Все, кого мы убили. Книга 1

Алифанов Олег

1830 год. Выпускник Московского Университета Алексей Рытин получает от Общества Древностей предложение отправиться в Святую Землю. В пути его настигает предписание проследовать в имение князя Прозоровского, где при осушении болот были обнаружены некоторые древности. Следуя вопреки голосу разума движениям души, он оказывается втянутым в расследование ужасного преступления длиною в века – историю, перепутавшую древний миф, научную конкуренцию, грабителей курганов, тайное общество и сердечную страсть к дочери князя.

В результате злоключений он становится незаконным обладателем загадочного артефакта – скрижали с древними письменами, как-то связанными с легендой о последней битве, затрагивающей три части света. Алексей угодил в центр чьей-то старинной борьбы, он догадывается, что путь его и находки не случайны; будучи ученым, он отвергает всякую мистическую сущность событий, но как человек верующий, не может не чувствовать, что события выходят за рамки объяснимых физическими формулами.

Сюжет развивается на фоне «восточного вопроса» и исторических реалий периода 1830 – 1835 гг.

 

 

Ныне, когда сочтены уже дни мои, помолившись усердно Иоанну Дамаскину, чьим пером неизменно вдохновляюсь и которому не дерзаю подражать в скромных трудах своих, решил я доверить бумаге историю, сделавшую меня таким, каким стал я тому сорок лет и остаюсь по сию пору.

По малолетству счастливо избежав событий междуцарствия (ибо в силу вспыльчивого характера моего, не будь я юн, то непременно случилось бы мне стоять на Сенатской площади), спустя без малого четыре года, с отличием окончил я Московский Университет, где наряду с прочими науками слушал курс археологии и истории изящных искусств блистательного профессора Снегирёва. Всё время учёбы снедавшая меня страсть к путешествиям перемежалась с любовью к архивным изысканиям, так что немало дней провёл я в дороге, объезжая монастыри с Калайдовичем и Строевым, едва не сходя с ума от радости открытия дел давно забытых соборов и слушая вдохновенные речи о Холопьем городке и значении камня тмутараканского.

Поступив служить в канцелярию Дворцового Ведомства в чине коллежского асессора, вскоре получил я лестное предложение от Общества Истории и Древностей Российских при любезном моём Университете отбыть в экспедицию по Святой Земле и окрестностям её. Надо ли описывать восторг молодого человека, грезившего деятельностью в отдалённых краях, о которых зачитывался он ещё недавно!

Всего более воспламеняла меня мысль, что стану я одним из первых в числе гражданских лиц, кои посетят беспрепятственно благословенные земли сии, сношения с которыми оказались прерваны на долгие девять лет, и находившиеся попущением Божиим под властью беспокойного южного соседа нашего.

К слову сказать, лишь упомянутая мною чрезмерная нервозность являлась единственной причиной, по которой избрал я статское, а не военное поприще – то самое, которое помогло моим решительным сверстникам гораздо ранее осуществить мечты к перемене мест как по морю, с контр-адмиралом Гейденом, так и кавалерийским манёвром, с прославленным баловнем судьбы Паскевичем.

Не стану утруждать никого подробными описаниями моего непримечательного прошлого и истории своей семьи, ибо рассказ мой и без того не краток. Скажу лишь, что матушка моя, женщина набожная и благочестивая, ни минуты не сомневалась в благополучном исходе упомянутого предприятия и, складывая в дорогу вещи, радовалась моему поручению более меня самого, попутно решительно отвергая все осторожничанья братьев и сестёр, собравшихся в урочный час в нашем уютном домике на Остоженке.

Так или иначе, дав скорое согласие и будучи вызван в Санкт-Петербург с целью принятия депеши от Его Величества для Иерусалимского в Константинополе патриарха, я справил паспорт на свободный проезд в Османскую Империю у Военного генерал-губернатора Петра Кирилловича Эссена, и присоединился к паломникам. Среди них более всех сдружился я с неким Стефаном, бывшим со мною на высочайшей аудиенции и получившим записку для вручения графу Воронцову в Одессе, куда и пролегала сухопутная часть пути нашего.

Простившись надолго с близкими и покинув столицу апреля 28 числа 1830, караван наш, всего до двадцати человек преимущественно частных лиц разного звания, неспешно тронулся к желанной цели в дорогу, на которой, признаюсь, было для меня не менее интересного, чем за морем.

И разве мог предположить я тогда, что самые тяжкие искушения ждут меня вовсе не на чужбине, а в родной стороне моей.

Уже в Новороссийских пределах, когда стояли мы в ожидании лошадей у соляных ключей на речке Каменке, догнало меня предписание от Общества с наставлением оставить миссию и проследовать в имение князя Прозоровского, что уводило в сторону от маршрута на добрую сотню вёрст. В бумаге говорилось, что в результате земляных работ обнаружены там некие древности, и князь, сам коллекционер и известный попечитель музеев в Николаеве и Одессе, просит нынче же летом прислать комиссию для исследования оных ценностей. В мои же поручения входил краткий осмотр упомянутых предметов для рекомендации, кого и в каком количестве назначить в экспедицию, с каким инструментарием, и целесообразно ли это делать силами Общества или адресовать послание Румянцевскому кружку в С-Петербург. Старый слуга мой даже перестал по обыкновению кряхтеть и жаловаться на свою долю, и собрал вещи мои в полчаса, боясь, как бы я не передумал двигаться скорости ради единолично.

Словом, оставив своих спутников в загадочном недоумении и вытребовав для себя лошадей и повозку с возничим (для чего вместо подорожной пришлось применить пакет с императорской печатью) тем же вечером ночевал я уже в двадцати вёрстах от прежнего места, в краю, некогда именовавшемся Новой Сербией, на постоялом дворе, содержавшемся четой арнаутов, в виду руин старой паланки, наполовину растащенной для укрепления этого самого двора.

На ужин, который я, наслаждаясь тихими сумерками, просил накрыть во дворе вымазанного белой глиной дома, подали водку, кофе, и целую запечённую стерлядку с гарниром из гречки и окружённую фунтом стерляжьей же икры. Перебирая глазами нехитрую крестьянскую утварь, расставленную под навесом трактира (называемого здесь уже на греческий манер таверной) я размышлял о диком ещё недавно обширном крае, вверенном Богом попечению и усердию государей наших в тяжкое время волнений и войн.

Уснул я в чисто прибранной спаленке мезонина, куда выходила обложенная жёлтыми изразцами печная труба, в мечтах о цимлянском вине, на широкое угощение которым весьма рассчитывал, зная о пристрастиях князя Прозоровского, и попутно раздумывая, успею ли нагнать поклонников в Одессе, или же придётся присоединиться к ним в Константинополе, на волнующих берегах шумного Босфора.

 

1. Прохор

От сих путь предстоял на сдаточных, вёрстах в пяти предстояло нам съехать с почтового тракта. Наутро другой уж возница, именем Прохор, закладывал в порядком разбитую бричку с круглыми рессорами новую пару чалых лошадок. От того не желалось ему выказывать мне лишних почестей, что были мы оба молоды и почти что ровесники, или вообще, являясь потомком однодворцев, чувствовал он в этом родном для него краю лихую удаль, но ни тени робости не виднелось в его широком лице, смешавшем в себе множество степных и южных кровей. Да и я предпочёл простоту общительности сословным различиям, не желая, чтобы чины и звания мои, высокие для мест сих, стали препятствием к удовлетворению краеведческого любопытства. Немало рассказов о всяком местечке, что размеренно миновали мы, услышал я от него в пути, многое узнал о дрязгах незнакомых мне доселе жителей; мне нравилась его простая нелицеприятная речь, в коей и словоерсы-то были употребляемы не из подобострастия, а лишь для форсу.

Я спросил, знает ли он дорогу в имение Прозоровских.

– Я тут, почитай, вёрст на двести кругом всех знаю-с, – сообщил он скорее из снисхождения, чем хвастовства, – земли у него с избытком. Только туда вашу милость не повезу.

За какие заслуги вдруг решил наградить он меня таким странным титулом, я спрашивать не стал.

– Что так? – малый понравился мне, и я желал бы путешествовать с ним до конца, и даже обратно, потому как от вчерашнего моего кучера с трудом добился я пары-другой слов. – Разве невыгодно? Прогон там долгий.

– Не полагается, – ответил он после заминки. – В Знаменском должен я смениться, а после обратно, или куда пошлют-с. У нас ведь только кони отдыхают, а ямщику или кнут в руки – или кнутом по вые.

Он показательно засмеялся своей несколько преувеличенной шутке.

– Я скажу смотрителю, так он, пожалуй, согласится, – обнадёжил я Прохора, а более себя самого.

Да не тут-то было.

– Смотрителя там уж нет, а только староста. Дорога – не столбовая. Разве так-с, – произнёс он после раздумий, несколько поникнув, и обернулся, – два целковых набавишь?

– Не слишком, молодец? – нахмурился я, более от самого возражения, нежели от запрошенной мзды.

– К князю разве кто захочет ехать? – спокойно сказал он. – Другой и вовсе – бросит за версту, так барин и запылится по дороге.

– Отчего же его боятся? Нравом крут?

– Что сразу: крут-с! Не его, чего нам его бояться, Хлебниковы – люди не подневольные.

– Тогда – что?

Он помялся и покрутил головой, словно оценивая, достоин ли я его речей.

– Земли у него дурные. Говорят, людей едят-с.

– Пески зыбучие, что ли?

– Пески ли, подзол – я не нюхал. А заживо – жарят. Проще говоря, нечисто там.

– А за два рубля уже и почище? – усмехнулся я.

– Коли серебром, то всё ладно-с. Нечистая сила, она серебра-то боится, – оживившись, расхохотался он во всю ширь своего скуластого лица, и я вслед за ним. – И видали там разное, да не все назад пришли. – Голос его изменился, там почудились мне резкие нотки. – А иные, кто и вернулся, рот на замке держали… Пока не помёрли. Оба брата Астахова, ко́вали, мы с одного конца, нанялись к князю на лето. Раз-другой сходило им, хоть и много чепухи сказывали. На Покров, по первому инею, нашли их. В село с работ вертались. Да не помёрзли: спалил их огонь. Даром, что кузнецы. А денежки – две красненьких – целёхоньки. Да и князь вскоре – того-с.

– Умом, что ли, тронулся? – грозно спросил я, желая пресечь совсем уж нелепые сплетни, которыми по обыкновению простецы окружают своих господ, но не возымел действия на ямщика.

– Может и тронулся, да только совсем – того… кончился-с, – объяснил он и, цыкнув зубом, очертил со свистом саженным кнутом круг поверх голов лошадей и наших.

– Да о каком ты князе толкуешь, что он – того-с? – с негодованием передразнил я.

– О старом, коему нынешний – племянник. Лет двадцать минуло.

– И ты сам не видел, а только поминаешь дедовы сказки! Негусто, – поддел я, вздохом изобразив разочарование.

– Так это только начало, – обиделся кучер. – Погоди, ещё не то расскажу.

– Стало быть, получишь сверху рубль на оберег! – обещал я, отходя. – Но не боле. А ты что ж, в эти небылицы веришь?

– От моей веры тут ни убавить, ни прибавить. А нечисть, она… кому небылица, а кому и кобылица.

– Скорее уж не кобылица, а курица, кому несёт золотые яйца, а кому серебро рублями, – закончил я за него, и мы снова расхохотались.

– А всё-таки редко кто повезёт за рубль, – после сказал он упрямо.

Я располагал достаточным количеством денег Общества, главная часть которых дожидалась меня у посольского казначея в Константинополе, но целковый составлял изрядную сумму, из чего я вывел сразу несколько гипотез: Прохор – парень хваткий, а князь не в доле ли с возничими? Так, смеясь и перешучиваясь, держали мы ухабистый путь по бескрайним пустынным равнинам нашего юга, надолго оставляя за собой висеть в тихом мареве жёлтую пыль. Стараниями наместника основные дороги достоинствами своими превосходили ожидания, что делало передвижения по ним приятным времяпрепровождением, но здесь ещё, как говаривал Прохор, не многие кочки были переложены в рытвины.

Всё дышало лёгкостью и свободой, испокон веку присущей этим краям, и, казалось, никакие события не могут выветрить из широких степей их духа. Любые явления, мнимые людьми величественными и важными, здесь отдавались лишь дуновением мимолётности, словно рисуя наглядную картину слов Екклезиаста о суете сует. Изредка попадались нам встречные повозки, но ни одного мало-мальски богатого экипажа не заметил я на всём двадцативёрстном пути до обеденного привала. Лишь на постоялом дворе с краю большого села увидал я впервые добрую карету.

Даже по меркам пустынной Новороссии, людным это место я бы не назвал. Лошадей нам обещали без проволочек, но после тряски я дал себе слово встать из-за трапезы и чая не ранее двух пополудни. Таковое распоряжение я и отдал Прохору, но единственный обедавший за соседним столом холеный господин лет шестидесяти поднял на меня голову и оторвался от кулебяки с капустой.

 

2. Бларамберг

– Позвольте представиться, – чуть приподнялся он, и его значительный густой голос наполнил залу, – Бларамберг Иван Павлович. Путешествующие и монахи могут позволить себе не строить церемоний. Следую в Одессу.

Многое в жизни нашей происходит от случайностей, иногда губительных, а иной раз возносящих к вершинам славы. И как узнать, какое мимолётное слово стронет с места длинную череду событий неумолимым поворотом жерновов судьбы? Но в то время неискушённость молодости внушала мне, что не может произойти ничего такого, что впоследствии свобода человеческой воли не сумела бы направить в любое желаемое русло.

Когда свершилось предначертанное мне? В тот ли самый миг – или часом позже?

– Очень рад! – воскликнул я, будучи заинтригован негаданной встречей с известной в нашем кругу персоной, и представился в свой черёд без чина, тем паче что перед статским советником щеголять было особенно нечем: – Алексей Петрович Рытин. Также направляюсь в Одессу, но вынужден сделать небольшой крюк, исполняя поручение начальства.

Тем самым глупое высокомерие всё же толкнуло меня дать намёк на мой официальный статус. Он окинул меня острым взглядом и пригласил за свой стол, приказав принести закусок, которые мог рекомендовать лично.

– Я часто бываю здесь проездом. Кормят тут, – он ткнул тонким указующим перстом с длинным изящным ногтем в столешницу, – превосходно. Хозяин мог бы держать трактир и на приморских бульварах, я не раз предлагал свою протекцию. Разрешите старику заказать для гостя, а вы уж извольте не отказываться.

Признаться, с трудом оторвался я от созерцания этих рук. Я, конечно, не предполагал, что знаменитый дилетант (и это я пишу без тени уничижительности), в прах раскритикованный самим Кёлером, лично расчищает курганы и захоронения, но всё же такие пальцы более подходили органисту, нежели учёному, работающему в земле.

– А что, Иван Павлович, – спросил я, поблагодарив за заботу, – разве тут поблизости идут раскопки?

Расчёт оказался верен, тут уж и я заинтриговал его, потому что он ухмыльнулся и задержал на мне пронзительный взгляд долее прежнего, сразу кончив отдавать распоряжения кулинарного свойства:

– Вы обо мне знаете?

Я поведал ему вкратце, кем являюсь, чему он удовлетворённо кивал, однако ближе к концу повести лицо его становилось всё более озабоченным.

Но, так или иначе, временем мы оба располагали, Бларамберг поднял заздравную государю, и через мгновение разом опрокинутые бокалы стукнули о стол. Я снял сюртук и, развязавши галстуки, мы удобно расположились tete-a-tete на покрытых коврами скамьях. Боле уж не вставали, произнося славословия то за нашу науку, то за Университеты и плоды просвещения, то за родных и близких. Иван Павлович сидел, далеко откинувшись назад, двузубой вилкой в пол-аршина ловко цеплял аппетитные разносолы и оценивающе глядел на меня, я же размышлял о своих смешанных чувствах относительно этой встречи.

Разумел я так, что Бларамберг и Прозоровский не могут не состоять в коротком знакомстве, но спрашивать собеседника напрямую мне не хотелось. Если первый находится в неведении относительно находок второго, то пускай бы так всё и оставалось до приезда столичной комиссии, или хотя бы до моего рассмотрения. Даже особенно – до моего рассмотрения.

Я ощущал ревность, какая присуща любому исследователю или охотнику, который хочет уж если и не абсолютного первенства, то, по крайней мере, вовсе не желает обнаружить сотню коллег, топчущихся на одном с ним поприще. Вторым чувством, которое я испытывал к Ивану Павловичу, было превосходство классически образованного художника над талантливым самородком, превосходство тем более нелепое, что я, в отличие от моего vis-a-vis, не сделал в науке почти ничего.

Образование может играть с нами злую шутку, когда мы чрез меру полагаемся на блеск авторитета учителей, в точности так и моё отношение явилось результатом резкой отповеди хранителя Эрмитажа о провинциальных археологах, к коим относился и мой именитый собеседник; мнения, несправедливость которого считал я очевидной, суждения, более похожего на огульное обвинение, но укоренившееся в среде многих университетских светил. И это мнимое его уничижение словно бы позволяло мне несколько возвыситься над директором Одесского музея древностей.

Впрочем, он сам вскоре рассеял мои недоумения.

– Раскопки ведутся, и немало где. Самым интересным делом почитаю открытие кургана Куль-Оба, что под Керчью. Ценностей там поболее иных египетских.

– Счастлив этот город, управляемый нашим коллегой Стемпковским, ибо теперь древнее наследие окажется под пристальным и рачительным оком.

Снова пустое тщеславие толкнуло меня распространяться в своём всезнайстве, но Бларамберг отнёсся к этому снисходительно, и рассказал, что заслуга в открытии захоронения принадлежит не Ивану Алексеевичу. Волею судьбы господин Дебрюкс был назначен начальником работ по сбору строительного камня в тех окрестностях, ему следует отдать и лавры. Весьма важно, в чьих руках оказывается надзор, иначе случается кое-что пострашнее грабежей охотников за сокровищами, а именно то, что зовём мы про себя генеральскими раскопками. И объявляется какой-нибудь Розенберг, взрывающий могильники порохом, как случилось там же, под Керчью, с величественным куполом Золотого кургана. Слишком многочисленное племя военных, оставшись без предназначенного им дела, по примеру Бонапарта тешит досуг занятиями археологией. В последнюю войну их поубавилось, а сейчас снова беда на марше: с каждой победой генералы множатся, скифы же, увы, нет.

– Уж если и изымать ценности, то делать это так, как древние генуэзцы, кои во сто крат искуснее нас в грабежах склепов. А тут – порох! Видели бы вы циклопическую кладку стен, удерживающую гигантский сферический купол, коего нигде в мире нет. Невольно заставляет она припоминать легенды о великанах, ибо человеку сложить сие без механизмов немыслимо.

Далее я услышал немало лестных слов о бывшем начальнике керченской таможни, а ныне смотрителе соляных озёр Павле Дебрюксе, положившем бездну труда на открытие Пантикапеи и её акрополиса. Мне пришлось вслух искренне пожалеть, что немногое я знаю об этом археологе по призванию. Он лишь посетовал, что то не диво, и не только с ним, ведь мало кто имеет средства издавать собственные труды, зато Дебрюкс в минувшем году осчастливил собрание в Керчи своей богатой коллекцией.

– Но как вам удаётся управляться с двумя музеями, разнесёнными столь далеко по побережью? – спросил я, нимало не преувеличивая своего искреннего восхищения.

– О, нет, – опроверг он, – в Кеммерийский Боспор по возрасту я уже ни ногой, туда готовлю преемника, представлю вам: Антон Ашик, талантливый серб, из купцов, может пригодиться. Я же сосредоточился на окрестностях Одессы, да и они чересчур обширны для старика. Сейчас, например, следую из имения князя Прозоровского.

Я поперхнулся и закашлялся, скрыв таким способом своё недоуменное негодование. Вот незадача! Выходило, Прозоровский вёл двойную партию. Пригласив учёных из столиц, он одновременно прибег к помощи находившихся поблизости, по всему выходило, что составил письма он одновременно, то есть не делал различия ни для кого. Я оказался в двух днях пути только лишь по случаю, депеша, сделав крюк до Москвы, нагнала меня с курьером, но вот Бларамберг уже успел не только прибыть к князю, но и отбыть от него, вероятно, проведя в имении не один день, и отбыть, полагал я, не с пустыми руками. Стоит ли говорить, что мою мнительную не по годам персону, уважавшую усилия туземных учёных, но принадлежавшую к академическим школам и воззрениям, не мог не задеть сей факт.

Я открылся Бларамбергу в целях своего маршрута. Иван Павлович поразмыслил, оторвавшись от спинки своей лавки, и медленно склонился к спинке только что поданного судака, запечённого с грибами и апельсинами, роскошью убранства более напоминавшего китайский сервиз династии Мин, нежели еду.

– Я не рекомендую вам выезжать до четырёх, в самый зной. И сам не двинусь, – изрёк он твёрдо. – Впрочем… мой вам дружеский совет, Алексей Петрович, или, если угодно, рекомендация старшего коллеги, – глаза его сощурились, будто бы он ранее прочитал мои неучтивые мысли, – позволите? Поезжайте спокойно в Одессу, а после в Палестину. Какая редкая возможность помолиться за всех нас, грешных. Если угодно, я с радостью предоставлю вам место в своём экипаже.

Чтобы успеть обдумать, как мягче отказать Бларамбергу, я спросил, не боится ли его кучер местных легенд об этих землях. Но тот спокойно ответил, что возницей у него – новый солдат из гарнизона, которого, верно, не успели ещё настращать, да и потом – до мифов ли рекруту на вольных просторах, где так и сяк милее, чем в казармах.

– А есть ли, в самом деле, чего опасаться? – попытался я увести разговор в своё русло. Вправду ли я хотел тогда знать это – вряд ли. Интересовали меня не предания давно погибших народов, а лишь извлечённые из земли предметы, могшие стать свидетелями жизни и быта ещё не открытых доселе царств.

Но Бларамберг не отмахнулся от такого вопроса, и как-то недобро посмотрел на меня, чуть замешкался, но не нашёл возможности скрывать:

– Имеется.

Он замолчал; не говорил ничего, и я, ожидая продолжения, которого всё не следовало. Я воспринял это как невежливость.

– Увы, Иван Павлович, – пришлось тогда отказаться мне от его предложения повернуть на Одессу, – я связан обязательствами перед Обществом.

– Но Общество ничем не связано с Его Сиятельством. Вы впустую потратите время.

От моих ушей не укрылся некоторый сарказм, когда он произносил титул князя.

– А вы – что там нашли? – прямо спросил я, собравшись духом.

– Для себя ничего замечательного, – незамедлительно ответил он. – Князь, представьте, вздумал осушить болото, от чего его многие отговаривали, апеллируя помимо прочих к причинам… м-м-метафизическим.

– Нечисть? – попробовал уточнить я, не сдерживая улыбки, но собеседник сделал вид, что не расслышал или в самом деле не понял.

– …Обнаружил некие кости, осмелюсь полагать, допотопных… существ. Впрочем, ещё кое-какие реликвии, камни… незначительного свойства, но для меня интереса там нет. Ещё к тому же не всё осушено. По топям покуда и ходить невозможно.

Настойчивость, с которой он твердил о своём равнодушии к находкам, только вызвала во мне лишний приступ подозрительности и утвердила в решении ехать дальше.

– Вы полагаете преждевременным направлять экспедицию? – всё же спросил я.

– Дамба вызывает недоумение. Не хотите ли угробить людей? – Он подался ко мне, разведя руки, но, должно быть, не обнаружил во мне ожидаемого сочувствия своим аргументам. – А ведь и сам князь – персона, не самая приятная в обращении. Во всём желает первенствовать, а чуть что не по нутру, так берегись, услышишь о себе скоро много нового.

Я пытался уличить его в неискренности, но выражение лица на сей раз не отличалось от обыкновенного.

– Что ж, благодарен вам за предостережение, Иван Павлович, но я исполню свой долг и – мигом в Одессу. С князем делить мне нечего. Бог даст, ещё свидимся.

Он пожал плечами.

В это же время в дверях появилась рязанская голова его кучера, сообщившая, что некто прибыл к нему и ждёт снаружи. Солдат так неуклюже подал сюртук, что Бларамберг, не попав в рукава, как был в жилетке, с извинениями оставил меня.

Ко мне подошёл Прохор, уже сытый, и околачивавшийся всё время неподалёку, но выдерживая изрядную дистанцию, дабы не прослыть невежей.

– Пора бы отправляться, – сказал он, поглаживая куцую бородку вдоль щёк. – Неровен час, чёрная буря грядёт, не доедем до постоя-то.

– С чего ты взял про бурю?

– По небу видно-с. Сейчас ещё успеем.

– Душно больно, ты запрягай к четырём, – велел я, опрометчиво положившись на совет Бларамберга. Прохор недовольно промычал что-то под нос, выходя вон.

Резкий баритон со двора заставил меня взглянуть в окно, где увидал я интересную сценку. Иван Павлович беседовал с каким-то спешившимся всадником, стоявшим ко мне спиной, и которому принадлежал тот зычный голос, что-то отрывисто твердивший. Он доставал из седельной сумки явно старинные предметы и показывал директору музея. Тот осматривал их, не принимая в руки, и коротко отвечал, качая головой. Торговец, а у меня не возникло и тени сомнения, что речь шла о некоей не вполне честной сделке, жестами и тоном выражал нетерпение и недовольство, но Бларамберг оставался невозмутим, как часовой. Это стало мне любопытно до чрезвычайности, и я напряг слух насколько мог, но бо́льшую часть слов в поспешной речи незнакомца разобрать так и не сумел.

Я ожидал, что Иван Павлович сам даст какие-либо разъяснения, но он вернулся совершенно спокойный к столу и лишь вознёс бокал. Я поведал ему об опасениях по поводу бури.

– Мужику, оно, конечно, видней, – ответил Бларамберг, и тем совершенно поставил меня в тупик.

– Как же это понимать?

– А так. Мужик вам говорит, в который час ехать, а я советую: вовсе не ехать. Вот и понимайте, будет ли на вас буря, если не поедете.

Слова эти насторожили меня пуще прежних, казалось, коллекционер нарочно не желает, чтобы я даже приближался к месту интригующих находок. К месту, где я, без году неделя учёный, мог совершить своё первое самостоятельное открытие!

– Я почти не слышал о работах князя…

– Он не почитает за честь публиковать их.

– Откуда же вам известно о его приоритетах?

– Делает доклады, выступает с лекциями, его коллекция антиков весьма завидна. – Иван Павлович протянул мне какую-то книгу. – Вот, не соизволите принять в подарок?

– «Antiquites», – прочитал я, – но это же книга господина Стемпковского! Что в ней?

– Я не читал неимением времени, но с ним некоторым образом соавторствовал Прозоровский, предоставив материалы из своего собрания. Вам может стать полезной. Сам же князь готовит нечто великое!

Иван Павлович усмехнулся, разводя руки, и жестом сим высказал более, нежели словами. Разумеется, я не поверил, что лишь отсутствие времени стало помехой на пути к знакомству с чужим трудом. Скорее ревность учёного мужа подарила мне сей экземпляр. Я поблагодарил, про себя недоумевая, и наблюдая в окно, как загадочный верховой, приняв от трактирщика лишь бурдюк с водой и узелок провианта, седлал свежую лошадь, и вскоре топот копыт и пыль известили, что он умчал в направлении, откуда я сам только что прибыл.

– А ехать-таки можно бы, – тихо подобравшись сзади, сказал мой ямщик, – вон, нарочный помолотил, гляди, как пыль кружится. Быть буре, я те верно говорю. И кони уж запряжены.

В руке он держал большую крынку, полную солёных огурцов.

Подали самовар. Я ещё немного посидел за столом, размышляя под пространные рассуждения Бларамберга о признании его трудов за границей, стоит ли всё-таки последовать совету Прохора. Разговор не складывался, отчасти потому, что я не чувствовал себя способным поддерживать его суть, а отчасти из-за того, что мне казалось, будто Иван Павлович нарочно увиливал от ответа на мой прямой вопрос. Покончив со второй чашкой, я наспех простился, рассчитался, вышел и кликнул Прохора.

Кучер садился уже на козлы, когда из дверей прямо к нам шагнул Бларамберг и положил свои руки на край повозки, словно бы пытаясь удержать меня вместе с ней.

– Постойте, Алексей Петрович, не серчайте на меня, я лишь пытался испытать вас в твёрдости намерений, и рад, что вы человек долга и совести. Что же до легенд… – он коротко оглянулся, и тихая его скороговорка будто бы заговорила не о деле, а о боязни, что не успею я его выслушать, – да, тут ходит миф о последней битве, которая некогда произошла здесь. Говорят, потому эти земли всегда являли место раздора племён и империй, что некая сила восставала на людей, какому бы роду те ни принадлежали, мол, прокляты земли сии до неких пор. Так вот, со своей стороны хочу подтвердить истинность этого предания… до известной степени, конечно… к сожалению, у меня не достаёт сугубо научных аргументов… да, и, признаюсь, не это входит в мои… я не питаю любопытства к сему вопросу.

Я разложил свои вещи, и теперь только взглянул на него. Ответный взор этого почтенных лет человека поразил меня юношеской горячностью:

– Может, и не в прямом смысле, но земли в округе в самом деле опасны! Понимайте это хоть аллегорически, хоть прямо, в значении грунта и минералов. Не послушав моего совета, вы рискуете надолго утратить душевный покой.

– Не в мои годы грезить о душевном покое, Иван Павлович… – попытался я улыбнуться.

– Вы не понимаете, – зашептал он страстно, видя, что переубедить меня не удаётся, – хотя бы обождите немного, ведь ни за грош пропадёте! Вы – случайный человек, оказавшийся тут проездом… проезжайте же! Послушайте старика. Думаете, в земле только черепки да монетки сокрыты? Думаете, профессора потому вазами да статуями занимаются, что глупы и недальновидны? Да нет же! Напротив, потому что догадываются, на что можно наткнуться! Не на что вам у князя смотреть. Я пока в точности не знаю, что там, но дело вовсе нешуточное. И сам я, если хотите правду, не еду оттуда – бегу!

– Всё ж, вы ведь там гостили – и прекрасно выглядите, – похвалил я.

Он покосился на возницу, но Прохор будто нарочно хрустел своими огурцами, словно желая показать, что уши его не внемлют нашему странному разговору.

– Снаружи – да, но вы не подозреваете, что творится у меня на душе. Конечно, сейчас не времена преподобного Иосифа, и нам, образованным людям, не пристало опасаться каббалистов и чернокнижников, но изысканиями князя заинтересовались в верхах. – Он со значением поднял палец. – И интерес этот не сулит ему ничего доброго.

– Так что же, граф Воронцов – верит в колдовство?

– Перестаньте, – поморщился он, – ведь вы не только учёный, но и чин имеете. Такие дела по инстанциям не ходят. Доклад уже поступил – государю! И ответ не замедлит. Не желаете внять иным аргументам – прислушайтесь хоть к этому. Начинать карьеру с подобных сомнительных сношений…

– Ничего скрытного или порочного в моих действиях нет, – поспешил прервать я его речь, ибо уже боялся усомниться в собственной решимости. – И я не намерен задерживаться долее крайней необходимости.

Он вздохнул и, опустив голову, отступился.

– В таком случае, господин Рытин, желаю вам преуспеть в разгадках страшных тайн… И, вот ещё что, – почти шёпотом промолвил он, – не доверяйте там никому. Кроме, пожалуй… – он запнулся, окинув меня исподлобья колким взглядом. – Впрочем, нет, лучше – никому. Ну, с Богом! Пошёл! – крикнул он ямщику, ударив ладонью повозку.

Я ощущал досаду и обиду. Со мной обращались как с мальчишкой, играли, водили за нос. Многое знать, намекать и недоговаривать, брать свои слова назад – стерпеть такое моя гордость не могла и от людей близких, и если бы не безмерное уважение к заслугам этого человека, не избежал бы он резкой тирады, порождённой обманчивым омутом моего самолюбия. Что ж, пусть же моё холодное небрежение послужит если и не к удовлетворению моему, то хотя бы к разочарованию этого заносчивого собеседника.

– А хорош гусь этот Иван Павлович, – завёл Прохор, едва отъехали мы от трактира полверсты.

– Что же ты имеешь к нему?

– Промурыжил вас битый час, вот, помяни моё слово, попадём в передрягу из-за него! – недовольно рассуждал он. – А и скупой же, как все немцы. Этот-то ему какой-то скарб предлагал из могил, а тот нос воротил, мол, поезжай в Одессу, в музей, там тебе оценят. Уж тот и так и сяк цену сбивал – не идёт немец.

– Вот он, кажется, в Одессу-то и поскакал, – предположил я.

– Вестимо-с, все они в Одессу, одни мы в ненастье.

– А ты, выходит, подслушивал, а теперь давай наушничать, – съязвил я, забыв о том, как подглядывал сам.

– С моего места, где я лошадей впрягал-с, не только слышал, но и видел все! – довольно сообщил Прохор. – Что ж мне, глаза в карман сложить?

– И как же он тут господина Бларамберга нашёл?

– Известно-с! Он – Прозоровского человек. И твой немец – тоже оттуда прибыл. Видать, там не сговорились, так он и прискакал сюда, дорога-то одна, не собьёшься. Этот-то казак, слышь, украл всё у твоего князя.

– Ты почём знаешь?

– Ума много не надо-с, – чинно ответил Прохор, и принялся доказывать обратное. – Так скакать можно, только когда шапка горит. И цену он сам у себя сбивал, что цыган. Так сбивают, когда досталось даром. И, видал, какой прыткий, даже закусить не сел, хотя человек на вид степенный.

– Может, гонятся за ним, вот он и спешит.

– Черти из ада за ним шпарят. А князю гнаться не с руки-с, он за сто вёрст сглазит.

– Тьфу тебя, Прохор! Господин Бларамберг не это имел, говоря о Прозоровском.

– Да уж сглазил, видно, – не унимался тот. – Слыхал, как надрывался? И немцу руки не подал.

– Захворал, оттого и не приветил. Известно, что хворь передаётся через касание.

Прохор обернулся едва не всем телом, вынул из-за пазухи какую-то тряпицу и кинул мне:

– Держи покуда-с…

– Что это? – я чуть брезгливо развернул на коленях увесистый предмет.

– Вор оборонил. Важная вещь. Что скажешь?

Тяжёлая, почти квадратная табличка из шершавого минерала напоминала какую-то скрижаль. Знаки с одной из её сторон были мне хорошо знакомы, являясь древнееврейскими письменами, но самого языка я не знал.

– Не ведаю, забери, – завернул я снова. – С чего ты взял, что важная?

– Оставь. Почто она мне? Вор немцу всё подряд торговал, да только не это. Ясно, себе взять хотел или кому другому обещал.

– Что ж ты не отдал?

– А пошто ему… Слушай: сажа у него на руках, вот что. Спешит – да не доедет в Одессу, кончится по дороге… вертаться будем – новую сказку услышим. А вещицу князю отдашь, он обрадуется, глядишь – добрее станет. – Ямщик шмыгнул носом, облизнул губы и упрямо повторил, растягивая слова: – Ва-ажная вещь!

За неимением других впечатлений на скучной ровной дороге, я принялся размышлять о последнем напутствии Бларамберга, словно камешки перебирая в уме слова о неведомой последней битве, и сравнивал с тем, что знал об этих краях. Со времён легендарных скифов на обширных пространствах сих не возникло ни единого царства, ни одного осевшего надолго племени. Много их проносилось по этим степям, но все исчезли, оставив лишь развалины да курганы. Да и о скифах разве известно стало более, нежели давным-давно сказал Геродот? Породив несметное множество предметов материальных, они забыли оставить слова своей истории, не переняв письменности от развитых народов.

Камень, подобранный Прохором, сразу заинтересовал меня, хоть я и не подал вида, чтобы не дать ему понять, что я у него в долгу. Нет, не вес его и необычный состав с золотистыми вкраплениями привлекли моё внимание: никаких древнееврейских эпиграфов в наших землях доселе не обнаруживали, и неожиданно стать если и не первооткрывателем, так хотя бы первым исследователем такой находки льстило моему самомнению. Вот бы и в самом деле показать Бларамбергу. «Камни незначительного свойства» – усмехнулся я про себя, припомнив его слова. Меня не проведёшь… Так что ж? Не поздно и вернуться, он, должно быть, ещё на станции, да и небо впереди чернеет… Да будет! От Прозоровского ехать мне в Одессу, почему бы тогда и не справиться у Ивана Павловича насчёт находки? И уж пускай сначала позавидует, думая, что откопал её я, а после советует, что делать дальше.

Однако доселе не доводилось мне брать чужого. Единственное, что хоть как-то успокаивало мою совесть, так это уверенность, что и прошлые хозяева не оформляли у стряпчих сей предмет. В том, что он найден в раскопках у Прозоровского, я уже сомневался, а, вернее сказать, только хотел сомневаться. Смогу ли тогда я оставить пока таинственную табличку у себя?

 

3. Ведун

Так рассуждал бы я на всём пути до следующего постоя, если бы спустя час в самом деле не разыгралась такая страшная пыльная буря, что мы принуждены были укрыться в мелком овражке, и только молитвы к святителю Николаю, да вода, которой мы смачивали платки и одежду, чтобы иметь возможность дышать, спасли нас от неминуемой гибели в вихрях разбушевавшихся песков.

К ночи всё кончилось, лошадей и повозки нигде не виднелось, но небо расчистилось и мы, перхая и кашляя, нашли себя в темноте, под светом звёзд, совершенно измождёнными и не ведающими пути.

Вскоре спасение уже перестало видеться нам совершенно счастливым исходом, ибо холод, сменяющий в степях жару с быстротою хищника, начал пробираться под нашу одежду, что особенно подчеркнул спустя час пронзительный блеск взошедшей Луны. Тёплое своё обмундирование я неосмотрительно оставил с прочим багажом в обозе на заботливое попечение ворчливого своего слуги, плед пропал с конями, из вещей остался у меня лишь несессер с ненужными (пардон за неудобоваримое сочетание) в такую пору предметами (упомяну тут, увы, и императорскую депешу) и теперь мучился под вздохи ямщика, не роптавшего, впрочем, более некоторого приличия:

– А говорил я про бурю. И про земли, которые с людьми шутят-с.

– Не съели ж. Буря и буря. Таких в наших краях, да ещё со снегом, много переживали.

– Переживали-с! Так ведь ещё и не утро покуда. Поди, ещё околеем ни за грош, – проворчал он. – Видал знамение? И цвет – что кровь!

Усмехнувшись, я рассказал чудаку, который сам-то, похоже, навряд ли доверял суевериям, что наблюдает он не что иное, как соединение двух планет, Луны и Марса, который лишь оттого так ярок, что находится в противостоянии к Земле – явление нечастое и красивое, которым стоит любоваться, но никак не опасаться. И что совершенно такое же действо небеса явили за четыре ночи до того, но с участием колоссального Юпитера.

– На, держи свой целковый. Один из нас хвалился, что у него до Киева все стёжки приятели, – подзадорил я его. – Вот скажи лучше, куда лошади твои запропастились?

– Шутишь! Кабы б мои, так тут стояли б! А то к жилью подались, или на станцию. Испугались, пока мы в канаве пыль глотали. О них забудь, найдутся. Гляди, как бы самим не пропасть. А то ведь и утро не спасёт, коли дороги не сыщем.

Однако равнина стала прекрасно освещена, и мы, отбрасывая гигантские тени до самого горизонта, смогли тронуться в поисках какого-либо пристанища. Дороги никакой не проглядывалось, пыль сровняла все виды до полного единообразия гренадерского полка на великокняжеском смотре, но движения согрели нас. Природа степенно возвращалась к своему обыкновенному состоянию, и вскоре нас окружали стрёкот южных цикад и искры мечущихся светляков. Извиваясь, Скорпион, словно из преисподней тянул к Арктуру свою ядовитую клешню, подмигивая злым пламенем рдеющего зрачка Антареса; в ответ тот посылал ему навстречу ответный огонь оранжевых сполохов, но Млечный Путь ещё растворялся в мелкой пыли, медленно оседавшей с небес на сюртуки застигнутых врасплох путников. Ямщик, как и вылезшие на охоту ночные мотыльки, иногда ударявшие в лицо мохнатыми крыльями, ориентировался по ночному фонарю, украшенному причудливым ликом Каина, и ещё более полагаясь на собственные заключения, вёл меня несколько вёрст, пока не повстречался нам одинокий хутор.

– Место дурной репутации-с, – сказал возница уныло, – вывел нечистый аккурат на чёртову дачу.

– У вас тут иных и не сыщешь, – проворчал я, невольно озираясь. – По тебе судить, так одно другого хуже. Чего недоброго в этой лачуге?

– Здешний ведун живёт.

– Нехристь?

– Я с ним чад не крестил, – набычась, отвечал ямщик.

Неказистой и приземистой смотрелась та хибара в расплескавшемся по окрестностям мертвенном свете. Да делать нечего, ночевать под звёздами, слушая подвывания неизвестных зверей, решительно не хотелось.

Вдвоём мы постучали в добротную, ладно пригнанную дверь. Не успел отвести я кулака, как старик неизвестных кровей, с лампой перед лицом беззвучно возник из-за угла хижины, будто сторожил наше появление, и от неожиданности я отшатнулся.

Мы помолчали, я, в ожидании представления со стороны Прохора, он, думая, что мне, как благородному, более будет почёта от хозяина. Вследствие этого заговорил старик, да и то не отличился многословием:

– Ну, что стоять!..

Он бесшумно ступил на крыльцо над ушедшей в землю подклетью, отворил дверь и проследовал вперёд, мы, скрипя досками, вошли следом.

Вот-те раз! – мелькнуло в голове моей. Новоиспечённый учёный муж из столицы и, поди ж ты, кто бы мог подумать, что придётся в первой же экспедиции вляпаться в приключения такого курьёзного, если не сказать компрометирующего свойства.

Я взялся объяснить, кто мы такие, и откуда прибыли в неурочный час, но он объявил, что знает обо всём не хуже нас самих. Назвав нас поимённо Алексеем и Прохором, он чрез меру удивил меня, но я усилием не подал вида.

– Как изволите величать вас? – вежливо, но твёрдо вопросил я.

– Ложитесь вон, – он посветил в угол, где на полу валялись какие-то тюфяки, словно ожидавшие постояльцев, – знамо, натерпелись в бурю, а на меня не глядите, я по ночам не сплю.

Ах, вот ты каков! – разозлился я, но сдержал гнев, лишь постановив себе боле не строить церемоний с тем, кто себя не именует вовсе никак.

Многое хотелось мне расспросить, но возобладали насущные потребности, и я только потребовал умыться. Он, зыркнув, снова отвёл нас на двор, где мы вдоволь поплескались у бочки, избавляя лица и руки от тонкой солёной пыли. Мне не давала покоя мысль, откуда он может знать моё имя, и я дал себе слово выведать это скорее.

– Знаком ты с ним? Откуда он тебя знает? – вполголоса спросил я Прохора.

– А-а, не складывается Марс с Луной! – злорадно бросил тот и после минутного недовольного фырканья глухо отрезал, не слишком желая вдаваться в подробности. – Бывает. Тебя не знают – ты знаешь, ты помнишь – тебя не узнают. А тем паче – ведун он. Дело тёмное.

Небольшое облако, словно желая утвердить правоту его слов, наползло на ночное светило, прогнав крохи света в степь.

– Всему имеется объяснение, – недовольно проворчал я. – Просто в цепочке рассуждений недостаёт некоторых звеньев. А когда нет сведений, всё видится в мистическом духе.

Прохор повернулся и, кажется, несколько секунд глядел на меня, стряхивая капли с рук.

– Верно. Слыхал. Все учёные. Знаешь, какая загадка труднее всего отгадывается? – вдруг спросил он и сам же дал ответ. – Та, в которой много лишнего. Почему Солнца нет? – указал он на небо. – Затмение причиной, или тучи? Э-э!.. Да просто – ночь. Утро, как говорится, вечера мудренее.

– Ну вот, ты тоже ищешь ответы, только по-своему, – едкое остроумие его мне решительно нравилось, хотя и задевало моё самолюбие.

– А, между нами, тебя же предупреждал немец: не езди, не береди душу. Только вот попомни: не всегда надо доискиваться до исподнего. Иногда разгадка ещё хуже загадки. А с этим ведуном – молчи лучше. До утра заночуем – и дёру.

Я невольно вздрогнул: хозяин стоял от нас в двух шагах. Умело повёрнутый фонарь по-прежнему скрывал его лицо. «И давно он так подслушивал, или только что из-под земли вырос?» – подумал я, и сказал, плохо скрывая злость и уперев глаза во тьму, где полагалось бы находиться зрачкам старика:

– Мы с товарищем беседовали о Священном Писании, именно – рассуждения наши вращались вокруг книги Бытия, где сказано об опасности срывать плоды с древа познания.

Ведун тем временем заварил нам трав, о чём и сообщил, не ответив никак на мои слова. Сделав лишь несколько глотков горячего настоя, я ощутил покой и блаженство, глаза сами закрылись, и сон сморил меня глухой и мирной теплотой.

Я, мне казалось, просыпался. Старик всё время сидел за столом и что-то изучал, шевеля губами. Чудилось, что видел я и Прохора. Но голова обременяла меня трёхпудовой гирей, и всякий раз, порываясь встать, я только глубже проваливался в тягучую трясину дрёмы. Последний раз мне привиделось, как ведун встал, завернул что-то в тряпицу, и вышел.

Когда я очнулся, окно маленькой горницы уже брезжило слабым рассветом, я потянулся, размял члены и осмотрел себя. Вид оставлял желать лучшего, представляться в таком обличье семейству князя было бы верхом нелепости, но поделать я ничего не мог.

Поискав глазами образа, и не найдя красного угла, я помолился на перекрестье светлого оконного пятна, полагая его обращённым к востоку, переступил через храпевшего ещё ямщика и собрался выйти из дому, как взгляд мой упал на стол, за которым, как мне смутно помнилось, оставался сидеть хозяин в свете дрожащей лучины, когда меня сморил Морфей…

Там лежала украденная у князя вещица с неведомыми письменами!

Я разом испытал облегчение и досаду. Всё разрешалось просто: лошади, повинуясь природному чутью, сами пригнали повозку с нашими пожитками к ближайшему жилищу, от того старик, прочитав документы или предписания, и ведал моё имя. «Невеликий ты прозорливец», – усмехнулся я про себя, садясь за стол. Покрутив так и сяк сей рукотворный предмет, я, опасаясь как бы и в другой раз не лишиться его, решился тут же сделать копию в свой походный дневник.

Для этого использовал я простой способ, исключавший всякую возможность ошибки. Выдрав лист, и плотно приложив его к ровной плоскости, на которой оставила глубокие борозды рука неведомого резчика, я быстрыми движениями грифеля заштриховал поверхность, и на бумаге проступили чёткие очертания знаков.

Едва лишь я кончил и убрал зарисовки, как старик бесшумно возник сзади, чем заставил меня невольно подскочить, как нерадивого ученика, которого учитель застал за курением. Камень уже лежал в моём кармане, но руку я ещё только извлекал оттуда, и старик, не скрываясь, следил за её движением. Вид его, в новой чистой рубахе, подпоясанной не по-мужицки, напоминал скорее мелкого купца, чем крестьянина.

Несколько времени смотрели мы друг другу в глаза, словно бы определяя, кто из нас и о чём уже догадался без слов, после же он, отведя взор в сторону очнувшегося ямщика, вымолвил:

– Лошадей твоих я напоил и пустил пастись.

Прохор, не помня себя от радости, бросился вон.

– Сундучок твой там, в сенях, – едва прошевелил он губами в глубине седых усов.

Я кивнул. Неприязнь моя к нему грозила обернуться ненавистью. Ясно чувствовалось в нём нечто, чего я не мог постичь. Все минувшие события начали казаться мне частью его промысла, в котором я не имел самостоятельной роли, а лишь следовал позади событий. Более всего обижало меня то, что я, даже сознавая это, не в силах был что-либо изменить.

– Ведун, значит, – хмыкнул я зло, потому что едва мог стерпеть мысль, как он перебирал мои вещи. – А кроме моих дел, что знаешь?

– Спрашивай, – ответил он, не успел я кончить вопрос.

– Что скажешь про последнюю битву?

– Шла здесь, – он опустил голову с гладко прибранной шевелюрой, и хмыкнул, задержав взгляд на пустом столе.

То, как, не переспрашивая, не замедлил он с ответом, и после многозначительно замолчал, ещё более смутило меня.

– В Писании говорится, что битве при Армагеддоне ещё предстоит случиться, пред концом света.

– Ты учёный, – усмехнулся он в бороду, – тебе видней. Вон – книгу Бытия читал.

– Почему же её назвали последней? – пропустил я его насмешку.

– Больше уж, верно, не с кем биться стало, – ответил он, не отрывая глаз от стола.

– Но с тех пор… – начал я, но он прервал меня:

– Отдай, – сказал он тихо, но внятно.

