чистившая овощи на пороге кухни. – Может, причетнику чего надо помочь. А нет, так и помолишься, чтобы Господь сил тебе подбавил. Глянь, бледный и худой-то какой…

Часовня при замке была обетная, в честь святого Дионисия. Маленькая и тёмная, с мрачноватой безголовой скульптурой, подсвеченной сквозь стёклышки закопчённого витража, с одной стороны золотом, с другой пурпуром, она не вызывала желания задерживаться здесь дольше положенного. Никто и никогда не приходил сюда чтобы любоваться отделкой или изображениями. Молились тут в положенные дни и часы в основном женщины и те обитатели Сабля, для которых праведная жизнь служила более вывеской перед прочими, нежели потребностью.

Часовню построили ещё при сире де Краоне, который приходился де Ре дедом и был знаменит на всю округу отъявленной ересью. Он-то и распорядился, чтобы алтарь был скромен, а стены голы, и раскошелился лишь на скульптуру и витраж. «Святому без разницы молятся ему на обычных досках или на подушках, – говорил нечестивец. – А ежели он вздумает явиться сюда каким-нибудь призраком, то в обиде тоже не будет. Голова у него отрублена, как и положено, на окне всё житие прописано, и в сердце моём он всегда найдёт благодарность за свою святую помощь».

В чём помог еретику святой Дионисий так и осталось их общей тайной. Но, видимо, на скромность своей часовни этот святой епископ действительно не был в обиде. Клод, когда вошла, так и застыла на пороге, очарованная висящей в воздухе дымкой из солнечных лучей, которая, словно рой разноцветных крошечных существ, пробившихся сквозь грубо спаянные витражные стёкла, висела над алтарём. Трудно было придумать украшение достойнее!

Девушка протянула руку к лучам, и её бледные пальцы тотчас окрасили отблески золотисто-оранжевого стекла.

– Как красиво!

Она не сразу заметила причетника, который сидел на полу и молча наблюдал за ней из-за фигуры святого. В руках старик держал сильно сточенный нож и дощечку. Он что-то вырезал на ней до прихода Клод, но теперь прервался и, пользуясь своей невидимостью, какое-то время наблюдал. Потом хмуро спросил:

– Ты чего это? Девица, а в мужскую одежду вырядилась?

Клод вздрогнула. Быстро убрала за спину руку, словно касалась ею только что чего-то запретного, и, не зная, что отвечать и, как себя теперь вести, смотрела на причетника с растерянной настороженностью.

– Не стыдно в Божий дом этак-то заходить? – зудел тот, не дожидаясь ответа. – На нашу Деву хочешь быть похожа? Так ещё неизвестно, каково с неё спросится за это…

Девушка вздохнула.

– Не с неё надо спрашивать, а за неё.

– Ишь ты… – фыркнул старик. – Думаешь, надела штаны, так сразу и поумнела… А ты не тот ли паж, о котором тут судачат? – он подался вперёд, присматриваясь к камзолу. – Точно, тот! Тогда и удивляться нечему… И что же, ты и в бою была?.. И до сих пор никто не признал, что девица?

Клод улыбнулась ему.

– Не говорите обо мне никому, ладно?

– А меня никто и не спросит, – пожал плечами причетник.

С кряхтением он поднялся, сунул нож куда-то под алтарь, а дощечку, бережно обдув, прикрыл рукавами сутаны.

– Можно посмотреть, что вы делали? – спросила Клод.

На дощечке она успела заметить вырезанные фигурки.

– Нет, – буркнул он.

Отступив за каменную колонну, где его совсем уж не стало видно, старик повозился, чем-то грохоча, потом выглянул и, увидев, что девушка не ушла, неприветливо поинтересовался:

– Тебе надо чего или просто поглазеть зашла?

Клод снова ему улыбнулась.

– Мне сказали идти к вам и спросить, не нужна ли помощь?

– А снаружи что, помогать не надо?

– Надо. Но от меня в военных делах толку мало.

– Здесь, думаю, не больше будет.

Он повозился ещё с чем-то, видимым только ему, бессвязно побурчал себе под нос и, уже совсем решительно, от всякой помощи отказался. Однако, когда Клод спросила, можно ли ей сюда приходить иногда, не только в часы службы, ответил неохотно, но согласием.

Следующие несколько дней девушка исправно навещала часовню и подолгу смотрела на цветную дымку над алтарём. Потом вдруг попросила у причетника какой-нибудь бумаги. Добавила, что умеет чертить по ней углём, так что больше ничего не надо. Но, если вдруг у него найдётся порченная тетрадь или амбарная книга… впрочем, она будет рада и одному листку, просто уголь чертит толсто, а записать надо много…

– Записать? – удивился причетник, – грамотная, что ли?

– Я умею записывать, – уклончиво ответила Клод.

Теперь она была даже рада, что помощь её никому не требуется. Старик-причетник, пошуршав губами, вынес ей целую амбарную книгу и перо с чернилами. А благодарственные изъявления оборвал сразу:

– Сам бы ни за что этакое добро на пустой перевод не отдал. Но господин барон велел ни в чём тебе не отказывать.

Тем не менее, Клод благодарила и благодарила всё время, пока усаживалась поближе ко входу, где было больше света, и раскладывала свои богатства рядом на скамье.

На третий день её занятий причетник всё же не выдержал.

– Что ты там пишешь? – спросил он, старательно скрывая интерес в голосе, после того, как раз пять прошёл мимо туда-сюда безо всякой видимой надобности.