– Почему же я должен отдать? – едва удержался я, чтобы не хватить его этим камнем.

– Верну на место.

– Я сам верну Прозоровскому, коли это его вещь. Прохор! – громко распорядился я в окно, показывая, что спор окончен. – Подай, любезный, мой саквояж.

– Он – не хозяин, – отвечал знахарь всё так же глядя в стол.

– Уж не ты ли хозяин?

– Не то спрашиваешь.

– Чего же тебе, мужик, надо?! – зло воскликнул я.

Он, наконец, оторвал взгляд от доски и перевёл его на меня. Признаюсь, мне стало несколько не по себе от свирепой ярости будто метнувшихся в меня молний, но я стерпел.

– Я – наследник. – Голос его был спокоен, даже равнодушен, но за этим крылось кипение пылких страстей.

– Ну, раз ты наследник, то должен знать, что это. Скажешь – отдам.

– Проклятье, чтоб тебе не жить!

Признаюсь, пожалел я, что нету со мной нагайки.

– Будь ты дворянин – сейчас бы уже посылал за секундантом, а крепостным – выпороли бы нещадно, хоть ты и старик.

Он словно вырос, твёрдый надменный взгляд его упёрся в меня, но я ответил тем же. Однако манерой держать себя он мог сравниться и с полковником, уже досадовал я о своей речи. Я уж вознамерился убрать вещицу в саквояж, как увидел в нём ещё один камень, похожий на тот, что держал сейчас в руке.

– Отдай же, – старик протянул руку, и я покорно вложил в неё его камень.

В самом деле, на моём экземпляре имелся скол, а этот обладал совершенно правильной формой. Но тогда выходило, что я рисовал знаки с чужого?

– Ладно, – смягчился я, и вытащил свой, раз уж скрывать что-то от хозяина не имело смысла. – Что тут сказано?

– Буквами много не прочтёшь, – упрямо ответил Ведун, отступая в свой угол. – А камень трижды за три дня видел. На нём скорбь.

– Он тоже – твоё наследство?

Ответил он кивком, после добавил:

– Поедешь своим путём – верни добытчику. Поплывёшь морем – брось его.

– Что ж ты не просишь тебе отдать, а велишь выкинуть?

– Ты не отдашь. Но выкинешь. Пусть трепещут под водами.

«Чтоб тебе, чёртов оракул!» – чуть не воскликнул я, ощущая духоту и порыв быстрее покинуть этот hermitage terrible.

– В какую сторону мне отсюда ехать? Я должен быть у князя Прозоровского, – спросил я, чтобы моё отступление не выглядело позорным бегством.

Старик же снова ответил вовсе про другое.

– Поедешь дальше – случиться беде. Вернёшься – будешь жалеть, что не доехал.

– Жив-то хоть останусь? – горько усмехнулся я.

– Если не станешь глубоко рыть, – рявкнул он, сверкнув глазами и в его усах заметил я ухмылку. – Теперь ступай, тебе тут не место.

– Как и иконам? – вопросил я с суровостью в голосе, не желая оставлять за своим противником последнего слова.

Он прищурился с какой-то особенной злобой.

– Так ты в Синод напиши, – услышал я ворчание от крепкой медвежьей спины; он удалялся уже. – Заодно спроси в Библейском Обществе: отчего же Бог не убьёт сатану?

Прохор аж крякнул с досады, стегнув коней, и долго ещё пыхтел себе под нос укоризны в адрес всех уже встреченных нами и будущих персон. Впрочем, нежданно вновь обретённые им огурцы несколько скрасили ленивый его быт на козлах. Покончив с ними и напившись, он начал с другим аппетитом:

– А то ещё история: помер у князя работник. Чёрным кашлем изошёл. – Не дождавшись от меня вопроса, объяснил сам: – Харкал чёрной мокротой. Пока все кишки не выплюнул. Думали, чума. Ан, нет, только он один и помер. И месяца не прошло ещё, да. Сразу вспомнили про такой же случай при старом князе. Слуга его неделю мучился, сажу с кожи отдирал, кашлял так – глаза руками держал, чтоб не вылезли. И тоже, конечно, помер. Говорили, сунул нос, куда не звали. Князь его и заговорил. Чернокнижник, ему человека сжить, что мне огурец сжевать. Так-то-с! – заключил он строго, словно осиновый кол вбил.

Весь путь до последнего перед имением князя постоялого двора провёл я в самом хмуром расположении духа, размышляя о судьбе и о свободе воли, согласно которой я, несмотря ни на что, двигаюсь по раз избранному пути.

Ни сытный обед, ни солёные байки ямщика, ни даже купальня, которую я приказал натопить и в коей с наслаждением предался мытью и катанию, не могли до конца развеять сомнений, кем избран путь тот – моим ли разумом, или юношеской гордыней, безжалостно овладевшей этим слабым инструментом познания.

 

4. Художник

Когда приведя себя в порядок, вышел я к самовару, ко мне обратился с просьбой староста, сморщенный всегдашней усталостью пожилой человек с серым заискивающим лицом и остатками выправки, выдававшими отставного солдата. У него недоставало лошадей, а здесь маялся с вечера один проезжий, также направлявшийся к князю. Старшина спрашивал, не соблаговолю ли я взять его в попутчики? Я вслух удивился тому, что, кого бы ни встретил на пути, все ехали или к Прозоровскому или от него.

– Что ж за диво, – развёл руками он, – тут вокруг только и земель, что Его Сиятельства, куда же ещё им ехать.

За дощатым столом в углу сосредоточенно читал пожухлую книгу юноша, чьи печальные глаза и убранные по-европейски длинные волосы сразу почему-то расположили меня к нему, и я дал согласие. Чем биться в одиночестве со своими сомнениями, не лучше ли скоротать время в пути, общаясь с образованным сверстником, решил я и, усилием подавив высокомерие, велел нас представить.

Молодого человека звали Владимир Андреевич Артамонов, он отрекомендовался художником и, обрадовавшись оказии, за чаем рассказывал мне:

– Два года я посещал занятия как своекоштный вольнослушатель в Петербургской Академии Художеств. Мог получить и чин десятого класса, да предпочёл совершенствоваться в своём мастерстве, отбыв стажироваться в Рим и Флоренцию, где сам Кипренский был моим чичероне по древнему граду. А теперь уж два месяца в пути. Притом, заметьте, путешествие из Венеции через свободную Грецию с пленэрами в Акрополе отняло у меня шесть недель, а по прибытию в Одессу уж без малого две. То прогонные не так выписали, то лошадей нет, то ступица сломалась. А вы – коллежский асессор, как мне сказали? Высоко. Удобно. Коней по чинам скорее дают. Признаюсь, не призови меня Их Сиятельство спешно на родину, сейчас малевал бы тосканские пейзажи. Так что ныне держу путь к благодетелю моему, князю Александру Николаевичу, коему всецело обязан своим образованием и положением.

С трудом догадался я, что так выделяло его внешность. Не лоск модной одежды, редкой у нас в эпоху кокард и мундиров, ни ухоженность рук и даже не цвет лица, по отсутствию землистого оттенка в котором так легко опознать иностранца в Петербурге – приветливый вид, вежливая осанка, взгляд неробкий, истекавший из ясных зелёных глаз облагораживал собой его манеры и жесты, заставляя меня только завидовать.

Признаюсь, не уловил я, с презрительной ли иронией выразился он относительно моего чина или вполне всерьёз. Одну секунду даже хотелось мне вспылить, мол, не за званиями шёл я в Университет, и что положение моё в табели о рангах – заслуга сугубо личная и редкая для недавнего выпускника, но только вежливо поинтересовался, чьи шедевры везёт новый знакомый – купленные или… итальянские.

– Холсты мои, – улыбнулся он, похлопав тяжёлый медный тубус. – А что до книг, в основном французских, их князь выписал, я лишь своего рода почтальон. – «Га-Багир», – пояснил он, ловя мой взгляд на открытом титуле лежавшей на столе книги.

– Это – «Багир»?! – воскликнул я, будто ужаленный. Никогда не доводилось мне держать в руках сих едва ли не запретных сочинений.

– Вы удивлены, что я в состоянии читать сей источник? Полно вам, это всего лишь изложение для неофитов, и, – понизил он голос до доверительного шёпота, – боюсь, не вполне умелое. Князю же везу один из старинных рукописных списков оригинала и берлинское издание тысяча семьсот шестого года. Мне же он настоятельно рекомендовал до приезда ознакомиться, да я пошёл путём незатейливым, как видите.

– Это же, кажется, каббалистическое сочинение? – вскинул я брови, и сразу позабыл о нашей пикировке, зато припомнил слова Бларамберга и почему-то всё, связанное с чёрными ритуалами, описанными в «Северной Пчеле». – Так князь и вправду каббалист?

Художник неопределённо повёл плечами. После раздумий, уже в повозке, вывел:

– Князь имеет репутацию человека со странностями. Их некогда обширный и влиятельный род угасает, он последний прямой наследник мужской линии. Говорят, что некое проклятье тянется за ними с незапамятных времён. Князя Ивана, в бытность воеводой Астрахани, самолично сбросил с башни атаман Стенька Разин. А сына его лет восьми повесили за ноги.

– Читал про то, – нахмурился я. – Не поверю. Не поверю в проклятье, а не в историю. Уж если имелся смысл кому и проклинать, то князю бунтовщика.

– Ну, а если положить, что проклятье имеет более древние корни? Что, право, знаем мы о прекрасных заклинаниях древности, надёжных печатях, сдобренных прямыми сношениями с силами тьмы, не сдерживаемыми никакой ещё церковью! Что рядом с ними наши жалкие наговоры и анафемы… – уловив мой удивлённый взгляд, Владимир поспешил заверить меня в шутливости сказанного и закончил как об очевидном: – Впрочем, любое проклятье имеет оборотную силу. Каббала, которой вы опасаетесь, утверждает то же.

– Уж вы с ним не юдаистской ли веры? – неприязненно вопросил я.

– О, нет, – сказал он. – Знаете, каббала имеет лишь касательное отношение к иудейскому почитанию Бога, а что до меня, то я и вовсе не слишком верующий: обрядовая сторона чужда моему восприятию, хотя я допускаю Логос.

– Логос! – удивлённо воскликнул я.

– Вона! – вторил Прохор. Мы покосились на него, и он, поспешив отвернуться в пустую уже крынку, стегнул ни в чём не повинную пристяжную, от чего бричка дёрнулась, и мы с Артамоновым столкнулись плечами.

– Художники, как никто, должны созерцать в мире божественность, – предположил я.

– Божественность! Точное слово, но плохо сочетается с обязанностью верить, – отвечал он. – А вы сами?

– Я – учёный, и во всём наблюдаю гармонию, свойственную построению очень высокого порядка. Что уж говорить о моральных законах!..

– Так, выходит, Алексей Петрович, и вы – каббалист, да только не сведущи в этом.

– Вам так видится, Владимир Андреевич? – я покуда излучал вежливость, находясь в полной готовности схватиться в споре.

– О, да. Каббала изучает все высшие тайны и закономерности: создания и структуры вселенной, высших сил, цели жизни людей и народов… однако, все мои попытки учительствовать, право, смехотворны, я и сам знаком с вопросом крайне поверхностно.

– Святые отцы церкви почитали каббалу за противное христианскому духу учение, – покачал головой я. – Я не стану оспаривать их мнения. Впрочем, вам, верно, это не авторитет.

– Моральные законы! – воскликнул он, не поняв или не приняв моего вызова. – Я повидал их действия в Европе и ещё ужаснусь им у родных пенатов. Благообразно молятся в воскресенье – и в понедельник устраивают правила благородного ведения войны – насмешку над благородством; вторник же посвящают лицемерному сочинению порядков мира, кои ещё ужаснее военных; справедливостью и не пахнет на земле. Узурпатор, вторгшись в нашу Отчизну, укорял императора в том, что его крестьяне без чести и правил вилами вспарывают животы его солдатам на променаде. Искренне полагая расстрел картечью из пушек целых масс этих же самых рабов, но лишь обряженных в мундиры, цивилизованной нормой.

Держа на сей счёт уста запечатанными, я не мог не согласиться с ним в мыслях.

– Наш мир, мир Бога – милосерден, а не справедлив. Беда тем, кто искажает заповеди любви, – лишь заметил я кратко.

– В наших – и только – силах сделать его милосердным. У животных нет ни того, ни другого, а мы по ненасытному произволу присвоили себе права царей над всем земнородным. А в известном смысле – и над небесным, – ответил Артамонов убеждённо.

– Бог дал Адаму власть над всеми тварями.

– Некоему идеальному существу, именуемому непорочным Адамом, облечённому в первородную одежду из света – да, но в нас уже тычет кровь первоубийцы Каина. А, быть может, и кого пострашнее. Между Адамом и нами лежит тёмная пропасть смешения с неведомыми тварями, потоп и невесть что ещё, о чём Писание вовсе молчит. Меня, Алексей Петрович, успокаивает лишь то, что повезло мне гостить нынче в полуденных краях, – свободных и управляемых просвещёнными моими соотечественниками… а больше иностранцами, – горько заметил он.

– Так вы ощущаете себя гостем в Отечестве? – мне стало жаль его, в ком читались одиночество и печаль.

– Увы, – бросил он многозначительный взгляд и отвернулся в сторону, – наследство моё ещё менее определённо, чем будущность.

Я не стал расспрашивать, что имел он сказать этой странной сентенцией. Словно отголоском настроения нашего день изменился, солнце затянули сплошные пелены облаков, и мелкий дождь напрочь смыл из здешней природы первозданную радость, открыв мне бескрайнюю тоскливую серость неотличимых земель и небес. Прохор поспешил поднять драный кожаный верх, скрипевший от ветхости и грозивший сложиться от встречного ветра.

– Известно ли вам что-либо о проклятии иного сорта?.. Одна местная легенда…

– О, да! – поспешно отозвался он, оживившись. – Земли эти прокляты. Разве вы не чувствуете? Пустыня. Мёртвая Сахара Причерноморья.

Я невольно принялся озираться, хотя понимал фигуральность его выражения. Неприятным холодком, а вовсе не горячим дыханием пустыни повеяло от его вольготного жеста, осенившего окрестности. Да и местность, недавно ещё степная, быстро сменялась, и над высокими травами глаз различал извилистое буйство зелёных крон, обозначавших собой струившиеся по балкам ручьи.

– Странно, что эта легенда совсем не известна нигде более.

– Вся эта обширная страна называлась ещё недавно Диким Полем. Едва полвека прошло, как цивилизация заново распространилась здесь. А какого культурного влияния можно ожидать от наполовину кочевых дикарей? Впрочем, сейчас, уверяю вас, она известна многим, – опроверг он мою мысль.

– Я более привык доверять разуму, нежели чувствам, Владимир Андреевич. Что же до раздоров и войн, то где та страна, которая избавлена от них? Италия, которую покинули вы? Или Греция, которую вы проезжали? Или, паче того, Сирия, куда направляюсь я? Впрочем, вам, одарённому художественно, дано чувствовать утончённое моего.

– Да, – согласился он, и я не понял, с чем. – Вся планета наша, увы, порабощена людской гордыней, но здесь дело другого сорта. В Италии и Палестине кланы, племена и народы живут из поколения в поколение, сохраняя если не государственное устройство и самоуправление, то самый свой быт, нравы и веру. В сих же краях никогда во все века не становилось самостоятельного государства. И никогда не удерживались надолго самобытные нации. Менялись колонии, мешались народы, чехардой скакали правители, принося и унося с собой навсегда своих богов. Будущие победители – светлейший князь Потёмкин и блистательный Рибас – схватились не на шутку ещё задолго до общей победы, что и свело светлейшего в могилу.

– Я слышал, покойная императрица посеяла раздор между бывшими фаворитами, – не мог не усомниться я.

– Силы, говоря вашими словами, более высокого порядка, нежели царские особы, владеют судьбами этих земель. Зло здесь проникло в самую глубину человеческих отношений. Семьи, родственники, друзья и единомышленники, попадая в круг событий, неизбежно втягиваются во вражду. – Он омрачился и поник, что заставило меня подумать, что говорит он неспроста, имея на сердце гораздо более скорбей и сомнений, нежели возможно выразить первому встречному. – Смею верить, я недолго пробуду здесь, чего и вам желаю. Имейте в виду, и да поможет вам Бог, в которого вы верите, тут – каждый сам за себя.

– Вы рассуждаете как человек тоже безусловно верующий, – горячо заметил я.

– Я верю! – воскликнул он. – Но не приемлю внешнюю обязательность, навязываемую союзами царей и первосвятителей.

Путешествие от границ владений князя до широкой чудной аллеи заняло у нас часа три, и ещё с полчаса плавно катили мы под сенью молодых ещё лип и каштанов, которые когда-нибудь сомкнутся кронами в высоте и создадут подобие гигантской перголы, дарующей тень в зной или укрытие в дождь.

 

5. Княжна

Лишь только тяжёлое серое здание замаячило в просвете шпалеры, лицо моего попутчика сделалось чутким и тревожным, ноздри его раздались, и он шумно задышал, почти всхлипывая, что приписал я тогда одному лишь волнению встречи заблудшего сына с дорогими местами. Вблизи, исполненный по странной прихоти в романском вкусе, дом Прозоровских, кладкой из крупного тёсаного камня напоминал старинное аббатство, хотя вряд ли возраст его мог составлять и полвека. Куб его главной части, увенчанный призматическим куполом, и многогранные цилиндры флигелей и пристроек располагались в глубине обширного регулярного парка, в котором не мог я обнаружить ни намёка на знакомые северные растения. Яворы, грецкий орех и шелковица, знакомые моему глазу, перемежались платанами и кипарисами, о которых я лишь читал, но не мог не узнать, лишь только впервые коснулся их жадным взглядом; прочего же множества деревьев и кустарников и вовсе до того не представлял существования.

Дворецкий известил нас, что Его Сиятельства не будет до ужина, а княгиня Наталья Александровна часом позже спустится к чаю. Такое отложенное представление оказалось весьма даже кстати, ибо немедленно после разудалого путешествия не мог я произвести того благожелательного первого впечатления, которое надолго накладывает отпечаток на общение с людьми света.

Прохора тоже не оставили без попечения, но он не мог смолчать, прежде чем отправился в людскую:

– Все тут колдуны, а без этого чёрта, – кивнул в спину удалявшегося Артамонова, – дело, видать, не спорилось. – Лицо его, однако, выражало довольство и спокойствие, похоже, сам он ничуть не верил в рассказанные им небылицы.

– Ну, полно! – осадил я его. – Владимир – художник, князь Прозоровский занимается науками. И запомни: впредь до отъезда…

Я не договорил, Прохор, ворча, вразвалку отправился восвояси, шарканьем добротных своих сапог выказывая всё наличное презрение.

Провожая меня длинными коридорами и тёмными в любую пору суток лестницами в покои, мажордом, снизошедший в своём парадном хозяйском высокомерии до незваного гостя в мятом облачении, сообщил, что печи в этот сезон не разжигают, потому в дождливую погоду приходится мириться с сыростью в спальнях, но обещал перед сном распорядиться принести мне прогретую постель. Движения этого не старого ещё человека и нарочитая сутулость словно умышленно разыгрывались им для окружающих, дабы подчеркнуть важность его медлительности.

Расположившись, я открыл свой саквояж и с ужасом обнаружил совсем новый фрак свой порядком попорченным мелкой пылью, забившейся в бурю во все складки. Кое-как приведя себя в порядок, отправился я распорядиться отдать в чистку платье, а заодно спросить чернил, чтобы в удобстве составить несколько писем. Возвращаясь, у дверей в оранжерею я застал картину, толкнувшую сердце моё забиться в совсем иной тревоге.

Мой новый знакомый, склонив голову в глубоком поклоне, о чём-то говорил своей собеседнице, и лишь один взгляд на неё заставил меня вздрогнуть, а душу мою затрепетать в сладком волнении.

Она была не просто хороша собой – и в столицах не встречал я такой свежей и чистой красоты, очаровавшей меня с одного лишь на неё взгляда.

Однако стоять дольше было невежливо, и я сделал несколько шагов в направлении пары молодых людей. Мне пришлось несколько долгих секунд ожидать, пока Артамонов, не слишком скрывавший недовольство моим появлением, соизволит произнести:

– Позвольте представить, Анна Александровна, – Владимир почтительно кивнул в её сторону, – Алексей Петрович Рытин, коллежский асессор, проездом из Петербурга. Оказался столь любезен, что довёз меня к вам, княжна, – сказал художник, и двусмысленность его слов я мог оценить сполна, как и своё представление, безупречное по букве, но уничижительное по сути, так как оно не только превращало меня в придаток отстранённой функции, но и низводило до чина его личного кучера.

Тут же пронзила меня вспышка безосновательной ревности: оказывается, Артамонов, знакомый с дочерью князя, не счёл нужным предупредить о ней, хотя говорил весьма о многом, даже и про угасающую мужскую линию рода. И не упомянул о женской, восходящей к блистающим красотам небесных светил.

Я убеждён, что мгновение, на которое я задержал её прелестную руку у своих губ сверх требуемого приличия, не осталось без внимания моего соперника. Да, уже – соперника, ибо двое молодых людей не могут оставаться ни приятелями, ни попутчиками подле единственной прекрасной дамы. Я добавил несколько поспешных слов, разъясняющих настоящую цель моего визита, и услышал мягкий голос княжны Анны:

– Вы прямо с раскопок, Алексей Петрович?

Я вспыхнул слишком жестокой шутке, а узкие скулы Артамонова, успевшего переодеться в белоснежную рубашку и три жилета, исказила кривая улыбка. Дорожная одежда моя, неимением возможности вычищенная недостаточно хорошо, дала ей немилосердный повод посмеяться. Я рассказал о пережитом ненастье, что вызвало её живой интерес, и тут же выяснилось, что она и не собиралась дразнить меня, объяснив, что полагала, будто я и в самом деле занимался неподалёку чем-то сходным с деятельностью её отца на Арачинских болотах.

Она отобрала у меня хлипкую чернильницу, обещав снабдить лучшим прибором, и пригласила нас в оранжерею, а я не без злорадства отметил, как уже раздражение сменило недовольство художника, принуждённого разделить со мной радость беседы с Анной Александровной.

С пылом Отелло, прозревая тщетность своих надежд, я искал в ней хотя бы малейший изъян – в лице, походке, манерах – и к ужасу своему находил её совершенством. Мне необходимо было обнаружить хоть что-то, что разрушило бы её идеальный образ в моих глазах – в каком-нибудь неуловимом повороте головки, в укладке локона, в жесте, – чтобы остудить себя: «ничего, пусть она не назначена тебе – таких множество, и я найду лучше, когда исполнится срок… а это – лишь мимолётная влюблённость вчерашнего школяра после долгого пути…» Но видеть – профиль её милее всего сочетался с приподнятым подбородком, каштановые пряди манили прижать их к лицу, а тонкая рука, приглашавшая за собой, могла повергнуть на колени в жадной милости просить и сердца её обладательницы.

Теперь только, когда следовал я коридорами и залами, бросилась в глаза мне музейная обстановка обширного дома: повсюду в дубовых шкафах и перемежавшихся зеркалами стеклянных витринах воспорские вазы соседствовали с генуэзскими монетами, а статуэтки этрусков изяществом соперничали через века с украшениями скифов. Ничего из этой мёртвой красоты, способной надолго приковать к себе внимание любого учёного, не заметил я ранее, весь поглощённый живой поступью княжны Анны.

И можно ли было назвать это чувство увлечением? О, нет, то было – слепое влечение металла к магниту, гибельный жар заносчивой души!

Чего я желал тогда? Вряд ли заронить в её сердце хоть искру влюблённости, тем паче что обязанность вскоре отбыть за моря оставляла меня без малейшей надежды встретить её в ближайшие годы. Скорее я лишь стремился играть с её нежными чувствами, поставив себя наперекор её отношению к Артамонову, дабы сравнением с ним хоть немного погасить к нему её симпатию.

Мы расположились вокруг столика, у обращённого к парку выхода, на уютной кромке дождевой мороси и потока тепла от жаровни, сочащейся переливами крупных углей, и тонкие витиеватые узоры литой его бронзы словно насмехались над сложным роением моих растревоженных мыслей. Я позаботился сесть так, чтобы княжна не могла одним взором охватить нас обоих, ибо внешность моя, недурная в сравнении с большинством, всё же проигрывала картинному облику Владимира. Нам принесли шоколаду, и новый разговор потёк между нами; но не плавным течением равнинной реки, а горным ручьём, бурунящимся по упрямым валунам, не уступающим ему русло. Я, признаться, был доволен, что мне удалось прервать общение Владимира и Анны между собой. Страсть уже подступала ко мне, вытягивая свои щупальца желчи, мнительности и гневливости.

Но после я не мог не признаться себе, что не одна только княжна Прозоровская разделила нас с Артамоновым. Дамы более капризные и властные – наши судьбы вставали между нами. И при других обстоятельствах я не мог не выставить против слишком очевидной его незаурядности своего феноменального упрямства.

– Выстраивать ли художников по ранжиру соответственно ординарным чиновникам, которым не нужно таланта, а необходимы лишь усердие и раболепие? – вопрошал Владимир.

И хотя я придерживался насчёт чинопочитания схожего с ним мнения, но кого же прельстит в таком положении оставаться лишь безучастным восприемником чужих сентенций? Игру я принял, и стал настойчиво сбивать его с толку.

– Что ж дурного, что императрица указывала живописцам на их место в государственной иерархии, – с еле уловимой усмешкой парировал я его вызов. – Государственной, но не художественной, ведь ранжиры не мастерством кисти присваивались. А первое не подменяет второго. На то уж есть суд собственный вашей гильдии.

– В Европе такого и в помине нет.

– У них Моцарт умер в нищете, а у нас чиновные художники и литераторы получают службу и содержание от казны, если не имение.

Уж не знал я и сам теперь, по-прежнему ли возражаю ему из любопытства, или уже мнение моё более искренне, чем вызывающе. Он вспыхнул.

– Зато там гении взаимным отбором блистают, а у нас посредственности дурным вкусам служат за пансион, – не уступал Артамонов.

– Европе хорошо за славянской стеной свои моды сочинять, пока мы, служа дурновкусию, с варварами бьёмся. Да ещё их нахваливаем за манеры, которых у себя не держим по причине того, что с дикарями дипломатией не совладаешь. Так что они там, в Европе, пускай поглядят на нашу витрину свиных рыл, и представят себе, какие хари, во сто крат худшие, за нашими спинами обретаются. И с ними – управятся в два счёта, не встретив на пути нашего моветона. Я следую на Восток, тот, который издавна воспевали менестрели, но на который лучше не попадать христианину, не имущему за спиной северного царя с флотом и кавалерией, ибо только сила признается там за ценность. Слышали вы, как фанатики из уличной черни растерзали там гяуров, коими они именуют всех иноверцев, за то, что тем довелось случайно бросить взгляд на священное знамя халифа? Немало знатных европейцев не вернулось в цивилизованные свои пределы.

– Возможно так, но если вы едете, имея в душе сии лишь чувства, боюсь, многого не поймёте вы там, – вздохнул мой соперник, и, как ни старался, не уловил я в том вздохе фальши.

– Что ж, оставим тогда разговор этот до моего возвращения, – предложил я.

– Коли доведётся вам вернуться со щитом, – оставил-таки он за собой последнее слово.

Словесный поединок не довелось нам окончить – объявили княгиню. К счастью, лакей доложил, что и фрак мой в полном порядке. Все проследовали в столовую; когда же с некоторым опозданием туда явился и я, привнеся частичку столичного шика, от внимания моего не утаилось, как быстро менялось выражение княжны по мере того, как её взгляд окидывал мой облик – и глаза блеснули ещё не симпатией, но интересом.

Людей за столом собралось немало, по их расположению и манерам угадал я домочадцев и иждивенцев. Меня представили княгине Наталье Александровне вслед за тем, как Артамонов почтительно склонился над её рукой и презрительно хмыкнул в адрес моего костюма, столкнув моды юга и запада Европы. Дама в расцвете лет, она оказалась свободной и откровенной настолько, что зачастую это могло приводить к конфузным положениям. По очереди я приветствовал и прочих собравшихся. Они, в самом деле, числились в дальней родне, но некоторые друзья семьи просто приехали погостить из Одессы.

Печенье домашней выпечки таяло во рту, чай распространял чуть горьковатый аромат бергамота.

– Так вы путешественник, господин Рытин, – обратилась она ко мне, и хоть я и не понял, какое место путешественники занимают в её табели между людьми других занятий, мне льстило это определение. – Расскажите нам о ваших приключениях.

Я был ей безмерно признателен за то, что она увидела во мне нечто иное, а не чиновника.

– В сущности, я лишь в начале своего долгого пути, – произнес я и прибавил с глубоким кивком: – Благодаря государя, попечителя наук и искусств.

Мой недолгий и несколько приукрашенный рассказ заставил её с интересом хмуриться и улыбаться, и она рассмеялась, когда живописал я Прохора, а упоминание Ведуна вызвало шорох перешептываний и острую насторожённость Артамонова. Не к месту и зря, лишь из чванства и желая выпятить свою значимость, упомянул я о средствах, ассигнованных Обществом Древностей на экспедицию и манускрипты. Оставшись вполне довольным произведённым впечатлением, а более смесью восхищения и удивления в глазах некоторых особенно драгоценных слушательниц, я остановился, ожидая вопросов. Вместо этого княгиня сказала нечто, от чего сердце моё взволнованно заколотилось:

– А ведь и мы с Анной тоже скоро отправляемся в вояж по Греции.

Будто нарочно молчание наполнило в тот миг всю шумную до того залу.

– Как скоро? – встревожился Артамонов, который, видно, тоже только в секунду сию прознал о планах Прозоровских.

– Дней через пять или шесть уезжаем в Одессу, а оттуда морем в Навплию. Вот, друзья приехали проводить нас, а некоторые составят компанию в путешествии. – И она указала на какую-то пожилую пару. – Багаж уже отослан. От вас, Владимир, я ожидаю подробных рекомендаций, поскольку зиму мы намерены провести в Италии.

– Буду рад в деталях посвятить вас в красоты Апеннин, – напыщенно возвестил он, и уже набрал воздуха, чтобы немедленно исполнить данное обещание.

Пять или шесть дней! – вспышкой отозвалось в голове моей. Значит, можем мы встретиться и в Одессе, и паче того – в Константинополе. Узнать бы только, где собираются они остановиться. Но ставить такой вопрос я не мог из-за слишком очевидной откровенности.

– А нет ли у вас намерения посетить Святую Землю? – неожиданно для самого себя спросил я, получив как оплеуху молниеносный возмущённый взгляд художника. – Времени более благоприятного, чем нынешнее, для этого трудно представить.

– Это отчего же? – Наталья Александровна отвернулась от Артамонова, уже готовившего маленький триумф.

– Думаю, что просвещённая Италия и изобильная антиками Греция более подходит для путешествия знатных дам, нежели угасающая империя, едва сдерживающая дикость объединённых народов, где и по сию пору кочевники не замирены правительством, – попытался он снова вернуть внимание. – Извольте, я расскажу о некоторых наблюдениях в своём Grand Tour.

От такого нестерпимого жеманства я ощутил прилив крови к голове, и еле сдержался от язвительного замечания; по счастью, тут уже княжна Анна воспротивилась его намерениям, сказав, что ей не столь интересно слушать вторично его повесть, и хотя он принялся уверять, что обогатит её новыми историями, честь рассказчика перешла ко мне.

– Я убеждён, что такое чудо, как Иерусалим, даже находясь под гнетом чуждой власти, заслуживает внимания каждого христианина, – ответил я ему прежде того как начать.

О, нет, в ту пору я не смотрел на своё предприятие как на поклонение святыням, хотя и они занимали в моих планах немало места. Но не только как паломник стремился я к ним – интерес учёного более довлел надо мною. Но, не имея возможности столкнуться в лоб с Артамоновым в художественном поединке, я, зная его презрение к религии, сковал разящий клинок из тонкой духовной материи лишь для переноса своей атаки во фланг – и он не имел, чем отразить его.

А я, вдохновлённый, расписывал святые места этого города и его окрестностей так, словно не собирался только отправиться туда, но уже вернулся. Неудивительно, что, находясь в романтическом настрое, пересказывал я совершенно бессовестно виконта Шатобриана, несомненно, знакомого княгине по метким зарисовкам в его «Itineraire», сдабривая его узнаваемые эпитеты отрывками из других, менее маститых путешественников. Всё это время Артамонов, не скрывавший ухмылки, бросал на меня саркастические взгляды, и лишь нежелание ссориться с хозяйкой дома затворяло его насмешливые уста.

– Но не опасно ли сие путешествие? – спросила Наталья Александровна.

– Не считаете же вы опасным ехать в Грецию, обретшую независимость столь же недавно, как и Турция – мир с нашей державой? Ужасы войны и османского владычества миновали, но бурление партий только набирает силу.

Ответ княгини выдавал в ней ясный ум и глубокие познания.

– Греция дружественна нам не по одному лишь Лондонскому трактату, а узами чувств и веры народа, и вполне свободна ныне от власти Турции. Кроме того, у нас там немало друзей, и сам президент Иоанн Каподистрия пригласил погостить у него. Мой муж знал его ещё когда граф служил министром иностранных дел в Петербурге. Живши немало в Одессе, мы свели знакомство со множеством прекрасных греческих семей, многие из которых ныне переселились на родину, хотя иные, как несчастный генерал Ипсиланти, умерли или погибли в войне. Более половины из них состояло членами секретного общества «Филики Этерия». Теперь, когда наши друзья и единоверцы обрели подлинную свободу, а флот адмирала Рикорда крейсирует у берегов Мореи, ехать в Грецию совершенно безопасно. Но, что до вас: не слишком ли самонадеянно путешествовать по землям, ещё недавно столь враждебным? Точка поставлена в войне, но часто доводилось слышать, как турецкий мальчишка мог безнаказанно швырнуть камнем в любого, одетого в европейское платье.

Признаться, речь эта удивила меня своею основательностью, чему, впрочем, находилось объяснение в её же словах. Кроме того, здесь, на юге Империи, дамы, очевидно, так же хорошо разбирались в политике ближайшей к ним Ойкумены, как многие светские обитательницы петербуржских салонов в польских или бельгийских делах. И напротив, дальние пределы взаимно не интересовали тех и других.

Наталья Александровна поведала о глубоком потрясении, охватившем здесь всех с началом восстания при горестном известии о казни турками в самый день Пасхи Вселенского патриарха Григория, повешенного прямо на воротах патриархии на глазах обезумевшей от ужаса и скорби паствы. Она помнила, как на рейде и в гавани Одессы сотни кораблей всех наций залпами пушек встречали из Константинополя его тело, и поныне покоящееся в Троицком храме.

Мы говорили о суровости восточных законов и быстроте, с какой исполняются наказания и казни, но, кажется, мне удалось убедить княгиню, что жестокости часто преувеличены, и для русских подданных недавние ещё опасности, отмеченные захватом купцов и моряков, вовсе миновали, а нынешнее положение дел в ослабленной империи Оттоманской не должно внушать тревоги чужеземным путешественникам. Даже автономная община греков, всегда управлявшаяся патриархом, лично ответственным лишь перед султаном, снова чувствует себя в покое, ограждённая от произвола чиновников и фанатичной черни протекцией Государя и великих держав. Франки же, как именуют всех вообще людей с запада, и вовсе, пользуясь постулатами Капитуляций, подчиняются только собственным консулам, и не подвержены законам Порты.

Князь прибыл, когда совсем свечерело, поцеловал дочь, троекратно по-отечески обнялся с Владимиром, расспросив его о здоровье, успехах и общих знакомых. Собой он являл простоту в обращении, даже с налётом вульгарности, изредка встревали в его речь слова, употребляемые в людской, а от его внезапных приступов хохота мне приходилось вздрагивать в безуспешных попытках увернуться. Я держал себя официально, но некоторое невнимание с его стороны поначалу задело меня.

– А-а, скоро же вы прискакали, господин Рытин! – глухо воскликнул он, обращаясь как к старому знакомому, стоило лишь мне назваться.

Лет сорока с лишним, вершков десяти роста, с ясным, но возбуждённым взглядом, напоминал он какого-нибудь героя биографий Плутарха. Твёрдая мрачность его выражения не могла не вызвать моего удивления. Что тому причиной – дурные ли новости дня, или всегдашний его темперамент, мне предстояло ещё выяснить.

На его замечание, что, видать, скучно стало академикам без дела сидеть, не желая досадить ему, я ответил, что, имея иную цель, оказался в Новороссии проездом, на что он заметил:

– Но весьма кстати, что вы из Общества, а не от вельмож из Петербурга, иначе конец всему делу. Я тут воронцовских соколов жду… или, вернее сказать, воронов? – При насмешливом упоминании того, «который был и генерал и, положусь, не проще графа», я нахмурился, вспомнив несправедливые эпиграммы задиристого Пушкина в его адрес. – Наябедничал кто-то государю, что занялся я еретическими раскопами, подкопами под библейские постулаты, – продолжал князь, – так что скоро слетятся. Посему, пока не прибыла Вторая Экспедиция, ваша, драгоценный Алексей Петрович, может статься первой и единственной… в научном смысле.

Горький каламбур сей, намекавший на часть Третьего Отделения, ведавшую сектантами и раскольниками, вызвал у самого автора ухмылку, а у меня лишь тревожные сомнения, верно ли поступил я, не вняв совету Бларамберга.

– Но, мне сказывали, наместник способствует наукам? – спросил я, когда Прозоровский пригласил меня в эркер, скоротать время до ужина. Туда подали, наконец, долгожданное цимлянское и разлили по изящным хрустальным фужерам Виллероя и Боха.

– Благотворит, чего греха таить. Намедни, вон, Теплякова направил в Варну за греческими вазами.

Лишь вспоминая на другой день, понял я сарказм, заключавшийся в этих его словах.

– Может быть, следует обратиться к митрополиту Евгению? Он учёнейший из иерархов.

Прозоровский увесисто кивнул своей красивой головой.

– Писал к нему не раз – к нему и к Румянцеву, да те времена, увы, проходят.

– Не так плохо может оказаться под судом справедливым, Александр Николаевич, – попробовал я успокоить его, а заодно показать свою осведомлённость. – Вспомните дело почётного члена нашего Общества Кёппена по доносу Магницкого о том, что его работа «Критическое исследование о Кирилле и Мефодии» написана против постановлений церкви. Суд из представителей духовного ведомства оправдал его совершенно, что впоследствии наделило Петра Ивановича широкой свободой.

– Всё так! – воскликнул Прозоровский. – Да только политику не забудьте: происходило это, пока жив был канцлер. Тогда не дозволялось наукам преград чинить, но нынче при дворе полно завистливых невежд. За тысячи вёрст от них не скроешься. Магницкого… хех, секвестировали, но магницкие не переводятся.

Он, с некоторым вызовом и остро сверля меня взглядом, поднял бокал, высоко держа его двумя пальцами, я рассмеялся, давая понять, что мы люди одного круга, и мы вкусили прохлады искрящегося напитка за просвещение и отдельно за ректора Лобачевского.

– А-а, каково, не то, что старуха с клюкой! – похвалил он, и впервые глаза его блеснули чистой радостью.

– Pardon?

– «Вдова Клико».

– Мне трудно сравнивать, ибо я не могу часто позволить себе шампанского, но здешнее вино просто великолепно, – искренне похвалил я, широко улыбаясь то ли бисеру напитка, то ли сознанию своей значимости, которую подчеркнул князь разговором наедине.

– Так вот утешишься, и все тревоги отступают… до другого дня. Утром же поедем в раскоп, поглядите.

Вино начинало уже овладевать мною, и я оставил, наконец, напускную строгость.

– Что это за таинственная легенда, о которой в ваших краях столько говорят? – спросил я, объясняя себе этот вопрос только желанием продлить общение с князем.

– А-а, брат! – воскликнул он, со звоном опустив свой бокал. – О последних битвах и последних днях… А кто говорил?

– Тут нелегко поименовать каждого. Собственно, все: от хотя бы ямщиков и колдунов, до, вот, моего попутчика, господина Артамонова. Иван Павлович тоже…

– Бларамберг… Ищейка, ко мне ему путь заказан. – Я смолчал, все меньше понимая происходящее: если не сам хозяин, кто же тогда звал Бларамберга? Князь продолжал: – Сам граф Воронцов верит ли легендам – не знаю, да только главное для него – служение Отечеству. И если для этого требуется что-то раскопать – милости просят нас, а если что-то закопать, то и обратно зарыть велят. До следующего царя, прости Господи… государя. Mit der Dummheit kämpfen Götter selbst vergebens… А вы что ж, Бларамберга видели?

– Случайно пересеклись в дороге, – безо всякой потаённой мысли ответил я.

– Случайно, говорите? – наклонил голову князь. – Со Стемпковским чаю тоже, поди, испили?

– Доводилось встречаться и с Иваном Алексеевичем, – ответил я холодно, ибо мне стал не по нраву тон князя и речи его, напоминавшие допрос.

– Когда же успели? – настойчивость князя выдавала вовсе не пустой интерес.

– Он выступал с нумизматическим докладом в Университете, так что чаёвничали в Москве, до его назначения Керчь-Еникальским градоначальником. Не одними окраинами жива наука, – притворно вздохнул я, и заметил, как мой ответ почему-то успокоил несколько его насторожённость. – Я знаю, что он не упомянул вас в своём труде… кажется, «Antiquites»…

Я прервал речь, наблюдая, как в его глазах тут же вспыхнули быстрые искры удивления, он улыбнулся, хоть и немного через силу, но после понял, что я не уступлю ни дюйма, и засмеялся. Кажется, моя случайная осведомлённость прибавила мне внимания со стороны князя, но приязненного или осторожного, я не знал. Так или иначе, вес в его глазах мне был необходим, и я сделал попутно ещё один важный вывод: даже непрочитанными иные книги могут приносить пользу. Или вред.

– Наливайте, наливайте, игристое не любит стоять. За что желаете пить?

– Осмелюсь провозгласить за императора…

– Ну, и то можно, цимлянское от этого хуже не станет, – усмехнулся он, перебивая. – И лучше не станет. Здесь, на юге, подобострастие не в чести, но, коли царь вам так дорог, тогда не смею отвлекать…

– А я не постыжусь своего тоста. Образованные и учёные мужи волею государя и наместника становятся во главе городов и губерний, заседают в коллегиях министерств – когда такое было в истории Отечества? Что ж тут дурного, если я…

– И вы – вы тоже без сомнения станете, с такою-то прытью, – докончил он, хотя я имел сказать совсем иное. – Не серчайте, – осадил он себя, уловив моё недоумение. – Вот вам за это – моя история. А то скоро обедать позовут. Впрочем, вы столь много обо всех знаете, что если станет скучно – остановите. Я пристрастился к раскопкам в юности, вслед за дядей моим Степаном Ерофеевичем, который возил меня по Средиземному морю. А он, не удивляйтесь, заболел науками от кладоискательства: слыхали, небось, о сокровищах Стеньки Разина? У нашей семьи с ним кое-какие свои счёты… Ну, так того клада он не отыскал, зато открыл одно старое городище. И с тех пор пошло… Прямыми наследниками судьба его не наградила, так что всё имущество он завещал мне, я и продолжаю коллекционировать, что он не дособирал, – Прозоровский повернулся вполоборота, и рука его очертила дугу. – Весь дом в черепках. А теперь уж и в костях. Их он стал раскапывать после визита в Помпеи.

– Реликвии такого сорта не слишком эстетичны, – заметил я.

– Так и ваши академики мыслят, по-Винкельмановски! – с каким-то злорадством быстро воскликнул Прозоровский, будто только и ждал случая уличить меня в потакании какому-то ветхозаветному пороку. – Монетки считают, брошки перебирают. Егор Егорович посещал меня лет десять тому, осматривал коллекцию, языком цокал, приобрёл какие-то геммы, а после, как я его в подвал проводил, выскочил и – вон отсюда, только пятки засверкали.

В Москве и предположить не мог я, какие нешуточные страсти кипят среди учёного люда в провинциях. Я, конечно, был наслышан о некоторых противоречиях учёных школ, но только теперь ощутил всю глубину раздоров и зависти, положивших раскол между образованными людьми в погоне за многочисленными истинами. Чего бы, казалось, им делить? Почему не соединить усилия в постижении правды нашего мира? Да и по витринам в палатах Прозоровского я никак не мог сделать вывода, согласного с его утверждениями – всё те же в духе классической эстетики изящные предметы высоких исчезнувших с лица земли культур, о которых говорил он пренебрежительно.

– Что же испугало в вашем подземелье господина Кёлера? – спросил я, не подав вида.

– А покажу, чтоб спалось крепче, – ухмыльнулся он. – Вы впятеро против него увидите, Алексей Петрович. Тогда и поймёте, если подскажу, конечно, отчего наместник меня ещё терпит.

Позвали ужинать. За большим столом насчитал я поначалу пятнадцать персон, прежде чем сбился со счёту. Кроме семейства князя, друзей, домочадцев и моего не в меру ретивого знакомого Владимира Артамонова, к столу явилось ещё четверо. Двоих голландских инженеров князь в шутку представил розмыслами, ещё одного врачом, из немцев, четвёртый же сам назвался естествоиспытателем. Все они в разговоре нашем участия почти не принимали, сосредоточив внимание на отменном аппетите, и лишь изредка тихо переговариваясь о деле, которое, как я понял, целиком их занимало, не считая еды. К особе моей они не проявили почти никакого интереса, имён их, к своему стыду, я тогда не запомнил, следя за одной только княжной Анной, о чём пришлось мне несколько погодя пожалеть. По вопросам князя и оставшимся пустыми стульям я догадался, что к ужину явились не все, некоторые из его работников продолжали свои кабинетные изыскания.

Княгиня Наталья посетовала на то, что трапеза не готовилась как праздничная, но обещала, что назавтра стол произведёт другое впечатление. Впрочем, на мой вкус разнообразию постных блюд мог позавидовать иной дипломатический приём.

Первое время беседа мирно текла вокруг новостей, привезённых мною из столиц, а Артамоновым из Европы. Манера его речи и вдохновенная жизнерадостность привели к тому, что он легко и надолго завладел вниманием. Увы, всеобщим – обольстительная княжна не отрывала от него глаз, почти даже не притрагиваясь к кушаньям. Любое остроумное замечание художника резало моё сердце словно ножом. И хоть анекдоты его большей частью касались особ отдалённых морями: итальянских вельмож и переругавшихся после победы греческих революционеров, по некоторым чувствовал я, что не хотелось бы мне стать мишенью для его колкого языка.

– Не так давно, если помните, немного изрыгнулся Везувий, что породило в нашей маленькой колонии, покровительствуемой князем Гагариным, подобие вулкана интереса к сему предивному природному творению. Отправился туда и я, не вместе, но совместно с Карлом Брюлловым, пенсионером от Академии. Почему же, можете спросить, не вместе? Потому лишь, что он путешествовал туда вместе с графиней Юлией Павловной, я же находился хотя и при них, но обособленно. Незадолго до того эта особа познакомилась с Карлом в салоне Волконской, которая в ту пору ещё не приняла католичество и не перебралась в Рим окончательно. Я говорю о той Зинаиде Волконской, которая состоит в членах Общества Древностей, представленном у нас уважаемым Алексеем Петровичем, – пропел он в мою сторону, и я, слушавший его лишь краем уха, чуть вздрогнул от одновременного внимания к себе всех обедавших. – Между художником и его музой возникла не просто дружба, – продолжил Артамонов вкрадчиво, и перевёл взгляд на Анну, отчего я стиснул нож так, что кулак мой побелел, а ланиты Анны озарил румянец, погасивший улыбку. – Летом они бродили среди руин Помпей, где и зародился замысел огромного полотна, наброски которого он начал делать там же. Благодаря графине Самойловой, маэстро познакомился с людьми из высшего общества. Презабавно, но Юлию Павловну он изображает на картине трижды, себя же лишь единожды. И коли он не передумает, то и ваш покорный слуга прославится в веках если не портретами своей кисти, то сам как портрет одним из образов грядущего шедевра.

Он встал и театрально раскланялся, став причиной одобрительного шума со всех сторон.

Когда подали десерты, я, улучив момент, позволил себе вернуться к прерванному разговору, благо князь усадил меня подле своего места во главе стола.

– Вот так и все, как вы, спросишь про миф, а начнут говорить – только в сторону уводят.

– Любопытно? А ведь ещё недавно вы ничего об этом не ведали! То-то, я и сам на себе ощутил. Слушайте. По преданию, на землях этих была последняя битва сил добра и зла, – сказал Прозоровский. – Легенда старая, местная, рассказывают её по-разному, мой дядюшка десять лет посвятил её изучению, херя всё лишнее да народное. Суть не в том, что битва, а в том, что она состоялась. Понимаете: не будет, но – уже свершилась.

– В этом вся её ересь?

– Возможно, – он нарочитым презрением и даже брезгливостью изобразить, что не желает ничего и думать о вещах ему чуждых.

– Что ж, ведь это – простая нелепость, – мнимым отступлением я желал подвигнуть его к подробностям. – Анахронизм. Явно противоречит…

– Священному Писанию? – вскинул он голову. – Вот и они так твердят.

– Не Писанию, а глазам! Здравому смыслу. Как же можно думать, что здесь Армагеддон уже свершился, коли мы на сём месте сидим и чинно ужинаем?

– В легенде названия нет, хотя здесь есть несколько местечек, фонетически схожих с Мегиддо, да это пустое, для дураков. Сам я верю лишь в то, что последней эта битва стала для кого-то, о ком мы можем только догадываться.

– Кто же победил?

– Зло объявили поверженным, – пожал плечами он и хохотнул. – Впрочем, какого иного вывода можно ожидать от победителей? Они, победители, как легко сделать вывод из всеобщей истории, только и делают, кажется, что, усеивая землю трупами исчадий ада, осаждают трон добра. После уж восседают на нём до прибытия новых орд, ещё более яростных в делах милосердия.

Он расхохотался в одиночестве, что его ничуть не смутило.

– Этого недостаточно, чтобы строить гипотезы о последней битве. Ведь архистратиг Михаил с войском одержал победу над падшими ангелами, так и что же?

– А присной памяти Степан Ерофеич, царствие ему небесное, никаких теорий не строил. И про ту первую битву знал. Но говорил, что, когда бился архангел, то людей ещё в помине не существовало.

– А в последний раз, о котором все шепчутся – люди уже существовали?

– Это же – людская легенда! – воскликнул он. – И она не в книги занесена. Кроме того, у меня имеются и собственные неожиданные изыскания на сей счёт, кои я вам намерен вскоре представить.

Тут, я, признаюсь, от любопытства чуть не заёрзал на стуле, но по счастью уловил на себе взгляд княжны и остепенился. Вообще, поглощённый рассказом Прозоровского, я и не заметил, как диалог наш сделался предметом внимания всего стола. Это польстило моему самолюбию.

– Но, как ни поглядеть, – он развёл руками, – а поколениями передают одно и то же: проклята земля, не будет на ней покоя, покуда не восстановится справедливость. Ведь, судите сами, тут воистину спокон веку никакой оседлой жизни подолгу не налаживалось. Это, учитывая, что здесь плодородные земли, и климат прекрасный.

Я припомнил и бурю и давешний дождь, но и тут заставил себя смолчать. Он продолжал:

– Триста лет тому Герберштейн писал, что местность между устьями Днестра и Днепра представляет собой пустыню. Только начиналась какая-то оседлая жизнь, как сразу война, новые племена, разрушения. Отстроятся вчерашние победители, а потом сызнова. На севере – Ржищев, Канев, Боровище, Чигирин, Крылов – и ещё полдюжины разбитых городов вам назову. Там ещё не всё занесло – и копать не надо. А уж на юге, по берегам – и числа нет. А тех, которым и названия уж стёрлись – только заступ ткни в землю – и их везде найдёшь. Знаю, что возразите: трудно на пустых равнинах оборону от быстрой конницы держать, тут нападающий всегда в большом выигрыше. Рек мало, лесов для засек нет, рубежа не построишь – всё так. Да не только. Когда мой дядюшка Степан Ерофеевич переселялся в эти края во времена императрицы, тут на пятьдесят вёрст кругом тысячи душ не набиралось. Точно вымело всех. Столица Крыма, Бахчисарай, по взятии насчитывала всего около пяти тысяч обитателей. Обширнейшие земли сии представляли безлюдную степь, для заселения которых чего только не предпринимали: вызывали колонистов из Германии, а после Болгарии, Греции, Армении, Сербии. Целым полкам выходцев со всех краёв Европы приказывали обзаводиться жёнами и селиться возделывать землю. Герцог после следовал этому примеру, разве что упирал на соотечественников из Эльзаса. Так что сейчас каких только авантюристов тут не встретишь. В Одессе – Франция, Австрия, Испания и даже королевство Неаполитанское открыли консульства. Но и решительные меры по оживлению торговли не привели к сколь-нибудь значимой кучности населения.

– И сейчас ещё от села до села за час не доскачешь. – Я, кивая, с трудом дослушал до конца, только с тем, чтобы вернуть его поскорее к своему предмету. – Но что означает восстановить справедливость? И по отношению к кому?

– Вот, Алексей Петрович, выходит, и вас забрало изрядно.

– Меня это не может не интересовать, тутошний… волхв, прости, Господи, намедни мне напророчил беду, коли я к вам явлюсь.

При этих словах княгиня подала знак, и дамы покинули нас. Не без сожаления провожал я жадным взором стройную фигуру княжны Анны в нежно-голубом батистовом платье. И прежде чем исчезнуть за пятигранной колонной стрельчатой арки, головка её повернулась в профиль, достаточно лишь для того, чтобы самым краешком глаза увидеть меня – или всё это только внушилось мне порывом влюблённости, который уже и не силился я сдержать.

– А нечего спрашивать, – докатилось до меня на краю слуха и, обернувшись, увидел, как зыркнул князь исподлобья. – Моему дядюшке он тоже посоветовал не приближаться к Арачинским болотам. Тот до его слов и знать не знал, что они скрывают. Так это как в сказке о мудреце Ходже Насреддине, когда он велел чудакам не думать о белой обезьяне, не то быть беде; куда там – все только её и вспоминали. Сейчас, слыхал я, что, дескать это он туркам пророчествовал о белом… гхем… царе… Так и дядюшка мой захворал мыслью об этих болотах. А потом и в самом деле подхватил там странную заразу, которая и свела его в могилу. Будто выгорел изнутри. Нам ведь, людям, как? Скажи: нельзя, так мы таки туда, грешные, и поскачем. Молви: добродетель – нам скучно. – Он вдруг перегнулся ко мне и процедил тихо, но слышно для всего общества: – А вы занятная персона, вроде в наших краях и недели не пожили, а всех уже обскакали.

Холодная, чуть открывавшая твёрдый оскал улыбка, оставшаяся на лице отпечатком последней двусмысленности, не предвещала ничего доброго.

– К колдуну, если вы о нём, нас бурей занесло, – бросил я князю несколько рассеянно.

– Оно конечно: выходит, там случайность, тут везение, а благодаря им вы уже и заглавное лицо в действии. Немного напора – и мы все тут у вас по струнке встанем, а?

Общество чуть загудело, Артамонов криво улыбнулся, глядя в свою чашку.

– С чего бы мне приписывать собственные наклонности? – ответил я нелюбезно, досадуя на вечер, который утратил для меня львиную долю прелести.

– Как бы то ни было, говорят, талантливому человеку любая случайность…

– Говорят, доброй свинье всё впрок, – перебил я его, будучи готов уже даже к ссоре.

Он нахмурился, но каким-то решительным усилием переборол себя, рассмеялся, хлопнул в ладони и приказал распечатать ещё бутылку.

– Простите меня, Алексей Петрович! Я просто ревнив не в меру.

– Будет вам, – остыл и я, с трудом успокаивая себя тем, что сердечных дел не существовало в моих мыслях ещё утром, и следовало бы вернуть думы к намеченным делам, а там – будь что будет. – Скажите лучше: кроме этнографических доводов, кои не могут служить верными доказательствами, какие подтверждения мифу вы нашли?

– Евграф Карлович, долго вам ещё осталось? – спросил Прозоровский доктора.

– Дня за четыре начерно управимся, Александр Николаевич, – помедлив, степенно ответил тот. – Особенно ежели Владимир Андреевич подсобит.

– Вот сами и увидите. Я вас для того и звал, да не думал, что скоро явитесь: в начале мая только открыли самое главное. Теперь уж придётся дотерпеть. Но я уж постараюсь сделать ваше времяпрепровождение занимательным. Вином, во всяком случае, не обделю.

Помыслы мои против воли сразу обратились на княжну Анну, но усилием я всё же попробовал отвлечься от них, словно они компрометировали молодую особу.

– Выходит так, что после поражения сил света мир под влиянием зла погрузился в пучину греха?

– Оно и так, да как бы не хуже.

После этих слов Артамонов, показательно демонстрировавший скуку, просил разрешения оставить нас. Князь пообещал ему скорую аудиенцию, а я вновь с трудом отказался от мысли, куда бы так мог торопиться молодой человек, если не на тайно назначенное свидание. Мало-помалу и другие гости удалялись в свои покои. Вскоре лишь наш край стола не остался пустовать.

– Значит, и вы ничего не хотите сказать откровенно…

– Отчего же? Я не намерен вам сказок пересказывать. Я учёный, и сам не всё ещё знаю, а если и скажу бездоказательно, то вы не поверите. Проверить захотите.

– Разумеется, желал бы убедиться своими глазами.

– Вот и я хочу того же, чтобы вы не легендами питались, а наедине с глазами и без моей подсказки сами сделали выводы, а после уж и сравним, ну, по рукам? Что может быть интереснее, чем делать открытия в нашей науке?

Ах, так! Всё ранее сказанное князем, его колкости и подозрения смешались во мне в один комок, сильно разозлив меня. Ну что же, мне есть чем тайно ответить. Тогда и я повременю с возвращением скрижали.

Эта мысль немного уравняла меня с присутствующими. Мы подняли бокалы за новые находки, причём если я вознёс свой высоко, а князь вполовину ниже, то четверо посвящённых и вовсе едва оторвали донышки от стола. В иной раз это выглядело бы смешным, но мне стало неуютно. Из всех присутствовавших лишь один я находился в неведении, прочие же как-то неловко тупили взоры. Посему я постарался скорее кончить трапезу, сославшись на скверный аппетит после тряского путешествия, и с позволения хозяина отправился осматривать его необъятную коллекцию, втайне рассчитывая встретить вместо чарующих греческих головок на черепках амфор свежий и живой лик той, что прекраснее легендарной Елены.

Судьба не благоволила мне в этом, а вскоре и сам князь присоединился ко мне, давая пространные разъяснения реликвиям.

 

6. Угроза

Пробило десять. Велев лакею снять со стены большой кенкет, Прозоровский повёл меня в подвал, назвав его винным погребом. Я же мысленно прозвал его донжоном, памятуя об угнетающем облике громадного здания.

– Дом этот выстроил мой дед, большой ценитель прекрасного, в том числе вин, он там хранил несметное количество бочек; а я уж приспособил под музеум. А пуще виноделия он знатоком слыл по религиозной части. Любил Византию со всеми её причудами. С турками всю жизнь: то воевал, то торговал – и после каждой войны всё доходнее. Тут всё в таком вкусе – и храм, и больница, и школа. А фундамент старый, едва ли не греческих времён, что тут стояло – не знаю, но дядюшка сумел и в нём отрыть немало. А я не тревожу – неохота как-нибудь узнать, что живёшь на кладбище, хотя бы и древнем.

– Мне колдун тоже совет дал: не рыть слишком глубоко, намекая прозрачно на мою фамилию.

– Видно, будете… – отвернулся он вбок, – копать.

– Кто он, этот старик?

– Я этого знать не намерен. Живёт неподалёку. Советы он раздаёт, что твоя Кассандра. Остерегает, говорят, всегда правильно, только все прут наперекор. Говорят, дар ему в наказание, а не в награду, как святым.

– Или не он, а мы все своевольные упрямцы. Мне он показался осведомлённым…

Я прикусил язык. Не хватало мне только сразу проговориться о загадочных камнях, даже не попытавшись выяснить их происхождения. Но опасался я напрасно.

– У него советы один другого хуже. Только бездельникам годятся. А у делателя всегда с одного боку Скилла, с другого Харибда, – пробурчал он недовольно, словно оправдываясь.

– Может, на роду написанное не нам менять?

Князь сощурился и скривил мину, из которой можно было сделать какое угодно заключение.

– Вот и проверьте сие утверждение в Турции, где, как пишут, все как один – фаталисты. А вернётесь – милости прошу, поведать о выводах.

Уж если и вернусь я сюда, то вовсе не за тем, чтобы спорить о каких бы то ни было науках, – подумал я тогда, охваченный романтическими порывами.

Широкая винтовая лестница сделала полные два оборота, прежде чем мы спустились на дно колодца, и слуга разжёг факел, заменив им вмиг ставшую тусклой лампу. Из широких ниш вдоль стены, представлявших собой чередование увенчанных пилястрами столбов и арок, выглядывали части скелетов каких-то животных. Иные из них по недостатку ископаемого материала собирались наполовину от оскаленной пасти до передних лап с острыми когтями, другие почти целиком сохранились с большими кусками шкур, так что руке опытного чучельника оставалось лишь одарить их чёрными блёстками каменных глаз.

– Это уже не к археологии имеет отношение, а к палеонтологии, – заметил я. – Я же не силен в ней, коллекция в Москве скромна, куда ей до вашей.

– Обширнее моей – нет в Империи, – весомо заявил Прозоровский и подвёл меня к ним ближе. – Да и в Европе, я полагаю. Ископаемые останки шерстистого носорога, буйвола и мамонта, подаренные ещё Палласом моему деду, – представил он по очереди туши, особенно сильно выпиравшие из неглубоких ниш.

– Неужто они извлечены в этих краях?

– Нет, их Паллас привёз с собой из Сибири, кое-что я выменял в Лондоне, а вот и местные экземпляры, – он обратился на другую сторону, в совершенную темноту, где, по всему судя, находилось немалое пространство. – Большинству ещё и названий нет. Прошу простить, сюда проделаны отверстия для света и воздуха, но ночью есть только один способ увидеть собрание. Впрочем, жалеть о том вам не придётся, зрелище я сулю незабываемое!

Голос его вознёсся к невидимым верхам и дважды вернулся звонким эхом, заставляя трижды верить в обещанное.

Дворецкий, подобострастно обогнув хозяина по длинной дуге и слегка толкнув плечом меня, подошёл с факелом к большим круглым зеркалам с расставленными перед ними плошками с какой-то горючей жидкостью и один за другим поджёг толстые фитили. Множество рефлекторов, отразив под разными углами яркое голубоватое пламя, бросили свет вдаль, и глазам моим открылось жуткое и величественное зрелище.

В гигантском зале с циклопическими колоннами, вершины которых образовали широкие полуциркульные своды, делавшие из нас ничтожных насекомых, я узрел громадные скелеты чудовищных существ.

Мне доводилось созерцать изображения древних ящеров, но я и представить себе не мог их истинных размеров сравнительно с собой.

– Как вам моя кунсткамера? – громко воскликнул князь, насладившись произведённым эффектом, и снова эхо, словно стремясь опередить себя, дважды вернуло его слова.

Тени скелетов в прыгающих бликах широких лучей метались из стороны в сторону, то скрывая, то открывая нагромождения новых исполинов за ними. Голова у меня шла кругом, я замер в страхе восхищения, не в силах сделать ни шагу.

Князь что-то говорил, голос его звучал взволнованно и гордо, он бросился вперёд, увлекая меня, и я, поминутно оступаясь на каких-то окаменелых позвонках, брёл, оторопело задрав голову, следом. Повсюду надо мной громоздились чудовища, собранные так искусно, что, казалось, они могут вдруг одним движением разорвать путы, удерживавшие их вертикально и наброситься на нас. Теперь понимал я, зачем Прозоровскому потребовались инженеры и врачи – без этих профессий немыслимо было создать всю эту выставку.

– … граф Воронцов гостил у меня позапрошлым летом, – продолжал Прозоровский. – Я зазвал его к себе после наветов от наших консерваторов, чтобы мог он лично сравнить их воззрения с консерваторами английскими. Слышали вы про классификацию Вильяма Бакланда?

– Признаться, не много. Он – естествоиспытатель?

– А Михаил Семёнович слышал. Бакланд – Президент Королевского Геологического Общества. Лет пять назад сделал доклад о найденных ранее где-то под Оксфордом останках гигантской ящерицы, которую назвал мегалосаурисом. А несколько позже ещё один англичанин представил зубы игуанодона.

– Ценю вашу остроумную мысль. Вы выбрали представить наместнику английские труды, зная, что он питает к островитянам особую приязнь, – улыбнулся я, отмечая для себя ещё одно мудрое решение: обилие зеркал на стенах, кои и создавали в сполохах тусклого света иллюзион бесконечного помещения.

– Верно. После того меня оставили в покое. Как видно, на время.

– И вы теперь занимаетесь раскопками допотопных зверей? Но почему тогда обратились в Общество Древностей, которое интересуется иными, рукотворными произведениями?

– Неужто? Признаться, призывал я не Общество, а Румянцевский кружок, если уж исследовать причины. Впрочем, я не делаю между вами разницы, явились вы, да и ладно. Полагаю, у Румянцевских не нашлось желающих, обратились к вашим, а тут и вы под рукой… уже скачете во весь опор… Но разве Общество не исследует останки царей в курганах?

– Царей людей, но не царей зверей.

– Гигантские кости находили со времён античных и считали их за останки героев Троянской войны. В Средние века их выдавали за кости исполинов, упоминаемых в Библии и якобы смытых потопом.

Он замолчал, словно обдумывая продолжение. Я поторопил его, опасаясь, что плохо понимаемая мной логика его рассуждений может навсегда оставить мой разум.

– Догадываюсь, что вы не случайно привели меня в подвал, но я не граф Воронцов, со мной говорить вы можете откровенно, если не как с другом, то как с коллегой.

– Я нашёл кое-что, – отозвался он мрачно. – Но и в мыслях не имею скрывать это. Уже завтра я покажу место, где всё происходило. Теперь уж поздно, а вам следует хорошо отдохнуть.

Время забыло спуститься в это подземелье, лишь за полночь мы поднялись наверх, и я почувствовал изнеможение.

Было мне как-то не по себе, когда под завывания ветра в отдушинах укладывался я один в огромной стылой комнате, так же отдалённо напоминавшей спальню, как подвал князя – винный погреб. Повсюду в тёмных углах мне чудились оскалившиеся пасти. Обругав жуликом дворецкого, оставившего меня без тёплых перин, я, съёжившись, ворочался в поисках удобного положения.

Мне казалось, я уснул, но под влиянием множества томительных воспоминаний (вдобавок, пока я отсутствовал, в комнате моей появилось крохотное бюро, украшенное прекрасным бронзовым чернильным прибором) спустя немного очнулся. Сон покинул меня, я решил подышать воздухом оранжереи, и вышел, прихватив большой пятисвечник, изображавший сентиментальный сюжет, очень подходивший моему теперешнему настрою – не холодного учёного, а байроновского юноши. Но вдруг и моя принцесса так же проводит последние ночи под луной среди своих высокомерных орхидей?

Поверить сии фантазии я не смог: проплутав с четверть часа в крохотном пятне света, несомого над собой и пугаясь собственных отражений в неожиданно открывавшихся зеркалах, я понял, что заблудился в обширном доме князя. Все закуты и повороты выглядели одинаково, а тонкие лучи проницали даль лишь на три или четыре шага. Неожиданно вырываемые из мрака углублений и ниш мумии и чучела вскоре совсем расстроили мои нервы. Тени, словно борясь с зыбким пламенем, пускались в пляс и грозили увлечь за собой их оскаленных хозяев. Уж стало мне не до шуток, когда оказалось, что и обратного пути я отыскать не в силах. Неудобное моё положение осложнялось ещё и тем, что свечам оставалось гореть не долее пяти минут.

Свернув в очередной раз за угол, я вдруг увидел на чёрном полу отблески тусклого света, исчезнувшие вскоре за тихо притворенной дверью. Полагая в том своё спасение, я спешно направил стопы туда.

Моё удивление возросло необычайно, и, признаться, я обрадовался, усмотрев сквозь щель полуприкрытой двери своего нового знакомого Владимира Артамонова в глубине ампирного кабинета. Мысленно позубоскалив над тем, что он-де нашёл-таки в ночи соответственный своему модному наряду столь же модный антураж, я приблизился и вслушался. Очевидно, он зашёл только что. Но некоторые действия его заставили меня не только повременить с возгласами радости, но и спешно задуть свои огарки, не задумываясь о том, как снова я зажгу их без оставленного у постели огнива. Кто-то второй, скрытый от моего взора, неистово перебирал ящики шкафа рядом с ним. Оставаясь незаметным во мраке, я мог наблюдать, как художник принялся рассматривать найденные там бумаги.

– У вас есть что передать мне? – раздался старательно приглушаемый голос.

Владимир кивнул и поставил на стол то, что назвал склянкой с раствором герра Либиха. Рука неизвестного поспешно схватила её.

– Но здесь нет рецепта! Без него это стоит недорого.

– Не беспокойтесь, я помню его наизусть, – услышал я несколько отстранённый голос Владимира, а спустя продолжительное время горький его возглас: – Боже, это они! То, что я со страхом подозревал и о чём говорил мне принц – правда.

– Что написать мастеру Россетти? – послышалось мне это имя, ещё более глухо произнесённое вторым посетителем с оттенком иронической надменности. Безупречная манера произношения выдавала в нём иностранца.

Ответа художника я не расслышал – так же, как и они, увлёкшись своими тайнами, не услышали эха череды мелких шагов, приближавшихся по коридору. Я же поспешно отступил в какой-то проём, оказавшийся по счастью занятым лишь наполовину холодной мраморной статуей.

О чудо! За покачиваниями зелёного пятна изящного фонаря со стеклянным абажуром моим вожделеющим глазам предстала милая фигура княжны, облачённая в лёгкое домашнее платье из шёлкового крепа. Лишь из опасения испугать её я не решился тотчас же расстроить предстоявшее ей странное свидание. Тем временем она распахнула дверь, и её удивлённый возглас:

– Владимир! – заставил того вздрогнуть. Но вместо лица загадочного незнакомца заметил я лишь лёгкое дыхание дальней гардины. В последний миг ему удалось улизнуть.

– Анна… Александровна, – лишь пролепетал он в изумлении, не ожидая видеть именно её.

– Что за блажь назначить мне встречу в кабинете отца? – громко прошептала она. – И не вздумайте возомнить невесть что. Я пришла только сказать, что он не позволяет никому даже входить сюда в его отсутствие. Вашу записку я возвращаю.

Я ничего не понимал, но с наслаждением готовился следить за оправданиями художника, также поставленного в затруднительное положение. Он бросил взгляд на письмо, и по его лицу скользнуло выражение крайнего недоумения. Но к чести своей Владимир немедленно взял себя в руки, сплетя историю о том, что по поручению князя он знакомился с материалами раскопок, поскольку уже назавтра ему предстоит присоединиться к работам.

После нескольких ничего не значащих фраз, лишь выдававших растерянность Артамонова, и лёгкое, но без холодности неудовольствие княжны, они покинули кабинет, оставив меня в полном мраке. Следовать за ними я не мог, и, чувствуя во всём тайну, приготовился ждать, когда выйдет загадочный посетитель. Почему я не вышел тогда в коридор, зачем продолжал таиться? Какое ребяческое желание непременно и немедленно стать обладателем чужих секретов сыграло со мной злую шутку!

Из опасения оказаться замеченным, я лишь глубже запрятался за статую. Прошла томительная минута в кромешной тьме, затем другая, и я явственно ощутил неудобство своей позы, в которой у меня сильно затекала спина. Ни малейшего луча света не источалось в этот глухой коридор, но всё же я мгновенно покрылся липким потом, почувствовав совсем рядом чьё-то незримое присутствие. Кто-то беззвучно подкрался вплотную, не видя меня и оставаясь сам за завесой мрака, прежде чем скрип половицы в шаге от ниши выдал его движение. Я замер, перестав дышать и подняв подсвечник вровень с лицом, полагая любые дурные намерения от незнакомца возможными, а также пытаясь понять, как удалось ему заметить меня. Несколькими секундами позже я услышал хруст стекла, и одновременно с шипением от боли вспыхнул свет, ярким сполохом зажигательной спички лишивший меня на миг зрения. Но уже вскоре из своей засады я видел неведомого человека в плаще с капюшоном, поспешно ступавшего в сторону, противоположную той, куда удалились молодые люди. Когда он сам свернул за поворот, я поспешил за ним в надежде, что выберусь в знакомые части дома, и ориентируясь лишь по тусклому отсвету, мерцавшему вдали.

За углом меня ожидало неприятное зрелище длинной зеркальной галереи. Незнакомца уже нигде не было видно, но саженях в пяти на стене дрожала одинокая свеча. Поддавшись мгновенному порыву, я позабыл об осторожности и бросился, чтобы запалить три свои огарка. Мне показалось, как за спиной одно из моих отражений словно выступило наружу, и шея моя немедленно оказалась в тисках чьих-то железных объятий.

– Не суйтесь в чужие дела, мой друг, поезжайте лучше в Одессу, – услышал я насмешливый шёпот.

По руке моей ударили чем-то тяжёлым, и медный звон шандале смешался с моим коротким возгласом боли, ибо тут же его поглотил мерзкий рукав, пропитанным жидкостью с едким запахом. Нос и рот мой оказались крепко зажатыми, задыхаясь, я сделал в неравной борьбе несколько попыток вдохнуть – и чувства покинули меня.

Я очнулся от толчка, не зная, сколько времени миновало, тело моё, удерживаемое под руки и ноги, раскачивалось в такт шагов заговорщиков – два человека несли меня куда-то, ведя в четверть голоса между собой беседу по-французски, убеждённые в моём обмороке. Я не спешил открывать глаз, сильно ломившая голова не дала бы мне возможности справиться с противниками в честной борьбе, к тому же, судя по словам, я вскоре понял, что они лишь намеревались перенести меня в мои покои, не причиняя вреда. Один из них, тот самый, что удушил меня, нахваливал ядовитый раствор Либиха, который посчастливилось тут же проверить на деле. Он сетовал лишь на то, что чересчур ядрёная порция совершенно лишила меня сознания, в то время как он ожидал лишь частичного беспамятства, с тем, чтобы расспросить жертву о её миссии.

– Хотя документы убедили Владимира в том, что князь обманывает его, но главной бумаги, позволяющей завладеть наследством, всё же не достаёт, – узнал я из его слов.

– Из чего следует, – отвечал второй, – что молодой повеса удвоит свои усилия. Я опасаюсь только одного. То компрометирующее Владимира письмо, с предложением свидания, отправленное дочери князя – не скомпрометирует ли оно тебя самого в глазах Артамонова? Он понял, что ты ведёшь двойную партию.

– Он без сомнения узнает мой почерк. Это сделано с умыслом. Владимиру настала пора убедиться, что ему предстоит беспрекословно следовать нашим планам, самому став их частью.

Сказанное насторожило меня вдвойне, даже сравнительно с моим собственным угрожаемым положением, которое вскоре представилось мне из дальнейшего незавершённого диалога. Я никак не мог уразуметь, кто же из них главенствует, но некоторые намёки позволяли предполагать, что заговорщиков насчитывается более, нежели эти двое.

– А что ты предполагаешь делать, когда этот – узнает тебя?

Мне стоило огромного труда не выдать себя учащённым дыханием или невольным напряжением мускулов.

– Лица моего он не мог видеть, – последовал ответ. – Голос он узнает навряд ли, если не услышит меня по-французски. Если он последует моему совету убираться в Одессу – прекрасно, но действие неиспытанного раствора может оставить и некоторый провал в памяти. Так или иначе, я понаблюдаю за ним, и если его поведение поставит под угрозу наше предприятие, приму меры решительного свойства.

Ввиду слишком тяжёлой головы все прозрения и подозрения я оставил до другого дня, а как только тело моё опустили на кровать, снова провалился в забытьё.

Утром погода не улучшилась, но ветер стих, и низины окутывал туман.

За завтраком Прозоровский ещё раз представил мне своих коллег, теперь уже в подробностях поведав, кто и какую роль играл в создании собрания. Какие-то лица повторялись, появились и новые, всего их оказалось больше, чем присутствовало на вчерашнем ужине, и оставалось только гадать, сколько же всего работников трудится над коллекцией князя. Двое французов, немец, грек, голландец и трое соотечественников – это всё, что я смог сосчитать, пока не сбился. Имена путались в голове моей, через минуту начисто улетучившись, так что кроме Евграфа Карловича я никого не смог бы назвать без ошибки – хорошо ещё, что к завтраку вышли не все. В числе отсутствовавших я нашёл и Артамонова, по взглядам которого рассчитывал уловить тайные движения душ ночных сообщников. Я внимательно, но осторожно присматривался к этому своеобразному круглому столу рыцарей госпожи удачи, стараясь не возбуждать ответных подозрений, и не задавал вопросов, кроме диктовавшихся обыкновенным этикетом, но не сумел определить среди них моих неприятелей. Не скажу, что я боялся их, но всё же мне, гостю, противостояние неизвестному количеству врагов, прижившихся в этих родных им стенах, требовало холодного расчёта. Они отвечали бодро, и громкие голоса нисколько не подходили к шептаниям во тьме спящего дома, а их напряжённый русский звуковой ряд скрыл все особенности произношения французских ночных угроз. Несмотря на обилие и разнообразие кушаний, моё нервное возбуждение от ночных впечатлений не оставляло аппетиту совершенно места, и я удовлетворился двумя бокалами прекрасного вина, кофе и икрой, что придало мне сил для новых изысканий, и я с удовлетворением отметил, что головная боль оставила меня совершенно. Князь же, вместе со своими помощниками, привычный ко всему, откушал гораздо плотнее.

Не знаю, на кого я злился больше: своего вероломного противника или самого себя, не ко времени утратившего осторожность и не справившегося с нападавшим. Честь моя оказалась серьёзно задета, никому не позволял я такого с собой обращения. Можно, ах, можно выявить негодяя, поймать его за руку прямо сейчас (у меня родился надёжный метод опознания!) стоит лишь решительно потребовать собрать всех, кто жил в доме… Одно лишь останавливало мой праведный гнев, теперь я понял, какую тревогу вселили в меня ночные слова: я опасался за княжну. Что, если действия обернулись бы по-иному, и на моём месте оказалась она? Ведь, в сущности, Анна была совершенно беззащитна перед злой волей, оснащённой к тому же молниеносным ядом Либиха. Зачинщика я уличу, но есть и сообщники, могущие отплатить невиновному. Ещё недавно сетовавший на судьбу, теперь я искренне радовался близкому отъезду княжны в вояж.

Ожидая, что рано или поздно мой недруг выдаст себя, я отложил до поры клокотавшую во мне месть и завёл невинную беседу с князем.

– Недолюбливая Бларамберга и Стемпковского, что же, вы совсем не знакомили их с вашими открытиями?

– С отдельными экспонатами только, в силу того, что ископаемые звери вызывают у них приступ мигрени. Они интересуются творениями рук человеческих, а я преклоняюсь прежде всего перед гением Творца истинного, – очертив в воздухе полукруг, он повернул ладонь бутоном пальцев вверх.

– Странно всё это… – сказал я.

– Что же в этом странного, право? – перебил он. – Рыщут по округе на деньги казны, ковыряют, что поближе лежит да подороже стоит. Славу добывают в заграничных академиях.

– Но Кёлер и вправду не даёт вздохнуть здешним дилетантам, двери для них в Петербурге закрыты, приходится обращаться обходным манёвром в Берлин. Обвинил ложно Стемпковского в подлоге каких-то монет, малейшие ошибки в фактах превозносит до небес, или, лучше сказать, опускает до преисподней. А учёный имеет право заблуждаться в мелочах, да и не только – без опасения оказаться поруганным.

– Но чем они от вашего Кёлера отличаются? Только тем, что тот в Северной Пальмире музейный король, а они в Южной.

– Прошу меня простить, странность видится мне вот в чём. Студентом представлял я сообщество учёных эдакой башней слоновой кости, где все науки как сообщающиеся сосуды, а все знания служат строительству единого здания. А на деле хрустальный дворец обернулся вертепом, где неприязнь, корысть и бездарность чередой стремятся править какой-то камарильей, вместо того, чтобы среди равных наслаждаться гармонией бала под струнами небес. Кёлер презирает Бларамберга, тот сторонится вас, Стемпковский ищет признания за границей, вы всех их избегаете. Но мне чужда такая разобщённость. Я уважаю и ценю труды каждого в своей сфере и, смею надеяться, сам кое-чего достигну в науке.

– Тогда вы счастливый человек, – заключил князь весьма прохладно. – Но это ненадолго. Юношеские порывы придётся оставить. Придёт час, возможно скорее, чем вы думаете, и вас начнёт раздражать всё, что стоит чуть в стороне от собственных идей. И раздражать тем больше, – он назидательно упёр палец в стол, – чем ближе будет соотноситься. Но покуда есть возможность впитывать – изучайте. Я же – дам вам достаточно пищи, только успевайте переваривать. Глядишь – и заполните собою седьмую сферу, куда так спешно метите.

Сполох белого муслина платья княжны, скользнувшего в проходе, заставил меня обернуться, но чарующее видение уже исчезло. Ах, как хотелось бы мне, чтобы сейчас сидела она за этим столом, внимая моим речам.

– То есть вы не приглашали к себе Ивана Павловича?

– Какое! От него просились, да я уклонился. Да не во вражде я с ними, – поспешил уверить он, – мне сейчас недосуг ни с кем воевать. Я тому год, как видел Стемпковского, так прослушал курс часа на три, сам же при этом не проронил ни слова. Иван Павлович приезжал до вас, да я сослался на отлучку, и вправду врать не пришлось, находился в раскопках, даже на ночлег не возвращался – у меня там избушка на сей случай имеется. Благо, он предупредил загодя, мы смогли подготовиться, – усмехнулся он широко. – Но Евграф Карлович принимал его, а чтобы он не больно серчал, я подсунул ему одну странную вещицу, через некоего человека, Игнатия Карнаухова, который на меня работал, да оказался негодным: за мной же шпионил… М-да, хорошо, что сам сбежал. Крал у меня находки, чтобы потом продать. А возможно, что и наушничал.

– Что же за предмет? – насторожился я.

– Видится мне чрезвычайно примечательной находкой: камень со знаками, каббалой пахнет, уж музейные архивариусы лучше меня с ним справятся…

Я спросил, с чего он решил, что камню найдётся место в музее, на что князь ответил, что Бларамберг не упустит возможность купить редкий эпиграф, что же до вора, то он усилиями Евграфа Карловича находится в убеждении, что за предмет только музей и сможет предложить большую цену. Что есть правда, ибо ни один частный собиратель не заинтересуется чересчур странной и непонятной скрижалью.

Не мог я ответить себе, почему ни тогда, ни позднее не рассказал я Прозоровскому – нет, даже не о том, что присвоил себе его находку, а о том, что видел почти такую же у Ведуна. Впрочем, разве это могло изменить то, чему парки уже сплели свои тенета?

– Что же в нём примечательного? – только спросил я, с трудом скрывая нетерпение, когда Прозоровский замолчал.

– Неоткуда тут таким письменам взяться, – ответил он. – Впрочем, об этом после, покажу, где нашли его.

– Думается, Иван Павлович ворованное покупать не станет, – несколько разочарованный, вступился я, обладая в этом утверждении верной истиной.

Хорошего же он себе почтальона выбрал – из вора, с укором подумал я о князе. И всё это из-за того, что чванство и гордыня не позволили ему лично испросить содействия у такого же учёного. Надо же! Дом полон жирующих предателей, а он отказывает честному человеку, проделавшему ради него немалый путь.

– И я полагаю в нём чистоплюя, но на такую реликвию не он, так работники его в музее клюнут, уж попомните.

Мы беседовали с видимостью спокойствия, но с лица князя не спадала маска озабоченности, а с моего – лицемерия. Я твёрдо решил оставить покражу у себя, раз уж Прозоровский сам отослал её, а Игнатий, кажется, намеревался найти покупателя пощедрее Одесского музея.

– Не хотите ли вы создать у себя кружок просвещения и науки? – поинтересовался я. – Ваша работа заинтересует лучшие умы со всего света.

– Мечтал об этом когда-то, – князь помрачнел и замолчал на минуту. Я не торопил его, видя, что он делает над собой усилие, преодолевая нечто, мешавшее ему говорить. – Мечтал до тех пор, пока неумолимый рок не толкнул меня осушать Арачинские болота.

Его ладонь твёрдо ударила по столу. Трапезу быстро кончили. У всех было понурое расположение духа.

– К чему рассказывать. Едем, скоро сами увидите.

Швейцар вынес мне макинтош, такой же, в какой оделся и князь, что оказалось кстати под сыпавшем с неба нудным дождём. Наряд довершили кожаные кепи, и после уж нас было не отличить от настоящих англичан, чему наместник, закоренелый англоман, доведись ему часом зреть нас, оказался бы несказанно рад.

 

7. Дамба

Мягкие рессоры просторной кареты Прозоровского, обустроенной как настоящий рабочий кабинет, позволяли без труда предаваться чтению, а князь умудрялся ещё и карандашные заметки делать в каких-то бумагах.

Разглядывая за столиком гордость топографических изысканий князя – карту его обширных владений, на которой ближний затон болота отстоял от имения на семнадцать вёрст, я размышлял о происшествии, в которое так нелепо угодил. На многие вопросы стоило попробовать получить ответ у самого хозяина. Начал я издалека, рассудив, что жаловаться на неподобающее отношение к себе со стороны удалых его жильцов означало прежде всего навлечь на себя подозрения как на лазутчика, шныряющего ночами по дому и выслеживающему обитателей.

– Я не приметил никого из ваших коллег, кто бы грузился в другие экипажи. Они не едут сегодня, потому что вы устраиваете экскурс ради одного меня?

– Не сегодня – никогда. Я не позволяю им участвовать в раскопках, – неожиданно отрезал Прозоровский. – Орудую с мужиками, бывшими солдатами, да с казаками, они народ и простой и смелый, лишней дури в головах не держат. Впрочем, для благородных есть у меня одно исключение – Евграф Карлович, но он последние недели занят чрезвычайно важной реставрацией. Дело всех прочих – кости и другие находки. Инженеры заняты проектом нового осушения, выше первого. А если возьму в раскоп – ещё разбегутся, чего доброго. С кем же работать?

– Чего же могут испугаться эти люди на болотах? – спросил я, сам не зная, кого имею в мыслях: смелых солдат или его работников из разночинцев.

– Того, что золота там нет и в помине. Воры, – огорошил он меня, смеясь. – Не все, но половина – точно воры. Но не простецы, а с художественным вкусом, знают моду на антики! А особенно, конечно, на золото! – расхохотался он. – То в любой сезон в моде. Но я не собираюсь заявлять на них, о, нет, нет! Грабители курганов – чрезвычайно полезные персоны, если подходить к делу практически. Но приходится мириться с их дурными наклонностями.

– За завтраком вы откровенничали о человеке, обокравшем вас. То есть сообщили им…

– Прекрасно, и это чистая правда, – прервал он меня, – но о чём же сообщил им я? Пускай теперь поломают головы, есть ли ещё кто у меня под подозрением, или напротив, можно бы им успокоиться, поскольку единственная паршивая овца якобы доброго стада выявлена. Если нет кости, чтобы кинуть своре – вы улавливаете каламбур? – то хоть подразнить эту братию нахлебников я могу. Я не натравливаю их, но пусть-ка приглядываются, и друг на друга думают.

– Хм, – заметил я, изображая недоверие, – не больно-то радовался господин Дебрюкс, когда за одну ночь такие вот прохиндеи расхитили ценности Куль-Обы. Один из них вернул часть находок, но остальные растворились. Грек Дмитрий Бавро – он к вам, случаем, не нанимался? Не боитесь, пока вы в отлучке, они музей-то ваш свезут к морю?

В который уж раз мне пришлось примерить на себе колючий взгляд князя.

– По мне, – съязвил он, – так вы более опасны, чем они вместе взятые. Их низменные цели поэтичны, подлые порывы бесхитростны, а грязные души прозрачны на полвершка вглубь, чего достаточно, ибо большей глубины в них и нет. Ваша же осведомлённость даёт пищу сомнениям. Откуда вам про Куль-Обу известно, если и мне ещё не донесли? Впрочем, не отвечайте. Догадываюсь. А хоть бы и так. Каждый должен заниматься своим делом, смотритель соляных озёр – за солью приглядывать, а не в курганах ковыряться. Если это правда, то тем более складно, что я не подпускаю лишних людей к раскопкам. И паче того – к находкам.

– Что же здесь складного? – я не стал объяснять, что новостями намедни снабдил меня Бларамберг, – разве на болотах обнаружены предметы обихода, украшения, утварь, оружие?

– И в помине нет! А складна – моя история, в которой нет ни слова лжи, но в которую они не верят, полагая апокалипсический сюжет лишь прикрытием настоящих находок – драгоценностей. Я говорю о последней битве и даю им задания по реставрации разных звериных скелетов, они же полагают, что вожу их за нос этой выдумкой, сам тем временем добывая золото скифов. Им невдомёк, что всё это – сущая правда, но пока они живут ожиданиями презренного металла, то исправно делают свою работу, а коли узнают, что его нет – свищи их. Да и Дебрюксу вашему польза – от него подальше их держу.

Я в душе обрадовался. Наконец всё сходилось, объяснялось с изящной простотой, до которой наш изощрённый ум доходит обыкновенно в последнюю очередь. Князь же не умолкал:

– К наместнику побегут должностей просить, или к тому же Стемпковскому. И ведь получат. Кого только за последние годы мы ни приютили в этих краях! У меня мирно уживаются роялисты с бонапартистами, а ещё – сербы, арнауты, генуэзцы, немцы. Греки: и старые – и новые, бежавшие от ужасов Хиосской резни. Половина наций Европы нашла тут дом и прибежище, а у себя там – либо сами кого-то гнали, либо гонимыми были. И герцог Ришелье правильные усилия положил, чтобы привлечь их торговать и жить в порто-франко. Помяните моё слово: не пройдёт и года, как новые волны прихлынут к этим гостеприимным берегам. Нынче зазывать уж не надо: сами доплывут.

У заставы, где статные молодцы учинили досмотр всем бричкам, делая исключение для нашего экипажа, мы съехали с большака и покатили дальше по дну широкого оврага. Оставалось недолго; я подумал, что дело охраны поставлено у князя прочно, и умыкнуть у него находку так же трудно, как и из Кремля. Поначалу я принял старое русло за твёрдую дорогу, но потом догадался, что мы движемся извилистым путём в сухих берегах. Впрочем, радость моя оказалась преждевременной, вскоре нам пришлось покинуть удобную стезю, и уж тогда мы помучались в бездорожье, размытом к тому же до грязи противным дождём.

Князь поведал, что в древности река текла в другом месте, но после катаклизма русло изменилось, превратив старицу в топь, питаемую лишь дождями да ключами. Евграф Карлович предполагал, что поток запрудили с умыслом, чтобы залить всю низину, а уж потом вода сама нашла другой исход. На мой вопрос, кому могло понадобиться заболотить долину, он лишь хмуро ответил, что, имей он ответ, остальное решилось бы само собой.

Всё же в полдень мы стояли в местности, унылый вид которой я не могу вспоминать без содрогания. Казалось, что все радостные ландшафты этого обширного края существуют в своём благообразии лишь благодаря тому, что здесь для соблюдения закона равновесия собралась странная необъяснимая грусть.

Повсюду, насколько мог я различать в туманной дымке, расстилалась водная гладь, утыканная, словно шахматными фигурами, большими округлыми валунами. Никакой даже самой чахлой растительности взгляд мой не приметил, впрочем, видимость простиралось шагов разве на сто. Саженях в тридцати от сухого места, где мы остановились, возвышалась широкая круглая башня, уходившая основанием под воду, а сильно разрушенной верхушкой превышая втрое мой рост. Часть работников принялась разбивать походный лагерь и готовить обед, мы же с князем медленно отправились вдоль берега к временному дощатому бараку, подле которого кверху дном лежали лодки.

– Что за блажь привела вас в эту юдоль? – еле ворочая языком, вымолвил я.

– Болота прекрасно сохраняют останки, не хуже мерзлоты Сибири, в которой находят мамонтов, и не только окаменелые кости, но и внутренности, и шерсть. Помните, вчера я показывал находки Палласа? Мне удавалось извлекать иной раз целые, нетронутые экземпляры небольших особей, чаще – современных нам, но случались и удачи, так что я описал несколько вымерших видов, неизвестных дотоле натуралистам. Эти болота имеют весьма древнее происхождение, об этом говорит геологическое сложение того русла реки, по которому нам так удобно было ехать, посему я и рассчитывал отыскать немало замечательного.

– То, где мы стоим – дно бывшего болота? Ни травинки, ни деревца. Эти ямы – следы ваших копателей?

– Вы сделали верное предположение; понимаю, вам не по вкусу эта пустыня после моих кущей, но таковы и медицинские изыскания, когда приходится вскрывать мёртвое тело. Представьте себе, если где-то чего-то убудет, то в ином месте прибавится. Мои сады удобрены здешним илом ещё при дядюшке, царствие ему небесное. Будь погода ясной, вам открылось бы куда более жуткое зрелище…

– Полно вам, Александр Николаевич, у меня, признаюсь, и так кровь в жилах стынет.

– Ведь стоим мы на дне обширного кратера, – продолжал он бесстрастно, – уровень болота был выше нынешнего, укрывая башню. А растительности тут предостаточно, и буйная она, как нигде, она и сейчас такая в нетронутой части. Ещё мой дядя драгами расчистил трясину до чистой воды, но отвести её досуха не сумели. Глубина тут невелика, и двух аршин не будет, но дамба даёт течь, а подземные ключи постоянно сочатся. Хляби небесные пополняют озеро в свой черёд. Работы не ведутся второй день из-за дождя, но всё же края болота годятся для раскопок, и под толстым слоем наносов скрыто нечто. Запомните, Алексей Петрович, – растягивая слова, словно патоку, прошептали его губы, – любая истинная история имеет тройное дно…

Я постарался не заметить его неприятной улыбки.

– Но ведь неспроста же ваш дядюшка заинтересовался местами болот. Одним советом Ведуна, простите, тут не обошлось. Что-то ведь послужило толчком к тому.

– И вновь вы зрите в корень. Болота, как вы догадываетесь, что-то вроде живого организма. Они дышат, питаются, претерпевают циклы в развитии. Время от времени какие-то части их освобождались до воды, и люди наблюдали в глубине каменные строения, а в сухие годы кое-где обнажались верхушки валунов или башен. Некоторые места и вовсе более похожи на озеро, там ловят рыбу, а сети цепляют обломки. Но в этом винили древний затопленный город. А древних городов здесь, повторюсь, несметное число.

– Насколько велики топи?

– Немалы, тянутся вёрст на двадцать отсюда, и поперёк ещё пять, но пока доступна только верхняя часть.

Мелкое озерцо покоилось мертвенно и тихо, дождь на время перестал, казалось, лишь для того, чтобы безупречно отражавшиеся в его зеркальной глади каменные глыбы обрели какой-то смысл в моих глазах. Я сказал об этом князю.

– Желаете, подплывём, – отозвался он.

Он подал знак, и двое бородатых мужиков с нескрываемым неудовольствием перевернули одну из лодок и стащили её в воду, породив никчёмный плеск в тишине, от которого по коже у меня пробежали мурашки.

Всё во мне сопротивлялось этому, но я решился, и как сомнамбула ступил на плоское дно челнока вслед за князем. Тотчас же молодцы оттолкнули её шестами, и мы заскользили в тумане и сумраке, порождая больше воздушных колебаний, чем сама природа. Вскоре уткнулись мы в одну из глыб. Вблизи она выглядела куда мощнее, чем казалась с берега. Её поверхность местами облетела уже от болотных наслоений, но на большей части они всё ещё скрывали её тайны.

– Что это за валун? – спросил я тихо, но ответа не услышал, впрочем, князь мог и не расслышать моих слов.

Я осторожно провёл рукой по сухой бурой корке, и она чешуёй осыпалась с камня, обнажив замысловатые руны на желтоватой поверхности, в которых разобрать что-либо не представлялось возможным.

– Вы видели? – спросил я, обернувшись к нему. – Здесь что-то начертано.

Прозоровский кивнул:

– Теперь вы понимаете, что за проклятое наследие досталось мне от отцовского брата. Он потратил шесть лет и почти все сбережения, стремясь добраться – не до разгадки, нет! Хотя бы до загадки болот, но так, к счастью, и не преуспел. Однако в этом преуспел господин Кауфман, которого выписал я из Голландии. Все отговаривали меня, но дядина страсть передалась мне, и я уж не мог остановиться.

– Почему все так опасались этого? – спросил я, но поймал недоуменный взгляд князя. – Впрочем, нет, я понимаю. Суеверия… имеющие некоторое основание… Я спрошу иначе: ведь никто же не знал, что таится под слоем тины? Или всё-таки?..

– Нет. Это суеверия, как вы изволили выразиться. Только правда оказалась хуже.

– Кажется, там есть очищенные камни?

– Да, некоторые мы осмотрели, впрочем, бегло.

– Задам вопрос, который меня занимает: вам удалось прочесть эпиграфы?

– Нет, и, полагаю, это невозможно без некоего стороннего ключа. Они скверно сохранились, и, скорее всего, несут… церемониальный смысл. Я встречал разнообразные начертания в некоторых курганах, раннего периода. Их расшифровали. Такая сплошная круговая надпись, это… заклинание.

– Заклинание?

– Да, – подтвердил он с видимой неохотой, не распространяясь о подробностях.