Клод с готовностью повернула к нему книгу. Старик присел, упираясь руками в колени, и прищурился на значки и рисунки.

– Ничего не понять, – признался спустя пару долгих минут. – Это что за язык?

– Мой собственный, – пояснила Клод.

Почти забытое детское увлечение, если и не избавило окончательно от надлома в душе, всё же вернуло какой-то азарт. Или интерес… Во всяком случае, в глазах Клод появился блеск, так давно покинувший их ради боли, что пришла и поселилась во взоре девушки после всего пережитого. Теперь она охотно – как не сделала бы раньше – рассказала старику о том, почему пишет не как все, и о том, что вызывает в ней желание так писать.

– А это что такое? – ткнул он пальцем в рисунок большого, ни на что не похожего цветка.

– Не знаю, – пожала плечами Клод. – Привиделось… Я иногда вижу, словно не глазами… Не умею объяснить, но это как видение сквозь облака… не ясно… – Она поморщилась с досадой. – Нет! Словами не умею. Жаль, что не могу показать…

– Скажи лучше, о чём пишешь, – всё ещё ворчливо, но без прежнего отчуждения, спросил старик. – Интересно мне, о чём девчонка, вроде тебя, вообще может писать? Жизни-то и не видала, а чернил уже вон сколько извела! Я тут наблюдал, думал чушь какую греховную… А в глаза раз заглянул – нет, думаю, не похоже… Так о чём?

– О жизни, – пожала плечами Клод. – Её видеть-то особенно не надо, достаточно пожить…

– Во как… А лет тебе сколько?

Клод засмеялась.

– Надо же, я об этом и писала! Вот, только что… То кажется, будто сто лет уже живёшь, а на другой день чувствуешь так, будто и не жил совсем, а впереди уже ничего… Может, время тоже есть, как все мы? Как небо, к примеру. Вон оно – висит, а не дотронешься. Так же и время вокруг нас – то хмурое, со слезами, потому что жаль того, что прошло и не вернётся больше, и тогда оно медлительное, вязкое, как грязь под ногами – идти мешает, и стоишь, стоишь на месте, плачешь… А то вдруг станет солнечное, радостное! И тогда уже летит стремительно вперёд и вперёд, не угонишься!.. Встанешь, замрёшь, а оно ветром мимо. И всё! Нет счастья. Мелькнуло только, не дотронешься…

Клод вздохнула.

– А бывает, кого-то оно и любит. Течёт себе вокруг, не подгоняя, не медля, только покачивает, плавно, как в лодочке. Я сама жила так недавно, и теперь кажется, что лучше и быть не могло! Всё успеваешь рассмотреть, обо всём подумать. И дотронуться, наверное, было бы можно, кабы я тогда успела сообразить, что время есть. Что оно умеет любить и не любить. Что, порой, играется с нами, а порой забывает обо всех и делает, что захочет…

Девушка мечтательно подперла рукой щеку.

– Сколько всего интересного в этом мире! Я вот так иногда сижу, пишу что-то, а потом задумаюсь и, словно лечу куда-то. Мысли, то как цепочка – одна за другую цепляется, тянется… то как цветок, который поутру на глазах раскрывается. Начнёшь думать об одном, о чём-то простеньком, что прямо перед глазами, а очнёшься уже в другом мире, куда, как по воронке – всё выше и шире, шире…

Она зажмурилась и прошептала:

– Давно такого не было…

Причетник смотрел на неё молча.

Потом вдруг встал, ушёл в свой тёмный угол с делами, видимыми только ему, и скоро вернулся с дощечкой в руках. На гладко оструганной и отшлифованной поверхности были вырезаны три фигуры в языках пламени.

– Вот, смотри, – сказал он, снова садясь рядом. – Это три монаха из Мо. Английский король велел их казнить по наущению епископа Кошона, когда взял город после трехмесячной осады… Ты тогда совсем дитёй ещё была, помнить не можешь, но было, было… Хотя, лучше бы не было никогда. А про епископа этого ты знаешь?

– Нет.

– Ну и слава Господу. Свинья, он свинья и есть… А монаха – одного из этих – я знал когда-то. И сейчас думаю, жаль, ты его не узнала. Рядом с ним время меня любило, как ты и говоришь. Тоже порой рассказывал о всяком, от чего душа волновалась, будто просилась куда-то. Я тогда ещё послушником был, так, веришь, послушаю его, потом молиться начинаю и, будто свет неземной вижу! Так в Господа верил, что плакал порой от счастья… А перед самой осадой Мо услали меня к господину де Краону с посланием. Отсюда назад и не вернулся. Потом только всё узнал – как грехи они умирающим отпускали, как живых поддерживали и за пленных просили… А те за них, чтобы, дескать, своими жизнями святых этих от смерти откупить… М-да… Не вышло. Сожгли их Кошону на радость. Потому, видно, и живёт он до сих пор – бережёт Господь свинью для особого суда. А королю английскому, как мне думается, расплата сразу вышла. Как ни хвалился, что под рукой Божьей ходит, всё же принял смертную муку за то что души праведные погубил…

Старик грустно погладил доску.

– Хочу господина барона попросить, чтобы дозволил приладить её… Вот, хоть сюда, где ты сидишь. Здесь и света больше, и всякий задержится, посмотрит, вспомянет… А тебе, дева, вот что скажу… Я ведь тоже над алтарём красоту в воздухе вижу. Не дотронуться, а есть она! Так что ты приходи сюда, когда захочешь. Не спросит с тебя Господь за мужское платье. Уж теперь точно знаю – не спросит.