– Кто же сделал это, и с какой целью? – постарался остудить себя я. – Здесь можно насчитать более сотни глыб, а осушаемый участок так мал…

– Восемьдесят три. Сейчас многие сокрыты дымкой.

– Этот участок болота был избран вашим дядей намеренно?

– Случайно, он ближе всего к усадьбе.

– Если предположить, что болота равномерно скрывают под собой такое же, то…

– Круглым счётом десять тысяч, – спокойно закончил Прозоровский.

И тут я, сам не ведая, зачем это говорю, а скорее просто под влиянием атмосферы и миазмов загадочного озера, в попытке успокоить себя воскликнул:

– Но никакие заклинания не имеют силы!

– Это знаем мы с вами, но чертившие их могли верить во что-то иное, – ещё более хладнокровно ответил он. – Впрочем, таково мнение лишь одного нашего галльского коллеги. Я же, желая хранить беспристрастность, не сделал для себя окончательного вывода. – Подбадривая себя, один из гребцов с громким харканьем плюнул в воду. «Нечистая сила», – пробормотал он.

Мы подплыли к меньшему валуну, уже отёртому с верха до воды. Только стоя в рост, я мог сравняться макушкой с его вершиной. Весь он был испещрён знаками.

– Да, разобрать что-либо нелегко. Видно лишь, что поверхность прежде обработали, и я могу с некоторой осторожностью заключить, что камни перемещали сюда.

– В этом у меня нет сомнений. Неподалёку есть выходы породы, похожей на эту.

– А можно ли проникнуть в ту башню?

– С известной осторожностью – милости прошу.

Я попросился в башню только потому, что мне хотелось держаться ближе к берегу, хотя не два аршина глубины пугали меня. Что-то незримое витало в атмосфере, какой-то печальной тревогой пронизан был целиком видимый круг вещей.

С одной из сторон свисала добротная верёвочная лестница, прилаженная так удобно, что мы с князем в минуту оказались на вершине, а вернее, на одной из площадок винтовой лестницы, которая одним концом уводила под воду, другой же её край обрывался прямо у наших ног.

– Судя по всему, кладка кончалась выше.

– Верхний этаж обвалился. Я полагаю, что до разрушения они обозначали что-то вроде рубежа. Или служили капищами для ритуалов.

– Так их много?

– Я предположил следующее: странно, наугад ткнув пальцем в небо, угодить на важную находку, сходной с которой нет. И, простите за неуместный здесь каламбур, как в воду глядел: вскоре нашлись ещё две, они хуже сохранились, и выступают из воды не столь значительно. А ведь и осушена только мизерная часть. Кстати, именно у подножия этой башни найден предмет, что я отправил Бларамбергу несколько причудливым маршрутом.

В этот самый миг какой-то редкий порыв ветра на мгновение сдул молочную пелену с коричневой лагуны, и я вздрогнул от открывшегося мне величественного и ужасающего зрелища: повсюду, насколько хватало глаз, словно истуканы или воины стояли эти однообразные и ровные камни. Догадка, явившаяся мне, как только увидел я болото и которую отгонял доселе, вновь возникла в моём разгорячённом мозгу с такой силой, что я содрогнулся.

– Это некрополь?! Валуны напоминают надгробия, только чрезвычайной величины. Но кто похоронен здесь? Кто соразмерен этим камням?

На лице князя растянулась усталая зловещая улыбка.

– Это легко узнать, – ответил он, движением ладони предлагая спуститься обратно в лодку, и скомандовал гребцам: – К берегу. Сперва обедать, а после – к раскопу.

Портвейн заметно согрел мои внутренности, но не влил веселия в душу.

– Я поначалу полагал вас археологом. После вы огорошили меня своей зоологической коллекцией. Теперь – не знаю, что и думать.

– Отнюдь, археология – страсть дядюшки, моя же – доисторические виды. Но, как он искал черепки, а наткнулся на пласты с ящерами, так и я совершил обратное. Это произошло случайно, если случайностям вообще приличествует место в Божьем мире. – Брошенная небрежно салфетка его, описав замысловатый пируэт, легла в точности на угол белоснежной скатерти.

Обед оказался тем более кстати, что я почти не завтракал, ожидая совсем иного приключения. В шатре мы немного обсохли у медной походной колонки, какие применяли в войну ещё французы. А вот кулинарных рецептов я, как ни стараюсь, вспомнить не могу, ибо все мысли мои тогда поглотили новые впечатления.

– Каков же был этот труд – тех, кто вырубил и установил эти монументы, а после испещрил их надписями! Сколькими годами и даже столетиями, каким количеством работников можно исчислить эти титанические усилия? Какова бы ни была их конечная цель, она не видится мне равнозначной такому творению, впоследствии ещё и сокрытому под водами!

– Значит, цель того стоила, – сухо ответил на это князь. – Полагаю, вы не посещали Египта. Иначе по-иному смотрели бы на предприятия такого сорта. Пирамиды Джизы поражают воображение всякого, и нам, живущим сейчас у своих скромных погостов, невозможно постичь, как возможно даже ради величайшего из правителей воздвигать погребальные сооружения, на которые расходуются все государственные и людские силы. А ведь то, что может созерцать там современник, лишь жалкие остатки некогда былого великолепия – сверкавшего в лучах Солнца конуса, облицованного полированными плитами… От Яффы до Каира шесть дней пути морем и вверх по Нилу на барке, не премините заглянуть.

Мы вышли на берег в полуверсте от места, где стояли лошади, за пеленой мороси и скользящими по воде испарениями они скрылись совершенно. Стало ещё более промозгло и зябко, чем поутру, дождь усилился. Но меня бросило в дрожь, когда, сделав несколько шагов и перевалив через невысокий гребень песка и слежавшейся глины, я заглянул в жуткую воронку раскопа. В лужах воды там и сям лежали поваленные валуны и проступали кости.

– Это же люди! – воскликнул я в негодовании. – Вы раскопали могилы?

– Этим, как вы изволите выражаться, могилам, не одна тысяча лет, – в тон холодному дождю парировал он. – Если принять скорость илистых отложений за постоянную величину, около шести тысяч. Впрочем, кое-какие другие признаки отдаляют время действия на меньшую дистанцию.

– Но эти надгробья делают, кажется, могилы вовсе не безымянными.

– Возможно я и согласился бы, но учтите: и могилы фараонов подвергаются исследованию, здесь же дело куда загадочней. На семь больших валунов приходится дюжины полторы или две человеческих скелетов, ведь сейчас на поверхности мы видим лишь часть.

– Что же из этого следует? Рабы построили этот некрополь, но сами погибли от непосильного труда и остались тут же в земле?

– Это спорно, но ясно то, что здесь похоронены и те, кому воздвигнуты монументы.

– И вы, смею предполагать, нашли их, – усмехнулся я. Мне не понравилась уверенность, с которой князь изрёк своё «ясно». Ведь мне это совершенно не казалось столь уж очевидным.

– Да.

– Кто же они? Знать, богатые члены общества? Впрочем, вряд ли, иначе не обошлось бы без золота. К тому же их количество заставляет думать об ином объяснении. Вы сопоставляли эти останки с раскопанными в скифских курганах?

– Они различны. Учтите, мы далеко от мест обитания, приписываемых скифам…

– Триста вёрст – не слишком большая дистанция на равнине. Влияние культуры не могло не иметь места.

– … но, что надёжнее, мы удалены не столько в пространстве, сколько во времени.

– Возможно, и всё же это не объясняет, почему там над склепами и могилами возвышаются холмы, а здесь захоронения покрывает болото? В этих краях нет землетрясений, перемещающих горы на дно морское.

– Это – не объясняет, но кое-что другое… Терпение, прошу вас. Я хочу, чтобы вы следовали путём рассуждений, но ни в коем случае не чужих, в данном случае моих, выводов.

– Вы хотите, чтобы я следовал путём ваших рассуждений и пришёл к вашим выводам, – не мог не заметить я. – По тому, как вы делаете представления, к другим прийти будет и невозможно.

– Ошибаетесь. У меня нет строгих выводов, иначе я не звал бы в помощь столичных светил.

– Вы что-то нашли под камнями, – напомнил я, теряя терпение, к которому так призывал князь. – Или кого-то.

– И что-то и кого-то. Туман усиливается, – вместо ответа сказал он. – Скоро здесь всё затянет. Нам пора возвращаться. Пока доберёмся – и вовсе стемнеет. Так или иначе, все находки уже у меня в имении.

Но в этот самый миг мы услыхали издалека три выстрела подряд, а после и отчаянный вопль, достигший нас сквозь мглу, хотя кричавшего не было видно:

– Дамбу размыло! Спасайся! Верхнюю дамбу прорвало!

Князь схватил меня за руку:

– Не в лодку! Кругом! Так скорее. Не то нас смоет.

– Что, что произошло? – спрашивал я уже на бегу.

– Размыло верхнюю дамбу! Значит, скоро вода достигнет нижней, вал перекатится и будет здесь через семь, много – десять минут. Зависит от того, как долго выдержит вторая плотина до полного обрушения. Она не строилась в расчёте на такой напор. Волна будет нешуточной.

– Такое случалось?

– Бывало однажды, и тоже, конечно, в ливень, но вода стояла много ниже, и раскоп пустовал. Но сегодня мы оказались в самой середине. – Бегите к башне! – скомандовал он, впрочем, зря. Мужики и так припустили вовсю.

– Не лучше ли прямо к каретам?

– Этот берег – исчезнет! Вспомните, что я говорил, всё это – бывшее дно! А до старого края мы не поспеем ни так, ни верхом. Надеюсь, сигнал там слышали, и уведут лошадей.

Рёв надвигающейся воды звучал тем ужаснее, что за туманом ничего нельзя было различить. Сначала поверхность болота покрылась рябью, но скоро страшный треск возвестил нам о прорыве плотины. Волну я увидел, когда, задыхаясь, запрыгнул в лодку. Казалось, что она накроет нас через мгновение, что нам не дано достигнуть спасительной башни, но оказалось ещё хуже. Зрительный обман послужил причиной моей ошибки, волна оказалась гораздо дальше, давая нам надежду, но она тем самым была и значительно выше, напрочь повергая весь мой опыт о виданных когда-либо водяных валах. Она накатывала, сжимаясь в сужающемся затоне, отчего ещё более угрожающе вздымалась с краёв, порождая отчаянный гул, грохот, гром. Я в ужасе наблюдал, как некоторые огромные валуны выворачиваются под гнетом волны. Князь, несмотря на свой возраст, добежал раньше и уже подавал мне руку, гребцы навалились, и через считанные мгновения, показавшиеся вечностью, лодка стукнула кладку башни. Сверху работники скинули ещё верёвок, мужики с матросским проворством вскарабкались по ним, споро перебирая ногами по стене, пока мы с Прозоровским решали, кто кому уступит право занять лестницу. Он прикрикнул, я вскарабкался уже наверх, когда он добрался лишь до половины. Дно вдруг совершенно обнажилось, и вода под нами, словно сама испугавшись бедствия, будто начала съёживаться и откатилась, жадно пожираемая грядущим следом и всёвозрастающим валом. В последний миг я крикнул:

– Хватайтесь! – но никому и не требовалось команды. Призывая милость Божью, мы рухнули для обретения устойчивости на колени, цепляя друг друга и упираясь в кладку, и в тот же миг нас ударила и накрыла могучая плотная субстанция.

Через минуту, лишь только я, откашлявшись, смог открыть глаза и приподнялся, то обнаружил всех в целости, и бросился к краю, пока нас не достигла следующая волна. Князь сорвался с лестницы и с трудом держался на клокочущих бурунах около башни, но то, что я увидел, заставило меня пренебречь собственной опасностью. Сзади надвигалась брошенная лодка, грозя раздавить или потопить его своей тяжестью. С решимостью, опередившей расчёт разума, я прыгнул в неё, надеясь своим движением сбить её с гибельного курса, но преуспел лишь немного. Бушующие волны мощными раскачиваниями по-прежнему грозили размозжить голову Прозоровскому о монолит башенной стены. Он видел уже страшную угрозу, один нырок мог бы переменить его участь, но надувшийся плащ, так удачно спасавший его от потопления, сейчас превратился в роковую обузу, мешавшую всякому движению, способному отвратить неизбежный рок. Когда казалось, что катастрофа неминуема, я всё-таки изловчился и притопил его подвернувшимся под руку веслом, пихнув голову под днище лодки, и почти одновременно она разбилась в щепы о преграду, выбросив меня вон, как из седла дикого жеребца.

Второй большой волны так и не случилось, нам с князем, совершенно обессилевшим и нахлебавшимся дрянной жижи, пришлось лишь перебирать руками ступени лесенки, меж тем как быстрый подъём уровня болота доставлял нас к вершине. Спустя пять минут и сама вершина башни скрылась под водой; потирая сильно ушибленное плечо, я обозревал всех стоящими по колени в воде посреди безбрежного озера, где не предвиделось ни брода, ни надежды.

– Все ли здесь? – отдышался князь, стирая кровь, струившуюся ему на глаза. – Прочие лодки, конечно, унесло… Если кучера успели лошадей увести, то к полуночи подмогу пришлют.

Первое время холода мы не ощущали, по причине нервного потрясения, но уже через час у нас зуб на зуб не попадал. Вдобавок стало смеркаться. Чтобы как-то согреть себя, мы пытались приплясывать на крохотном пятачке, сбившись потеснее в кучу, а мужики во всю мочь голосили о помощи.

Когда стемнело, мы увидели исходившее из воды прямо под нашими ногами дрожащее фиолетовое сияние. Слабое свечение, заглушаемое не осевшей ещё мутью, шло только из некоторых мест, отмеченных, как показалось моему вконец расстроенному воображению, затонувшими башнями, и вряд ли кто из нас в повисшей гробовой тишине не ощутил в те минуты зловещего ужаса этих чудовищных болот.

Вот так и рождаются легенды о землях, которые пожирают людей: но это я думал уже после того, как часа за два до полуночи к нам подплыли две наспех залатанные лодки, и первым делом пустили мы в кругу штофную флягу с ромом. Среди спасателей бойким рулевым увидел я и Прохора, который между командами не преминул шепнуть мне о своих предчувствиях и предсказаниях: «Поела земля людишек-то, и барин и чернец – без разбору легли-с…»

Хоть в доме нас ждала добрая парная и горячий пунш, весь следующий день пролежал я в тяжёлой горячке, обложенный грелками и осушая кружку за кружкой чай с имбирём, гречишным мёдом и малиновым вареньем. Прозоровский с извинениями прислал мне бутылку восхитительного коньяку, но, испив одну только рюмку, я погрузился в долгий целительный сон.

 

8. Загадки

Лишь под благотворным влиянием вновь появившегося солнца, чуть развеявшего тоску, лихорадка убавила жар, и пошёл я к исходу другого дня на поправку.

Трижды заявлялся ко мне Прохор, каким-то невероятным образом проникший в господский дом в качестве то ли моего слуги, то ли посыльного. Всякий раз он приносил что-либо съестное и с виноватым видом располагался в проёме, но уже спустя минуту выражение его торжествующе вопило: «что же, предупреждал я тебя-с!» Однако вместо этого слышал я его расспросы о здоровье, и не болит ли что внутри, нет ли кашля или чёрной мокроты, потому как помершие работники, дескать, страдали внутренним жаром и исходили гнилостными кожными пятнами. Я, зажмуриваясь от отвращения, махал на него, и он исчезал впереди своих тяжких вздохов.

– Надо бы мне вертаться-с, – почесав затылок, вывел он, явившись в четвёртый раз с отваром ромашки, и сперва, как водилось, покряхтев о моём недомогании. Опекой своей он до того надоел мне, что твёрдо решил я выздороветь не позднее его ухода.

– Плохо разве тебе здесь? – я сразу раскусил его намерения.

– Отчего же! – живо воскликнул он, но после приуныл и повторил: – Надо бы ехать, а то как бы сыск не объявили. За прогоны плачено, а за простой? У яслей в нашем деле – не больно наработаешь.

Я сел в кровати и протянул ему полтинник. Он повертел его, потёр о рукав, словно пытаясь стереть медный налёт, убрал, не забыв охнуть. Без сомнения, цвет серебра нравился ему больше. Надеясь скрасить противный вкус отвара, я погрузил позолоченную ложечку в янтарный бриллиант капли мёда на дне хрустальной розетки. Казалось, живая глубина его бережно хранила растворенный жар щедрого летнего солнца.

– Скажи, Прохор, а ты грамотный?

– А то, – ответил он без запинки. – Меня в тайные звали-с, да я отписался, мол, милостивые государи, покорнейше повелеваю меня с разными глупостями не беспокоить.

Я кивнул, но не стал смеяться, давая понять, что разговор идёт серьёзный. Однако он тоже не улыбался.

– Семья есть у тебя? – он не ожидал этого моего вопроса и сощурился.

– Один.

– Как же тебя холостого в ямщики взяли? – спросил я въедливо, но он не замедлил с ответом.

– Я не на казённой гоньбе-с. У нас, вольных, как: гоняем своими лошадьми, а нет своих – деньги в залоге. Изредка кому, вроде тебя, поскорее надо – староста в подмену пару даёт, а мои нынче у него пасутся. Есть работа – везу. Но почту не гоняю, таких пакетов, вроде твоего, не вожу, только коммерческий груз и… хлыщей всяческих.

Тут понял я его интерес: сменить чужую пару рысаков на своих, ведь княжеская конюшня бесплатно снабжала его всеми припасами. Чем дальше, тем больше нравился он мне своей степенной рассудительностью, потому я и надумал предложить давно взвешенное:

– А что, Прохор, поедешь со мной в Африку?

Я с умыслом назвал самый дальний, почти легендарный для простого человека край своего путешествия, чтобы, сперва обескуражив, после немного пойти на попятный.

– Когда сто рублей серебром кладут-с, да вперёд – кто ж откажется? – ответил он, бодро осклабившись ровным рядом, словно три дня приуготовлялся к такому разговору.

– В год, ассигнациями, – поправил я его. – Проезд, жильё и пропитание на мой счёт. Паспорт справлю.

Он, конечно, навряд ли ожидал и такого предложения, а вот я всерьёз задумывался, не нанять ли мне его в помощники в первый же день, как мы повстречались. А что, рассуждал я, дядьку моего, служившего в нашей семье при мне воспитателем, сколько себя помню, обязался я отправить из Одессы обратно в Москву, как только снарядимся на корабль, а Общество позволяло определиться с работником хоть в Константинополе, хоть в Леванте – на моё собственное решение. Так почему бы не сделать сего заранее, тем паче что человек попался расторопный, и годный не только в слуги, но и в помощники.

– Брат у меня – второй гильдии записан в Николаеве. В Царьграде аж лабаз имеет, – издалека принялся набивать цену он, я молчал. – Знать, уж тысчонку-то нажил. А ты меня рублём попрекал. Да я плавал туда-с. Ну, хоть двести…

– Куда плавал? В Константинополь? Сто двадцать. Или езжай с Богом.

– Ну же! От меня пользы – пропасть.

– А паспорт что ж?

– Я с греками плавал-с.

– Так и что с того? Увижу пользу – дам прибавку.

– А то. – Он многозначительно махнул рукой. – По-русски путают слова: им что паспорт, что пиастры… Годится! Сапоги только надо бы ещё справить-с. И ливрею какую-никакую. А то совестно перед басурманами. У них одна чалма как весь мой скарб.

Я расхохотался в ответ на его растянутый до ушей рот, а особенно на щегольскую поддёвку без рукавов. Уговорились, что он сгоняет до старшины за расчётом и вернётся. Я вручил ему серенькую в качестве подъёмных, и оказался немало удивлён, когда после получил от него расписку в получении.

– Чего ещё? – спросил я, наблюдая, как Прохор, вроде бы уже вполовину обернувшийся выходить, точно застрял в дверях.

– А убедился ты, что князь чертей копает? – мигнул он, закусив губу, и по его выражению я не смог понять, продолжает он шутить или говорит всерьёз.

– Чепуха, – отверг я резко. – Это звериные кости. Уговори лакея показать тебе подвал, небось, музеи-то никогда не посещал?

Он посмотрел на меня с прищуром, хмыкнул.

– Э-э, нет, то бесовские кости, – остался он при своём. – Ты уж видел их?

– На рубль напрашиваешься?

– Сторговались, так сторговались. – Он вздохнул. – Мне лишнего не надо, я не волхованием копейку зарабатываю. Ты не думай, я не боюсь, а люди про то сказывают, что здесь ход в ад. – Он потыкал куда-то неопределённо пальцем и зашептал быстро, словно боялся не успеть: – Его люди. Бегут все от него, от чернокнижника, только пятки сверкают. Ты вот с ними потолкуй, пока кое-кто ещё остался. И спроси у князя про ход!

Не дожидаясь, пока я прогоню его, он поспешил выйти.

Хоть мы и столковались, я тогда ещё ничего для себя не решил. Случай вскоре доказал мне правоту моих намерений.

Дворецкому приказал я истопить баню, и уже приготовился собираться. Робкий стук в дверь отличался от тех грубых ударов, которыми лакеи и Прохор извещали о своём появлении. На моё обычное повеление войти… о Боже! Княжна Анна, кажется, в том самом платье, бледный всплеск которого той памятной ночью оставил в моей трепетавшей душе неизгладимый след, как бесплотный дух, тихо возникла на пороге, соперничая с тонкими солнечными лучами. Присев с моего поспешного и немного стеснённого разрешения на краешек стула в ногах, она положила на угол кровати книгу и поспешно произнесла:

– А слышали вы, Алексей Петрович, что ужин тот праздничный так и пропал. Ждали вас, ждали, все приготовились, а тут такое… Надеюсь, вы поправитесь к нашему прощальному обеду. Приедет много гостей, и назначен большой праздник… Отец превозносил вас за решительность, рассказав, как отважно вы бросились спасать его, подвергая опасности свою жизнь, – сказала она после того, как мы, опровергая все слова о решительности и смелости, заверили друг друга в глубочайшем почтении и обменялись всеми полагавшимися в таком случае объяснениями. – Я благодарна вам за это… Вот, он велел передать… с тем, чтобы вы изволили прочесть на досуге… – Тут взгляд её упал на стопку исписанных листов, и она прибавила: – Вам, кажется, пригодились чернила? Приказать принести ещё?

Голос её, тихий и неуверенный, совсем не походил на твёрдую речь в день нашего знакомства. Она взирала на меня, не отводя глаз, чуть исподлобья, с некоторым вызовом, соответствовавшем её весьма двусмысленному вторжению, и я гадал, что могло заставить барышню совершить столь смелый шаг. Конечно, мне хотелось верить, что я произвёл на неё впечатление, породившее мгновенную влюблённость, ведь оказался же я сам влюблён в неё с первого взгляда! Но и слишком многое мешало таким мыслям.

По счастью, я быстро нашёлся, чем ответить, так, чтобы лёд недоверия и неловкости поскорее растаял. Поблагодарив её совершенно искренне за превосходные чернила, я протянул ей в подарок изящную костяную песочницу, наполненную тончайшего помола песком искрящегося золотистого оттенка. Я рассказал ей, что песок сей добывается в имении моего деда в крайне незначительном количестве, и более нигде в мире неизвестно сочетание таких минералов, придающих ему столь блистательный оттенок. Смеясь, она охотно приняла мой презент, довольно милый и совершенно невинный по существу. Теперь наш разговор мог продолжаться свободнее.

– Позвольте, – я протянул руку к книге, делая вид, что не в силах дотянуться. Она поднялась и подошла ближе, чего я и добивался. Лёгкий аромат лаванды дразнил моё обоняние и приводил в трепет воображение. Наши пальцы на мгновение соприкоснулись, прежде чем она снова села поодаль.

– Что это?

Я жаждал говорить с девушкой только о ней, а вовсе не о какой-то книге, но она нашла повод остаться, и я обязан был подыграть ей. Открыв обложку, я на минуту замешкался, но потом обрадовался удаче. Книга позволяла мне немедленно связать все мои корыстные интересы.

– «Га-Багир», – провозгласил я немного зловеще, – а именно, разъяснения к самому знаменитому каббалистическому сочинению.

– Это запрещённая книга? – её глаза оживила вспышка интереса, а вовсе не испуг.

– Насколько я осведомлён, нет. Не могут же наши цензоры успевать запрещать ещё и все подозрительные заграничные издания. – Мы оба рассмеялись, и я картинно приложил палец к губам и произнес по складам: – Но оно нежелательное. Неблагонадёжное. Но, – я понизил голос до шёпота и приложил палец к губам, – не обсуждайте это вне пределов сей комнаты, пусть это станет нашим с вами заговором.

– Заговором? Против кого же? – она чуть отстранилась, и округлившиеся губы её сказали о недоверчивом непонимании больше слов.

Быстрым поворотом головы, полуулыбкой, всплеском ресниц, взглядом снизу вверх – я был сражён окончательно.

– Против уныло и скучно мыслящих особ, – как мог, успокоил её я, давая понять, что не собираюсь заходить слишком далеко.

– Тогда расскажите мне, прошу вас, – попросила она, и кроме желания продолжить знакомство, я уловил и искреннее любопытство, свойственное по природе вообще всем миленьким женщинам. Она тут же добавила: – От отца мне не добиться ответов. Отец… он хороший человек, но своенравен и имеет странности. К нему здесь и отношение соответственное, – веки её вспорхнули, открыв встревоженный и пугливый взор, – и оно… беспокоит меня…

– Не всегда дружелюбное, – окончил я за неё. – Да, он человек с… твёрдым характером и собственными убеждениями, что в наше время хотя часто можно найти в душах, но редко – в словах и делах. Одно верно: обвинение в чернокнижии ему не грозит. «Багир» – возможно, самая древняя часть из всех книг каббалы, и само это слово всего лишь означает яркий свет или сияние – на древнем еврейском наречии. Но не спрашивайте меня о нём, я не изучал его в Университете. Эту брошюру я уже имел возможность видеть в руках Владимира Андреевича, теперь же я не смогу отказать себе в удовольствии принять её из ваших рук.

Анна немного порозовела:

– Отец надеется, что, несмотря на недомогание, вы в силах прочитать её, поскольку это поможет вам познакомиться с некоторыми его открытиями. Они с Евграфом Карловичем и Владимиром… Владимиром Андреевичем уже два дня втайне от остальных сутки напролёт трудятся над какими-то важными предметами… Представьте себе, все, кто находился на башне, слегли, как и вы, а у него одного только насморк… и даже голова зажила.

Я чуть усмехнулся, удовлетворённый тем фактом, что хотя художник и знал теперь более моего о предмете раскопок, но не имел времени на самый важный сейчас для меня предмет – объект моего сердечного интереса.

– Знаете вы, чем они так заняты?

– Возможно. Вы посещали подвал? Тогда вы лучше можете себе представить. – Она понизила голос до испуганного и несколько зловещего шёпота. – Ребёнком однажды попала я в эту темницу, и долго после того снились мне чудовища, оживавшие по мере того, как я миную их, и сползавшие вослед со своих пьедесталов. Я до сих пор прихожу в ужас от воспоминаний об их неспешных движениях позади меня, а паче от того, что ноги мои не слушались, и я не могла убежать от неотвратимо подкрадывающихся тварей.

Я сказал, что мне знакомо это кошмарное ощущение непослушных ног. Мы рассмеялись, но не слишком весело. Я предпочёл сменить русло беседы.

– Отец ваш не доверяет иноземцам, потому и вызвал господина Артамонова. Не расскажете мне о нём, Анна Александровна? Давно вы знакомы?

Она пожала плечами, справедливо подозревая во мне, конечно, лишь ревнивого соперника.

– С детства. Наши семьи состоят в дальнем родстве. Я плохо знакома с его корнями, кажется, он единственный остался из всего своего рода. Я лишь знаю, что по достижении срока Владимир должен принять наследство. Отец вызвал его для этого, а пока он распоряжается его достоянием.

– А я полагал, что ему нужен художник для помощи в собирании скелетов. Придать изящный наклон головы чучелу древнего носорога! – не сдержался я, но поймав её укоризненный взгляд, поспешил исправиться. – Господину Артамонову двадцать три, странный возраст для вступления в права распоряжаться своей собственностью. Кто же автор столь мудрёного завещания?

– Владимир Андреевич долго находился за границей, а до того учился в Петербурге, – словно оправдываясь, ответила она.

– За границей он стажировался недолго, а ради доброго наследства из столицы можно домчать в три недели. Похоже, он вовсе не ведал о своей доле? – с иронией вопросил я, и пожалел, потому что на щеках княжны вспыхнул румянец от неловкости, перед которой я поставил её своим необдуманным подозрением.

– Вы верно догадались, – проговорила Анна чуть упавшим голосом. – Увы, мне неведома вся история, но когда Владимиру исполнился двадцать один год, отец скрыл от него правду… которую держал втайне и до того. И я опасаюсь, что его переменчивый характер и на сей раз станет причиной не последовать голосу совести. Мне очень обидно, поскольку я люблю Владимира… как брата.

«Не сомневаюсь в чистоте вашей любви, но любит ли он вас лишь как сестру?»

Но я спросил ещё только, какие же сокровища ожидают счастливца. Вопрос мой звучал едко, от ясности осознания мной нашего с ним неравенства. Только совершенный младенец не услышал бы в нём кроме зависти горький упрёк ревности. Нет, не положение в обществе тревожило меня, а сравнительное положение при сватовстве к княжне. Ужасно было сознавать, насколько дальше я от моей мечты, нежели он от своей цели, и сию минуту мечта и цель сия встаёт и направляется прочь. Лишь запоздалую просьбу о прощении успел промолвить я, прежде чем дверь отворилась.

Но княжна Анна не вышла, а, помедлив, снова закрыла её и обернулась:

– Я вовсе не держу на вас обиды. И приходила я не из-за книги. Она лишь повод. Может, это покажется самонадеянным, но чутьё подсказывает мне, что работы отца небезопасны и могут принести нам немало горя. Я беспокоюсь за него. Увы, мне не к кому обратиться. Родные мои тщательно хранят моё неведение, а Владимир знает ещё меньше моего…

«Как бы не так!» – зло подумал я, но помог ей собраться с духом:

– Вы можете всецело располагать мной, Анна Александровна. Хоть я и новый для вас человек, но обещаю оградить вас по мере сил от опасностей, только, ради Бога, скажите, что вас тревожит.

Она медлила, решая, как ей поступить, но потом заговорила тихо и быстро:

– Вы слышали что-нибудь о несчастьях, которые обрушиваются на тех, кто осмелился потревожить покой Арачинских болот?

– Мой кучер болтал всё время какие-то бредни, но я подозреваю в них обычные россказни бездельников, ожидающих выгодного седока.

– Нет! – горячо возразила она, чем сильно меня обеспокоила. – Здесь многие шепчутся об этом, и не так давно господин Голуа оказался столь любезен, что поведал мне о нескольких загадочных случаях.

– Этот господин лично может их засвидетельствовать?

– Нет, но…

– Как и все прочие, – подвёл итог я. – Где-то кукарекнул петух, а на другой день вы слышите из уст дальнего соседа боевую канонаду.

Но её не успокоили мои рассуждения, и лицо только сильнее нахмурилось, хотя я жаждал видеть его светлым и радостным.

– Кое-что знала я и раньше, но не предполагала, что отец мой разгуливает по краю пропасти. Он, а теперь ещё и Владимир! Я спрашивала у матушки, но она объяснила всё впечатлительностью, свойственной моему возрасту и посоветовала мне только дождаться отъезда. Долгий вояж, по её словам, совершенно изгладит все мои страхи. И вот теперь – эта дамба… А отец всё больше и больше погружен в свою странную работу, словно трясина болот безвозвратно засасывает его. Вы ездили туда с ним, скажите же, что вы видели? Я знаю, что отец мой не желает открывать своих дел, поэтому обещаю никому не передавать ваш рассказ.

Я, не таясь, рассказал ей о наших злоключениях, не скрыв от неё и собственных сомнений. Она выслушала меня внимательно и с благодарностью. Каких нечеловеческих сил стоило мне убить в себе мысль о том, что могу я обнять её и, успокаивая её всхлипывающее дыхание, гладить по волосам, шептать нежные признания, обещая отвратить все грядущие беды…

Но – поклялся я честью: узнав правду, немедленно дать ей знать. Для этого, если понадобится, я обещал задержаться здесь на любой срок. Счастье горячей надеждой наполнило меня, когда, уходя, милостиво позволила она слать ей письма. Своей нежной ручкой она вывела мне в путевом журнале адрес в Навплии.

Помедлив, швырнул я ни в чём не повинную книгу в угол.

Анна! Я не мог уже не думать о ней постоянно, её образ витал за пределами, положенными пятью чувствами, и я уже убеждал себя, что она обязана ощущать ту же мистическую и пленительную связь. Как и все нежные существа её возраста, наверное, боявшиеся всего, что связано с ночными похождениями, она не могла в душе не восхищаться теми, кто готов бросить вызов неведомому. В трясинах виделись ей несчастные юные утопленницы, а полные мертвецов древние могилы готовились разверзнуться вурдалаками. Кем бы ни представлялся ей отец: преступным гробокопателем или укротителем болотных кикимор, я не мог не радоваться тому, что часть её невольного восхищения отражалась и на моей персоне мрачным, но романтическим блеском.

Артамонов, рассуждал я, узнал о своём праве косвенным путём, ещё находясь за границей. Несомненно, тот, кто направлял дознание, имел свои интересы в этом деле. Тем более что путь, по которому сообщение достигло адресата, оказался весьма извилист. Кто-то знал или выведал тщательно хранимую тайну. Кто? Душеприказчик, желающий обеспечить свою долю? Или осведомлённое постороннее лицо, рассчитывающее на награду благодарного наследника? В чём суть наследства? Деньги, которые уже промотаны – такое часто случается. Но неведомый осведомитель в капюшоне утверждал, что всё наследство цело. Земли? Их здесь, в самом деле, без счёта. Но какова цена земель без работников? Мизерна, даже вблизи столиц. А если охотники до чужого наследства желают обеспечить свои потуги долей, то ничтожна десятикратно. И к чему итальянцу менять какую-нибудь Тоскану на бросовый участок в таком захолустье? Остаётся дом – самое верное имущество. Здесь он один, и вряд ли князь обманывал меня, утверждая, что наследовал своему бездетному дяде. Трудно представить, что родство Владимира Артамонова ближе, чем князя Александра и даёт ему надежду в этом споре. Но, как знать, нет ли где ещё усадьбы? Какова история того дома в Одессе, где когда-то проживали Прозоровские? Я поставил себе задание выяснить это между делом. Вопросы множились, не обещая никаких намёков на ответы. Но если это дом, по какой причине князь не желает вернуть его законному владельцу?.. И если он не вернёт по доброй воле, то у Владимира останется два способа обрести своё: отыскать недостающий документ, или – жениться на дочери князя! Ведь других наследников у того нет.

Так вот какова истинная цель господина Артамонова! Если прочие загадки остаются до поры неразгаданными, то хотя бы одна мишень поражена. Я позвонил и велел подать свой костюм. Его принесли мне вычищенным и выглаженным выше всякой похвалы.

Болезнь уступила место действию. Опрометчивая страсть толкала меня к гибельной пропасти.

Но тем вечером не довелось мне добиться Артамонова. Анну я тоже не увидел и за поздним обедом. Досадуя на то, что мне, как и прочим, запрещён доступ в потайную лабораторию князя, и не имея открытой возможности говорить с княжной, я, заложив за спину руки, бродил по обширному саду. Мысли мои, разгорячённые ещё не вполне утихшей болезнью, я и сам находил довольно противоречивыми. Обе цели моего присутствия в усадьбе оказались неподвластны моему собственному расчёту, я принуждён был лишь покорно ожидать приглашений. Князь заперся наверху, и, нарушая свои же слова, изводил меня секретом, позволив работать с ним только Евграфу Карловичу и Артамонову; единственный ход к ним наподобие херувима денно и нощно поочерёдно охранял караул лакеев такой невероятной важности и полномочий, что им позавидовал бы иной архиерей. Из парка в сумерках я мог зреть лишь странное холодное свечение, словно медленно выливавшееся из окон под куполом. Княжна Анна на своей половине собиралась к отъезду, назначенному на четвёртый день, тревожить её было неучтиво, да и с чем – не с глупыми же объяснениями в сердечной страсти? Мне бы продолжать радоваться, что Артамонов не имеет возможности общения с княжной, меж тем как я всё-таки с ней говорил. А вместо этого опасался я того, что теперь он имеет возможность беспрепятственно влиять на отца её – не словами убеждения, но талантом, остроумием, усердием, коих у него нельзя отнять. Сам Владимир Артамонов оказался столь же недоступен, что и княжна, так что не только любовь моя, но и ненависть не находили выхода, блуждая в моём мозгу, и словно повторяя фигуры, которые чертили ноги мои по присыпанным каменным крошевом дорожкам.

Вернувшись к ночи в свои покои, я обнаружил просунутую под дверь записку. Княжна назначала мне свидание в парке на полдень завтрашнего дня. Изрядную часть ночи не в силах умерить сердцебиения, расхаживал я по комнате, возжигая пламень своей речи. Лишь прихваченный небольшим приступом оставлявшей меня болезни, я прилёг на постель перед рассветом.

Ещё не пробило и одиннадцати, а я уже прогуливался между меандрами подстриженных акаций. Место, условленное княжной, находилось в заброшенной части окрестностей, и я решил наведаться туда заранее, дабы не ошибиться в решительную минуту. Пройдя в сумерках длинной перголы, увитой плющом так, что он совершенно заслонял собою дневной свет, я очутился на краю парка, откуда путь лежал к мостику через затон рукотворного пруда. Меж тем регулярный французский парк как-то неожиданно кончился, и я, убрав руку с железных перил, обнаружил себя не то в натуральных зарослях, не то в умышленной запущенности сада в духе англичан. Густое серое облако, укрывшее солнце за своим косматым краем и протянувшееся от самого горизонта, довершило мнимое превращение воздушности весеннего утра в угрюмую твердь сумерек. Всё окрест быстро приобретало негостеприимные очертания.

Тропинка, круто свернувшая на поляну, неожиданно для меня обернулась монолитом огромной стены. Лишь через секунды, чуть оправившись от мрачного вида испещрённых неведомыми рунами надгробий, поднял я кверху глаза и понял, что стою у одного из таинственных валунов, извлечённых Прозоровским из жутких недр Арачинских болот.

Всего на краю поляны, один подле другого, располагалось их три. Холод струился по их омытой веками поверхности, но всё же я, словно загипнотизированный, передвигался вокруг них, пока взгляд мой прикованно скользил по их сглаженным временем знакам. Тысячи лет тому какие-то неведомые мастера прикладывали упрямые усилия к тому, что скроется от человеческих глаз под водой на вечные времена. Вот истинное проклятие мест сих – бессмысленное творение, сравнимое лишь с мифической карой несчастного царя Сизифа, настигшей его за разглашение тайн богов. Цепляясь одна за другую, обвивая по рукам и ногам обманчиво тонкими стеблями вьюна, загадки сплетали вокруг меня сплошную непроницаемую стену.

Причудливым показался мне и выбор моей принцессы. Меж тем сомневаться в том, что пришёл я на заповедное место, не приходилось: указание на три валуна не могло никого сбить с толку. Но почему она не написала, что исполинские монолиты – те самые, с Арачинских болот? Поразмыслив, решил я, что юная княжна могла вовсе не знать, откуда взялись эти камни.

Двинувшись вокруг, я услышал какое-то движение и поспешил обогнуть ближайший монумент, как вдруг вздрогнул от чьего-то голоса из-за моего плеча.

– Простите, господин Рытин, если я напугал вас, – сказал человек, лицо которого оказалось мне знакомо, но, если бы он не нашёлся представиться, я оказался бы в затруднении. – Этьен Голуа, из Прованса. Занимаюсь историей и философией. Археология – моя неразделённая страсть. Впечатлены?

Вопрос его был обращён в отношении камней, хотя мог бы относиться и к его собственному явлению предо мной, ибо от того, как этот господин, парадно одетый в чёрный сюртук с крахмальными манжетами белоснежной сорочки возник из-за валуна, мне сделалось не по себе. Высокий воротничок и платок, щегольски завязанный большим красивым узлом, не давали ему возможности опустить голову ниже некоторого предела, посему вздёрнутый подбородок его в сочетании с чуть опущенными веками создавали надменное выражение лица. Кроме того, в планы мои не входили встречи и беседы с кем бы то ни стало, даже с Артамоновым. И уж совсем не ожидал я, что столь уединённое место, неспроста избранное моей возлюбленной, окажется подобием трактира на почтовом перекрёстке, где назначают свидание все кому не лень. Потому, думаю, взгляд мой не предвещал моему визави ничего хорошего.

– Когда извлекли их, Этьен? – спросил я, вернувшись к своему медленному движению вокруг валунов, тогда как пальцы мои не могли оторваться от шершавой их чешуи. Хоть и обладал я запасом времени, но, задавая невинные вопросы, уже искал, как бы поскорее спровадить его отсюда безвозвратно.

– С месяц тому. Или два? – изрёк он со вздохом, и в таком его ответе почудилось мне презрительное небрежение. – Время тычет здесь неравномерно, и это для меня. А уж для сих скал и подавно. По ту сторону ещё долго не зарастёт колея от подвод. Если позволите, я покажу.

Он вытянул руку с тонким стилосом из-под широкого и длинного плаща, приглашая меня следовать в указанном направлении. Не сделай он этого жеста, я, поглощённый множеством разнообразных мыслей вряд ли заметил бы, что одет он не вполне соответственно тёплому утру, не предвещавшему ещё четверть часа тому ни прохлады, ни дождя.

– Что думаете вы об этом? – я кивнул на монолиты.

– Я всё думаю, – он быстро приблизил своё лицо к моему и зловеще прошептал: – почему они перевёрнуты? А ведь они перевёрнуты, верно?

Так же внезапно он отодвинулся, и лицо его вновь сделалось лишь немного надменным. Тут только понял я, что не давало мне покоя. Все три истукана действительно стояли закопанные верхушками. С одного взгляда заметить это было трудно, ибо плиты тесались почти симметрично, но всё же теперь разница стала отчётливо видна.

– И почему же?

– Я не покидаю усадьбы, – с некоторой обидой ответил он, и губы его вытянулись. – Князь обходителен, но недоверчив. А вы сразу получили право посетить раскопки, вот и скажите мне «…каково ваше мнение», – ожидал услышать я, но он запнулся и резко закончил по-иному: – Какова ваша цель здесь?

Его недружелюбное поведение оскорбило меня, и я, вскипев в одну секунду, уже приготовился выпалить отповедь в том духе, что лезет он не в своё дело, но он вдруг поспешил переменить тон, и уже едва ли не просительно объяснил свой интерес ревностью исследователя. Он служил у князя уже больше года, но так и не вошёл в доверие, я же, едва прибыв, сразу получил аудиенцию и приглашение в самое сердце раскопок. Остыв, я успокоил его, что наши с князем отношения определены лишь официальным статусом, который имею я для оценки исследований Прозоровского. Кажется, ревность несчастного галла совсем утихла, когда он услышал, что я тоже не волен проникнуть за двери главной мастерской хозяина. Он спросил, что удалось узнать мне на болотах, но я ответил уклончиво, и заметил его раздражение, выразившееся в игре широких скул и пальцев, перебирающих стилос. Одна мысль не переставала мучить меня, и я просил на родном языке его перейти на французский, ибо «произношение остроконечных русских слов» доставляло ему видимое неудобство, но он с учтивым поклоном поспешил заверить, что в обществе, где есть хотя бы один русский, он всегда считает за обязанность изъясняться на языке приютившей его страны.

– Позвольте, я объясню мою настойчивость. Люди, собравшиеся в доме, некоторым образом ревнуют: князь, едва узнав вас, проявляет столько сдержанности и внимания к вашей особе, что наводит на сомнительные размышления. Прошу же, – его голос задрожал, вырываясь сквозь зубы, – поведайте мне правду, и я всё улажу: как прознали вы о находках здесь? Депеши не путешествуют так скоро. Кто наделил вас полномочиями? Неужели господин Писарев?

Уже мы оставили гигантские камни позади, и сейчас шествовали по траве, действительно высыпавшей в глубоких рытвинах, оставленных огромными колёсами. Этьен резко остановился при последних словах своих, чем заставил меня встать к нему лицом. Выражение его смешало в себе тоску, злобу и решимость, но я без труда выдержал натиск. Мы снова двинулись дальше. Хотел уж я повернуть назад, к камням, но Голуа заступил мне путь, и я пошёл по широкой тропе, надеясь, что скорый поворот выведет меня в парк.

– Вам следовало знать, что президентом Общества вновь избран Алексей Фёдорович Малиновский.

Он хмыкнул.

– Не чувствуете себя разменной картой?

– Не более чем любой из нас ощущает свою персону в руках Провидения.

Я нарочно растягивал слова и медлил, пытаясь раскусить его. Вдруг за деревьями мелькнул чей-то силуэт, но пропал так скоро, что не смог я разглядеть человека.

Злое, едва сдерживаемое негодование лилось из его уст теперь.

– Мы умеем считать, господин Рытин… или кто вы есть на самом деле. И нас заботит, что вы выдаёте себя за кого-то другого. Даже если бы господин Малиновский бросил все прочие дела и, добившись приказа вашего царя, кинул за вами свору фельдъегерей, вы не поспели бы так скоро. Посему, я желаю знать… нет, не кто – вы, а кто за вами стоит. Итак, последний раз спрашиваю: кем вы подосланы?

Излишне говорить, что смысла его обвинений я не мог уразуметь, налицо выходила какая-то страшная ошибка, но гордость не позволяла мне начать увещевать его, в попытке спокойно во всём разобраться. Поворот мог совсем скрыть из виду три глыбы, но тут я увидел нечто, что заставило волосы мои зашевелиться под цилиндром.

Голуа следовал несколько позади меня и конечно видел, что я заметил шагах в пятнадцати от тропы правильный холм вырытой земли, рядом с чёрным прямоугольником свежей могилы! Я не боялся его стилоса, но плащ француза мог скрывать что угодно: кистень, кинжал или пистолет. Лихорадочно оценив, насколько вероятен выстрел, я пришёл к заключению, что убийцы остерегутся шуметь, и потому поспешил сделать несколько шагов вперёд, чтобы образовать между нами некоторый разрыв. Теперь понял я, кого неприятно напоминал мне костюм француза, в особенности его неуместные белые перчатки: гробовщика на официальных похоронах важной персоны.

– Не знаете ли, Этьен, кто бы мог без моего соизволения вести раскопки прямо у меня в имении? – раздался громкий оклик Прозоровского. Появившись из-за валунов, он быстро шёл к нам, показывая стеком на могилу. Безупречный вид его заставлял предполагать, что он так и работает с костями – во фрачной паре цвета маренго, повязав шею алым атласным платком. Позади него увидел я двух его спешащих дворовых.

– Не имею представления, сударь, – с некоторым вызовом ответил тот.

– Тогда не соблаговолите ли пойти и выяснить это? – улыбка князя источала желчь доброты. – Мои люди помогут вам.

Легкомысленный предлог позволил ему немедленно прогнать Голуа прочь, а нескрываемая его надуманность заставила того, уходя, одарить меня завистливым взглядом, и дрожь плотно сжатых губ красноречивее любых слов свидетельствовала о буре, кипевшей в его душе.

Уже не сомневался я в подложности записки от княжны, и корил себя за романтическую доверчивость, ведь ничего не стоило мне сличить почерк на ней с той строкой адреса, что написала мне княжна Анна в книгу.

Прозоровский без каких-либо объяснений сказал, что в перерыве работы спустился проведать меня и побеседовать о… каббале, но, не найдя больного, отправился на поиски. Выслушав ответ, что меня не оставляют мысли о том чудовищном кладбище, он сказал, что пришёл сюда именно потому же. По его расчёту, в своих случайных прогулках я должен неизбежно набрести на валуны, кои задержат меня. Я предположил, улыбаясь, что поэтому он пришёл даже раньше меня и задержался сам, пока меня развлекал господин Голуа. На что он ответил, что мсье Голуа не следует знать более того, для чего он сюда призван.

«А как же с вашей дочерью? – хотелось спросить мне. – Разве для вас она стоит по ту же сторону черты, что и наёмные работники – границы, которой незримо отделили вы себя от ваших близких?»

– Что ж, – обещал я, – в таком случае беспокоиться нет причин, от меня он узнает правды не больше чем от этого камня. Ибо я нем, как ваши могилы, склепы и заклинания, сам не ведая ничего.

– Но мне всё же небезынтересно услышать ваши суждения, ибо ещё весной я находился в таком же положении, – настаивал Прозоровский. – До сей поры у нас не имелось возможности обсудить виденное, а мне важно знать, не сбился ли я в недавнем прошлом с тропы рассуждений в пользу одной гипотезы.

Я пожал плечами, скрестил руки на груди и, прислонившись спиной к валуну, начал:

– Скелеты разбросаны хаотически, и не кажутся похороненными планомерно. Впрочем, это я могу легко приписать подвижкам болотных почв. Но размеры всего захоронения не укладываются в сознание, особенно если иметь в виду, что кладбище должно иметь продолжение в глубину. История человеческих культур не знает подобных примеров. Правильно ли понимаю я, что один лишь край трясины подробно исследован?

– Совершенно так.

– Мне легче предположить, что границы некрополя не совпадают с берегами болот, иначе трудно объяснить их совпадение. В таком случае, всё проще: вам посчастливилось натолкнуться на захоронения куда меньшего масштаба, чем вы предполагаете. Я сделал кое-какие подсчёты. Исходя из предположения, что простолюдинов не станут хоронить с такой пышностью, и принимая расчёты господина Роуза относительно численности древних царств, получаем, что некрополь мог наполняться около трёхсот или пятисот лет, выяснив же его границы, получим окончательную цифру.

– Как же они строили на болоте? – задал вопрос князь, побуждая меня продолжить.

– Хоть это не согласуется с поздними традициями устроения погостов, приходится делать вывод, что они строили в низине, и в какой-то злополучный момент та оказалась затопленной. Я бы с известной смелостью предположил, что вы обнаружили допотопное поселение, кладбище некоего полулегендарного города. Да! Часть воды осталась здесь и постепенно образовала трясину. Это объясняет многое, например и то, что мы ничего не знаем о погибшем народе и его письменности.

– Объясняет многое. Но не всё. Первое: скрижаль, найденная мною, несёт на себе древнееврейские знаки, но смысла мы в самом деле не понимаем. На валунах же и сами знаки неведомы. Второе: помните, мы двигались по дну сухого русла? Вас не удивило, что оно почти не заросло?

– Первое я могу объяснить тем, что предмет занесли в некрополь позже, например, в период хазарского каганата, относительно второго же полагал, что по весне оно становится дном потока, который вскоре пересыхает.

– Браво, – от меня не укрылась вспышка его глаз при упоминании хазар. – Вы одарённый наблюдатель и делаете правильные заключения, – не без удовольствия похвалил он. – Вода сливается в более значительную речную систему. Это происходит каждый год. Почти каждый. Потому что иногда она направляется в болота.

– Каким же образом?

– Через канал. Мы обнаружили его случайно, ибо он-то как раз зарос многолетними побегами, не слишком, впрочем, старыми. Рукотворная перемычка из брёвен, камня и песка – хорошо замаскированный перешеек отделяет его от сухого русла, где оно делает крутой изгиб. А канал проложен прямо, с большим перепадом высот, таким образом, вода находит для себя более лёгкий путь. Использование пересыхающего потока – гениальное изобретение, должен я признать. Ведь восстанавливать заслонку посуху гораздо проще, чем в воде.

– Кто-то поддерживает неизменным уровень болот?

– И как изощрённо! Оцените сами. Болота не живут вечно, они могут иссохнуть, и тогда превратятся в заманчивые плодородные земли, а могут, чрезмерно оживлённые водой, стать озёрами, и тогда по ним станут плавать рыбаки и забрасывать ненужные сети. Регулируя приток воды после засушливых лет, можно поддерживать желаемый уровень постоянным. Но до чего расчётливо! Всего-то надо изредка срывать перешеек, пока воды ещё нет, и заново насыпать его, когда русло уже пересохло. Минимум труда, и максимум результата.

– Кто же столетиями следит за этим, и с какой целью? – изумился я искренно.

– Те, кому нужно скрывать этот некрополь от людских глаз возможно дольше. Но если вы требуете назвать фамилию этого таинственного Агасфера – она мне неведома.

– Но почему не засыпать кладбище, если необходимо скрыть его?

– Оцените объем работ. Засыпать сорок акров – это одно, а сорок тысяч? Да ещё слоем, который нельзя перекопать или перепахать? Нет, болота – самый надёжный способ.

– Но требует присмотра. Вы должны признать, что либо некрополь юн, либо некие кладбищенские сторожа сидят и следят за ним. Подам вам ещё одну мысль, ибо мне кажется, что подряд на земельные работы не мог испугать тех, кто трудился над обработкой тысяч валунов: они полагали, что в воде разложение пойдёт скорее, чем в земле.

– Недурно. Хотя, говоря вашим языком, подряды эти могли исполнять разные артели. Так или иначе, использование канала – не настолько слабое звено в цепи рассуждений, как кажется, потому что для его проверки требуется лишь терпение. Придётся пока смириться с ним до другого раза. Потом мы попробуем разговорить уста посвящённых. Согласитесь, какая редкая удача – поговорить с наследником допотопного царства! – рассмеялся он своим зычным смехом.

– Вы установили непрерывное наблюдение за перешейком?

– Нам не нужно. В весну, следующую за засухой, мы откроем сезон охоты.

– Здесь только три камня. Остальные решили вы не трогать?

– Далось непросто приволочь сюда и эти три, – ответил князь. – Видите ли, надписи на них в чём-то повторяются, что и дало повод Евграфу Карловичу думать о заклинаниях или некоей общей формуле погребального обряда, наподобие нашей панихиды. Предположительно, меняются лишь небольшие части, например, имена. Трёх надгробий вполне достаточно для изучения, потому что поверхности каждого изъедены временем так, что, сложив сохранившиеся части, мы получили почти полный сюжет. Пока и речи нет, чтобы прочитать его, конечно… К тому же замазать грязью от лишних глаз три валуна проще, чем десять, а, Алексей Петрович?

– Какова же причина, что ваш коллега почёл записи заклинаниями, а не славословиями в адрес важных усопших персон?

– Эпитафии не пишут одинаково, а христианские формы отпевания сложились гораздо позднее. Но есть и второй признак. Кладбище это совсем не обычно: на нём неведомые убийцы не столько схоронили, сколько сокрыли своих жертв, возможно, жертв казни, как полагает Евграф Карлович. Мне ближе иная трактовка, которая, впрочем, тоже не без изъяна.

– Стихия?

– Некрополь такой величины на месте потопа? Немыслимо, – отрезал он. – Нет, нет, здесь совершилось убийство, но вот какое? Хладнокровная бойня или сражение?

– Какое бы ни было, воздайте хвалу Создателю за то, что ваше таинственное колено израилево ошиблось в расчётах. Вместо того, чтобы дать костям разложиться и навеки сгинуть в желанном забвении, они запечатали останки болотом, то есть в среде, где, как верно подметили вы, кости превосходно хранятся веками. Изгладить память о побеждённых не удалось, и вскоре вы откроете правду.

– О своём преступлении! – изрёк он почти торжественным шёпотом.

– Простите? – нахмурился я.

– Убийца, прячущий улики, желает скрыть своё преступление, а не загубленную душу. Посему мой Евграф и видит здесь ужасную расправу.

Я напомнил, что для Бога нет ничего невозможного, воскресив в памяти первые строки книги Бытия. Лицо его посуровело. По-видимому, я нечаянно наткнулся на какую-то тревожившую его мысль.

– Всё не так просто, увы, – ответил он. – Но дайте мне ещё немного времени, и я в самом деле переверну для вас следующую страницу. Для вас – одного из немногих избранных, прежде чем это станет всеобщим достоянием!

Он молвил это так, словно предостерегал от каких-либо самостоятельных действий, могущих принести вред в его отсутствие, но лишь позднее догадался я об этом скрытом смысле его слов. Тогда же я задал иной вопрос:

– Стоит ли так утруждать себя ради одной особы? Наука требует от любого из нас стремиться к самому широкому распространению знаний.

Он резко отпрянул:

– Наука? О, нет! Той науке, которой служите вы, я не проводник.

– Чем же не угодила вам история? – удивился я непритворно. – И археология?

– Дело здесь вовсе не в истории, а в научном методе, отвергающем всё, кроме эксперимента. При том, что сам человек, – он изменил взволнованный тон на ядовитый, – в том числе человек науки, черпает своё убогое вдохновение в мире идей.

– Не боитесь заклинаний у самого своего дома, Александр Николаевич? – спросил я, похлопав по валуну. – Или, перевернув их кверху дном, вы таким образом стараетесь обезопасить себя от тех, кто мог бы прочесть то, чему не стоит звучать?

– А если скажу – боюсь? – хмыкнул он. – На всех этих землях лежит проклятие.

– И вы хотите выяснить, в чём причина?

– Докопаться, – поправил он, изобразив землекопа. – Докопаться до связей, которые объявляют магическими. Я верю, что всему существует объяснение в русле рациональных явлений, но я не желаю ограничивать себя возобладавшим с недавних пор научным методом. Если не изучать электричество, то простая молния, угодив в какого-нибудь… кузнеца, может показаться проклятием. Игру магнитов легче всего объяснить колдовством, а того, кто ищет связь между свойствами магнетизма и электричества – чернокнижником. Я верю в рациональность, но жажду очертить границы рационального шире, чем их провела ваша наука. За пределы грубой материи.

– А говорят, вы – каббалист, Александр Николаевич. И людей со свету сживаете.

– Знаю! – воскликнул он. – Здесь есть многое, чему я не дам объяснения.

– К примеру, тому, что кузнецов шло двое, и случилось это на Покров, когда гроз нет.

– Уж конечно, как могли вы – и не знать! – внезапно рассмеялся он. – Позвольте, совет: не всегда имеет смысл показывать свою осведомлённость. Гордость в том – ничего более.

– Если не верите вы в научные методы, отчего же позвали столичных учёных? – я пропустил совет мимо ушей.

– Чтобы удостовериться, что все мы здесь не сошли с ума! – воскликнул он. – Чтобы получить стороннее свидетельство, что не только мои чувства осязают то, что ощущаю я. Чтобы поделиться, в конце концов, тем ужасом, который преследует меня изо дня в день наяву и во сне. Не спрашивайте меня далее об этом, ибо скоро я посвящу вас. Но бегите, если боитесь.

– Что же мы станем с этим делать? Учредим тайное общество? Хотя бы ответьте, чем объясните вы то подводное свечение на болоте?

– Рад, что вы видели, теперь вас не должно удивлять, что места сии окружены зловещими легендами.

– Если бы только древними легендами! Басни наших дней пересказываются не в пример чаще. Кучер снабдил меня несколькими. Там и ваше имя нет-нет, да и мелькнёт.

Он неожиданно приблизил своё лицо к моему, подмигнул и громко прошипел:

– Некоторые говорят, что так – светится фиолетовой тьмой – вход в ад. – Он исполнил театральную паузу, оглянулся через плечо, будто бы желая убедиться в приватности наших речей, и закончил: – Но я так не считаю. Ад там имеет выход!

Неуместный ледяной хохот его словно отразился эхом между валунами. Прокричав, что перерыв затянулся, он пообещал, что скоро, скоро я всё узрю, и исчез в зарослях сада, быстрым шагом удалившись по тропе, ведущей к дому.

Решив не искушать судьбу до срока, медленно последовал я за ним.

Обед не собрал и пяти человек за столом, никого из них я толком не помнил по именам, и был рад, когда получил возможность откланяться, сославшись на дела и отсутствие аппетита. Все устремления мои укладывались в размышление, как бы изыскать повод для встречи с княжной, неудивительно посему, что в коридоре за поворотом почудились мне быстрые лёгкие шажки её ножек, и я ускорил свою громкую поступь. За углом, впрочем, оказалось пустынно и уныло. В комнатке своей улёгся я отдохнуть, и из-под подушки с удивлением выудил некую книжку в потёртом кожаном переплёте. Сердце моё участилось, когда представил я себе княжну Анну, ищущую повод встретиться и оставившую странное послание столь пикантным способом. Вскоре, однако, романтические переживания уступили место тревожному изумлению. Я листал нечто вроде рабочего дневника, и принадлежал он, без сомнения князю Прозоровскому. Прежде же чем догадаться об этом, я пробежал глазами около десятка страниц, наполненных то убористыми письменами на непонятных языках, то неразборчивой латынью задом наперёд, то рисунками, вызвавшими мой неподдельный интерес. В какую-то проклятую минуту разум мой, догадавшийся уже о потаённости этих записок, потеснил совесть, уговаривавшую закрыть чужую тетрадь, но я старался убедить себя, что памятная книжка попала ко мне не без желания автора.

На одном рисунке я невольно остановился надолго. Вписанный в пентаграмму скелет навевающего жуть крылатого существа живо напомнил мне позой витрувианского человека Леонардо, также расчерченный пропорциями и цифрами. Фальшивая в своей глубинной сущности и чуждая мне мода на творения великого мастера и его манеру шифровать свои записки вызвала у меня горечь и неудовольствие, но я как прикованный рассматривал фигуру, пока не услышал за дверью скрип от чьих-то крадущихся шагов.

Через мгновение некто постучал. От того ли, что разглядывание чужого дневника уже само виделось мне чем-то преступным, или от подспудного желания продолжить после чтение запретных страниц, но я спрятал книжку за пазуху. Едва успел я сделать это, как дверь отворилась, и мне пришлось принуждённо окрикнуть мажордома, уже ступившего бесцеремонно через порог. Он, правда, тут же извинился за вторжение, использовав для этого тональности, коими старшие понукают подчинённых слуг. Нехотя объяснив, что полагал комнату мою пустующей, ибо никто не ответил на стук, он не покинул её, а напротив, принялся вглядываться в окружающие предметы, но более всего в меня. Взгляд его нашёл я ещё менее искренним, нежели когда обещал он мне тёплую постель.

– Не попадала ли к вам одна кожаная тетрадь? – проскрипел он, и я чуть не вздрогнул. Подозрение, что дневник мне подкинули и теперь подослали слугу уличить меня в мнимой краже и унизить, мгновенно сменили мечты о причастности к этому делу Анны и вскоре совершенно окрепли. Одновременно мне казалось, что книжица упрятана плохо, и толщина её может быть выдаваема неестественно топорщащейся одеждой, посему я неловко замер рукой в нелепом движении.

– С чего вы взяли, что должна ко мне попасть одна кожаная тетрадь, а не, скажем, две?

Он усмехнулся, не пошевелив лицом, построению моего ответа или тому, что я мог напоминать ему смятой подушкой и глупым жестом карикатуру узурпатора.

– Персоной, чья честность не вызывает сомнений, сообщено, что, возможно, она у вас. В ней содержатся важные записи Их Сиятельства.

Умение его строить речи не менее хитро, чем я строил свои, выдавали в нём недюжинные способности и раззадоривали меня. Из его слов выходило, например, что моя честность, напротив, подлежит сомнению или, скорее, не подлежит сомнению моя нечестность.

– У меня в руках или в сей комнате?

– Того я не знаю, – солгал он, не мигая.

– Тот ваш безымянный, но наблюдательный господин – убеждён или возможно видел?

– Возможно-с, – потупил он глаза, кажется, лишь для того, чтобы я не заметил его улыбки.

Должно быть, я побагровел от гнева.

– И на этом основании ты пришёл меня обыскать?

– Я лишь посмел спросить… – он испугался не на шутку, но при этом ухитрился не растерять и своего чванства.

– Изволь дождаться, милейший, пока я выйду, и можешь продолжать свои лакейские дела.

Я не знал, что мне делать с навязанной находкой. Вернуть её лично в руки князя означало вызвать в нём враждебные чувства. Как я догадался, что она принадлежит ему? Только прочитав её. А какие же страницы я прочитал? На деле я не видел и трети почти бессвязных записей. Не видеть трети, а навлечь на себя вражды на всю целость? Выбросить, спрятать, подбросить? Досмотреть до конца – и уж после выбросить, спрятать, подбросить? Всё казалось дурным. Признаюсь, где-то на окраинах души появилась и мысль присвоить её, как сделал я с каменной скрижалью, но я быстро поборол сей позыв. Княжна Анна в чистоте своей могла единственная поверить в мою невиновность. Но отдать книгу ей, сопроводив пространным объяснением, выглядело бы странной попыткой найти повод к встрече, которой она сама, кажется, вовсе не искала.

Идеальной смотрелась комбинация, при которой подброшенная в комнату автору интриги книга по анонимному навету оказалась бы найдена князем. Но как в точности узнать, кто подбросил её мне? Этьен Голуа очевидно горел желанием избавиться от моего присутствия, ревнуя к находкам на болотах, таинственные ночные заговорщики тоже требовали покинуть дом. Что до Владимира Артамонова, то он мог, помимо той же цели, вдобавок иметь в мыслях скомпрометировать меня в глазах Анны. И хотя никаких преимуществ его перед остальными недоброжелателями не виделось, я почему-то стал думать на него, и это ускорило последующую развязку.

А стоит ли мне так уж беспокоиться об истинном провокаторе? Если мои враги объявились сами, не всё ли равно, кому из них подложить свинью? От мысли, что дурацкая тетрадь, весьма, может статься, ценная для князя, уже который месяц путешествует от одного недоброжелателя к другому, сопровождаемая моими мыслями, у меня сделалось хорошее настроение, и отужинал я с превеликим аппетитом.

Перед тем я всё же улучил момент, и татем проникнув в кабинет князя, оставил-таки его дневник посреди его необъятного стола. Сердце моё клокотало. Попавшийся мне навстречу мажордом ехидно вопросил меня, не заблудился ли я снова? Уразумел ли он из моего пространного рассказа о некоторых злоключениях Одиссея в логове Полифема, насколько коротко в тот миг он отстоял от того, чтобы навек лишиться своего единственного долгого языка?

 

9. Схватка

После ужина, за которым я издалека страстно ловил смущённые взгляды княжны Анны в попытке разгадать их смысл, и предпочитая, чтобы они значили более романтические порывы, нежели сигналы заговорщика, смог я улучить минуту и отозвать Владимира в курительную для важного разговора наедине. Волнуясь и стремясь не выказать этого явно, я возможно короче и решительнее изложил ему своё мнение о событиях.

Став невольным свидетелем разговора Артамонова с неким доверенным лицом в кабинете князя, я догадался о его планах. Он – наследник состояния, скрываемого от него Прозоровским. Уезжая за границу, Владимир, вероятно, подкупил одного или нескольких жильцов из числа иностранцев, чтобы они проделали за него грязную работу соглядатая и доносчика. Мудрое решение, ибо в случае поимки и тени обвинения не могло пасть на светлый образ художника. Эти люди, пользуясь доверием хозяина, обыскали приютивший их дом, и нашли веские, хотя и неполные документы, подтверждающие права. Кто-то из них дал знать Артамонову через некоего Россетти… При этих словах лицо горячо обвиняемого мной молодого человека вспыхнуло, и он схватился руками за голову. Всё выражало в нем отчаяние уличённого преступника, во всяком случае, так я видел это и, не подозревая об иных возможностях, заносчиво продолжал:

– Далее. Поняв, что князь может и дальше играть свою партию без вашего участия, и зная, что единственной наследницей является княжна Анна, вы решились на подлость: завладеть состоянием путём брака с его дочерью.

Владимир стоял бледный, в растерянности от потока моих обвинений. Какой-то равномерный гул притекал отовсюду. Не сразу я понял, что это каменные стены отражали его с трудом удерживаемый стон. Но, справившись с собой, он принялся тихо говорить, и тогда я почувствовал, что владеет им совсем иное чувство: сожаления и обречённой тревоги.

– Зачем, зачем, Алексей, вмешались вы не в своё дело? Пока что очевидно, что шпионили – вы, подслушивая чужой разговор чужих вам людей о чужом предмете, в чём сознались. Впрочем, ясно, княжна Анна… нет, не она, а лишь её красота вскружила вам голову, и вы теперь готовы на многое. Вам не стоило говорить мне всего того, что вы имели безумие высказать. Мало того, что нагромождение ваших слов суть чудовищная нелепость, нарушающая порой саму логику, гораздо хуже иное. Вы влезли в обстоятельства, которые вам неподвластны. Ужаснее – они не вполне подвластны и мне. И теперь, боюсь, никто не в силах отвратить грядущие события. – Он заходил по комнате, размахивая руками, что демонстрировало то ли злость, то ли отчаяние. – Ах, если бы вы только промолчали сегодня! Уехала бы княжна, убрались бы вы – всё могло пойти по-другому! – Он подбежал ко мне вплотную и пылко прошептал: – Знайте, что я не менее вашего озабочен спокойствием Анны Александровны, и поверьте, имею для того более прав. Она дорога мне не только жаром слепой похотливости, как вам! Теперь же – берегитесь! Я вынужден защищаться.

Он стиснул кулаки и стремительно бросился вон. Я долго ещё курил, ожидая – не вернётся ли он, и размышлял, не подвела ли меня и в самом деле моя запальчивость. Понимал ли я перед тем, как начать говорить, что дело может кончиться поединком? Безусловно, и твёрдо обещал себе не поддаваться никаким ответным оскорблениям Артамонова. Но почему-то я совершенно не допускал в мыслях художника в качестве стороны, могущей бросить вызов. В своих покоях обнаружил я на полу записку от Артамонова с требованием сатисфакции. Там же прилагалось описание места в трёх вёрстах от имения, по дороге, ведущей к Арачинским болотам. Сожалея уже о содеянном, отправил я своё согласие.

Нет, дуэли не страшился я, ибо стрелял превосходно, а вот в умениях художника сомневался не без оснований. Каллиграфическим почерком, тронутым дрожью негодования предлагал он стреляться назавтра без секундантов и обещал достать пару пистолетов. Своё необдуманное поведение я уже обзывал поспешностью, а вызов его расценил как чистое ребячество, картину, позу, о которой он уж тоже, вероятно, жалел. Увы, в деле этом слишком часто решает всё минутный гнев, но и под влиянием этого справедливо почитающимся смертным греха я застрелил бы противника с пятнадцати шагов в десяти испытаниях из десяти. Хотя гибель этого человека и приоткрывала мне один заветный путь, но допустить её не позволяла мне не только совесть. Отсутствие секундантов сделало приготовления похожими на дурной водевиль. Мы уговаривались о правилах в личной переписке, а мой дуэльный гарнитур остался с багажом и путешествовал в Одессу без пользы, посему Владимир, догадываясь о том, и взял на себя обузу обзавестись пистолетами. Мой злой язык приготовился зубоскалить на предмет всего происходящего, если бы глаза мои не убедились в чрезвычайной серьёзности намерений соперника. Я же, не держа на Артамонова в сущности никакого зла, признаюсь, ещё рассчитывал на мирный исход. Хоть практика не возбраняла таких дуэлей, но недостаток свидетелей совершенно сравнял бы наш поединок с убийством в глазах полиции и общества. А главное – Анны, которая была не из тех, кто позволяет решить за неё её выбор. Вдобавок, если жестокие законы против дуэлей ни разу не приводились в исполнение, то после нашего поединка убийцу ждала неминуемая каторга. Надо ли объяснять, что такое продолжение карьеры не входило в мои планы. Выстрел в воздух с моей стороны мог стать выходом лишь отчасти, ведь бессмысленно вверять собственную жизнь слепому случаю я так же не желал. Решение родилось мучительно: на случай крайнего упрямства Артамонова, если увижу зрачок дула его пистолета, я постановил первым прострелить ему ногу. Но кто мог знать, на каких крыльях неумолимый рок понесёт наши пули, посему, так или иначе, я посулил Прохору ещё один рубль, велев выпросить на конюшне экипаж, в котором нашлось бы место с удобствами разместить лежачего раненого.

Прохор догадывался о какой-то части замышленного дела, потому что обыкновенные свои байки и шуточки заменил молчаливыми вздохами, да с лишним усердием стегал лошадёнку, и без того идущую резвой рысью. Пять вёрст мы проделали меньше чем в полчаса, я опаздывал к условленному времени, впрочем, меньше, чем рассчитал для того, чтобы у моего противника нашёлся законный повод достойно отменить дуэль, не потеряв при этом лица предо мной и при этом не затронув моей чести обвинениями в уклонении от сатисфакции – ведь свидетелей мы не имели.

Что ж, место Артамонов выбрал удачное, художественный вкус не подвёл его. Не сверяясь с другими приметами, ещё издали увидал я возвышающуюся кромку старого берега, на лезвии которого наша пара смотрелась бы живописно, соответственно окружающему пейзажу. Сейчас на ней паслась лишь лошадь, и я удивился, что Владимир прискакал верхом. В этом одновременно виделись мне глупость неопытного дуэлянта и твёрдая решимость кончить дело, приняв любое решение рока. Я же вовсе не желал смиряться с навязанной нам злой волей.

Выйдя у развилки, и наказав вознице следовать за мной через четверть часа, я направил стопы к человеку, расположившемуся спиной ко мне на большом камне саженях в ста. Мольберт, стоявший рядом, возбудил в моём холодном ещё недавно рассудке новую волну противоречивых чувств: от восхищения его самообладанием до опасений, что я слишком мало знаю о противнике, водящем кистью по холсту не дрожащей рукой пред лицом судьбы. Что, если он являлся также превосходным стрелком, видя во мне лишь статского школяра, негодного к военному делу? Или это недвусмысленный намёк: рука художника тверда, сегодня она чертит ровную линию солнечного луча, а завтра след пули? Мысль сия, порождённая природной мнительностью, не только позабавила меня, но и встревожила, и, чтобы не показаться себе трусом, я ускорил шаг.

– Прошу простить меня, но только за опоздание. Вы ещё не передумали, Владимир? – спросил я издали, не доходя несколько шагов. Я не без труда построил свой вопрос на грани фамильярности. Общение с противником напрямую нашим казусом не только не возбранялось, но диктовалось простой неизбежностью. – А блеклые цвета вы передали превосходно.

Когда он встал и повернулся, я застыл на месте, точно мне в грудь упёрлось острие клинка. Удары сердца откуда-то снизу погнали кровь ощутимыми толчками.

Вместо Артамонова мне холодно улыбался или, вернее, усмехался, господин Голуа.

– Можно опоздать к дуэли, но нельзя опоздать к смерти, – сухо заметил он.

– Этьен? – с усилием сглотнув ком, неприязненно воскликнул я, не переходя на французский. – Вы – что здесь делаете? И где Артамонов?

– Прошу, – ответил тот и указал дальше к обрыву, где на маленьком походном столике ждал нас пистолетный ящик. Сбоку, из-за ближайшей раскидистой ветлы, где махала хвостом вторая лошадь, к нему направлялся Владимир. Он совершенно не глядел в мою сторону. Меня немного позабавило, что он накинул плащ, видно, полагаясь на легенду, что свободные полы этой одежды, создавая иллюзию крупной мишени, расхолаживают противника и мешают целиться.

– Так кто из вас чей секундант? – спросил я сколь мог презрительно, когда мы все сошлись. Но, признаюсь, ощутил я в тот миг уже колючий холодок, который, спустившись в живот, никак не желал покидать его. Угрозу Голуа мог я рассматривать двояко: бравадой, призванной поколебать мою уверенность как противника, и гнусной забавой убийцы, издевавшегося над жертвой.

– Я просил господина Голуа одолжить мне пистолеты и зарядить их. Если вы не возражаете, Этьен станет нашим секундантом, – Артамонов по-прежнему избегал встречаться со мной глазами, что, впрочем, могло трактоваться как угодно.

Лишь теперь, когда француз взялся за оружие, я, наконец, понял, что беспокоило меня в его голосе и манере двигаться, пока мы шли к устроенному месту. На руке его я увидал свежую отметину, которая могла оставить только кислота, когда он, разжигая в темноте спичку, пролил из ампулы немного на запястье. Угрожавшая мне таинственная личность, главный из заговорщиков, наконец, стоял передо мной опознанным. И сейчас мне требовалось всячески скрывать свою догадку, но осознание этого заставило мои мышцы невольно произвести какое-то неловкое движение, потому что когда я перевёл взгляд выше, мои глаза столкнулись с пронзительным взглядом Голуа. Секундное замешательство, понадобившееся ему для ответной догадки, сменилось зловещей ухмылкой человека, готового ко всему. И в том заключалось его несомненное преимущество передо мной, ибо я не чувствовал в себе готовности поступать против правил.

Впрочем, он соблюдал формальности, и это действовало на меня ещё сильнее, так как я не знал, когда и откуда ждать подлого удара. Делая вид, что тщательно слежу за приготовлениями, я украдкой бросил взгляд на дорогу. Вдалеке запряжённые в повозку лошади щипали с обочины траву, Прохора же я и вовсе не различил.

Что-то нехорошее задумывалось тут, и я лихорадочно перебирал возможности отвратить собственное убийство, ибо я уже не сомневался, что тут задумано нечто кроме дуэли. Я имел право, сославшись на детали кодекса, отказаться стреляться, но это отнюдь не изменило бы планы Голуа, которые он так или иначе намеревался воплотить. Атаковать его, сбить с ног и бежать, ожидая предательского выстрела в спину, я не мог, ведь непосредственного повода к такой особенной обороне он не дал. Благородство и великодушие всегда проигрывают в схватке простому кистеню замышленного предательства.

И в ту минуту, когда Голуа чуть отступил от столика, давая мне осуществить выбор пистолета, я заметил движение над ближним холмом. Чья-то фигура медленно поднималась из-за склона, даря надежду на спасение в этой глухой пустынной местности. Артамонов и Голуа, стоявшие напротив, не сразу поняли, что их планам сегодня не суждено сбыться.

Князь двигался неторопливо, конь его шёл шагом, лениво помахивая хвостом и опустив голову, будто ища, где ему пастись, но пена и тяжело вздувавшиеся бока выдавали недавний стремительный галоп. Видимо Прозоровский не желал демонстрировать свою досаду от происшествия, потому осадил коня по ту сторону пригорка. Я не удивился бы, узнав, что там он и повязал дерзким узлом свой шёлковый галстук.

– Позвольте заметить вам, что мсье Голуа не дворянин, – сказал он, спешиваясь. – И хотя романтическая литература приводит примеры дуэлей с разночинцами и даже лакеями в секундантах, в жизни своей я не встречал ничего подобного.

Мне казалось, я слышал скрип зубов Этьена, а взгляд его мог раздавить средних размеров крысу, но он не посмел возразить, молча вытерпев все обвинения. Интересно, что сказал бы князь, знай он все обстоятельства. Артамонов стоял, понурив голову, казалось, он испытал облегчение при виде Прозоровского, и теперь готовый снести от него любые упрёки.

– Вы, вероятно, полагаете, что императорская аудиенция делает вас неуязвимым для пули? – обратился ко мне князь. – Так ведь и не исполните своего поручения. Или – поручений? А это государственное преступление.

Я совершенно опешил. Козырь моей гордыни, хранимый на крайний случай, оказался разыгран между делом, впопыхах. Но откуда князь мог узнать? Ни его домочадцам, ни ему самому я ничего не говорил, приберегая для подходящего случая, могшего произвести впечатление на Анну, а то и на него самого.

– Полагаю, Его Величество и не помнит моего представления. Не знаю уж, увы это или к счастью.

Этьен одарил меня презрительным и надменным взглядом. Тем временем князь продолжал суровое наставление, будто вовсе и не слышал моих слов:

– Вам следовало бы знать, что принять вызов вы имеете право лишь по исполнении приказа, ибо императорское поручение делает вас не вполне свободным в жизненном выборе. Вас же, Владимир Андреевич, ждёт наказание за покушение на жизнь особы, находящейся, как фельдъегерь, под строжайшей защитой закона. Незнание обстоятельств не является в данном случае оправданием. Впрочем, господа каторжные, вы можете продолжать – после того, как мы с господином Голуа удалимся за холм: я за ближайший, а он за следующий.

Дуэль, казавшаяся неотвратимой, таким образом оказалась мастерски расстроена. Один за другим мы покинули поле битвы.

– Что же, не сгодились дрожки, – то ли спросил, то ли посетовал Прохор. – Князь-то каков. Проворный старик, хоть и колдун-с. Черти помогли доскакать аккурат к расправе. Ну, и то ладно.

– А ну, выкладывай, что знаешь, – потребовал я.

Выяснилось, что Прохор понял превратно свою выгоду. Заподозрив по характеру приготовлений поединок, и испугавшись потерять в моём лице нанимателя, он рассказал обо всем личному слуге князя. А уж тот позаботился известить и хозяина.

И всё же мне показалось, что хитрый кучер преуменьшил своё значение в благополучном исходе этого дела.

 

10. Князь

Тем же вечером в памятном мне кабинете, пред которым начиналась эта в высшей степени неприятная история, она же обещала и окончиться. Я не мог не заметить на столе томик in octavo «Abelard et Heloise». Сам он, впрочем, отложил в сторону Библию, на странице Притчей. Голос князя источал суровый яд.

– Мне казалось, за несколько дней я достаточно узнал вас, – он задержался, словно выбирая обращение ко мне, но в итоге обошёлся без оного, – но теперь вижу, что заблуждался. Стреляться из-за барышни, которая никому из вас не давала повода – не верх ли это ветрености?

Я знал, что Прозоровский предварял нашу встречу строгой беседой с Владимиром, посему скрывать предмет спора не имело смысла. Однако мне совершенно не хотелось затрагивать ставшее для меня драгоценным имя княжны даже в разговоре с её отцом. Быстро спрятанный под ресницами взгляд её при мимолётной встрече и несколько слов подчёркнуто вежливого приветствия заметно дрогнувшим голосом в ответ на мой глубокий поклон уже битый час вихрились в моём воображении воспоминанием, приукрашенном мечтами.

– Разве не приходилось вам самому когда-либо стоять под дулом пистолета по причинам мимолётного приступа гнева или пустяковой размолвки? – бросил я дерзко. Мы стояли лицом к лицу через большой стол. Он держал руки за спиной, я оперся на тяжёлый шар спинки кресел.

– Трижды, да Бог миловал.

– В чём же милость? Догадываюсь. Ни царапины. А ваши враги?

– Живы и по сей день. Надо научиться соизмерять риск с целью. Особенно на Востоке. Нравы там не в пример горячее. Учитесь миротворчеству, коли начнёте прямо здесь, только выиграете. Распахнуть ящик Пандоры под силу любому, утишить раздоры могут избранные.

– Не я бросил перчатку. А дать сатисфакцию – это вопрос чести, – холодно ответил я.

– Это – юношеская вспыльчивость, – отрезал Прозоровский твёрдо. – Честь поверяется хладнокровием. С одной стороны я не могу не радоваться тому, что ухаживающий за моей дочерью молодой человек готов за неё подставить грудь под пулю, с другой – я не желаю видеть её вдовой в расцвете молодости. Неужто вы полагали, что я отдам единственную дочь за художника, хоть он мне и как сын?

«А за учёного?» – вспыхнув, порвался спросить я, но вовремя дал отставку вопросу, выходящему за грань пошлого водевиля, который разыгрывался и без того.

– Не знаю, – ответил я честно и уклончиво одновременно, – возможно, он богат и знатен. Я лишь поверхностно с ним знаком.

– Тогда вам следовало направить усилия на сближение, а не на размолвку, – справедливо заметил князь, садясь сам и предлагая мне сделать то же, что, как я надеялся, призвано негласно отделить нравоучительную часть нашего диалога от совещательной. – Мы, как вы, верно, знаете, состоим в некотором отдалённом родстве. Но одна нелицеприятная история делает наши отношения затруднительными.

Я задумался: стоит ли рассказывать князю всё, что я знаю и о чём догадываюсь. Случайный залётный гость – имеет ли право встревать в интриги, плетущиеся десятилетиями, не попыткой ли разрубить не мне предназначенный гордиев узел выйдет моё стремление помочь? Но, впрочем, разве не начал я уже вторгаться?

– Я благодарен вам за своевременное вмешательство, – проговорил я как можно спокойнее. – Оно сохранило мне жизнь для, надеюсь, полезных свершений. Я поступил опрометчиво, меня извиняет лишь то, что, как мог, я старался отвратить дуэль. «Господин Голуа располагал на сей счёт иным стремлением», – едва не сорвалось с моих уст, но я вовремя прикусил язык.

– Я не мог допустить свершиться преступлению в своей вотчине, – сказал он. – К тому же и я вам обязан своим спасением на болотах. Теперь мы квиты и можем разговаривать равноправно, государь мой. Что же до господина Голуа… Роль Этьена мне не ясна, и я не полицейский, чтобы чинить дознание. Полезные познания его обширны, свои обязанности работника он исполняет исправно, вы же – скоро покинете нас, и всё вернётся на круги своя. Больше мы не станем затрагивать этого, потому что я вам не отец, давать советы взрослым… чиновникам не в моих правилах. – Я промолчал, не переменив позы и выражения лица. Он выдержал паузу и продолжил: – Объяснимся же на будущее. Не скрою, в вас есть что-то, позволяющее видеть в вас человека слова. Супруга моя и дочь отбывают в путешествие по южной Европе. Возможно, оно продлится не один год. Я не только не имею против поклонения в Святой Земле, но и обрадовался бы тому. Края те не славятся образцовым покоем, но здесь и вовсе небезопасно, если вы понимаете, о чём я. Хотя я и сам, признаться, не могу узреть всех подводных течений и камней. Стремясь завершить начатое, я должен оставаться в имении. С ними едут домашние и друзья – компания большая и пёстрая. Многого предумыслить невозможно. Я постараюсь изыскать время присоединиться к своей семье, но буде того не случится, сочту за большое одолжение с вашей стороны, Алексей Петрович, если вы поспособствуете им в Сирии и Египте, коли Господь приведёт их посетить те пределы. С другой стороны, я доверяю вам… в известной мере, конечно… доверяю вам самое дорогое, поэтому между нами не должно оставаться недомолвок. Анна ещё дитя. Недавний указ, увеличивший возраст вступления в брак молодых людей, я считаю крайне благоприятным, но на мой взгляд того мало. Что потребно для простецов, не подобает дворянам. Анне, по моему решительному убеждению, рано выходить замуж, – голос его подчеркнул твёрдость мысли, – и я полагаюсь на честь вашу. Я не собираюсь препятствовать благопристойным отношениям, но всему своё время. Не ищите с ней встреч раньше срока. Разумеется, речь мою нельзя рассматривать ни как обязательство, ни как гарантию, ни как отказ. Дочь моя вольна в своём выборе. Как и вы, впрочем.

Кажется, я покраснел и просиял одновременно. Моё взволнованное обещание, кое я, вскочив, произнес торжественно и от чистого сердца, он принял благосклонно. Мы снова сели. Прозоровский позвонил и приказал принести бутылку вина. Молча скрепили мы уговор. Поборов гордость, я решился задать мучивший меня вопрос:

– Откройте мне одну тайну, и я ваш должник. Как узнали вы о том, что я… заплутал тогда в трёх валунах?

– Могли бы догадаться. Ваш… кто он вам?.. оруженосец или адъютант – прибежал с вестью о дуэли. Я рассердился, но после понял, что вас заманили в ловушку те, кто считает, что вы хотите заманить в ловушку их. Слух тот оказался ложным, зато последующий оправдался.

– Да, в тот раз меня хотели прикончить вовсе без лишних церемоний.

– Скорее всё-таки припугнуть, для первого случая.

Не представляю, что подумал бы князь, сообщи я ему, что первые свои неприятности я не откладывал, а умудрился вляпаться в них в первую же ночь.

– В чём обвиняют меня эти странные люди?

– Ну, кто из вас более странен, ещё предстоит понять… – пробормотал князь, изображая недовольство. – В том, что вы жандарм… прошу простить, коли вы и в самом деле жандарм, во что я не верю, или… кто-нибудь иной, кого они опасаются. Прошлого этих людей я не знаю, авантюристов и беглецов из Европы в наших краях хватает. Но меня интересуют лишь их и ваши профессиональные черты, потому я всех привечаю, терплю, и угощаю вином. Не думайте, что я всем спускаю. Но передо мной никто и не виновен. Кстати, услуга за услугу. Не могли бы вы показать мне предписание вашего Общества явиться сюда?

Письмо находилось при мне, и я молча протянул его Прозоровскому, который, с трудом оторвав свой взгляд от моих глаз, тщательно изучил его, поднеся ближе к свету. Он вернул его мне без извинений, но вполне удовлетворённый. Данные им объяснения относительно подозрительности насельников его загадочной обители тоже выглядели основательными, и я заговорил о другом:

– Могу ли я, Александр Николаевич, после нашего объяснения расспросить вас о цели моего визита? Вы обескуражили меня тогда, у валунов, изрёкши две противоречащие друг другу сентенции. Первая о том, что ищете рациональную причину легенде, вторая – о входе в ад. Что полагать мне за шутку?

– Ни то ни другое, – серьёзно ответил он и, видя моё возмущённое недоумение, поспешил разъяснить: – Должно нам обоим понимать и согласиться с тем, что науки переживают в нашу эпоху стадию зачаточного развития. И не гневайтесь на меня, припоминая Коперника или Галилея, исключения лишь подтверждают правило. Что есть Зевс, мечущий молнии с Олимпа? Лишь трение воздушных потоков в грозовых облаках. Что может представлять собой ад или рай? Иноматериальное бытие. Здесь же, рядом, под боком у нас. И только слабость наших органов чувств не даёт нам ощутить среду обитания существ, которых мы называем душами умерших или призраками. Кучер ваш известил о том, что порой видят люди над болотами?

– Неужели водяных? – саркастически улыбнулся я.

– Исполинские призраки, тени, разгуливающие в трясине и над водой, как вы в моём саду.

– Сами вы можете свидетельствовать о том же?

– Я говорю только о том, что наблюдал, – сказал он твёрдо.

С каменным лицом я молча ждал его объяснений. Взирая на меня, он не торопился давать их, словно оценивая прищуром, как приму я его известие. Я решил, что восклицаний удивления он от меня не услышит.

– Рад, что вы с порога не отвергаете моих свидетельств, – поднявшись, он чуть кивнул и, заложив руки за спину, принялся ходить. – Знакомы вам построения Декарта?..

– …Называемые системой координат? Их три в нашем мире, – пожал плечами я, не понимая, к чему он клонит. – И множество философов ещё сломает кучу перьев в прениях, почему их в точности столько.

Он удовлетворённо улыбнулся, чуть подняв брови.

– Я говорил о его идеях относительно протяжённой и мыслящей сущностях… Но… Знаете, вы удачно вспомнили о картезианской системе координат, – его лицо озарила какая-то мысль. – Представьте, что вы имеете ширину и длину, но не имеете высоты, сиречь плоски.

– Это легко, хотя и утомительно, потому что всё время пришлось бы обходить длинные препятствия, ведь ни мосты, ни туннели там невозможны. Кстати, как и археология, копающая вглубь, – подхватил я с интересом.

Мы рассмеялись. Он разлил вино.

– Все тела в глазах плоского существа имеют вид линии большего или меньшего размера и могут появляться в поле зрения лишь справа или слева. Представим, что объёмное тело пролетело через такой мир в своём собственном движении. Что увидит плоский субъект? Невесть откуда взявшийся плоский предмет, меняющий форму и размер, но мчащийся прямо сквозь достопочтенные плоские тела, ничуть не причиняя им вреда.

– Это если предположить, что плоские и объёмные вещества, составляющие плоские и объёмные тела, никак не взаимодействуют, – возразил я. – Если это не так, то произойдёт столкновение, а если так, то плоский субъект вообще не узрит объёмное тело – два эти мира, существуя рядом, не имеют тождественного элемента, способного существовать в них обоих. Я ведь знаю, к чему вы клоните. Мир инобытия имеет больший объём, чем наш, таким образом, мы можем осязать призраки существ, возникающих будто бы из ниоткуда и двигающихся сквозь стены без помех. Но тогда обязателен элемент, способный передавать сведения о плоских предметах в объёмную вселенную и обратно.

– Здесь на помощь может прийти гипотеза Гюйгенса о свете, как волне. В отличие от корпускулы, она не имеет веса и объёма, следовательно, может пронизывать мироздание любых размерностей. Впрочем, не принимайте близко к сердцу. Это не физическая теория, а доступная метафора. Призраки – лишь отражения или проекции мира иной материальности в нашем. Мы соприкасаемся с той материальностью какой-то крайне тонкой гранью, и не одна лишь ограниченность пяти человеческих чувств причиной нашего неведения. Возможно, природа построения огромного мира, вмещающего в себя наш, как частность, такова, что содержит непреодолимые преграды для создания из плоти и крови… кои для существ с иной материальностью вполне проницаемы.

– Духи? Бесплотные тела?

Он допил бокал, встал и подошёл к окну.

– Я не утверждаю ничего наверное, – произнес он, снова повернувшись ко мне. – Возможно, духи облекаются здесь у нас материей, а может быть, они вполне материальны, но, находясь за границами осязаемого нами физического мира, воспринимаются нами бесплотными, как отражение в зеркале, как мираж в пустыне. А допустимо и иное: наша душа вступает во взаимодействие с иным миром, являясь тем самым общим элементом, о котором мы говорили.

– Значит, я должен видеть призраки внутренним зрением?

– Это как раз легко. Сны вы – видите? Простите – чем?

– Занятно, – промолвил я, немного сконфуженный. – И как вы полагаете предъявлять людям свои открытия, которые не согласны с их привычками и воззрениями?

– Не знаю, – он поднял брови и сложил ладони вместе, отчего вид его приобрёл шутливые черты. – Может, вы мне подскажете?

Разговор этот начинал доставлять мне удовольствие, и постепенно треволнения последних дней отошли куда-то вглубь. Я ответил, что у меня другие взгляды на природу познания.

– Наука обязана воспринять всё новое так, как оно есть. Если это наука. Мнение же обывателей нас не должно беспокоить.

– Но любому новому можно дать множество объяснений самого разного толка.

Я догадывался, конечно, что князь последовательно гнёт свою какую-то линию, связанную с его раскопками, но, не имея возможности разгадать её, и понимая, что он не откроется раньше времени, лишь парировал каждый его посыл в отдельности.

– Пусть. Со временем отомрут все неправильные. Минет поколение – и старое уступит место новому, мы же обязаны возглавлять перемену взглядов, невзирая на околичности.

– Попробуйте проследить за моей мыслью, я ведь не зря упомянул субстанции Декарта. Если есть два совершенно различных суждения по одному предмету, означает ли, что по крайней мере одно из них ложно?

– Разумеется! – воскликнул я, и сразу пожалел о поспешности, потому что Прозоровский улыбнулся и уловил меня на слове. – Нет, конечно! Рассматривая цилиндр с разных сторон, один наблюдатель опишет его форму как круг, другой как прямоугольник. Оба окажутся правы.

– Верно, поэтому всегда следует держать в уме то обстоятельство, что оба противоречивых суждения могут оказаться примирёнными в более общем рассмотрении, в вашем примере тем, кто опишет цилиндр в объёме.

– Итак, необходимо стремиться подняться на одну ступень выше и попытаться объять ранее разрозненное. И так далее, и так далее. Достойная цель для науки и её радетелей.

Он снова грузно опустился в кресла.

– Наука! – воздел он руки горе. – Что есть она, как не ещё одно мировоззрение?

– Вам ли не знать, Александр Николаевич. Это – способ познания мира, основанного на эмпиризме.

– Нет, это вера – вера в эмпиризм, в практику. Но не только. Ваша наука скоро подменит собой религию. Она стремится к этому, – горько поправил он, и я не упустил случая воспользоваться его сентиментальной слабостью.

– Надеюсь, этого не произойдёт. Но не так уж дурно подменить её в тех сферах, куда церковь некогда вторглась без должных на то оснований.

– Раньше авторитет Писания и святых отцов служил основанием для любых действий, хороших или дурных. То же станет и с наукой, стоит лишь заручиться её авторитетом. То есть – уверовать в него. А точнее, в авторитет её апологетов. Тех, кто войдёт в силу, обретёт связи и деньги… понимаете, о чем я?

– О новой касте влияния? – улыбнулся я саркастически, ибо не раз слышал подобные рассуждения, которые в конце концов приводили к проклятиям в адрес настоящих и особенно вымышленных тайных обществ.

– Да, о новом жречестве. Знаете, что всего более ценно? Предсказание будущего. Тот, кто умел делать такую малость, как предсказание затмения Луны, обретал почти мистическую силу в глазах невежд. Если некто умеет заглянуть за горизонт, он обретает власть почти неограниченную. К Оракулу предпринимались дальние путешествия, хотя отвечал он весьма невнятно. Что же станет, когда некоторые люди на листе бумаги с помощью математических формул смогут предсказывать не только ход планет?

– Вы боитесь, что они обретут безмерную власть? Больше, нежели иллюминаты или… розенкрейцеры? Но науки доступны любому, а наша с вами цель не скрывать знания, а распространять их. Когда все желающие получат инструменты для предсказания поведения вещей и хода событий, они лишь поднимутся вместе на новую ступень прогресса. Для масонов не останется места, и они попросту отправятся на строительство, но – не пирамиды с оком посредине, а университета или обсерватории.

Но Прозоровский даже не улыбнулся.

– Власть не главное. Они отберут у нас надежду. Как и почему? Научившись давать ответы на несложные вопросы в пользу повседневной практики, они объявят свой метод универсальным, и покусятся на первые шесть дней и на один последний. Тем хуже ваше всеобщее просвещение. По нему, как вода по каналу, может мгновенно распространяться как благо, так и заблуждения, равно польза, и погибель. Человечество попадёт в зависимость не лучшую, чем зависимость от клерикалов и инквизиторов средних веков. И тем большую, чем шире будет охват просвещения, устроенного по единому этому вашему научному плану. Всех, кого не подчинит новое прокрустово ложе, ждёт незавидная участь изгоев, повсюду подвергаемых остракизму. Они ещё позавидуют Галилею. Он не остался незамеченным благодаря обвинительному процессу, тех же – оставят прозябать в забвении или осмеянии.

– Вы сгущаете краски, Александр Николаевич, – возразил я просто, потому как в полемике нет лучше способа осадить пыл собеседника, кроме как высказав сомнение в истинности его слов. Тогда оппонент, принуждённый ещё раз доказывать правоту уже высказанного, начинает горячиться и допускать противоречия, а я надеялся получить время на обдумывание настоящих аргументов.

– Ничуть, Алексей Петрович. Ваш Кёлер… он, разумеется, ваш, – метнув исподлобья многозначительный взгляд, князь медленно развернул ладонь от себя, соединив в этом жесте презрение, обиду и желчь, – гнобит Бларамберга и Стемпковского за куда меньшие промахи. Он у власти. За ним авторитет должности, связи в свете и деньги казны. То есть его научный метод господствует над прочими, возможно, не менее научными. Итак, он по существу обвиняет своих коллег в ереси. Сейчас они могут спастись от дыбы и костра в Берлинской академии, но что, если академии объединятся под эгидой какого-нибудь нового Ватикана наук?

– Отчасти это верно, – не мог не согласиться я, но осторожно добавил: – Но где Ватикан, там и Константинополь. Путь в царствие небесное не узурпирован.

– Но как все христианские пути ведут в Иерусалим, так и пути всех научных школ обретут центр в этом вашем эмпиризме, – презрительно бросил князь.

Я имел что высказать против, но почувствовал, что мне в самом деле интересен его взгляд.

– Но где же видите выход вы?

– Как всегда – в тупике! – обрадованно возгласил он. – Рано или поздно люди столкнутся с неудовлетворённостью от сущности научного метода, изобретут третий путь, идущий не параллельно первым двум.

– Мистики и оккультисты? – разочарованно вопросил я. – Это не ново. Тому немало приверженцев и в кругах нашего высшего света. Князь Голицын, Кошелев, Магницкий, Блудов… немало и духовных лиц.

– Это чепуха, как и все перечисленные лица, – отрезал Прозоровский, поморщась.

– Покойный император до поры поощрял их изыскания, – осторожно заметил я, но он пропустил это мимо ушей.

– Мода на спиритизм и оккультизм преходяща и временна. Это происходит от того, что одной веры в Бога уже недостаточно для удовлетворительного описания мира, а научный метод находится в зачаточном состоянии, и понимаем лишь единицами. Так мало этого: метод сей, как нарочно, оставляет за пределами научного рассмотрения целый сонм вопросов, имеющих духовные корни, то есть не отвечает главнейшим вопросам бытия. Так что вина учёной братии налицо, и что же удивляться, когда многие образованные люди вместо слепой веры стали искать веры зрячей. Время таких тайных обществ, конечно, сочтено, их уничтожат не государи, а пустое пространство вокруг, когда они не смогут вербовать новых членов, став со своими идеями посмешищем нового времени. Но не забудем, что плоды с древа познания опасны сами по себе, а мы усугубляем их опасность. Берясь сейчас усиленно ухаживать за одной веткой, и оставляя другие без присмотра, мы можем вскорости получить ядовитые тернии.

– Пройдёт несколько времени, и научный метод начнут преподавать в лицеях, как ныне греческий алфавит, он станет чем-то незыблемым в глазах людей, и будущий чиновник и министр будет вступать почётным членом в общество химиков и археологов вместо иллюминатских кружков тайного знания, якобы найденного у жрецов Египта.

– Как греческий алфавит, говорите? – зло воскликнул он, едва лишь я чуть остановился, чтобы набрать воздуха. – Это не беда. Беда, когда его начнут преподавать как закон Божий!

– Мы, учёное сословие, избираем путь познания, которое легко подтвердить опытом. Где бы ни поставили опыт, он обязан давать одинаковый результат и не зависеть от экспериментатора. Не станете же вы защищать медиумов?

– При чём здесь медиумы? – он хлопнул рукой по столу. – Копнув в одном месте, вы найдёте Трою, в другом наткнётесь на фундамент Вавилонской башни, в третьем выгребете только пустую породу. Если два охотника пойдут в лес, опытный добудет зверя, а другой скажет, что лес пуст, а зверей не существует в природе. Опытный метод познания несовершенен, а наука исповедует его как универсальный. Представьте, ко мне явились доктора, желающие исследовать моё здоровье. Один выяснит, что я весел и бодр, другому я представлюсь озлобленным и желчным. К третьему не выйду вовсе, и он решит, что князя Прозоровского нет среди живых. Послушайте, я же веду речь об ином пути, объемлющем в себе…

– Эмпиризм и логику! – выпалил я, и снова не угадал.

– Наука, основанная только на эмпиризме, не полна в описании мира. А начинает претендовать на полноту на том лишь основании, что сорок одинаково испечённых докторов одинаково обнаружат по книжной методе десятую часть болезни и отвергнут верный вердикт одного, потому что не в силах повторить его. Ужели не странно, что исследования мы, учёные, обязаны производить в границах материальной ограды, а выводы, видите ли, распространяем за пределы этих границ! А по какому праву? Нет уж, берите выше, – терпеливо вздохнул он, – добавьте к вашим двум столпам философию, духовный поиск и не ограничивайтесь ими. В вашем примере с цилиндром, наука – лишь взгляд с одного края, лишь одно измерение познания.

– Абсурд! Измышления разума невозможно подтвердить или опровергнуть опытом.

– До поры, коллега, пока полётом духа не стали заниматься всерьёз! Не кажется ли вам странным, что нематериальная мысль приводит в движения огромные материальные тела? Задумывались ли вы над тем, как и в каком месте мысль – облекается плотью? Где та точка, в которой идея пресуществляется в движение молекул и колебания эфира?

– О! Вот к чему вы клоните! Рассуждение довольно извилистое, и отсылает нас к одному из таинств Церкви. Что ж, Декарт, как известно, тоже возводил эту точку к Богу.

Он испытующе наклонил голову. Казалось, левая сторона его лица посмеивалась в прищуре глаза и косой ухмылке, правая же оставалась серьёзной и грустной. Я ждал.

– Погодите. Что знаете вы о хазарах?

Я удивлённо воззрился на него, уже совершенно потеряв нить его заключений, но всё же ответил, немного помедлив:

– Только то, что Святослав разгромил их обширное царство в десятом веке. Оно располагалось где-то неподалёку отсюда, но ближе к Каспию.

– Вы можете припомнить их города? Одежду? Посуду? Летописи?

– Сознаюсь, я не силен в их истории более, чем описал ещё Масуди. Неужели в вашем музее…

– Слава Богу! – воскликнул он картинно. – Есть хоть что-то, чего он не знает! Так вот: от хазар не осталось ничего. Даже в моём музее. Ровным счётом – ничего, нет даже их собственных манускриптов, а всё, что знаем мы, основано на нескольких разрозненных упоминаниях чужестранных путешественников.

– Вспомнил, – сказал я, театрально хлопнув себя по лбу, чем заставил Прозоровского стиснуть зубы. – В тысяча пятьсот семьдесят седьмом году некто Исаак Акриш издал в Константинополе книгу «Голос посланца благой вести». В ней он упоминает письмо царя Хазарии Иосифа в адрес Кордовского халифата. Оно настолько полно описывает каганат, что не оставляет сомнений в своей поддельности. Оригинала, разумеется, не существует. Но я не возьму в толк, к чему вы клоните?

– А вот к чему, – взамен зубов стиснул он кулаки. – Одно письмо, подлинное или фальшивое, создаёт целую империю. Вы сомневаетесь в существовании Хазарии на основании подложности письма о ней, но заметьте себе, что подлинность послания вовсе не важна. Упоминание об Атлантиде подлинно, но подлинна ли сама Атлантида? Одна запись может создать то, чего не существовало, и разрушить то, что стояло веками – на самом деле или только в нашем воображении… Знаете, как лучше всего покончить с предметом?

– Убить память о нём, – предложил я. – Есть такая стена, прочнейшая и надежнейшая из всех: её невозможно сломать, потому что невозможно помыслить о том, чего нет. Забвение.

– А как сделать это? Ведь где-нибудь рано или поздно отыщутся признаки предмета.

– Так что же?

– Надо приписать предмету свойства, которые изменят его природу. Добавить нечто, что сделает в глазах других людей сведения о предмете недостоверными или переворачивающими суть. Желаете пример? Некто заявляет, что господин Рытин – агент Третьего Отделения. Само по себе сие утверждение о каком-то ином коллежском асессоре только добавит тому почёта, но вот в отношении вас всё иначе. Какую после этого цену обретают ваши уверения о членстве в Обществе Древностей? Да он двурушник! А все ваши знания истории превращаются в обвинения против вас: подумать только, он вдобавок лицедей – не поленился изучить роль настолько, что его непросто поймать за руку! И так покончено: уничтожен благородный юноша, а порождён прохиндей и негодяй с тем же именем.

– Прекрасный пример, – холодно отозвался я. – Но вернёмся к нашим хазарам. Письмо Иосифа – подделка, но упоминания хазар в арабских хрониках и путевых заметках – не миф.

– Допустим существование некоего народа с таким именем, но начальствовал ли над ним некий каган Иосиф? И если да, то в полной ли мере можем мы говорить о хазарах как о носителях тех свойств, что им приписывают фальшивые письма?

– Нет, конечно. Но как они связаны с эмпиризмом?

– Можете догадаться, что никак, – бросил он с досадой. – Нет никакой доказывающей их существование материальности, нет опыта. Они лишь доказательство второго способа сокрытия истины. Хазары – совокупность слов, идей, мыслей. И они, как одеялом, могут укрывать собой совсем иных, истинных обитателей краёв и времён, где приписывают стоять их воздушному замку.

– Понимаю. Сами они – лишь инструмент, а цель писем – придать веса их существованию, чтобы в сравнении с ним вес иных предметов уменьшился. Не слишком ли сложный ход? Ведь пройдёт время, и некто обнаружит свидетельства быта тех обитателей, – предположил я. – Какие-либо горшки или бани. И тогда эмпиризм возьмёт своё.

– Нет. Возможно, обнаружат нечто, что присвоят хазарам, – скептически отозвался он. – Так они обрастут плотью черепков поверх костей идеи. Итак, материи всегда предстоит слово.

– Но почему хазары? – спросил я, наконец. – Вы что-то подозреваете?

– Они жили рядом. – Широкой дугой он завёл руку куда-то за спину, словно полчища хазар и впрямь водились у него под шёлковыми шпалерами. – Работая над раскопками, я задался вопросом об этом племени. Не скрою, даже порывался что-то найти. Но Евграф Карлович, не стесняясь в выражениях, отговорил меня. Сомнения, высказанные мной, имеют автором именно его. Когда речь заходит о хазарах или каких-нибудь берендеях, кулаки этого милейшего человека трясутся с такой силой, что могут и отвалиться от рук. Он кричит, что все разговоры о них не имеют почвы и основаны на тщательно просеянных мифах. Но… мне дороги мои заблуждения, ибо они толкнули меня на верный путь рассуждения. Совсем о других созданиях. Евграф Карлович тут со мной в ладу. Наука зиждется на хламе ошибок, как новый город строится поверх разрушенного, но с использованием некоторых полезных материалов, извлечённых из обломков.

Тут я ничего не умел возразить. Посчитав наш спор исчерпавшим себя хотя бы на время, я смог задать вопрос, который не решался произнести ранее.

– Кстати, ваш Евграф Карлович – он, как супруга Цезаря, вне подозрений в качестве заинтересованного лица?

Решительность, с которой князь отверг эти домыслы, лишь усилила мои сомнения.

– Он близкий друг мне ещё с детства, мы росли вместе и путешествовали с моим дядюшкой. Скажу больше, без него у меня немногое получилось бы. Он – полиглот, натурфилософ, естествоиспытатель, космогонист, и сим не исчерпывается.

Я подумал, что князю сильно повезло родиться во времена Просвещения, потому как его окружение в средневековье именовали не иначе как алхимиками, некромантами и еретиками. Поразмыслив, я высказал ему это, чему он весьма довольно кивнул, возразив, однако, что, по его сведениям, у некоторых исчадий современной цивилизации по сию пору очень живучи щупальца инквизиции, и как у морской звезды после отсечения, они так и норовят отрасти вновь, ещё более прибавив в длине.

Мы расстались за полночь, и мне казалось, что оба мы не вполне довольны собой.

Но напоследок, уже закрывая дверь, я вдруг услышал:

– Я всё думаю, почему её приказали сжечь?

– Простите, – обернулся я, и обнаружил его вытянувшим ко мне титул Библии, которую он заложил пальцем в месте, которое читал.

– Перевод Библейского Общества…

– Было сожжено первые восемь книг, а у вас, по толщине судя, их больше?

– Он не был опубликован полностью, а лишь частично, потому что окончен вчерне, но у меня имеется один почти полный экземпляр, изданный тайно моими друзьями. Не пугайтесь: кроме вас, об этом знают ещё трое. Весь тираж перевода в самом деле приказали сжечь. А почему сжечь – вы не скажете?

 

11. Отъезд

Как Бонапарт, выиграв все битвы, обнаружил свою империю поверженной, так и я, не проиграв Прозоровскому ни в одном из диспутов, чувствовал себя побеждённым в какой-то глубинной сути. Особенно обидно было то, что я не всё понимал из его сентенций, и не мог сделать вывода: то ли он с умыслом водит меня за нос, то ли, щадя моё самолюбие, стремится навести на некую важную мысль, которую я смогу позже излагать от своего лица, искренне полагая её порождением собственного разума. А возможно, что его вовсе не интересует моё мнение, каверзные же вопросы свои он ставил, дабы убедиться, что я и в самом деле учёный, а не соглядатай или вор.

Прощальный обед назначили на девять часов. Взамен того первого ужина, что не состоялся по причинам далёким от кулинарии, Наталья Александровна обещала устроить их пышные проводы в вояж. Все дни в усадьбу прибывали гружёные подводы, и приземистые бородатые мужики, ухая, таскали тюки и ящики со снедью, постелями и фейерверками. Ранним утром следующего дня шестнадцать человек друзей, слуг и товарок должны были покинуть ворота дома. Вежливо, но непреклонно я просил перечислить мне всех странников, теряя интерес к ним сразу после знакомства. Только убедившись, что в весёлой компании не числится молодых людей, а зрелые мужчины сопровождаемы бдительными супругами, я несколько утишил свою ревность. Кажется, и Артамонов остался доволен тем же, и между нами установилось нечто вроде негласного нейтралитета. Во всяком случае, он с интересом прислушивался к этой части разговора, после же совершенно отстранился от происходящего, вяло улыбался, а на просьбы поведать о быте итальянцев только невпопад переспрашивал и отговаривался недомоганием. Причину этого я видел, разумеется, лишь в его разрушенных интригах по отношению к княжне Анне, будущее же показало, что я сильно ошибался. Волнение его проистекало из глубин того, с чем ознакомился он лишь накануне, и с чем мне пришлось столкнуться спустя три дня.

Среди всех путешественников для разговоров я выделил лишь Павла Сергеевича Ермолаева с женой Еленой Васильевной и дочерью Александрой, тоненькой и не вполне остепенившейся барышней, не переступившей ещё порог пятнадцатилетия и призванной составить компанию Анне. Как старшему в чине и опытнейшему в жизни Ермолаеву предстояло заправлять вояжем. Герой войны, после ранения в плечо под Малоярославцем, он вышел в отставку и поступил в коллегию иностранных исповеданий, где и дослужился до действительного статского советника, что, конечно, не могло не удивить меня, хотя я и не выказал этого. Мы разговорились о древних народах, и он спросил, видел ли я в столицах или за границей что-то похожее на музей его друга. Я отвечал, что отдельные лишь экземпляры несравненно худшей сохранности осторожно изучали мы в Университете, да в кладовых Эрмитажа видел я нечто сравнимое. Количественно же коллекция князя первенствует надо всеми существующими в своей сфере. Разве что в части рукописей и монет прекрасное собрание Баузе, по оплошности не выкупленное Обществом Древностей вовремя за каких-то десять тысяч рублей, могло превосходить сию сокровищницу, но гибельный пожар двенадцатого года лишил нас возможности наслаждаться Степенной книгой или Новгородским «Прологом». В ответ он трунил над музеями Парижа, Лондона и Петербурга, называя их разнородные паноптикумы скопищами старого барахла и мнимых чудес, из которых самое дурновкусное отбирается для приведения толп глупых зевак в восторженный трепет. Но постепенно разговор наш приобрёл причудливый оттенок от того, что неожиданно обнаружил он весьма пространные знания в некоторых исторических областях. Под его рассуждения о скифах пытался я напряжённо вспомнить, где мог встречать те же мысли раньше, но не преуспел в том. Приписав эти изыскания одному лишь любительству всех образованных туземцев исследовать прошлое родной земли, я поспешил прерваться и всё же искать встречи с той, мысли о которой не могло отвлечь ничто вокруг.

Меж тем зал полнился людьми и закусками. Я и не предполагал, что в доме может разместиться такое множество гостей: их насчитал я до шестидесяти, и это только вновь прибывших, без тех, кто уже и так жил у Прозоровских. Для ночлега отпирали все комнаты, и целый день перед тем прислуга набивала и разносила перины. Большинство гостей съехалось из Одессы только в день торжества. А назавтра буйной кавалькадой все они отбудут обратно, чтобы окончательно расстаться с путешественниками у берегов Чёрного моря. Надо ли говорить, что каждое лицо на празднике открывало во мне фонтаны чувств, смешанных по большей части из раздражения, ревности и подозрительности. Я ожидал, пока княжна Анна обратит на меня своё внимание, она же, занимая гостей, никак не стремилась обернуться в мою сторону. Чтобы чаяние моё не могли счесть навязчивым, я делал вид, что любуюсь живописными полотнами, сам же косил в многочисленные зеркала в надежде не упустить мгновение, когда княжна изволит почтить своим вниманием часть помещения, где слонялся я. Некоторое время я даже раздумывал, не слишком ли несчастный вид произвожу своим унылым одиночеством, и не стоит ли завязать с кем-либо ни к чему не обязывавший разговор. С превеликим удовольствием сейчас я променял бы пышность торжества на обстановку подвального музея, но лишь возможность обмолвиться последними словами с моей принцессой удерживала меня в кругу равнодушных отражений.

Размышлял я и об отце её. Чем мог быть последний его намёк на обладание запрещённым переводом как не попыткой испытать меня в моей принадлежности к его недругам? Он наблюдал за мной внимательно и, возможно, ждёт теперь, что я доложу о его вольнодумстве по инстанции?..

Совершенно неожиданно, когда я повернулся, чтобы следовать вдоль другой стены, взгляд мой упал на отражение пары персон. Словно материализовавшийся из моих о нём раздумий, князь Прозоровский, следуя недвусмысленному указанию некоего лица, взирал на меня с угрюмым выражением, а сопровождавший его человек, вытянувшись подобострастной дугой к его уху, что-то поспешно нашёптывал, время от времени сопровождая свои слова движением рук. Ни один не видел, что я приметил их, но, резко обернувшись, я нашёл лишь поспешно опускавшиеся глаза князя и поворот другого, лицо которого казалось мне мимолётно знакомым. Сомнений я не испытывал: никого из гостей в тот момент поблизости не находилось, так что сокровенные сплетни могли касаться меня одного. С особенным удивлением узнал я в доносчике содержателя постоялого двора, где познакомился с Бларамбергом, и единственное, чего никак не мог взять в толк, так это то, какого рода суждениями обо мне могут обмениваться эти двое, если я сам за собою никаких секретов не знаю. Я не поленился и позднее как бы невзначай поинтересовался у Ермолаева ролью содержателя, который, как видно, слыл местной знаменитостью, раскланивался почти как равный и выступал здесь как распорядитель на кухне, из-за чего все ожидали отменного угощения. Ермолаев сравнил его значение с дирижёром бала. Сам же он лишь криво улыбнулся при встрече со мной, а на попытку заговорить с ним сослался на неотложные дела и, испросив прощения, удалился надолго, а князь же и вовсе до поры как в воду канул. Увидел я его снова уже во главе стола, за которым мне отвели место вдали от высоких персон.

Всё дышало радостью, но веселье и гвалт, заполнявшие в тот чудесный летний вечер огромный дом и пышный сад, не пришлись по сердцу мне, ибо оно жаждало взглядов лишь одного существа, которое, по принадлежности к заглавным действующим лицам, не могло уделить мне более минуты мимолётного внимания.

Перемены множества великолепных кушаний, прекрасно убранных и не менее замечательных на вкус, не оставили в памяти моей ни малейшего следа. Всё моё внимание поглощала та часть стола, где первенствовала княжна, развлекая и увлекая окружающих своими манерами и учтивостью. Было ли так в самом деле, или только казалось моему воображению, но она очаровала всех от мала до велика.

Объявили бал, к которому здешнее общество, очевидно, относилось весьма терпимо. Дирижёр танцев, знаменитый Осиповский, возглавил с княжной Анной первый тур вальса. Танцевать мне совсем не хотелось, я лишь ждал мазурки, на которую ещё в самом начале вечера успел пригласить мою возлюбленную. То, как благосклонно приняла она приглашение, взращивало во мне тонкий стебелёк надежды. Но настроение от обволакивавших меня настоящих или мнимых интриг совершенно испортилось, в каждом мужчине я зрел презренного соперника, в каждом взгляде – насмешливый вызов. И всё же, любуясь красотой Анны в танце, лёгкими и точными движениями её ножек, тонкой шеей, державшей откинутую головку, я только и искал, когда она, оценивая росчерком открытого взгляда свой успех, пошлёт мне искру своих светящихся глаз. Но когда следующие несколько туров она отдала Артамонову, я перестал смотреть на преходящее торжество, сквозившее во всём неуклюжем облике художника. Разум мой перебирал: «Несчастный, он не ведает ещё, что участь его в отношении дочери решена отцом», сердце же переполняло желчное отчаяние. И где-то по границам сознания теснились исторгнутые мысли: а что, если она влюбится в него и они тайно обвенчаются; может ли отец так влиять на чувства и выбор любимой дочери, чтобы она, решившись, не преодолела его? Что, если вся затея художника имеет целью не наследство, а только её одну? А я перепутал местами его цели и средства. Вдруг Артамонов использует своих хозяев и моих недругов не ради материальных, а для матримониальных целей? Тогда положение моё незавидно. Соль крови от прикушенной губы отрезвила меня, но боли я не чувствовал.

Княжна, несколько озабоченная и сильно взволнованная, покинула залу на время, и пропустила несколько танцев. Я вышел в ночной сад, надеясь поговорить с ней наедине, когда она будет возвращаться, и несколько углубился в прохладную тишь аллеи. Найдя укрытую в тени скамью с бронзовыми боками в виде львов, я присел, обозревая издали хорошо освещённые подходы к дому. Но кроме лакеев, сновавших с подносами шампанского и лимонада, никого не замечал со своей позиции. Музыка стихла в который уж раз, и тогда до меня донеслись приглушенные обрывки уединённого разговора откуда-то издали.

– Говорил я тебе, Александр, повременить с отъездом, а ты меня не слушался. Что с того, что задержались бы неделю! Негоже в пост потехи с фейерверками устраивать. Ты знаешь, что злые языки молчать не станут. В другой раз, конечно, никому и дела до того нет, а в нашем положении любой мелкий камешек увлекает лавину.

– Ты о душе моей беспокоишься, Евграф? – В голосе князя слышались нотки иронии и раздражения. – Или о чём другом?

– Я, друг мой, о том, что в лаборатории намечается, – Евграф Карлович говорил спокойно, передавая тревогу словами, а не тоном. – Всё одно к одному, как видишь. Дело это, как ты понимаешь, тёмное, и не от сего мира. Так что…

– А я так вижу, что не ошибся, – вздохнул Прозоровский. – Что до плясок, то я, как ты знаешь, к балам равнодушен. И дать нельзя – и не дать нельзя. Большой беды в том не вижу. А что до отъезда – прав я. Сгущается здесь нечто недоброе. И всё, как ты подметил, словно в одну воронку собирается. Тут как с дамбой: непонятно, когда и где прорыва ждать. Ясно, что скоро, ясно, что не избежать. Так подвергать опасностям семью я не желаю. Пусть едут скорее. А ты ступай отдыхать, можешь в греческом павильоне расположиться, там тебе оркестр не помеха.

Грянувшая вновь музыка помешала не только ему, но и мне – подслушивать дальше столь заинтриговавший меня разговор. Когда я вернулся в залу, то испугался скрежета собственных зубов: Анну кружил в своих объятиях негодяй Голуа. В роскошном бархатном фраке цвета хорошего бургонского он, источая яд застывшей на лице ухмылки, что-то нашёптывал ей, и она, вспыхнув, в недоумении отвечала, как сомнамбула глядя снизу вверх одними глазами в его ледяные зрачки. Мне казалось, она едва сдерживает слёзы, и я уже в гневе готов был вмешаться и испортить общее празднество, но тут музыка остановилась. Объявили мазурку.

Мне казалось, что и на сей раз княжна покинет бал хотя бы на время, чтобы привести в порядок расстроенные чувства, но от самых дверей она обернулась и решительно двинулась навстречу мне. Уж я не радовался этому свиданию, на которое она, казалось, шла лишь по воле долга, и даже предложил ей танцевать позже.

– Отчего же, Алексей Петрович, – чуть всхлипнув, сказала она. – Давайте веселиться!

Подходящий для любовных объяснений, танец этот вовсе не годился для иных речей. Тем не менее, именно такого сорта диалог произошёл между нами.

– Анна Александровна, – начал я, готовый произнести признание несмотря ни на что, но она прервала меня решительно:

– Сначала прошу вас выслушать меня. Вам угрожает опасность. Не знаю, какого рода, но она несомненна.

– Я знаю это. Ради вас я готов…

– Речь не обо мне, и даже не о дуэли, которую… я хочу чтобы вы знали… я не считаю ни героической, ни недостойной… не я являюсь причиной ваших бед, или, вернее, я являюсь лишь ширмой для истиной причины. Посему с моим… нашим отъездом опасность для вас только возрастёт. Я не хочу и не имею права посягать на ваши тайны, но убеждена, что вы не желаете зла нашей семье, и хотела бы, чтобы вы благополучно добрались до Святой Земли. Бог да в помощь вам.

Слёзы выступили у меня из глаз от такого её искреннего самоотрешения. Я едва не упал на колени, в попытке умолять её без остатка располагать всей моей жизнью. Лишь сознание того, как нелепо будет выглядеть моё искреннее чувство в глазах пустого света и из боязни скомпрометировать её, я оставил свой порыв.

– Если вы обещаете посетить ту землю тоже, клянусь вам остаться целым и невредимым! – браво воскликнул я, подавляя дрожание в горле громкостью речей.

Но она словно бы не слышала меня.

– Господин Голуа оказался необыкновенно любезен, намекнув о неприятностях для нашего семейства, как-то связанных с вами.

– Он так и сказал? – Глаза мои против воли искали в толпе этого человека.

– Не вполне так. Его намёк возможно истолковать двояко. Ему важно открыть, кто вы на самом деле. Тогда опасности нам не страшны, он отвратит их. Но я не стану вас пытать.

– Я тот, кто есть, и более никто! – порывисто воскликнул я, и в некотором затишье музыки, слова мои разнеслись шире, нежели того я хотел. – Я тот, для кого ваша жизнь и жизни ваших близких значат слишком много, я тот, кто не пощадит себя за вас. Просто верьте мне! А Голуа… я убью его, если он посмеет ещё только приблизиться к вам!

– И ничего тем не добьётесь. Он не один, и, возможно, даже не главнейший из всех. Впрочем, постараюсь не допускать его до себя, я не желаю кровопролития накануне отъезда. – Прекрасными бабочками порхнули её длинные ресницы, открыв на мгновенье многозначительный взгляд, и я словно жадно прильнул к благотворному источнику жизни. – Как и после. Знайте, я верю вам, сама не знаю, почему.

– Но отчего же отец ваш не примет мер?

– Он не доверяет полиции, зато слишком доверчив ко всяким проходимцам. Я не в силах убедить его. Он не поверяет близким свои дела, но оттого жизнь наша не делается покойнее.

Последние слова нам пришлось договаривать уже когда я отводил её к собранию дам, благосклонно принявших моё появление. Я приписал это моему нечаянному ореолу инкогнито, которое всегда так разжигает женское воображение. Моё же воображение ещё долго распалял умилительный взор княжны, сопровождавший чуть затянувшийся реверанс.

Что ж, подумал я, если Голуа ждёт открыть меня и после убить, то это ему не удастся, ибо открыться мне пред ним более, чем я уже представлен, невозможно. Раз так, опасности для меня нет. Но что, если это не так? Следить за Этьеном не представляло труда, но что до прочих его подручных, тут всё обстояло труднее. Приходилось сторониться всех. Но в мазурке это было невозможно, и, разумеется, наш разговор с княжной тоже могли подслушать, а сию минуту уже обсуждать в кулуарах.

Княжна Анна некоторое время ещё присутствовала на бале, но, отказав нескольким претендентам и сославшись на усталость и необходимость приготовляться к отъезду, вскоре покинула праздник, закончившийся роскошным, но печальным фейерверком далеко за полночь.

Интрига, доселе касавшаяся лишь моего долга по службе, распростёрлась отныне и над моей любовью. Встретиться с противником в открытом честном бою или в поединке не страшило меня, воспитание и обучение учили не уклоняться от опасностей, но тут складывалось иначе. Я не знал, за что стою, единственным знаменем моим видел я княжну, но противостоявшие мне только ли посягательства на неё имели в своих мыслях? Это сильно затрудняло мою способность к сопротивлению, пересуды за спиной одних сменялись дерзкими нападениями других; более же всего приводили меня в исступление тайные попытки расправы, ответить на которые столь же подло я не мог. Я думал, с каким счастьем покину скоро эти прекрасные места, осквернённые людской завистью и, увы, находил мысленное отдохновение лишь вдали от родных берегов.

Несмотря на тревожные сии мысли, заснул я почти мгновенно, и спал крепко, вверив себя не засовам, а лишь заступничеству святых угодников.

Шарабаны, брички и кареты парадной кавалькадой выстроились у главного крыльца, обещая весёлое зрелище всем встречным экипажам. Одни ехали в Одессу, другие дальше, за моря. Прощания затягивались. Случайный гость, я стоял поодаль у колонны и не чувствовал себя вправе мешаться среди объятий родных и друзей, их радостные и грустные восклицания не касались меня, поглощённого без остатка порывистыми движениями княжны Анны. Возбуждённая началом своего первого большого путешествия, она задержалась только в объятиях отца, дававшего ей какие-то последние наставления.

Лишь однажды одарила она меня своим вниманием. Тут же, впрочем, опустив глаза, она остановилась и после некоторого замешательства, кажется, заставила себя вновь поднять их. Её ли слёзы или мои влажные глаза причиной, но на секунду почудилось мне, как в особенном блеске слились лучи наших взглядов, полных смятения чувств, и потом Анна, опершись на руку Владимира Артамонова, села в карету и тщетно уже высматривал я её шляпку в окне до самого отправления.

Но княгиня Наталья Александровна кивнула, чтобы я подошёл, и нашла для меня несколько одобряющих слов и лучезарную улыбку.

Почувствовал я себя на седьмом небе, когда она сообщила, что так давно мечтала увидеть собственными глазами Константинополь, что уж если не в Сирию, то эту первую по своей красоте столицу она непременно хочет посетить в этом вояже. Но, – и я вынужден был сорваться на две или три сферы ниже, – на пути в Грецию они не намерены останавливаться на Босфоре. Задержав почтительный поклон головы более того, что требовало приличие, несколько упавшим голосом я ответил, что с воды, по общему признанию, Царьград являет собой особенное великолепие.

Княжна уехала, странный дом Прозоровских, освободившись от большей части женского присутствия, посуровел и теперь нависал надо мной всей грудой неразрешённых загадок. Не питая иллюзий в отношении своей персоны со стороны некоторых обитателей, я вёл себя подчёркнуто предупредительно и осторожно, Прохор помогал мне простыми, но деятельными советами, а я торопил князя, ссылаясь на императорское послание. Вообще, этот необыкновенный кучер всё более привлекал моё внимание, напоминая добровольного охранника. Я уже с трудом верил, что он заботится лишь о будущем жаловании, и пристально наблюдал, не относится ли он сам к категории искателей древних ценностей, но его презрение к антикам и негодование по поводу ископаемых костей невозможно было подделать с такой искренностью, и я успокоился. А он, кажется, не вполне – и нет-нет в своих прогулках по дому и окрестностях я, обернувшись, замечал мелькавший вдали его силуэт. После истории с дуэлью один-единственный весьма необязательный союзник придавал мне уверенности в стане недоброжелателей.

В один из вечеров, после ужина, я принял приглашение князя в его слишком хорошо знакомый мне кабинет. Прозоровский казался озабоченным, но глаза его горели восторженным огнём. Зная, что не имеет смысла спрашивать о причинах столь счастливого возбуждения, я повёл разговор по-своему:

– Никак не возьму в толк, чем может помочь наше Общество, – сказал я. – Оно известно тем, что публикует письменные источники, в основном, исторического свойства. У вас же налицо изыскания по большей части археологические. Тут вам скорее помогли бы местные учёные, которых вы отвергаете.

– Что есть! – как обычно внезапно расхохотался он. – Нет у меня лишь одного – времени, Алексей Петрович, времени, пока вы создадите Археологическое Общество. Так что давайте взаимно довольствоваться тем, чем владеем: я сырым материалом, вы там – мастерством его обрабатывать. А если всерьёз, то, во-первых, археология тесно связана с эпиграфическим наследием и поверяется им за неимением иных методов… А во-вторых, – он встал и отправился к бюро, – я рассчитывал на подтверждение письменными источниками моей гипотезы.

Он вернулся к столу с тетрадью, которую я тайно вернул ему и со шлепком бросил её на стол. Некоторое время он молча смотрел на меня, но я ничем не выдал своего волнения. Скажу более, меня разбирал смех от того напряжения, с которым он силился проникнуть в мои мысли.

– Какой же? – спросил я, устав ждать.

– Вам не попадалась на глаза такая книжица?

– Что это? – как мог я уклонился от прямой лжи.

– Я потерял свою записную книжку… нечто вроде рабочего дневника, или некто похитил его у меня. Точнее, выкрал у одного доверенного лица, коему я поручил его сохранность. Ничего такого, что я не мог бы восстановить, там не содержится, но попади он во враждебные руки, меня могут обвинить Бог знает в чём.

– Рад, что вам удалось его вернуть, – равнодушно сказал я. И злорадно подумал, что ему следовало бы лучше проверить своего доверенного Евграфа Карловича.

– Не удалось. Это не он.

Только теперь я заметил, что она, хотя и похожа, всё-таки отличается новизной прелестного кожаного переплёта. Сказать ему, что я лично положил его дневник туда, где сейчас лежит похожая на него книга, я не мог. Тот, кто распоряжался его домом, изъял его возможно только для того, чтобы дать понять князю или мне, насколько велика его сила. Я с грустью взирал на него. Ещё недавно казавшийся мне всевластным помещиком, сейчас он выглядел лишь фантомом при своём замке, где и собственный его мажордом вёл противную ему тайную игру. Как же славно, что Анна уехала в Одессу. Как отец, князь поступил решительно и верно, но как хозяин своего мира, он отступал ради призрачной цели. Прочь отсюда! Мне нечего делать в этом месте, тем паче что ангел его уже упорхнул отсюда на волю.

– Итак, какую же гипотезу вы хотели мне объяснить? – спросил я больше для того, чтобы нарушить молчание раздумий.

– А вы не станете обвинять меня в том, что я насильно подвигаю вас к моим мыслям?

– Стану, князь, и немедленно.

– Тогда пеняйте на себя. Вывод мой прост. Та самая последняя битва, о которой ходит упрямая легенда, случилась – здесь. Сначала дядя мой, Степан Ерофеевич, а после и я – нашли само это место. Болота эти, как уже прояснилось, по происхождению рукотворны. Кладбище, где множество поколений хоронили предков, нет смысла затапливать, а после содержать вечно сокрытым. Место убийства или казни не делали бы столь обширным, напротив, вырыли бы яму побольше – и свалили останки кучей. Остаётся одно: битва. Сражение неистовой силы и непревзойдённой жестокости, бой до полного истребления. И уж после победителям не хватило смелости даже прикоснуться к разбросанным по всей площади поля поверженным врагам – так они боялись их даже мёртвых, что решились только на то, чтобы затопить их и проклясть.

– Итак, это выводите вы из величины болот, – нахмурился я, – остальное смею полагать, лишь ваш поэтический домысел. Я понимаю, что не одни сии рассуждения являются основой вашей… идеи, вы нашли существенно большее, посему не могу оспаривать вас.

– Эту теорию построил я ещё до главных находок, – возразил Прозоровский. – Конечно, желательны ещё раскопки в других частях болота. И знаете, что скажу я вам: я не горюю о прорыве дамбы. Так или иначе, её пришлось бы разрушить. Всё достойное быть извлечённым из-под земли, мы выкопали, и я намерен тщательно зарисовать надписи с камней. Я приказал сделать для вас копию уже проделанной работы, чтобы вы могли на досуге заняться ими, не дожидаясь, пока Владимир завершит оставшуюся часть труда.

Он подвинул ко мне свою книгу, которую я перелистал с нескрываемым равнодушием. Кремовая бумага несла на себе узор таинственных рун. Пообещав ему лично справиться с задачей или отправить её в Университет, я немедленно откланялся.

 

12. Крылья

Шёл третий день с отъезда Анны Александровны, и я с трудом находил себе место. Даже стремительно разгоравшееся лето не разгоняло холода покинутого дворца, словно скорбевшего об утраченной душе своей принцессы. Один из флигелей и вовсе заперли, переселив единственного остававшегося там эконома в крыло, где обитал и я. Праздник, кипевший бесконечно давно, трепетал ещё цветными лентами на шпилях изящных павильонов, а садовник уже буднично сваливал пожухлые букеты в один громадный стог на дальнем конце миндалевой аллеи, и забредшая случайная лошадь, фырча, глубоко утопала мордой в увядающих ароматах.

Последний разговор с княжной вышел кратким и сбивчивым, вдобавок он оказался посвящён только моей судьбе, а не нашей. Я терзался тем невразумительным впечатлением, который он мог напоследок оставить в сердце её, корил себя за то, что не хватило мне решимости найти повода назначить ей тайное свидание для признания. Одновременно я размышлял, с каким чувством покинула бы она родной дом, излей на пороге его случайный проходимец этому невинному созданию огнедышащий сумбур своих страстей. Князь временами виделся мне чудовищем, умышленно затягивавшим моё пребывание в доме. Я всерьёз представлял себе бешеную скачку верхом до Одессы, воображение рисовало мне бурную сцену на фоне бушующего моря в вихре мечущихся туч – и последующее триумфальное возвращение в имение с коленопреклонённой просьбой благословения. Присмиревший Этьен Голуа казался плетущим план очередной расправы заговорщиком. Сомнения, груды сомнений одно невероятнее другого громоздились в моей голове, не давая сосредоточенно работать в поистине роскошной сокровищнице – библиотеке князей Прозоровских. Прохор обернулся быстро, и дни напролёт совал нос в чужие дела да откармливал своих лошадей, благо овса ему тут отсыпали вволю.

Воскресным утром, едва солнце разбило жёлтый диск на мириады пробивавшихся сквозь листву лучей, я оседлал каурого хозяйского жеребца и отправился к ранней обедне в Знаменскую церковь. Прохор, спозаранку слонявшийся без дела, предложил прокатить меня с ветерком туда и обратно, но я желал в одиночестве предаться раздумьям.

Выйдя из храма в тех же неопределённых чувствах, я проскакал волнистыми коврами клевера вёрст семь, терзаясь мечтами; в воображении моём стояли картинки окрестностей неведомого Константинополя, где по краю обрыва встречь быстрому течению Босфора бросал я коня в галоп за лошадью княжны Анны.

Свист пули над ухом мгновенно вернул меня на зелёные равнины Причерноморья и заставил плотно прижаться к шее своего скакуна. Глазами я лихорадочно шарил в поисках угрозы – и нашёл её слева, шагах в пятидесяти: на опушке рощицы всадник в плаще выцеливал меня из второго пистолета. Я не сомневался, что Этьен Голуа или его приспешники решили-таки покончить со мной. Я взял правее, вонзив в бок шпору, мой противник пустил своего коня с упреждением наперерез. Поначалу дистанция между нами росла, но потом резвость свежего коня его начала брать верх над усталостью моего, и уже отчётливо слышал я за спиной топот приближавшегося всадника. Сколько ещё пистолетов имел он заряженными? Нет ли у него в запасе ружья, способного метнуть смерть за триста шагов? И главное – каково число его отряда? Теперь не сомневался я, кто пришпоривает сзади храпящего коня: голос Этьена угрожал мне расправой. Но он всё медлил разряжать пистолет, полагая цель недостаточно близкой для верного выстрела, или, может, наслаждаясь жестокой охотой. Я пытался маневрировать, кинув жеребца круто вправо, чтобы попробовать развернуться к дороге, где меня могло спасти чудо редкого заезжего экипажа или возвращающиеся со службы крестьяне. Ненадолго это помогло, мы скакали некоторое время то сближаясь, то расходясь, но тракта я пока не мог разглядеть за паром над луговыми проседями. В сущности, не имелось у меня ни единого плана, разве что, рискуя, выманить противника на выстрел и после попытаться схватиться с ним врукопашную. Но для этого требовалось изрядное мужество дождаться, пока подскачет он вплотную и угадать роковое его движение.

Всё разрешилось в считанные мгновения. В полуверсте от меня из-за перелеска вылетел ещё один верховой. Он гнал коня с твёрдым расчётом опередить меня в стремлении к дороге. Предположение, что Голуа не действует в одиночку, подтвердилось с наибольшей остротой в самый неподходящий момент. В таком отдалении никак не мог я определить, вооружён ли этот второй преследователь, но этого вполне следовало опасаться. Только теперь осознал я, как опрометчиво поступил, отказав Прохору. Я взял левее, но не проскакал и ста саженей, как третий охотник поднялся на лошади из лощины точно напротив меня и, встав вровень, поднял ружьё. Я ничего не успел предпринять, заворожённо следя за чёрным зрачком дула, через миг вспухшего облаком дыма. Время стремительно сжалось в комок, два выстрела слились в один, обе пули прожужжали в аршине от меня. Сзади что-то тяжело рухнуло. Отчаянное ржание лошади смешалось с человеческим воплем. Я оглянулся. Оказавшись на одной линии с врагами, я невольно стал причиной того, как один из них нечаянно поразил другого. Но определить, в кого попала пуля, в Голуа или его коня, я не мог. В любом случае повержены оказались оба, а я теперь безбоязненно мог повернуть назад хрипящего жеребца.

Лишь подскакав вплотную, увидел я, что животное уже перестало дышать, сражённое в шею, и мухи успели облюбовать не спёкшуюся ещё рану. Голуа лежал на траве без движения, неловко подвернув руку под себя. Вдалеке человек спокойно заряжал ружьё, совершенно отвернувшись от меня и более сосредоточенный на втором преследователе, теперь скрывавшемся вдали. Их поведения понять я никак не мог. В поисках оружия и зарядов я соскочил на землю. С неудачливым стрелком нас разделяло, полагаю, шагов двести. К моему удивлению, он тоже спешился и помахал мне. Лишь тогда по складной крепкой фигуре узнал я в нём своего Прохора. Через минуту он сам подъехал ко мне, и я мог сердечно благодарить его. Что-то не вязалось поначалу в моих мыслях. Не ожидал я, что простой кучер может так заправски влиться в седло наподобие бравого кирасира?

– Надо бы нам потихоньку убираться прочь, сударь, – деловито отвечал на мои объятия Хлебников, уверенно ломая замки пистолетов о луку седла. – Может, пусть их сами кусаются в своём осином гнезде? А мы с вами зададим деру. Всякий день судьбу испытывать – никакого везения не напасёшься.

– Что с ним? – спросил я.

– Спит, кажись, сермяга, – он потрогал Голуа за шею. – Зашибся. Сердце в горле колотится.

Я объяснил ему, что не подобает мне уезжать тайно, уподобляясь татю. Никакой своей вины я не видел. Я просил его лишь не распускать слухов о случившемся. Я уже обещал себе, что по приезду потребую от князя решительного объяснения, и не останусь более ночевать в негостеприимном его доме, где оставаться мне становилось не только смертельно опасно, но и оскорбительно. Тем досаднее казались мне эти происшествия, что не мог уразуметь я причин, подвигнувших против меня этих странных людей. Таким образом, видя во мне заклятого врага и причину каких-то своих неудач, они лишали меня возможности объясниться или хотя бы избегнуть нападок. Ведь невозможно, в самом деле, отвратить злую волю, не ведая её истинного мотива. Ясно одно: само моё присутствие в имении до такой степени нарушало их расчёты, что мириться даже с лишним днём моего присутствия они не желали. Да и можно ли ещё мне повернуть всё вспять, или пройдён тот Рубикон, за которым нет возврата? «Что ж, князь, в первую нашу встречу вы обещали сделать моё времяпрепровождение занимательным. Вам удалось сполна».

– Ты как тут оказался? – спросил я Прохора, ставшего для меня ангелом-хранителем.

– Как вы в церковь отбыли, француз о чём-то со своим человеком шептался, – сказал Прохор, забирая у Этьена красивый кинжал вместе с ножнами, а чтобы я не принял его за мародёра, добавил: – Это чтоб зубов у них поменьше осталось… Слов я не слышал, а пистолет видел. Француз сразу ускакал, а я через час тихонько за его приятелем и двинулся. А ружьё у дворецкого одолжил. Тайком, конечно. Паршивцу оно так и эдак ни к чему-с. Война-то кончилась… А и ловко же вы петляли. Всё становились в одну с ним линию. Я насилу выцелил, уже думал, пальнёт он раньше.

– Он и пальнул, а ты разве не мгновенно выстрелил?

– Какое-с! С полминуты стоял. Пока не понял, что уж опоздаю, тогда решил коня бить. Жалко его, я ведь лошадей люблю пуще иных двуногих.

Я обещал ему усугубить жалование. Он с трудом сдержал довольную улыбку. Я, кажется, обрёл своего Санчо.

Неподдельная радость ничего не подозревавшего князя при встрече выдавала какое-то чрезвычайное событие. Лишь это заставило меня отложить ненадолго гневное обращение.

– Минута, наконец, настала! Сегодня я покажу вам плоды наших трудов, к коим и вы с некоторых пор причастны, – воскликнул Прозоровский ещё с крыльца. Пожав мне руку и посетовав на то, что я всё утро где-то пропадал, он сразу распорядился подавать обед в эркер, ограничив круг приглашённых одной лишь моей персоной. Я ощущал в нём подъём и странное приподнятое расположение духа, но в то же время лицо его горело высокой страстью, глаза вспыхивали, будто в них бродил тот жуткий отсвет Арачинских болот.

– Вы можете более не заботиться ни о каких демонстрациях, Александр Николаевич, поскольку после всех своих злоключений я готов принять на веру всё, что вам будет угодно, – не без сарказма, но говорил я совершенную правду, с жадностью, вызванной успокоением нервов, поедая печёного карпа, начинённого луком и гречневой кашей. Предварительно же выпил я два больших бокала вина, стремясь унять дрожавшие пальцы.

– О, нет, Алексей Петрович, именно теперь, теперь вы должны это зреть, теперь вы истинно заслужили и подготовлены, иначе что вы отпишете Обществу?

– Вы – все держите меня в неведении и тревоге, не знаю, право, чем я вам не угодил, – как можно многозначительнее изрёк я.

– То ли, дорогой коллега, тревога. Вы истинной тревоги не ведаете, так что почитайте пока себя вполне счастливым.

Каждый из нас, кажется, мог вполне стать профессором по кафедре треволнений, каждый ощущал свои заботы значительнее прочих.

– Я вполне счастлив хотя бы от того, что болота пока не свели меня в могилу, как вашего достопочтенного дядюшку, – лишь ответил я, не желая доверять ему иных своих приключений, кои обещали закончиться скорым моим отъездом.

Один из слуг Прозоровского что-то шепнул ему на ухо: «…уже близко» – невольно разобрал я.

– Не будем же медлить, – он отложил приборы, и я с радостью сделал то же, ибо желудок мой, несмотря на голод, с трудом принимал пищу. – Ах, как хотел бы я посвятить вас в свои построения более подробно, и не в эдакой спешке, но невольные мои недруги приближаются, у нас нет времени!

Не хотелось, ох, как не хотелось мне вновь спускаться в подвал дома Прозоровского. Но я ещё более встревожился, когда мне объявили, что идти придётся под самый купол, это значило, что там приготовлено нечто совершенно своеобразное, вовсе не подходящее коллекции упрямого князя. Только вдвоём мы и отправились туда.

– Наверху вы тоже обустроили кунсткамеру? – обратился я и не узнал своего голоса в высокой призме гранёных стен.

– Скорее, лабораторию: это моя sanctum santozum, куда вход открыт лишь избранным. – Он остановился на мгновение, желая придать особое значение такой милости, и я, вовремя не почувствовав важности, натолкнулся на него. – Есть прозаические причины, а есть символические. В куполе прорезаны окна, там светло, и нет нужды в прислуге. Я пока не хочу делать это достоянием простецов, от них проистекают все суеверия.

– А поэтическая причина?

Мы стояли напротив двух высоких и узких створок дверей.

– Вспомните, Алексей Петрович: последняя битва. Битва сил света, – голос Прозоровского звенел в полной тишине, словно играя на струнах небес, – высших сил!

Могучим толчком он отворил двери.

Поток света плеснул на нас, когда беззвучный механизм плавно распахнул массивные врата, открыв взору нашему широкое пространство, целиком перекрытое огромным конусом купола…

– Силы Небесные! – выдохнул я, замерев после нескольких шагов.

Воздух, исчерченный яростными лучами предзакатного солнца, щедро лившимися навстречу сквозь окна и витражи, казалось, сопротивлялся нашему вторжению.

– Я нашёл их, – шёпотом молвил князь в торжественном безмолвии обстановки.

Я чувствовал себя окончательно сломленным, раздавленным, ошеломлённым.

– Да побойтесь Бога, – прошептал я в ответ, оправившись через минуту от оцепенения.

Под куполом, вытянутый горизонтально, висел скелет человека, скелет, во всём схожий с человеческим.

Два только отличия было в нём: невероятные, вдвое большие пропорции и – крылья. Пара широких крыл распростёрлась над нами, и мне сделалось дурно.

– Сядьте! – воскликнул князь, подставляя под меня стул. – Теперь вы знаете.

Было очевидно, что работа над композицией только завершилась, повсюду в зале я видел разрозненные части других гигантов.

Едва дав мне малую передышку, князь, словно принц Гамлет, взял в руку огромный череп, вспыхнувший по краям жгучей короной, когда он, протягивая его в мою сторону, умышленно заслонил им солнце, и я вскочил. Будто огромная тень промчалась мимо и исчезла, но князя было не унять.

– Что вы творите! – брезгливо отстранился я, и спина моя упёрлась в двери.

– Вы бледны. А они прекрасны, вы не находите? Даже теперь, вот так, они – прекрасны. Мы так похожи!.. Вот он, рубеж покоя в тихом неведении, – закрыв глаза, тихо сказал он, наслаждаясь своим умиротворением. – Последняя битва состоялась здесь на самом деле. Это – ангелы.

От гнева я едва мог взять себя в руки. Немыслимо. Страх покинул меня. Так играть со мной! Так издеваться над наукой! Я задыхался, и с минуту не мог говорить.

– Это ангелы?! Господин Прозоровский, вы хотите уверить меня, что они обладали земными телами и птичьими крыльями? С перьями?! Ангелы – суть бесплотны! Это подлог, фальсификация! Кого вы хотите обмануть?

– Ангелы стали бесплотны, когда их убили! А до того они существовали во плоти! Вы слышали о «Га-Багир», древнейшем каббалистическом сочинении? Я давал вам читать её. Да, Бог с ней, с «Багир». Вы Книгу Бытия помните? Адам и Ева общались с ангелами, это приписывают особенным способностям людей до их грехопадения, но всё иначе. Ангелы, верные и падшие, обретались здесь, это, – повёл он рукой вокруг, – их мир.

Эта бессовестная попытка оправдать себя взметнула во мне лишь новую волну гнева:

– Значит, по-вашему, князь, выходит, что и бесы должны быть осязаемы? Но что-то не видно чертей в раскопе. Их должно быть множество, уж не меньше, чем ангелов. Они-то куда делись? Нашлись рога, копыта? – Я развернулся. Князь стоял позади.

– Я не могу дать ответа, возможно, они захоронены в другом месте. Или их вовсе нет… Историю творят победители.

– Кстати, как найдёте, не премините сообщить, к какому отряду они относились: парнокопытных или нет? Вы искушены в классификациях.

Я резким движением рванул двери, и нос к носу столкнулся с вытянувшимся дворецким. Глаза его перескочили с моей фигуры на Прозоровского, потом поднялись выше, и округлились в недоуменном испуге. После заминки он объявил о прибытии отряда Третьего Отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии во главе с полковником Галицким. Если бы я не находился под влиянием ужасного раздражения, это явление не могло бы не вызвать у меня чувство некоторого замешательства. Доложив, слуга опрометью бросился по лестнице.

– Свершилось, – глухо промолвил хозяин, решительными шагами двинулся к выходу и, не обернувшись на скелет, а только беспомощно и затравленно глядя мне в глаза, дёрнул за какую-то цепь. Мгновенно кости висевшей в воздухе фигуры сложились, и она, рассыпавшись в воздухе, с грохотом обрушилась за спиной Прозоровского, подняв тучу пыли.

Неспешно вышедший из облака князь уже спокойно взирал на меня. На лице его блуждала полуулыбка, в глазах мог прочесть я и сожаление и грусть, но ни гнева, ни осуждения не заметил я во взгляде том. Не таков, однако, был мой порыв. Оправившись от неожиданного его и безосновательного поступка, мотив которого нашёлся уже спустя минуту, я произнес:

– Вы хотите, чтобы я сделал доклад Обществу? Союзная армия ангелов и людей билась с силами преисподней при Арачинских болотах за четыре тысячи лет до Рождества Христова? Чтобы надо мной смеялись две столицы? Моя карьера в науке ещё не началась, вы во сто крат весомее, но я не желаю, чтобы она тут же и закончилась. Впрочем, это хорошо, что я не так известен, как ваш наместник! Это непостижимо уму! Не знаю, что вы тут выдумали, и из каких костей сложили, но вам надо остерегаться подобных изысканий, ибо ни один школяр не примет всерьёз то, что вы учинили! Хочу предполагать лишь, что совершили вы это не по корыстному умыслу, а только из благих побуждений, хоть и с ошибкой. Допускаю, что вы приложили кости крыльев птеродактиля Кювье к телу громадной доисторической гориллы, потом подвесили это на ниточки – и у вас ловко получился ангел. Но только я этому не проводник.

Мне запомнился тот раз как единственный, когда он молча ждал, готовый лишь слушать. Я перевёл дух и прибавил:

– Однако извольте, одну услугу я окажу вам: я ничего не напишу Обществу о ваших, с позволения сказать, экзерсисах. Теперь же покорнейше прошу позволить мне вас оставить.

Я направился вниз.

– Я не отпущу вас, пока вы не выслушаете меня, – негромко сказал князь.

– Это мило! Вдобавок, я ваш пленник? На какое же обращение могу рассчитывать? Заточение в винном погребе среди костей мамонтов, покуда не пополню собой вашу коллекцию? Уж, примите как последнюю волю, милостивый государь: крылышек к моим мощам не привязывать!

Хохот князя раздался неожиданно, и вряд ли мог показаться уместным.

– О чём вы, дражайший Алексей Петрович! Прошу только пять минут вашего внимания, а потом уж поезжайте на лучших рысаках, что я дам вам. Принесите вина! – крикнул он струхнувшим лакеям. – Не из тех, не из тех погребов, помилуйте, из других. Клянусь вам, я не пытаюсь вас конфузить, и тому свидетель мой друг, которого вы могли бы отдельно допросить. Скелет этот найден в целости, а не разбитым, как это случается с допотопными животными. Рядом с тремя из этих скелетов обнаружены каменные острия, испещрённые знаками, выточенные из того самого удивившего вас золотистого минерала. По твёрдости он не имеет равных во всей округе, потому, полагаю, его применяли для наконечников стрел или копий. После истребления врагов, а иначе назвать это я не могу, место бойни было затоплено, запечатано победителями, образовав впоследствии болота. С тех пор земле этой и нет покоя…

– Побеседуйте с митрополитом Евгением, князь, пусть хоть он отвадит вас от каббалы.

– Я беседовал, за неделю до вас.

– Что же он?

– Сказал, что я нашёл, возможно, куда более страшную вещь, чем полагаю.

– Как бы то ни было, вы желали, чтобы я делал выводы сам? Так вот, мои останутся неизменными. Прошу меня боле не задерживать.

Князь не успел поведать мне всего, что хотел – не дожидаясь его приглашения, офицеры заполнили залу. Избыток голубого цвета зарябил повсюду, споря с благородными оттенками морёного дуба. К моему удивлению, взаимные приветствия хозяина и начальника жандармов оказались вполне приятельскими. Вслед за этим было доложено и официально:

– Высочайше приказано пресечь распространение мифов, неуместных в виду Священного Писания. К князю Прозоровскому направить офицеров Второй Экспедиции, с целью изъятия находок. Дамбу, разделяющую Арачинские болота, разрушить подрывом. Впрочем, – понизил он тон до более доверительного, покосившись на меня, – я обладаю известной свободой манёвра… не нарушающей, конечно, общей цели. Так что если вашим работником необходимо время… разобрать постройки или вывезти инструменты, то под надзором приставов…

Прозоровский расхохотался и предложил своему обвинителю стул, а сам опустился напротив. Поднявшиеся из подпола лакеи робко сбились кучей, стискивая в белоснежных перчатках пыльные бутыли. Князь жестом приказал им подойти.

– Узнаю, узнаю графа Михаила Семёновича! Не утруждайте себя поиском ненужных отсрочек. Вы опоздали, Арнольд Степанович, так что экономьте запалы. Дамба размыта ливнем и более не существует. Раскопки затоплены.

– Сочувствую, – признался полковник. – В таком случае обязан убедиться в этом и составить доклад. Соблаговолите приказать…

– Прикажу ни в чём не прекословить вам. Распоряжайтесь. Я ожидал вас раньше, вы прибыли теперь. За то нижайший поклон наместнику и вам. Что ж, такова воля Божья. Желаете вина?

Я бежал от князя в расстроенных мыслях. Лошадей его брать не пожелал, довольствовался недурными рысаками, собственностью Прохора, которые от забот лоснились пуще котов после крынки со сметаной. Приберегая обновки, лишь в щегольском картузе с купеческим околышем, кучер правил весело, но тройку берёг и подначивал меня. Я не обращал внимания, лишь посулил ему ещё целковый за труды, если догонит он Прозоровских, но он отказался, сказав, что три дня форы нам до Одессы никак не отыграть: «Что ты, и думать забудь, кабы всё на долгих парочкой, а то иные – на почтовых, да шестериком-с. Бог даст – на бульварах поворкуете». Некоторое время кусал я локти, что не догадался заранее справить подорожную на курьерские прогоны, используя государев пакет, а доверился Прохору, но потом пришёл к заключению, что оно, должно быть, и к лучшему: излишняя навязчивость подобает повесе, ухлёстывающему за актриской, а молодому человеку, строящему серьёзные виды, сие вовсе не к лицу. А вечером, перебирая вещи, я обнаружил под лавкой повозки ящик с дюжиной цимлянского и записку:

«Любезный Алексей Петрович! Хочу верить в Вашу честность и беспристрастие. Помолитесь обо мне в Святой Земле, но не забудьте этой истории, ибо она правдива. Пусть будет Вам в утешение лучшее вино, кровь земли Новороссийской. Всегда рад принимать Вас у себя, Ваш А. П.

Postscriptum. Было бы бесчестным скрывать от вас мои сомнения. Здесь произошло нечто совершенно непостижимое, чему не нахожу я примеров в истории. Задайте же и вы себе вопрос, зачем победителям нужно было скрывать победу, вместо того, чтобы, воздвигнуть себе памятник на вечные времена?»

Тонкое французское издание «Багир» осталось у меня в руках, когда я сложил письмо.

Так ехал я, через последние пред морем земли.

 

13. Муравьев

Сознавая, что нескоро ещё смогу позволить себе роскошь удобного жилища, я поселился в двойном нумере «Бристоля», Прохор же остановился на постоялом дворе у карантинной заставы. Не отыскав в Одессе ни своей петербургской делегации, ни Прозоровских, я отправился к градоначальнику, которому подал ходатайство от имени Общества на мещанина Прохора Хлебникова, а тот утвердил паспорт мой приложением собственной печати, после чего карантинный полковник препроводил к английскому кораблю, словно нарочно именовавшемуся «Св. Анна», и шедшему тогда же в Царьград. Что ж, если не она сама, то хоть имя её будет сопровождать меня в пути. Но случившаяся буря, отголоски которой вихрились и в Одессе, на несколько дней заперла все суда в гавани. Предоставленный скуке, и лишённый даже столь ожидаемых купаний, я без большой охоты посетил музей древностей, который после собрания Прозоровского показался мне лавкой старьёвщика. Разумеется, я не сказал об этом Бларамбергу, который со своими милыми коллегами принял меня радушнее, нежели того я заслуживал. Пообещав ему непременно пополнить его египетскую коллекцию, насчитывавшую шесть стел, двух бронзовых Осирисов и алебастровый ушебти, я ни на минуту не пожелал своим неправедно обретённым вкладом открыть коллекцию древнееврейскую.

Сознаюсь: камень находился при мне, и, отправляясь в музей, я рассчитывал принять окончательное решение при встрече. Но не заладившийся разговор и кажущееся превосходство, лишь подчёркнутое гостеприимством, породили во мне гордыню, лёгшую в основу презрению, и я лишил музей своей благосклонности.

Мой вопрос к Ивану Павловичу так и оказался невыясненным: что же привело его в тот раз к князю Прозоровскому? Вместо разъяснения я обрёл ещё одну загадку, сильнейшую прежней: Бларамберг твёрдо заверил меня, что получил записку от самого Александра Николаевича, но при том не смог или не захотел отыскать её.

– А почему, собственно, вас беспокоит неудавшийся мой визит?

Просить его и далее найти утерянное письмо означало бы подвергать сомнению его честность, и я вынужденно отступил в том, что могло немедленно пролить хоть каплю света на мои злоключения.

– Князь сказал мне, что не звал вас и чуть не обвинил в том, что вы к нему едва ли не напросились сами, – всё же намекнул я.

– Я говорил, что он человек… противоречивый, – с досадой ответил Иван Павлович, явно недовольный тем, что я вмешался, или, точнее бы сказать, втиснулся в их и без того тугие отношения и стал невольным свидетелем его унижения отказом князя принять его, которое, возможно, он хотел бы скрыть. Доселе вежливость сдерживала его, но лишне говорить, что от тонкого вопроса его, хорошо ли прошёл собственный мой визит, я поскорее отделался невразумительными похвалами скифам и шерстистым носорогам.

Всё это не могло не испортить прощания. В который уж раз пожалел я о своём любопытстве, но поделать ничего не мог.

И другая загадка не разрешилась. Я обнаружил бывший дом князей Прозоровских давно проданным, что оставляло наследство Артамонова для меня совершенно неопределённым.

Но всё же в день славных апостолов Петра и Павла, отстояв обедню и молебен о путешествующих, я передал последние письма родным со своим дядькой и приятельски простился с провожавшим меня Прохором. В тщательно скрываемых глазах его читалось удовольствие от заключённого со мной уговора; «вляпался в кабалу», – фальшиво крякнул он и почесал в затылке, получив проездные и квартирные на первое время. От уговора он, без сомнения, ожидал ещё больших выгод, ибо, кажется, практический ум свойствен всему без исключения населению юга, возглавляемому самым практическим из наместников. Итак, ему предстояло ждать долгого ответа из инстанций, мне же с грустью сознавать, что отныне единственной моею ниточкой для связи с княжной Анной оставался неведомый в тумане восточных легенд Бейрут, который называл я ей по-евангельски Виритой, но не из благочестия, а лишь хвастаясь своими никчёмными книжными познаниями.

Непременно требовалось мне поделиться с кем-то своими переживаниями и тревогами, и не находилось лучше человека, чтобы оказать мне духовный совет и поддержку, чем добрый друг Стефан. Одна половина сердца моего трепетала уже в Константинополе, под сводами долгожданной Святой Софии, в обществе ставших мне близкими поклонников, другая же устремлялась по гладям вод великого моря вдогонку милой княжне.

* * *

Орошаемый влагой переменчивых ветров, звенящих в парусах изящного брига, украшенного носовой фигурой Афродиты, перебирал я в уме то, что знал о землях, на которые вскоре должен ступить.

Вспомнился как-то сам собой и греческий проект Екатерины Великой, и отголосок ему в стихах державного поэта:

«…отмстить крестовые походы, Очистить иордански воды, Священный гроб освободить, Афинам возвратить Афину, Град Константинов Константину И мир Афету водворить».

И вторил им несчастный романтик Байрон, бросившийся в самое жерло иного, позднего проекта, восстания, имевшего мало возможностей победить без помощи союзного оружия. Много, много радости доставило бы ему провозглашение независимой Греции, наследницы Эллады и Византии, страны – уже не империи, начавшей истинное своё возрождение с протектората Семи Островов, основанного вежливым визитом эскадры славного Ушакова на Корфу.

Конечно, многое читал я об империи османов, и нередко презрение или ненависть служили мне проводником и учителем не лучшего свойства, да и баснословия сочинителей, избиравших одни лишь отвратительные слухи и тёмные вымыслы о тамошней жизни, не способствовали познанию правды. Сводки морских сражений у Наварина и залпы пушек при Эдирне заменяли мне географические курсы, но всё же, худо или бедно, чувствовал я в себе готовность к встрече с чужой землёй. Замо́к злосчастного Константинова града, запиравший для нас путь к земле Спасителя, но сломанный, наконец, доблестью русского оружия и дипломатией настойчивого Нессельроде, ждал меня впереди если не объятиями единоверного друга, то поклоном почтительного слуги. По заключении чрезвычайно выгодного Адрианопольского мира, не только вражды не могло ожидаться в столице недавно поверженного противника, но даже и доли вероломного восточного подобострастия.

Помимо выданного мне в помощь полного дипломатического описания сношений с Турцией, под которым обнаружил я авторство своего однокашника Кошелева, с собой я имел немало путеводителей, большею частью французских, но не удосужил их чтением в дороге. Куда милее моему сердцу, расстававшемуся с Отчизной на долгие годы, показались бесхитростные записки Шереметьевского крестьянина Кира Бронникова о святых местах Европы, Азии и Африки, и путевые заметки иеромонаха Мелетия, тем особенно ценные, что узреть Храм Гроба Господня, как посчастливилось ему, в его древнем виде до ужасающего пожара 1808 года, мне уже было не суждено. И тем похвальнее, вывел я, дальновидное усердие патриарха Никона, повторившего первоначальные черты церквей Голгофы пред возвеличиванием славы третьего Рима.

Сейчас у меня на коленях лежала изданная уже после изгнания узурпатора типографией моего Университета книга под заглавием, соответствующим вкусам мещанского сословия: «Путевые записки во святой град Иерусалим и в окрестности оного Калужской губернии дворян Вешняковых и медынского купца Новикова в 1804 и 1805 годах, содержащие в себе: достойнейшие любопытства всякого христианина замечания о святом граде Иерусалиме, с присоединением рисунков храмов: живоносного гроба Господня и дома святого царя Давида, достопамятности о святых местах рождения, жизни и страдания». Сверх приличия затянувшийся титул скрывал под собой приятное в своей непритязательности изложение простонародного хождения, доставившее мне немалое удовольствие при чтении, хотя я сознавал, что за прошедшие четверть века многое изменилось во взаимном отношении двух держав. Незамечательное литературными изысками, оно рассматривало путешествие под углом практического зрения среднерусского помещика, где денежные отчёты управляющего о прибылях и убытках заменяют собой красоты закатов и духовную ценность святых источников.

Я читал усердно, но как-то, перелистнув очередную страницу, осознал, что мысли мои развлечены совсем иными сладостными мечтаниями о нескорой минуте грядущего свидания с любимой. Что случится тогда? Как примет она мои ухаживания, не повредит ли моим притязаниям её путешествие, полное опасностей множества соблазнов для девы её лет? Да и сам я сохраню ли свою влюблённость в неизменной чистоте? Словно вторя моим рассуждениям, море волновалось, не угомонившись вполне от недавнего жестокого шторма, унёсшего на дно не одну человеческую жизнь, но некоторое время взгляд мой любовался чернильными каплями сопровождавших наше судно дельфинов, по которым вскоре некоторые из спутников принялись палить довольно успешно из ружей и пистолетов.

Прочие пассажиры, немногие из которых сумели отобедать в качку, также совершали моцион по палубе, стараясь разогнать морскую болезнь упражнениями дыхания. Я пригляделся и даже сощурился. Между обманчивыми бликами сверкавшей воды, среди других прогуливавшихся вдоль борта вояжеров мне показались знакомые черты чьего-то лица, которое не смог я отождествить с одного взгляда. Ничем особенным не выделявшийся господин лет тридцати, одетый как все, с тростью в одной руке и трубкой в другой, неуверенной походкой передвигался между предметами, за которые мог бы ухватиться в случае особенно сильного крена. Я поднялся, чтобы попытаться приблизиться к попутчику и рассмотреть его подробнее, с тем, чтобы если не я сам, то, возможно, он, увидев, окликнул бы меня. Вдобавок, зыбь начала утомлять и мой доселе равнодушный организм, от долгого чтения я чувствовал небольшое головокружение и нуждался в обществе.

Но пройдя мимо него и столкнувшись лицом к лицу, я удивился ещё более. Господин этот сделал вид, что совершенно меня не знает, что я вполне допускал, потому как и сам подозревал, что наше знакомство мимолётно и односторонне. Мысленно перебрал я всех людей, с коими имел хотя бы малое касательство в последнее время. Увы, со дня отъезда из столицы таких набиралось множество, но среди паломников или домочадцев князя этого господина не припоминалось. Померещилось; головокружение от качки ли тому причиной? Я ощутил в себе неуверенность, напомнившую мне о зыбком грунте дна Арачинских болот. Не один час терзал я свою память, и не сдержался. Всегдашнее стремление моё расставить все точки над i, выяснив всё досконально с точностью алгебраической, снова играло со мной неравную партию.

За ужином, набравшись смелости и употребив устную преамбулу Бларамберга о путешествующих и монахах, я спросил его, не могли ли мы видеться у Прозоровского. Чудовищные подозрения вскипели в самых мрачных глубинах моей души, когда ответил он по-французски, что не понимает моей речи. До странности знакомые нотки прозвучали в голосе том.

Более всего опасался я, что войдём мы в канал ночью, но капитан успокоил меня твёрдым заверением, что плавание больших судов в Босфоре в тёмное время строжайше запрещено. Мы бросили якорь в компании десятка прочих судов всех наций и ждали рассвета. Залив этот, ныне мирный, используется турками для сбора военных кораблей перед отплытием в Чёрное море. В последнюю войну здесь вдоль европейского берега стояло несколько плавучих батарей из числа кораблей, не способных уже выдержать битвы, и капитан-паша, никогда не служивший на море, обучал в матросы сапожников и портных, а после сколь отважно и упорно, столь и безуспешно оборонял Варну.

Ветер совсем стих, ровная гладь воды долго доносила музыку и смех, напомнившие мне прощальный вечер у Прозоровских, я даже подумал, не нагнали ли мы каким-то чудом задержавшееся судно с драгоценной мне путешественницей. Тщетно вглядывался я в темнеющую даль в поисках отблесков великого города, пока кто-то из бывалых попутчиков, коих немало курило трубки на палубе, не объяснил мне, что Константинополь откроется лишь через десяток миль, в том конце пролива, у входа в Мраморное море, а музыка, скорее всего, слышна не с корабля, а из одного из приморских дворцов. Боясь проспать, зная, что самую свою роскошь приберегает царь городов для зеркала Босфора, я ночь напролёт провёл в дежурстве под большим масляным фонарём, испытывая разные способы заварки кофе, на которые корабельный повар, подававший их аптекарскими порциями, оказался большой мастер. И всё же когда робкий рассвет тушил над каналом последние звезды, оказался ненадолго сморённым тонкой дрёмой. Когда же я с ужасом очнулся, оказалось, что мы плавно скользили уже в тихих струях меж призрачными, в вуали тумана, берегами солёной реки.

По мере того, как мы огибали по широкой дуге полуостров, затянутый поясом крепостных стен, необъятной театральной декорацией, медленно и лениво, словно в неге сонного Востока, Константинополь оборачивался к нам, облекаясь, как в тогу, в лучи восходящего солнца, и приковывая к себе узами изумления поначалу рассеянные взоры просыпавшихся путников. Вершины минаретов и башен сияли, пробуждённые блеском летнего дня, в то время как низины и сады покойно спали в голубизне зыбкого полусвета утренних сумерек.

Ошеломление и восхищение, испытанные мною, заставили меня едва дышать, словно боялся я неосторожно сдуть это дивное видение, как пролетавший наперерез нам пронырливый ялик разбил в блики призрак его отражения. Бесконечно мог я любоваться чудесами и красотами Святой Софии, дворцов и киосков между свечами кипарисов, но уже входили мы в Золотой Рог с его бескрайней перспективой неисчислимых кораблей, мачт, парусов, и сладкие чары давней мечты прогнали крики сотен матросов, тянувших канаты, сгружавших товары или подымавших якорь. И время от времени рупоры шкиперов перекрывали на мгновения многоголосье рёва припевов, выдуманных моряками для всех видов судовых работ.

В Константинополе нагнал я поклонников, с которыми начинал путь из Петербурга, и вскоре стоял вместе с ними на Всенощном бдении, где служил Его Святейшество по случаю храмового праздника; у него же я испросил благословение на дальнейшее странствие. В Российско-Императорской Коммерческой Канцелярии отобрали наши паспорта и выдали турецкие фирманы, за что каждый уплатил 27 левов, кроме меня, испробовавшего в который уж раз императорский пакет в качестве охранной грамоты. Всё это совершал я будто в бреду, переполненный ещё впечатлениями родины, и лишь Литургия и исповедь на утро другого дня немного привели в порядок расшатанные мои нервы.

Стефан вдобавок поделился на время бездельным своим слугой, и пока тот наводил порядок в моих вещах, я отправил в Грецию адресованное княжне Анне письмо, в котором рассказывал об открывшихся мне сторонах давнишнего заговора, впрочем, просил её в случае уведомления отца не упоминать моего имени. Истинная же причина находилась весьма далеко от забот о благополучии князя Прозоровского, я лишь вожделел её ответа – хотя бы нескольких строчек первого письма, написанного мне – и только мне прелестной рукой её, рукой, просить о которой я смогу весьма не скоро. Я полагал, что, обладая сей реликвией, которую извлекал бы перед глаза в минуты острой печали, хотя бы отчасти смогу легче переносить тяжесть разлуки с предметом моих воздыханий.

Имея собственные поручения, как государственного, так и частного характера, я не проводил с поклонниками желаемое время. В один из первых дней, в прохладный ещё утренний час променял я нечистые переулки на раздолье тёплого моря – столь непривычное и радостное северянину, испытавшему на себе все разновидности лютых ветров свинцовой Балтики. Обучаясь неспешности турецкой лени, спустя час лежания балластом на мягких подушках каика, я пристал прямо к парадному подъезду дома нашего посольского казначея Захарова. Прихожая его служила подобием карантина, в ней курились кипарисовые листы, здесь давали переодеться и оставляли одежду, соприкасавшуюся с всемирной столицей базаров, её кофеен, ковров и собак. Банкир, славившийся широтой своего дружеского гостеприимства, объяснил такие предосторожности заботой о многочисленных своих посетителях. Восточная чума, предпочитавшая, как и люди, хорошую погоду, никогда до конца не оставляет Константинополь, и свирепствуя то больше, то меньше, насыщает себя отведённым числом жертв. Каждую вторую или третью весну южный ветер приносил очередную большую волну смертей разноязыкому народу – и состояний столярам, стекавшимся в ту пору изо всех предместий. Армяне и особенно греки обвиняли во всем евреев, скучившихся в болотистой низине на окраине Константинополя. Турки же, кажется, не разделяли сего мнения, более того, основываясь на религии своей, и обязываемые законом кысмета к фатализму судеб, не соблюдали вовсе мер предосторожности, полагая, что противиться поветрию могут только еретики да гяуры. Что привело в роковом двенадцатом году к гибели двухсот тысяч жителей, из коих турок втрое больше прочих взятых вместе, в то время как среди живого разношёрстного сборища наций их лишь половина. Захаров настойчиво советовал мне не задерживаться в Константинополе долее самой чрезвычайной необходимости; Сирия, где жители обитают не так скученно, самим общежитием предоставляет гораздо более защиты от распространения заразы, против которой бессильны все медицинские ухищрения. Впрочем, значительные города и там не минует несчастие сие, коему вообще подвержен юг, не имеющий природного оздоровляющего влияния морозов.

Вопрос денег Общества решился весьма скоро. Получив некоторую часть монетой, имеющей хождение в землях Османской империи, я испросил поручительство на остальную сумму, которую казначей взялся безопасно переправить с оказией в вице-консульство Бейрута. Он же сообщил мне, что в действительности никакого хождения денег между Петербургом и Константинополем не происходило: Общество пополнило казну в столице, а источником для моих изысканий здесь послужат равноценные взносы из положенной контрибуции, так же как, например, и для строительства нового посольского дворца.

Пера пустовала, всё же, полагая цены в ней бессовестно завышенными, я не стал взбираться на холм, а, причалив в Галате, сел обедать в уютной и недорогой таверне грека Пехлевадиса, под увитой плющом и жасмином глиняной стеной. Ближайшее к русскому посольству, располагавшемуся в доме первого драгомана Франкини, заведение это выходило из пределов квартала европейских консульств, но предлагало кроме привычного моему вкусу меню ещё и восхитительные виды. Кроме меня, ещё несколько путешествующих англичан, особенно охочих до природных и рукотворных красот, со значительными выражениями в лицах блуждали взорами между бурой грядой островков ссыльных принцев византийских до проглядывавшей сквозь зацепившийся за неё туман вершины Брусского Олимпа.

Окончив трапезу, отличительно скудную из-за жары мест сих, наслаждался я смешанными ароматами трубки и кофе, которого потребовал принести три финджана кряду. Размер этих чашек лишь немного отличался от напёрстков, да и то почти наполовину их заполняла гуща от самого тонкого зернового помола. Теперь уж и сам я направлял свой ленивый взгляд от мыса Сераля до зданий Скутари на месте древнего Хрисополя и мысленно слагал строки своего нового письма княжне Анне – куда более откровенного в выражении своих чувств, и будто разговаривал с нею через тысячу вёрст тёплого, как мои порывы, моря. Любуясь живостью судоходства в канале, я ощутил на своей спине ветер, пересиливший на миг дуновения бриза с Золотого Рога.

– Позволишь ли поинтересоваться твоим кейфом, Рытин! – ладонь однокашника моего, Андрея Муравьева, легла мне на плечо. – Вот не ожидал! – И не дав мне опомниться: – Согласись, когда смотришь на этот чудный вид, кажется, что какая-либо фантастическая картина вставлена в раму.

Несказанно обрадовался я такому негаданному свиданию. На чужбине повстречать земляка само по себе уже есть немалое счастье и приятное знамение, а тут по прихоти судьбы ещё и добрый знакомый, улыбаясь с высоты огромного роста своего, открывал навстречу объятия. Не скажу, что мы долго учились вместе и дружили – Андрея направили сдавать экзамены для повышения чина лишь на полгода, но мы общались по близости склада характеров и редкому родству интересов, хотя и слушали по большей части разных профессоров. Не чаял отыскать я его в Константинополе, хотя знал, что он некогда был прикомандирован к нашему посольству. До сего дня, однако, сведений о нём раздобыть мне не удавалось: после войны множество чиновников сменилось, а теперь и вовсе военная администрация временно заправляла большинством дел.

– Ты же дипломат, Муравьев! – вскричал я, обнимая его крепко. – Отчего о тебе не ведают в посольстве? И где твой мундир? Что это за, прости Господи, архалук?

– Обожди денька три, и ты сам пошлёшь за таким же! В твоём сюртуке ты не прощеголяешь тут и недели. Я бы оставил тебе свой в наследство, да не чаю удивить приятелей в салоне Волконской. Впрочем, поговаривают, она в Риме теперь… Что до моей персоны, то во время войны я служил в Шумле, и вёл диспут в часы досуга с Хомяковым о славянах. Помнишь своего тёзку? Он совсем оставил математику в пользу общественной философии, но ужасно логично строит доказательства относительно отмены крепостного права и прочих чудес. Подал в отставку после подписания мира, как и я со своего поприща, – поведал он, заправляя белую копну вьющихся своих волос, когда мы сели, не отводя глаз друг от друга. – Рассказывай ты. Как показался тебе Царьград? Ты в каком-то оцепенении.

– Ещё бы! Я в полном восторге и восхищён, – сознался я. – Сколь впечатляюща эта несравненная панорама, особенно, когда представляешь её наложенной на череду веков. Как много осталось от Византии, осквернённого, но не обезображенного, – чубуком я показал на величественный купол Софии и возвышающиеся над зеленью кипарисов мечети и минареты.

Не отвращая от меня взгляда, мановением длинной руки своей он преградил дорогу спешащему мимо нас кабатчику, и на добротном греческом приказал принести ещё кофе. Выяснив, что Андрей никуда не спешит, я отправил мальчишку-разносчика в гостиницу за парой цимлянского.

– Тебя, Рытин, умиляет тяжкое зодчество и безобразные жилища, эти смрадные неправильные переулки? – его костяшки быстро забегали по столу. – Да ты вообще ужель пересекал Золотой Рог? Это – Галата, в прошлом генуэзское подворье, вечный рынок, суета, грязь, третье сословие. Настоящий Царьград – там, ты взираешь на него издали и восторгаешься, возможно, ты и прав, не стоит разрушать магические чары всемирной столицы частыми ревизиями её отхожих мест. Впрочем, ты не знаком с замками и дворцами Европы… Кстати, ты поселился в Пере? Самое безопасное место там – кладбища. Не смейся. При вечерней прохладе все сословия прогуливаются среди могил в Кючюк-Мезарлыке, погосты здесь необыкновенно просторны, живописны и имеют здоровый воздух.

– Захаров предупредил меня об опасности моровой язвы.

– Посему с весны по осень всё здешнее высшее общество, дипломаты, банкиры и просто состоятельные лица живут в Терапье, Сан-Стефано и на Принцевых островах. Только купцы и толкутся на базарах предместья. Итак, завтра вечером непременно пойдём гулять на кладбище. Лучшего места для мимолётных знакомств в окружении гробового постоянства ты здесь не сыщешь. Легкомысленные обещания так свободно льются в безбрежности покоя смертного бесстрастия! За мной шампанское. Закуски обеспечь ты. А на следующий день я намереваюсь отправиться в Буюк-дере, там вся русская миссия во главе с послом Рибопьером проводит лето, а я скоротаю время до зюйда. – Он мечтательно откинул голову и картинно повёл рукой. – Представь себе набережную, где развеваются флаги всех европейских держав, балы, приёмы, музыкальные вечера, вист, сплетни, флирт… Турок там почти нет. На гуляниях вместо досадных покрывал видны свеженькие и хорошенькие личики греческих нимф.

– Прости, но я ожидаю здесь ветра северного, а по правде, патриаршего корабля владыки Афанасия, – смеясь, я дал ему намёк на свою важность. Мне неловко было признаться, что я проспал виды дипломатического предместья.

– Прости – ты, мой друг, но я прибыл раньше, и мой черёд на ветер первый, – он картинно стукнул по столу, перевернув две порожние чашки. – Да ведь всё это пустое в сравнении с тем, как я рад тебя видеть. Вопрошая о Царьграде, я ведь вовсе не об архитектуре помышлял. Не имеет ли, на твой взгляд, город сей вид какой-нибудь нашей третьей, южной столицы России? Не в уединённых казармах Рамис-чифлика, где таится грустный султан, но во дворце посольства нашего теперь решаются все судьбы империи Оттоманской.

Я согласился, заметив, что здесь и впрямь кругом русская речь. Но Муравьев возразил, и, явно имея целью поразить меня какой-нибудь известной ему местной диковиной спросил, знаю ли я, сколько наречий звучит в русской миссии, притом не в общем, а только языков, родных для самих сотрудников. Дабы не дать его тщеславию возвыситься надо мной своим всезнайством, я ловко преувеличил, назвав число четырнадцать, и тем потворствовал только его триумфу, ибо недавно они с советником Фонтоном, не поленившись сделать подсчёт сей, дали точный ответ: двадцать два.

– Встречают нас весьма приветливо на всех языках.

– То-то, государь мой. Никогда доселе имя наше не было в такой силе и славе на Востоке. Наслаждайся тёплым приютом, мы угодили сюда в лучшие времена. Ибо сие продлится, увы, недолго. Наши наваринские друзья уж готовятся нас потеснить.

Он пересел по одну со мной сторону широкого стола, видно и ему хотелось насытиться зрелищем снующих лодок, гичек, летящих поперёк курса парусников и рокочущего суетливо дымящего стимбота в приближающихся тёплых сумерках.

– Я не искушён, как ты, в европейской политике, и не имею против завоевания Алжира. Что же ты делал здесь целый год? Твоя ермолка…

– О, не здесь, нет, – перебил он, снимая феску и нахлобучивая её на мою голову. – Возвращаюсь в отечество. – Широкий взмах ладони его осенил горизонт от востока к югу и заставил меня насторожиться. – Из Палестинских пределов.

– Шутишь! – воскликнул я, холодея.

– Нисколько. Примерно год тому испросил высочайшего дозволения совершить паломничество. Поклон низкий Дибичу, представь себе: в месяц получил разрешение и средства. И вот!.. – развёл он руки, обводя свой маскарад, и принялся за изумительный рассказ, где ожили перед моим мысленным взором и заиграли всеми красками Александрия и Каир, Иерусалим и Кипр, Смирна и Анатолия.

Что же за несчастливый рок преследует меня! Подобно Бларамбергу, побывавшему у Прозоровского за день до моего визита, Муравьев объехал всю Святую Землю, опередив меня уже на год! Но Ивану Павловичу за шестьдесят, Муравьев же мой ровесник, что обидно вдвойне. Если и дальше так пойдёт, то свои научные изыскания я вынужден буду предъявить в Академии какому-нибудь многоопытному отроку из числа тех, что уже грудными младенцами зачисляются в бомбардир-капралы Преображенского полка. Я-то ничтоже сумняшеся полагал, что из русских первым за десять лет опишу святыни и обычаи Палестины. А ведая о живости его пера, в котором, правда, иные находили более задора, нежели таланта, я не сомневался, что он вскоре осчастливит свет и прозаическими своими виршами. И уж если они возымеют вид хотя бы половинчатый сравнительно с услышанным мною, то слава его как путеводителя затмит, чего доброго, и самого Шатобриана. Ибо то, что поведал он мне, хоть и через призму желчной зависти моей, повергло меня в восторг и желание немедленно сорваться в галоп.

Впрочем, так же скоро осадил себя я, раз уж не удастся мне произвести фурор поверхностным описанием жизни Святых мест, пусть уделом моим станет глубина новых серьёзных открытий, на кои столь богатой обещает стать земля семи церквей Апокалипсиса. Не имела семья моя высоких покровителей, могших ввести меня в высший свет и литературные салоны первопрестольной, и брат мой счастливой оплошностью не отличился при Карсе, а значит, придётся в поте лица самому добывать земную славу открывателя.

– Что ж, – скрывая горечь, напутствовал я, – Египет нынче в фаворе у Петербуржской публики, при дворе в моде реликвии фараонов, мост египетский открыли через Фонтанку.

И совершенно обескуражил меня его ответный рассказ о паре огромных сфинксов, которую он выторговал у одного англичанина в Александрии.

– Изваяли их за полторы тысячи лет до пришествия Спасителя, и я подумал, что раз столице не хватает собственной древности, то почему бы не украсить её набережные, наподобие бульваров Парижа или Лондона, ликом Аменхотепа? Откопал их в Фивах некий Янис Атанази по заказу консула английского Солта, и сам Шампольон восхищался ими, да ему денег не дали. Увы, мне тоже своих средств недоставало, самую, брат, малость, каких-нибудь девяносто девять тысяч франков… я обратился в посольство к Рибопьеру. Тот – отписал Нессельроде. Но пока отправили государю в Пруссию, пока дело рассмотрели в Академии художеств… Проволочки, брат. В конце концов, одобрили, но англичанин уже продал их во Францию.

Кажется, от зависти у меня разыгралась одышка, но и тут успокоил себя я тем, что всякого рода охотники да рыбаки немало распространяют небылиц о своих едва-едва не добытых трофеях. Я высказался в том духе, что, может, то и к лучшему, ибо немного ценности в разрозненных экспонатах, вырванных из среды, им присущей от веку. Что проку от идола или обелиска на брегах Невы? Но Андрей заспорил, ведь путешествовать могут единицы, и общее число русских в путешествие по всему Востоку он оценивал в восемнадцать человек. (Целых восемнадцать! – вскипело в душе моей. – Эдак я – только девятнадцатый?) В деле же просвещения наглядные образы незаменимы. И тем более надо спешить, что Мегемет Али уже чувствует своим быстрым умом ценность находок. Арабы не перестают и теперь откапывать разные древности у гробов, но промышляют тайно от правительства паши, который недавно запретил подданным и франкам делать новые открытия в памятниках Египта, желая сохранить их или имея в виду составить для себя собственно богатый источник доходов, похищаемых у него иностранцами.

– Прости, Муравьев, в твоих стараниях чудится мне отголосок старинного анекдота, – с виду равнодушно, но обильно обливая каждое слово желчью, проговорил я. – Желаешь загладить свои юношеские проказы в отношениях с языческими божествами?

Секунду мы исподлобья вглядывались друг в друга, после чего разразились раскатами хохота так, что в кухне уронили посуду.

Несколько лет тому, Муравьев, прослышав, что Зинаида Волконская, опекавшая литераторов и художников столицы, приобрела статую Аполлона, помчался к ней и принялся примеряться к её внешности, признаться, не без выигрыша для своего почти эпического облика. Сломав в конце манёвров статуе руку, он тут же одарил её начертанием на пьедестале оправдательного стиха.

– Не довольно тебе, что надо мной издевались Пушкин и Боратынский? – Муравьев хлопнул меня по плечу. – Ладно первый, от него стонут особы поважнее моей, но второй за всю свою жизнь не писал более едких эпиграмм. «Убог умом, но не убог задором…» А я и по сию пору не могу не числить его в своих друзьях.

– Ты, поговаривали, хотел стреляться?

– Чепуха несусветная! – Он понизил голос до заговорщицкого и приложил ребро ладони ко рту: – Слух я пустил, чтобы потрепать им нервишки. Пушкин сравнил меня с Бельведерским Митрофаном, намекая на Недоросля, я отстрелялся в ответ, срифмовав Митрофана с обезьяной: грубовато, зато быстро и наповал. Вот и вся дуэль. Пушкин оказался вполне счастлив, эта пикировка в его духе, сейчас мы снова в дружбе. Знаешь, Соболевский объяснил мне, что ему предсказана смерть от высокого белокурого субъекта, так что стоит случаю свести его с персоной, имеющей все сии наружные свойства, – он потрепал себя по кудрям, – ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли роковой человек. Ты знаешь, я не верю в судьбу, а только в Провидение Божье, но не мне же становиться слепым орудием!..

Я охотно кивал, но мне доставляло тайную радость знание одной подлинной реплики, о коей, по-видимому, Андрея не осведомили, оберегая его чувства. «Как бы не поплатиться за эпиграмму, – сказал Пушкин Погодину. – Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека или от белой лошади. Муравьев может вызвать меня на дуэль, а он не только белый человек, но и лошадь».

– …Не верю я и в случайности, – продолжал меж тем мой приятель, – чему подтверждением вся моя недолгая жизнь. Уж если с чем-то или кем-то довелось мне встретиться, я черпаю из источника. В драгунском полку служил я с Боратынским, братом моего славного и справедливого хулителя – и вот я в салоне Волконской. Дибич составил мне протекцию у государя – и я уже поклонник и… невольный дипломат. Увидел в порту сфинксов… Как ты говоришь? Во искупление старого грешка? А что, недурно подмечено. Разум иногда, не проявляя себя сознательно, творит с нами чудеса, сквозь ошибочные предпосылки приводя к верным выводам. Вспомнить хотя бы теорию Аристотеля о шаровидности небесных тел, выводимую им из идеи идеальности сферы… Каков гений! Великому стоит мыслить лишь о великом. Возможно, где-то в глубине души засела у меня та обидная история воздаяния за нескромность, и вот – подвернулись вековые истуканы, к тому же подлинные, а не гипсовые. А что это у тебя за древность? – спросил он, когда ветер сдул тряпицу с моей неказистой реликвии.

Я, смутившись, рассказал ему, что снимаю копию с некоего редкого эпиграфа. Что за жалкое состояние я тогда имел в сравнении с Муравьевым! Но именно в тот миг, вероятно, под влиянием рассуждений его, утвердилась во мне роковая решимость отослать незамедлительно ту незначительную скрижаль в Одесский музей, Бларамбергу. Быстро начеркав покаянную записку, я завернул камень и отдал посылку приятелю. Он, однако, не проявил к ней и капли высокомерия, так как и сам имел что пожертвовать коллекции, и в придачу тут же посоветовал обратиться к французу Карно, споро начертав на полях «Таймс» его адрес в старом Каире. Вообще, все порывистые действия, слова и жесты подчёркивали деятельную особу его ещё более того, к чему я привык, общаясь с ним ранее. Воистину, этот разносторонний человек обрёл на Востоке больше, нежели реликвии – себя. Лёгкость и непринуждённость, с которой он повествовал о своих деяниях и встречах, упоминая то Мегемета-Али, то правителя Иерусалима, то князя Вяземского, а то и самого императора, могли выдать его незнакомцу за субъекта, умудрённого годами и саном, в то время как передо мной, обжигаясь, прихлёбывал кофе совсем ещё молодой человек.

– Не беря в расчёт дамасских каббалистов, дрожащих над каждой чертой, сей галл всех более сведущ по части древнесемитских языков, – он протянул мне клочок оторванного листка. – К тому же, чего греха таить, стеснён в средствах. Используй этот всеобщий недуг, пока сам не заразился им. Тебе все карты в руки.

Подумать только! Его намётанный глаз различил мёртвый язык на изъеденной веками поверхности с одного лишь мимолётного взгляда. И здесь ни в чём не уступал он мне, хотя и не корпел над алфавитами древних народов. Немало других ценных советов дал он, но и некоторые несправедливые его слова остались в памяти. От зависти, что на Страстной Неделе ему посчастливилось находиться не то что в Иерусалиме – в самом Храме Гроба Господня, я, кажется, закатил глаза и издал что-то наподобие мычания сквозь стиснутые будто судорогой челюсти.

– Древности, древности… – он опрокинул финджан и, придвинувшись, зашептал: – они опасны! Берегись их. Знаешь, Рытин, историю перстня из Геркуланумов? Та самая Зинаида Волконская подарила его влюблённому в неё без ума и без надежды поэту Веневитинову. Тот уехал в Петербург и скончался спустя месяц. Кто-то догадался истолковать его стихи как завещание похоронить его вместе с этим перстнем – ибо, несмотря на его видимую невинность, никто не желал видеть на своей руке проклятую вещь с неведомыми письменами внутри.

– Я знаю более сего, поскольку членствую с княгиней в одном Обществе, – ответил я таким же шёпотом. – Веневитинов болел кровохарканием ещё до злополучного подарка, и в стихах выразился совершенно ясно.

– Согласись, друг мой, что стихи не есть завещание. – Он отодвинулся и, не желая, кажется, продолжать сей сомнительной речи, вернулся к прежней беседе: – Но вот, вообрази себе, история, которая вконец испортила мне радость Пасхи. В самую великую пятницу православные арабы учинили в храме Гроба Господня такой гвалт, что я принуждён был звать на помощь турецкую стражу для их усмирения. И это в ту великую торжественную утреню, которая поражает погребальным смирениям в наших церквах. На другой же день я уж схватил одного из скакавших по храму единоверцев, дабы влечь его на суд к неверному мусселиму, лишь бы водворился порядок, к счастью, стражи сами поспешили на помощь мне и на время отвратили бесчинство. Но с разбитым сердцем исторгся я из Храма Христова, где уже не было более места для христианина. Что веселит тебя так, Рытин?

– Твоя суровость, Муравьев. Дети земель этих лишены нашего хладнокровия, что не помехой искренней вере. Тебе стоило бы воздавать хвалу Господу за то, что и полудикие народы причастны благой вести. Лезть же со своим уставом в чужой гарнизон я полагаю опрометчивым. Знаешь ли ты, кстати, что евангельская заповедь «радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех» такова лишь в славянском переводе Матфея, у Луки же звучит как «возрадуйтеся в той день и взыграйте», что подтверждает и греческий источник: радоваться и скакать. Да, именно так – скакать, верь мне, архивному червю. Теперь скажи, кто более точен в исполнении заповедей, мы со своим хладным умом или они – с горячим сердцем?

Таким образом, хоть и довелось мне немного справиться с напором Муравьева, сравнявшись с ним в познаниях, он, без сомнения, не переменил своего мнения. Впрочем, спорить он не стал, а посмеялся с видом бывалого знатока, и предрёк, что месяца через два стану я разбираться не только в характерах и языках, но и с лёгкостью и неподдельным интересом обсуждать тонкости интриг пашей, шейхов и эмиров, а также удивляться распрям греков, латинян, маронитов и друзов.

– А что, Алексей, ты только представь себе: если уж в священных книгах, над которыми трудится семьдесят два толмача, содержатся улучшающие божественный смысл правки, то что могло произойти со сведениями, если некто заинтересован в намеренном искажении!

Принесли лимонад и кофе, потом ещё, за разговором текли час за часом, вторая бутылка цимлянского из донжонов Прозоровского подходила к концу, а жаркое солнце, ненадолго показавшись из-за угла, почти отвесно устремилось в воды канала. Мы уже давно остались единственными посетителями таверны. Горы Малой Азии меняли окраску от жёлтого к красному, и затем бурому, играя очертаниями по мере изменения угла солнечных лучей, совершенно потемнев и утратив с закатом всякий намёк на рельеф. Быстро смеркалось, на ужин нам подали замечательную большую камбалу, окружённую овощами и зеленью, и мы насытились ею совершенно. Череда тонов сумеречного пейзажа, словно беззвучная симфония цвета, необычайно восхитила меня, и я посетовал, что не обладаю кистью господина Воробьёва.

И ещё я раз убедился, хоть и осознал это не сразу, а спустя годы, как Господь, определяя жребии сынов человеческих, общается с нами на языке определённости, кажущимся нам лишь случайными изворотами мелких причин.

– Какого Воробьёва? Максима? – неожиданно оживился Муравьев. – Того, что ездил с неведомой миссией под началом Дмитрия Дашкова накануне греческого восстания?

– Ты искренне так полагаешь, или снова мистифицируешь? Ему велели под строжайшей тайной снять размеры с храма Воскресения, с чем он справился блестяще. Но, положа руку на сердце, вряд ли у кого-нибудь достанет смелости уличать их в шпионстве.

– Я тоже читал «Северные Цветы», – нахмурился он. – Тебе не показалось кое-что… нарочитым сверх всякой меры?

– Я ещё в отрочестве зачитывался записками Дашкова о поклонниках в Иерусалиме, но обращал внимание на описание путешествия, – насторожился я. – Рассказывай же.

– Десять лет тому Дашков, будучи вторым секретарём здешнего посольства, едет в Левант. Его цель уж верно преследует не одно только поклонение святыням. Скажу иначе: не это главное.

– Что с того? Он не скрывал, что умонастроения местного христианского населения заботят его сильнее – близилось восстание греков. В Леванте же он ревизировал наши консульства. Кроме того, он имел несколько конфиденциальных миссий к правителям Порты, например, набиравшему силу Мегемету Али.

– Я полагаю это всё отвлекающим манёвром от главного, как и задание Воробьёва. Гляди и рассуждай вместе со мной: после страшного пожара 1808 года, обрушившего купол Храма, его с трудом восстановили, в том числе и на русские деньги, но возвели уже в ином виде. Разве план главной святыни христианского мира может являть собой тайну от своего сильнейшего покровителя, как о том пишет Дашков? И как можно скрыть от властей замеры и зарисовки? И каким инструментом художник замерял высоту? И главное – зачем? Если точная копия храма, каким он существовал в семнадцатом веке, есть у нас под носом, стараниями патриарха Никона, в Новом Иерусалиме, что под Воскресенском? Пожалуй, что не мы к ним, а они к нам должны ездить за чертежами оригинала!

Признаюсь, ни одного незнакомого мне факта не содержалось в речи моего друга, но никогда я не смотрел на них с его парадоксальной точки зрения. Действительно, всё это не находило простого объяснения.

– Постой, постой! – воскликнул я, вспоминая недавно прочитанное и вдохновляясь своим озарением. – Ты намекаешь на то, что настоящей целью Воробьёва являлось, допустим, снятие планов с крепостей и укреплений перед неизбежной войной? То, что за полтораста лет до него делал другой паломник, иеромонах Арсений Суханов?.. Знаешь, пока я плыл сюда, то что-то читал о его «Проскинитарии». Он путешествовал ещё при Алексее Михайловиче, как раз накануне строительства упомянутого тобой Воскресенского собора, должного стать копией своего иерусалимского предтечи. Перед реформой он описывал греческие церковные чины, дискутировал с патриархами Александрийским Иоанникием и Иерусалимским Паисием о богослужебной практике и перстосложении. Обладая архитектурными познаниями, размеры Храма снимал тоже он. Поразительно, что его записки содержат описания фортификаций по всей Порте. Неужто ты полагаешь одну цель лишь прикрытием другой?

Но внезапные озарения мои, которыми я имел основание гордиться, не произвели впечатления на Андрея, он лишь махнул рукой, то ли сгоняя мух со сладостей, то ли отвергая мою гипотезу, невольно заставив меня думать, что и сам он навряд ли получил лишь разрешение поклониться святыням. Увы, история доказывала, что окончание одной войны с Портой являлось одновременно лишь прелюдией к залпам грядущих сражений. И длиться это может до тех пор, пока аргументы, неведомые ныне, но важнейшие, не уравновесят порыв справедливости, порождаемый целым сонмом поруганных народов южной Европы.

– А в таком случае, не резоннее ли Дашкову выписать с собой не живописца, а настоящего архитектора, хотя бы равной с Арсением опытности? – вопросил вместо ответа Муравьев. – Или отыскать на месте того самоучку-зодчего, возобновлявшего храм?

– Ты вконец запутал меня. Сам намекаешь на военную разведку, и тотчас же отрицаешь. Тогда что? Я не понимаю тебя.

На то сказал он, что покуда тоже не понимает, очевидно лишь, что Дашкову дали Воробьёва для какой-то иной цели. То есть и первые две имели место наверное, но третью, истинную разгадку, мы с наскока не найдём, ибо она искусно скрыта. Я опроверг, что найти-то проще простого, поскольку всего-то следует спросить самих участников. Кроме Суханова, увы.

– Да уж больно прытко оба пошли в гору, – рассуждал Муравьев. – К Дашкову и не подобраться с расспросами: тайный советник, товарищ министра юстиции, позволяет себе критиковать указы самого государя Николая Павловича… А Воробьёв на допросе бесполезен, он и вовсе ничего мог не ведать: рисовал, что приказывали, без лишних вопросов. Сын простого солдата, талантливый, исполнительный, точный в мелочах, но недалёкий – такой не даст волю языку, даже если чего и узнает. И он тоже, учти: поехал академиком, вернулся – сделался профессором. Что же, поверю я разве, что Анну жаловали ему за этюды средиземноморских закатов? – Он затребовал пузатый фарфоровый кальян с двумя чубуками, и вскоре я присоединился к нему в попыхиваниях ароматной патокой. – Но и сам Дашков мог понимать только краешек настоящей задачи. И исполнил он нечто, об истинной сущности чего не ведал. А я по глупости упустил свести короткое знакомство с ними: представь себе, в эту войну оба они тоже состояли при главной квартире действующей армии. Мы виделись, но мельком. И вот какая ещё странность: после своих кратких и весьма неполных статей Дашков уж ничего более в том жанре не сочинял, став на стезю государственной деятельности. И это несмотря на громадный интерес образованной публики и благожелательные отзывы коллег по цеху его очеркам о русских поклонниках в Иерусалиме. А и ловко ты, брат, связал их с Арсением. Надо же, до чего остро… И тогда и нынче образованные поклонники якобы едут чертить Храм, но там и здесь доклады прямо намекают на разведку крепостей… Лично мне эти статьи напоминают… пожалуй – отчёт! Но написанный не просто так, а как особый знак кому-то на Западе или Востоке. Отчёт, полный ложных следов тем, кто не ведает, а лишь подозревает – и намёк для тех, кто знает или кто их послал.

Я с недоумением следил за его выводами, спросив после, почему его так взволновали все эти факты – небезынтересные, но до крайности малозначительные в сравнении с недавней победой и делом Греции? Он убавил пыл, видимо, сожалея, что так горячился, а я вновь заподозрил, что и сам он далеко не всё понимал в целях своего задания, раз обратился к предшественникам.

Открыв книжицу, он изящным миниатюрным карандашом что-то спешно писал в ней. На мой вопрос он признался, что мысль о Суханове ему до того понравилась, что он поставил себе задание подробнее исследовать всё русские паломничества в Святую Землю. Вот так, ни много ни мало – всё. Я чуть не подскочил, а он спокойно продолжал рассуждать. Чтобы тяжёлый труд не пропал даром, его он вознамерился опубликовать в третьем издании своей книги.

– Ах, в третьем! – завидуя чудовищной его самоуверенности, воскликнул я. – Может, хотя бы – во втором?

– В третьем, – равнодушно поправил он, – чтобы не задерживать первое, уже почти готовое, и второе, кое выйдет спустя год после распродажи первого, ведь архивы, друг мой, придётся обыскать от времён самого игумена Даниила, что ходил в Иерусалим ещё при крестоносном короле Балдуине. «Хорошо – не со времён пророка Даниила!» – едва не вспылил я в бессильной злобе. С такой-то прытью он и третье издание опубликует ещё до того, как я доберусь до Яффы.

– Ты кого-то подозреваешь в вековых кознях? Кто это? – спросил я, упражняясь в хладнокровии. – Кроме Агасфера?

– Не знаю, – выпустил он дым уже спокойнее. – Кого-то, кому даже признание в шпионстве является безобидной ширмой для чего-то много большего. Изящный намёк, прозрачный как вода в Пропонтиде, настолько, что даже ты сразу сумел его разгадать. Правда, не без моей подсказки, а я размышлял об этом несоответствии немало. Оставим прошедшие века. Предположи, что за миссией Дашкова наблюдает некто третий. Не агенты Порты, не Министерство Иностранных Дел и даже не таинственное лицо номер два…

– Которого, впрочем, ты тоже не знаешь, – не удержался вставить я.

– …по имени, – уточнил он, – но о котором вполне можем предполагать, что оно отдало некий чрезвычайно конфиденциальный приказ, требующий к тому же мастерства художника. Суханов был талант, своего рода гений, в наши времена вместо одного отправили двоих поплоше.

– В прежние времена поодиночке на Восток тоже не ходили, Суханов вёз обоз в сорок телег с мехами, смею думать, не сам погонял…

Но Муравьев не слушал, поглощённый своими догадками.

– Исполнив наказ, Дашков публикует статью, в которой наряду с прочим описывает, как успешно Воробьёв справился с задачей зарисовок в Храме. Из сопоставления маршрута, описания встреч и простой логики некто третий должен уяснить, что таким бесхитростным образом наши славные лазутчики успокаивают чиновников Османской империи накануне неизбежной войны, сами же на деле разведывали не храм, а пушки и бастионы прямо под носом двухбунчужных пашей. Главное, что мнимо скрывая не слишком важное преступление, они на деле отвлекают внимание от цели истинной. Покрытой двойным слоем лжи.

Он так сильно подался назад в удовлетворённости этим рассуждением, что едва не опрокинулся навзничь, что не отменило торжества в его упёртом в меня взоре.

– И кто же сей загадочный третий? – спросил я, зная, что разгадки у него нет.

Вместо ответа он, выровнявшись, лишь запрокинул голову и, сделав большой глоток, двумя пальцами поставил фужер на стол.

– Я, как видишь, покидаю сцену, но твой номер… твоя служба – впереди.

Он пристально глядел на меня, словно пытаясь прочесть в моей душе нечто тщательно скрываемое, но я и сам не знал за собой секретов, поэтому взгляд мой оставался чистым в своей безыскусственности.

– По алгебре я имел похвальную грамоту, и эта наука гласит, что одно-единственное уравнение с двумя неизвестными может иметь слишком много решений.

– Тогда нам… тебе остаётся лишь перебрать их все, и отбросить ложные. Впрочем, возможно, это чепуха, так или иначе, я покуда забываю всё до будущих свершений. Отныне – ты представляешь Империю на Востоке. Не ударь лицом в грязь.

Он перегнулся ко мне и положил руку мне на плечо. Я не мог не дать волю своему самолюбию.

– Уволь, Андрей, – лицемерно сказал я. – Моя государственная миссия окончена. Передача пакета, вручённого мне императором для Иерусалимского патриарха, состоялась, и отныне я числю себя лишь на службе частного Общества Древностей Российских.

– Да ты в своём ли уме! – расхохотался Муравьев, не проявив ни малейшего пиетета ко всему вышесказанному, но составив при этом для себя какой-то собственный вывод. – На любого поклонника государь смотрит, прежде всего, как на представителя короны… да что там – личного своего епитропа в Святой Земле. Дело христианского заступничества и покровительства он почитает высочайшим призванием. Ты что же, не знаком с Адрианопольским трактатом?

– Знаком, и сам пользовался уже его благами.

– Так мы с тобой, ни много ни мало, хранители и носители всех статей этого трактата – те, кто требовательно напоминает о нём. Нарушение положений предыдущего стало причиной последней войны.

– Всё так, Андрей, но к чему ты приплетаешь меня? Я – просто учёный, и имею статский чин. Николай Павлович уж давно забыл обо мне.

– Нет, он истинно спятил! – раскинув руки, обратился мой приятель к окружающим; их, впрочем, никого не находилось поблизости, только хозяин в подобострастном удалении ожидал новых распоряжений, или, вернее, нашего с другом удаления восвояси, ибо время уже близилось к полуночи. – Государь не дряхл и не глуп, он помнит всех и каждого, кого удостоил аудиенции. Верь мне, у тебя ещё найдётся повод порадоваться или огорчиться его памяти.

– В таком разе смею надеяться на первое. Пакет с высочайшей печатью, во всяком случае, выручал меня не раз. Иногда приходится жалеть, что я с ним расстался. Гербы и орлы – особенно повзрослевшие на севере местные уроженцы – производят на здешних чиновников столь же магические действия, что и на наших станционных смотрителей.

– Не горюй! Одно уже имя государя безо всяких бумаг открывало предо мною здесь самые тщательно охраняемые покои важнейших лиц. Уверяю тебя, мысленно я всегда испрашивал соизволения и убеждён в высочайшем одобрении. И тебе советую не пренебрегать доверием императора, ибо смело могу сказать: он вверил тебе и частицу своей чести в краях нашего недруга. Академик! – он перегнулся через стол и, смеясь, легонько толкнул меня кулаком в грудь. – Помни одно: нас многие ждут в Иерусалиме с миссией освобождения. Странные и нелепые слухи разнеслись в городе о моём прибытии. Говорили, что я начальник сильного отряда, посланного для завоевания Святого Града, и что десять тысяч русских придут вслед за мной из Эрзрума или пристанут на кораблях у Акры. Главным источником сих толков был искони распространённый на Востоке страх имени русского, умноженный теперь славой наших побед над Портой. А что о тебе скажут?

Кальян потух. Расплатившись, мы покинули таверну, но прежде, со знанием дела подавая кайве-параси, то есть деньги как бы на чашку кофе, Андрей тихо, но многозначительно перекинулся с хозяином несколькими фразами. Тот указал куда-то, изгибами гуттаперчевой ладони повторяя кривые переулки Галаты, и я удивляюсь, как не вывихнул он при этом руки.

Меня удивил большой счёт, представленный нам хозяином, и я пожелал разделить с другом честь оплаты, но он отказался.

– Ты знаешь любимое занятие константинопольских жителей?

– Неужели обирать доверчивых гяуров?

– Рыбалка!

– Ловля серальских наяд? Слышал я историю про двух расторопных английских офицеров… еле спаслись от разъярённой толпы.

– Нет же! Самая обыкновенная рыбная ловитва. Удят все от мала до велика. В гаремах очень частое явление, особенно в тех, кои выходят окнами прямо на Босфор.

– Кажется, я замечал, и удивлён тем.

– Султан имеет монополию на торговлю рыбой. То есть на балык-базаре она обложена умопомрачительной пошлиной. Думаю, фунт стоит рублей пять. А вот ловля не запрещена никому. Так что остерегайся заказывать рыбу.

– Пусть так, но счёт всё же великоват, – посчитав в уме, опроверг я.

– Там есть кое-что довеском, да вот, кажется, почти уж пришли, дружище.

Дальнейшее я не должен описывать, но без этого рассказ мой не будет полон. Следуя широким шагом по плану трактирщика, Муравьев вёл себя как заговорщик, ничего не объясняя мне. По пути мы встретили какого-то молодого человека, фанариота, но прекрасно говорящего по-русски, и далее пошли уже втроём. Муравьев запросто представил мне его Константином, протеже Нессельроде, которому сам Сперанский прочил большое будущее. Я стиснул зубы (у всех юнцов вокруг меня имелись не только настоящие достижения, но и великое будущее) и на сообщение, что Константин разыскивает семейное достояние, потерянное при начале восстания, не стал язвить, что имущество искать лучше днём, когда светлее. Я уже более всего желал покинуть их, но, опасаясь заблудиться в ночи, лишь покорно плелся сзади, полагаясь всецело на благоразумие своего друга, что, впрочем, отнюдь не извиняет меня.

Жена хозяина, которую нашли мы в конце пути, еле различимым в ночи чёрным привидением проводила нас до другой фанариотки, которую мой друг именовал свахой. На мой вопрос, что он задумал, он прошептал, что настал час служения Афродите.

Голова моя закружилась, и я чуть не задохнулся от никогда не виданных сладострастных танцев в восточном вкусе, которые старательно бросились исполнять три девушки – гречанка и, кажется, две черкешенки. Сперва мне досталась главная, которую я мысленно именовал прима-балериной, потом та, что попроще, впрочем, умения их и темперамент оказались доселе не испытанными мной. Мы весело провели время, о чём впоследствии вспоминал я с трепетным содроганием повергнутой души.

Следующим вечером лёгкий каик нёс нас на азиатский берег. Муравьев, как обещал, захватил шампанского, целых две бутылки, я нанял разносчика с полным лотком сластей и фруктов. Целью нашей значилось кладбище Перы и наблюдение загородной жизни горожан. Стыд ночного приключения, затмившего лживой похотью мою истинную влюблённость, не упокоился на дне моей души, и чем дальше, тем более казался нестерпимым. Лишь присутствие слуги Муравьева удерживало меня от порыва окунуть виноватую во всём голову в холодные босфорские воды. Я корил его, а пуще того себя, обвиняя в измене, и казалось мне, что княжна всегда будет взирать на меня ледяным укором презрения. Уже сомневался я в твёрдости своих чувств и чистоте намерений, и единственной радостью было сознавать, что время отведено нам словно наградой в поверке настоящих помыслов, очищенных от мгновенных порывов страсти. Анна представлялась мне ангелом света, в которого швырнул я комом грязи.

Случайно или желая доставить нам развлечение, гребцы сблизились с великолепным каиком, нёсшим возвращающихся в свой дом турчанок богатого гарема, и тем удвоили терзания моей совести, что не смог я побороть праздного своего любопытства. Загадочные невольницы восседали на подушках в нижней части каика, и взору нашему открывались одни их окутанные покрывалами головы, и изредка белая ручка без перчатки, с окрашенными ногтями, со множеством колец и браслетов держала веер – телеграф интриги в кокетливой Европе, здесь же служащий лишь простым опахалом. Меня, признаюсь, привёл в смущение беглый огонь батареи чёрных глаз и дерзость их речей, в коих обсуждались наши круглые шляпы, дерзость, впрочем, умеренная в сравнении с уличным обхождением, с которым мне уже довелось столкнуться. Каикчи не спешили обгонять, и мы любовались ими беспрепятственно, ибо ни муж, ни брат, ни отец никогда публично не покажется вместе с женщинами, а гребцы гаремных затворниц – народ покорный, и зачастую сами участвуют в тайных похождениях своих барынь. Пера от них полнится сплетнями, напоминающими о повестях Боккаччо, но слишком часто приукрашивающими действительность.

Раз только я оторвался от созерцания затворниц, чьи манящие прелести невольно и безосновательно дорисовывало моё безудержное воображение. Но взглянув лишь мельком на догонявшее нас судно, я уже не мог вернуть своих глаз обратно.

Каики на Босфоре обладают несколькими неповторимыми свойствами: при высоких бортах они имеют весьма неглубокую осадку и протяжённое тело, что делает их бег фантастически быстрым, но ввиду малой остойчивости опасен к крену, а порождённые неожиданным штормом высокие волны с Чёрного моря могут переломить слишком длинный челнок меж двух вздымающихся вершин. Посему пассажиры лежат или сидят на самом дне, гребцы же искусно балансируют на вёслах, зачастую имея опору лишь в них одних.

Сзади под острым углом к нашей ладье сейчас летело такое судёнышко, нагоняя нас и метя в гипотетическую точку, где впереди сходились наши курсы. Понаблюдав за ним с минуту, и убедившись, что гондола не намеревается менять направления, я обратил на неё внимание наших гребцов. Неприятностью отдалось понимание, что чужая лодка имеет перевес над нашей чуть не двукратный, и, хотя столкновение чревато было опрокидыванием для обеих, наше судёнышко скорее пошло бы ко дну, чем противное. Вскоре уже все мы кричали об опасности сближения, гребцы наши отворачивали с их пути, освобождая проход настойчивому преследователю, но тот по-прежнему продолжал метить носом нам в корму.

– Мне нужен твой пистолет, – обратился я к Андрею, который на моё счастье не только оделся сегодня в европейский костюм, но и прихватил для развлечения в стрельбе свою пару. Он понял, что вопрошать объяснения нет времени. Ещё когда враждебный каик был далеко, я заметил в нём намёк на хорошо знакомое лицо, отдававшее приказание наёмным гребцам. Сближение лишь подтвердило мои опасения. Этого человека, француза или тосканца, встречавшегося мне у Прозоровского, я не помнил по имени, но он, как я полагал, состоял членом шайки Этьена Голуа. Смышлёный слуга Муравьева и без того поспешил затолкнуть в ствол пыж.

Лодки шли уже на расстоянии выстрела. Я не желал, конечно, ничьей погибели, да и не мог всерьёз рассчитывать попасть в цель из раскачивавшегося каика. Мне хотелось лишь отпугнуть негодяя, замыслившего нашу погибель. Куда-то как нарочно разом делись все судёнышки, которыми в предвечерний час кишит Босфор, мы летели в тихом уединении, нарушаемом лишь шумом разрезаемой воды.

Противник мой успел спустить курок раньше, и пуля стукнула борт. Но ни обмен выстрелами, ни удвоенные усилия перепуганных гребцов не спасли нашу гондолу от удара. Не знаю, каким чудом удержали мы равновесие, упав все разом на дно лодки, которая развернулась румбов на шесть, пропустив охотников мимо борта вперёд. И здесь уже решающую роль сыграл Муравьев, зашвырнувший бутылку с шампанским точно внутрь неприятельского каика. Разорвавшись наподобие гранаты, она произвела там сногсшибательный эффект, такой, что двое гребцов с воплями бросились за борт, дав нам время уплыть восвояси, несмотря на грозный рык моего неприятеля, приказывавший выловить трусов и продолжить погоню.

Мы уединились на краю прекрасной, но скорбной юдоли, в тени раскидистого платана, невозможного на самом кладбище, ибо дерево это символизирует у магометан рождение, кипарис же – смерть. Первое, стремящееся вширь и брызжущее побегами, принято сажать при появлении младенца на свет, второе, разливающее смиренное благоухание, одинаковое во все времена года и никогда не цветущее, призвано вечно хранить покой усопшего. Никогда топор не смеет коснуться его ствола, и деревья в тихих и тёмных рощах немыми часовыми стоят до естественной погибели. Не дожидаясь вопросов моего друга, я дал ему все объяснения, на которые только оказался способен, ибо и сам не понимал почти ничего. Не упоминал я лишь имени своей прекрасной дамы. Андрей, однако, довольно прозорливо предположил, что дело объясняется сердечными мотивами, если ревнивец счёл меня счастливым соперником, в таком случае, меня можно поздравить. Кажется, я вспыхнул на такое его замечание и поспешил увести разговор на причудливой формы мраморные чалмы янычар, венчавшие одинаковые надгробья у изголовья правоверных покойников – единственная роскошь, которую позволяли себе наследники, не имеющие права указывать даже имени на камне. Мысленно я признавался себе в том, что весьма хотел бы, чтобы мои злоключения объяснялись одной лишь ревностью. Но убеждённо мог сказать: я не верил в это.

В какой-то миг я ощутил на своём затылке чьё-то пристальное внимание. Через минуту острая досада на это заставила меня обернуться. Я не сразу различил того, кто среди прогуливавшегося праздно люда мог проявлять ко мне интерес, но в одном лице заметил человека, виденного мною уже дважды, но оставшегося по сию пору неузнанным. И хотя второй случай на корабле «Св. Анна» я помнил отчётливо, то память моя изменяла в том, чтобы определить, где мы встречались впервые. Если бы не присутствие моего друга, недоуменно взиравшего на мои порывистые шаги в направлении незнакомца, я, верно, попытался бы догнать его поспешно скрывающуюся за кипарисами фигуру, чтобы убедиться в своих подозрениях, или выведать, наконец, его имя. Дабы не возбуждать в нём излишнего недоумения по поводу преследования меня столь разными людьми, я заставил себя остаться на месте, солгав, что мне привиделся негодяй из каика.

Итак, уже двое охотников, наверное связанные одной целью, шли за мной по следу, словно чудовища Арачинских болот мстили за нарушенный покой. Я всерьёз принялся бы размышлять о проклятиях, переметнувшихся с рода Прозоровских на мой, если бы Андрей не развлёк меня своими историями о Востоке. Шампанское было с наслаждением выпито, и, потягивая превосходное тенедосское вино, к которому я пристрастился ещё в Одессе, мы созерцали мирное движение шара оранжевого светила, опускающегося за чёрный частокол кладбищенских дерев.

Вскоре день сменился прохладой светлой ночи, заставляя вспомнить сентенцию принца Каррачиолли, что луна его отечества теплее лондонского солнца.

Роскошно обнимала ночь берега Босфора, которые бледнели и постепенно теряли свои формы. Минареты, купола мечетей, здания Стамбула – всё это было едва обрисовано в фиолетовом тумане; над ними по синему грунту восточного неба плавало широкое облако, а на западе ещё играли колориты вечера, переливаясь от огненно-жёлтого в эмалевый тёмно-синий цвет. Азиатский пригород Скутари лежал, как чёрный силуэт, между последними огнями запада и Босфором, который принимал под ним блеск красной меди и в который погружались опрокинутые формы азиатской архитектуры. Море и небо окружили поясом из блеска этот Золотой город – Хрисополис древних греческих поселенцев.

Покой захватывал всё окрест. Я услышал, как Муравьев, дав волю своему лирическому настроению, уже некоторое время рассуждает о том же:

– Может быть, тишина имеет также свои чудесные гармонии, свои неуловимые, неразгаданные гаммы. Кому не случалось в час полуночного одиночества вслушиваться в безмолвие природы, для которого душа имеет какой-то внутренний орган, заглушаемый тревогами дня и пробуждающийся только в ночной тиши, чтобы передать душе внятный ей шёпот природы, будто магическую симфонию духов, будто музыкальное сновидение?

– Мы у колыбели человечества, Муравьёв. На этих берегах оно обретало силу. Где-то в этих краях в подобные минуты не могло не возникнуть у древних идей о гармонии сфер и мировой музыке.

– Тебе, Рытин, как натурфилософу, ближе, конечно, пифагорейцы с их твёрдыми пропорциями небесных кругов, доведённые до совершенства Кеплером, мне же, как поэту, милее представлять мир в виде хора, где каждое светило и каждое создание есть часть мировой души, anima mundi, как излагает в «Тимее» Платон. И разве не являют нам лучшие строки поэтов гармонию слов, сочетаемых в порядок архитектурный?

– Чего только не излагает в «Тимее» Платон. Что ж, постараюсь и я не выпасть на Востоке из этого хора, друг мой.

Лунные тени, обладающие особенно отчётливой резкостью, удлинялись по мере того, как ночная странница нисходила по лестнице небес, а дым наших трубок углублялся в бездну турецких чубуков.

Незадолго до того, как серп Селены боком коснулся вод Пропонтиды, породив дрожащий призрак магического знака, отправились мы в обратный путь, удивляясь тому, как гребцы умудряются прокладывать верный курс. Море под веслом горело фосфорическою волною, в сплошном ковре из звёзд я затруднялся различить знакомые очертания созвездий. Спустя три четверти часа часть неба заслонила чёрная громада корабля.

– Кто гребёт? – услышали мы неожиданно громкий нижегородский оклик из темноты.

– Вольный! – отозвался Муравьев, и через минуту вахтенный матрос кинул ему лестницу, задевшую одного из каикчи. Здесь мы и простились тепло с Андреем, назавтра он убыл на фрегате «Тенедос» в Буюк-дере, откуда вскоре отплыл в Одессу. На несколько дней меня охватила печаль расставания с другом, словно предчувствовал я, что никогда более в своей жизни уж не увижусь с ним. Однако чудесным образом роль его в моей истории ото дня ко дню только росла.

Меж тем дела заставляли меня не только посещать разрушающиеся остатки святынь и чудес византийской эпохи, к коим турки относились безо всякого почтения, но и наносить официальные визиты. Раз я, покинув почти пустовавшее посольство, направлялся в греческий квартал, как мысль о том, что вчера прибыл почтовый курьер, заставила меня слишком резко повернуться и быстрыми шагами отправиться назад в Почтовую экспедицию. В тридцати шагах от себя увидел я вышедших из киоска навстречу мне троих франков. Они замешкались; насторожился и я в пустоте звенящей жарой улицы, но после продолжили путь, я же, сделав несколько шагов навстречу встал как вкопанный, не в силах оторваться от лица шедшего навстречу мне человека, он же, взглянув на меня, как ни в чём не бывало проследовал мимо, беседуя по-итальянски со своими попутчиками. Ошеломлённый, я едва не бросился ему вслед.

– Прохор! – позвал я вдогонку, и как он не сразу обернулся, крикнул громче.

Он остановился. Безбородый облик его в европейском платье совсем не напоминал ямщицкий. Он глядел на меня несколько времени настороженно, а после сказал:

– Видать, тебе, сударь мой, Прошку! Так я – брат его, Тимошка. – Он, сощурившись, усмехнулся натужно, обнажив плотный ряд зубов. Хоть вид его сейчас и напоминал генуэзца, а итальянский выговор моему уху казался безупречным, русская речь оставалась ещё вполне себе мужицкой.

Вспомнил я тогда, как Прохор рассказывал мне о своём брате в Константинополе, но никак не ожидал, чтобы это оказалось правдой, полагая вымыслом для красного словца или для придания себе весу.

– Так вы близнецы! – воскликнул я, сражённый этим наповал.

– Один близнец – гонец, другой близнец – купец, – молвил он безо всякой улыбки, облизнув сухие губы. – Главное, что не глупец.

Хотел я поговорить с ним, почему-то казалось мне, что он обрадуется получить весточку от брата, но он вовсе оказался не расположен к беседам, спеша по своему делу, о чём намекнул взглядом и жестами в сторону итальянцев, отвернувшихся от нас и продолжавших беседу меж собой. Так и не узнал я, каким товаром он промышлял. Вскоре вся троица удалилась под тихие перешёптывания на языке, коего я не понимал тогда. Когда я обескураженно раз оглянулся со ступенек конторы, то увидел, как с дальнего угла все трое взирали на меня, и Тимофей, казалось, объяснял им нечто.

Или глазели они на что-то совсем постороннее, находящееся на одной со мною линии, а мне только померещился их интерес ко мне, как померещился сверкнувший пронзительным лучом перстень одного из итальянцев? Издали недолго и ошибиться.

Нагромождения невероятных событий и конфуз от осознания переменчивости моего сердца оставили недописанным письмо очаровательной княжне.

 

14. Стефан

Итак, Константинополь, не решив ни одной, подарил мне ещё несколько загадок. Я же вовсе не пылал желанием их разгадывать, томясь лишь той, коя пленяла ныне своим милым обликом мужскую половину морейских обитателей.

Спустя ещё неделю, проведённую попеременно то в молитвах, то в разглядывании редкостей, на патриаршем корабле, осеняемом флагом с пятью крестами, отплыли мы в Яффу. В знак особенного расположения патриарха, ни с меня, ни со Стефана капитан не взял денег, прочие же заплатили по сто сорок левов. Видя, как улыбаются подданные султана, трудно было и представить себе, как ещё недавно здесь арестовывали русских моряков и купцов, как всячески притесняли православных. С плачем простились мы с патриархом Иерусалима, обречённым до конца дней прозябать на своём престоле в удалении от Святого Гроба. Действует он в Константинополе более как защитник и глава духовная, нежели как совершенный хозяин и владыка дому, и никогда не посещает своей паствы, чтобы не платить слишком большой дани шейхам. В случае смерти, Синод Иерусалимский, избрав одного из среды своей, посылает принять благословение от патриарха Вселенского, чтобы ему никогда более не возвратиться назад.

Никого из тех, кто искал со мной встречи, я за те дни не видел, но в крепости Дарданеллы охватило меня нешуточное беспокойство, когда увидел я то же самое таинственное лицо, разыгрывавшее роль иностранца на пути из Одессы и едва не уличённое мною вдобавок средь кипарисов Скутари. Более всего насторожило меня обстоятельство досмотра, когда турки, проявляя к нам ласковость и всячески показывая преданность Императору, отказались принять с этого человека пошлину, что означало одно: мы с ним подданные одной державы. Седьмой своей статьёй Адрианопольский трактат отпирал для русских свободный ход через Константинопольский канал и далее в Средиземное море, а фирманы охраняли нас от всяческих поборов местных властей, в то время как поклонников из других держав принуждали к уплате за проезд по водам и землям. Настойчивость, с которой человек этот, чувствуя мой к нему жгучий интерес, пытался всучить плату, говорила о явном намерении скрыть своё истинное подданство, и я поспешил отвернуться, дабы не выдать взглядом, что весомая часть тайны его не существует более. Стефан, которому ранее издали указал я на незнакомца, не узнал в нём поклонника, так же и прочие попутчики, отправившиеся с нами из Петербурга, не усмотрели в нём известное лицо.

– Что мешает вам расспросить его по-французски? – удивился Стефан.

– Уверенность в том, что он непременно солжёт.

Не хотелось мне говорить ему, что главной помехой видел я благочестивую толпу, что разделяла нас, и которую не хотелось мне тревожить неловкими движениями. Я находился в убеждении, что без труда разыщу эту персону на корабле по выходу в Средиземное море.

– Если человек столь тщательно маскирует своё происхождение, – прибавил я, – то разбирательство его выдумок только ещё более собьёт меня с толку. Слыхано ли, чтобы подданный России совсем не разумел по-русски!

– Один из контр-адмиралов Ушакова, Николай Кумани, критский грек, умея говорить на шести языках, включая русский, не читал и не писал ни на одном. Раз Ушаков решил проверить сей слух, приказав тому зачитать ему только что написанный им приказ. Прознав о том заранее от своего доверенного лица, Кумани втайне попросил писаря единожды прочесть ему бумагу. После уже перед Фёдором Фёдоровичем повторил слово в слово.

– Это говорит лишь о его памяти. Видимо, разбирать слова он как-то умел.

– Он держал приказную тетрадь кверху ногами.

– С нашим господином NN история похлеще, – посмеявшись над анекдотом, заметил я.

Так человек сей получил от меня временное своё имя.

Поразмыслив, я пришёл к мысли, что навряд ли этот NN принадлежал к кружку заговорщиков Голуа. И не потому только, что тот предпочитал понукать такими же несчастными изгоями европейских держав, как и сам он, не доверяя подданным государя, ведь Артамонов тоже не мог, подобно мелкой мухе, выпутаться из его сетей. Но не мог же NN скрываться столь тщательно, чтобы ни разу не встретились мы глазами за обедом или на прогулке. Впрочем, быть может, он действовал строго по имевшимся у него инструкциям от лиц, про которых я мельком слышал в злосчастном доме, и кои являлись, по моему разумению, зачинщиками всей авантюры.

Повторюсь в который уж раз, что совершал я тогда некоторые поступки вовсе не из желания докопаться до чужой и ненужной мне тайны, а скорее из убеждения, что дворянин, которому брошен вызов, пусть даже и в такой изощрённой форме, не имеет права бездействовать, доверяя честь единственно случаю.

С этими мыслями в голове и пистолетом в кармане (ибо твёрдо усвоил я урок Этьена Голуа) дюйм за дюймом после обыскал я корабль, заглядывая в самые потаённые углы, но этот господин как в воду канул, заставив меня кусать губы от ярости и бессилия.

Во всём остальном плавание протекало мирно, даже с известным удобством. С палубы открывались нам виды восстающих один из-за другого серых и суровых хребтов, а после надолго мы потеряли из виду все берега. Так миновали мы Мителену, именовавшуюся прежде Лесбос, и Сцио со столицами Кастри, а в виду некогда процветавшего и ныне пустынного Хиоса перед глазами моими, омываемыми слезами, словно встало полотно Делакруа, и вспоминал я историю чудовищной резни, учинённой турецкими моряками при начале восстания греков. Мечталось мне посетить и Патмос, где в ссылке любимый ученик Христов писал своё Откровение, но пуще того стремился я всем существом в Святой Град, и потому крохотный, изрезанный островок остался в стороне ещё одной верстовой вехой Архипелага.

Вечером последнего дня пути мы со Стефаном расположились в креслах, подставляя лица солёному ветру и предзакатному солнцу, растратившему за день свой неистовый в этих краях жар. За бутылкой цимлянского, остуженного находчивым боцманом в толще средиземноморских вод, разговор так размеренно и откровенно.

Я коротко поведал ему о своих злоключениях у князя, сетуя на бесполезность вначале обнадёживавшей миссии. Не утаил я ни редкого камня, ни находки странного скелета, взяв наперёд слово не распространять рассказ далее нас двоих. Он не перебивал, и мне мнился в его глазах неподдельный интерес.

– А ведь знаете, что занятно, – с живостью подхватил он, когда я, в сущности, кончил описание приездом приставов, – та записка графу Воронцову, полученная мною от Его Величества, как раз касалась дела князя. Наместник при мне распечатал послание и сказал следующее: «Ну вот, теперь и до императорской канцелярии дошло. Доигрался князь. Пишут витиевато, а по сути – распространяет слух, что раскопал-де ангелов. Предписано пресечь. Не хотел я кляузам верить, да теперь придётся… отложив чувства, исполнять инструкции». И не поморщился, и не улыбнулся. Не правда ли, замечательно: я вёз послание, стававшее поперёк пути вашему предписанию? Вы имели приказ – изучать, я – запрещать то же. Я не досадил вам?

– Возможно, лучше бы, – вздохнул я, – чтобы последовательность их исполнения поменялась местами. Впрочем, мы, кажется, оказались пешками в чужой партии.

– Только обыкновенно пешки не знают, чего ради ими манипулируют, и видят лишь то, что находится у них перед носом. Нам же с вами посчастливилось узреть на мгновение свои роли в игре, – совершенно серьёзно ответил он.

– Игра продолжается, а мы, мелькнув в начале, безжалостно разменяны. Чему я, впрочем, счастлив, не имея склонности к государственной службе, а уж к экзерсисам Прозоровского и подавно. Конечно, интересно, что оба мы узнали суть своих императорских депеш. В той, что я вручил патриарху Иерусалимскому, сообщалось об огромном денежном вспоможении царствующей фамилии в пользу православных святынь, окормляемых ею, и которая поступит вскоре через наше консульство в Яффе. Кроме того, возобновлены права на доходы патриархата с Валахских княжеств, прерванные войной. Не могу передать, сколь возрадовался Владыко Афанасий. Смею полагать, нынешнее наше плавание под его эгидой стало возможным благодаря обещаниям скорых пожертвований. Я же бесхитростно пользуюсь благами, незаслуженно даруемыми любому доброму вестнику. Очень верю, что и сами патриархи Иерусалимской церкви перенесут престол в Святой Град. Что ж, в этом мире, причиной несовершенства которого являемся мы сами, деньги, увы, играют немалую роль.

После страшного пожара восстановление Храма Воскресения истощило церковную казну, но ещё более огня разоряло священников и монахов всех вероисповеданий неумеренное самовластье больших и малых чиновников Порты. Особенная повинность ложилась на греческое монашество, принявшее большую тяжесть забот о новом строительстве. Девять долгих лет оторванности от единоверных собратьев Российских привели к двухмиллионному долгу под восемью процентами годовых; ещё более того, на доходы повлияла изоляция от двух податных княжеств и милостыни со всех краёв христианского мира. Чтобы спасти положение, все драгоценности ризницы пришлось обратить в наличность, свыше сорока пудов золота и две тысячи пудов серебра оказались распроданы в кратчайший срок. Но и при том суровые заимодавцы настойчиво требовали аукционировать святыни, монастыри и поместья в уплату долга, так что лишь решительное заступничество нашего правительства спасло в то время Иерусалимский патриархат. Теперь же, когда свобода передвижения и возможность возобновить приток средств восстановлены, надежда патриархии вновь обрести былое величие не казалась эфемерной.

Делясь со Стефаном этими сведениями, полученными от самого патриарха, я внезапно замолк. Нашедшее вдруг озарение чуть не заставило меня вскочить. Пусть подозрительный и осторожный князь, раскопав захоронение крылатых тварей даже в самом начале мая, тотчас же курьером отправил известие в Петербург, то как к исходу апреля канцелярия императора составила для графа Воронцова упоминавшее «ангелов» предписание? Решительная невозможность этого делала обстоятельства работ Прозоровского тёмными настолько, что я был рад тому, что мне удалось беспрепятственно и с небольшим ущербом покинуть эту странную юдоль лжи и предательства. Но почему он обманывал меня? И только ли меня? О, нет – истинное время находок он скрыл ото всех, ведь подозрения Голуа в отношении моего слишком скорого приезда имели основанием те же ложные сведения. Теперь мотив назойливого француза и его сподручных тоже стал совершенно прозрачен! Зная о некоторых важнейших находках князя, они, конечно, проведали о его письмах в столицы. Неизвестно по какой причине я прибыл гораздо раньше ожидаемого срока, посему заговорщики заподозрили во мне не учёного, а проходимца наподобие них самих – того, кто может отнять то, что готовились похитить они, и что по праву уже считали своим. Они могли торопиться и по причине предположения, что князь затеял отправить часть сокровищ с путешественниками, для чего и затеял вояж столь поспешно. Не получив от меня удовлетворительных объяснений и совершив промашку с раствором Либиха, они решили попросту покончить со мной. Сам я тоже виноват: моё глупое стояние за статуей в первую же ночь дало им первый и самый весомый повод причислять меня к плутам, имеющим виды на достояние князя. Но до чего ловко сам Прозоровский скрывал правду! Требовал бумаги от Общества, подтверждающие мои полномочия, в то время как комедия разыгрывалась строго по его плану… Утишённая временем неприязнь к князю разгорелась заново, и только любовь к его невинной дочери останавливала руку мою от написания язвительного доклада в Общество, а возможно, и в газеты.

Кажется, я что-то произнес вслух, потому что Стефан изрёк, что не видит в прозорливости императора ничего невозможного. Как и праведникам, помазаннику Божию дано зреть гораздо более того, что мыслит простой смертный. Мне пришлось решительно возразить, что этому должно найтись объяснение сугубо из разряда ratio.

– Многие преподобные обладают даром предвидения, – рек он.

– Я наслышан о старце Серафиме из Сарова. Утверждают, что он прозревает не только будущее, но и настоящее, что особенно изумляет посетителей. Но всё моё уважение к властям не позволяет мне видеть в государе Николае Павловиче святого, – парировал я.

– Впрочем, это неважно, – подвёл итог Стефан. – Любой факт или действие может иметь множество объяснений, как и некоторое следствие являет сумму многих разрозненных и на первый взгляд не связанных причин.

– В основе научного метода познания вселенской правды лежит эмпирика – подчинение воображения наблюдению, – объявил я всегдашнюю свою позицию.

– Правду не следует путать с истиной. Правда лежит в области морали, она очевидна и неизменна, истина же, обыкновенно временная, может исчисляться и математически и политически. Очередная экономическая или торговая истина приводит лишь к разобщению, разорению, войнам, погибели.

– Древо познания, – я повернулся к нему, уперев спину в тугую упругость леера. – Его проклятье.

Он грустно согласился с бесспорностью такого посыла. Я фальшиво посетовал, что его, увы, нечем заменить, посему приходится идти раз данной дорогой, но здесь он запротестовал, приведя мнение Бэкона, согласно коему познание добра и зла запрещено, ибо завещано Богом в Писании, прочее же постижение вещей открыто для разума, а потому познание возможно заменить правдой веры. Но тут уж воспротивился я:

– Веру нельзя проверить. Да и зачем бы?

– Она даёт точку опоры, твёрдый фундамент, систему аксиом наподобие постулатов Евклида, от которой можно вести поиск нового, но к которому всегда можно вернуться для сверки. Страшен отрыв от веры, ибо он грозит лишь путешествием от одних сведений к другим.

– Дурно это или хорошо, но не так ли накапливаются все знания? – спросил я.

– Сведения не следует путать со знаниями, особенно тому, кто имеет целью собирать первые.

– Второго нет без первого, – усмехнулся я. – Хотя бы по праву арифметики.

– Тут важно уяснить отличия одного от другого. Сведения – кирпичи, знания – башня. И если для первого не нужно веры, как кирпичнику понимания замысла зодчего, то для второго она непременна, как точный расчёт архитектору. Наука – не напоминает ли вам столпотворение? Как и пресловутая башня, она уже приблизилась к небесам и бросает вызов Создателю не тем, что соревнуется с ним, а тем, что хладнокровно не замечает его. К сожалению, мне часто приходится наблюдать, как осенённое модой новое слепое вавилонское нагромождение, каждый последующий этаж которого имеет опорой лишь предшествующий, почитаемый за истину, рушится из-за того, что строители сочли истиной чьё-то частное заблуждение, а, не имея твёрдого фундамента веры, не позаботились о проверке ошибочно выстроенного этажа. И в конечном итоге умение вести операции по векселям и закладным ценится выше простых добродетелей. Сведения путают, отрицают друг друга, их релятивизм сводит на нет возможную ценность. Слишком часто мы отбрасываем зёрна, оставаясь с плевелами. И столп знаний рухнет, потому что упорно строится вершиной вниз. Строители её уже не имеют возможности зреть корень, и основанием полагают лишь один-единственный видимый ими слой, уложенный предшественниками, находившимися в сходном положении. Вспомните, Алексей Петрович, когда вы начинаете вникать во что-то совсем для вас новое, не чувствуете ли вы себя подвешенным в воздухе, ошеломлённым или, паче того, одураченным? Вам необходим сторонний совет или сравнение с уже известным набором знаний.

Я не мог не согласиться внутренне с его рассуждением, особенно после знакомства с некоторой частью коллекции Прозоровского, но и не хотел остановиться, чтобы поразмыслить над этим.

– Любой учёный с великой осторожностью использует вчерашние достижения коллег.

– Часто лишь из высокомерия. А достижения те – нередко лишь мнения. Здание может строиться и таким прихотливым способом. Но чем выше, тем больше возможность потерять устойчивость и опрокинуть его одним-единственным кирпичом, нарушающим общее равновесие.

– Люди науки тщательно всё проверяют, прежде чем укладывать новый слой.

– Могу допустить, что они поверяют его, осматривая тот, на котором стоят сами, но не тот, на котором зиждется вся башня. И отбрасывают то, что может опасно накренить здание.

– Разумеется, так и должно поступать… Постойте, что вы имеете в виду? – спохватился я, ощутив подвох в его безупречной логике.

– Сведения, друг мой! – обрадовался он. – Пора вернуться от образов к предметам. Вы ведь отчётливо видите со стороны, как непрочно такое построение. Единственный факт способен обрушить его. Посему – он часто отбрасывается.

– Истинный учёный не совершит такого! – с жаром воскликнул я.

– Ужели? – улыбнулся он. – Вы же отвергли находку князя Прозоровского с порога. Знаете, почему? Она обрушивала сложившиеся в вашем мировоззрении представления. Этот неровный камешек оказался лишним, потому что не сочетался с идеальным сопряжением граней подогнанных друг к другу идей. Кстати, почему они так удобно ложатся? Может, их природа вовсе не такова, но люди подточили их, чтобы укрепить в кладку, продиктованную своими мыслями, вместо идей Творца?

Я до боли закусил губу изнутри, кровь бросилась мне в лицо. Обида от недоверия ко мне, в то время как я поведал искренне то, что утаил даже от своего Общества, тронула меня пуще всего. И ведь я чувствовал его правоту. Он ловко и жестоко подвёл меня под самое страшное обвинение, которое сам я мысленно не раз бросал другим: обвинение в упрямой предвзятости, губящей нашу науку.

– Это не научный факт, а… – я с трудом подбирал слово, – profanatio! Низвращение! Даже если это не мистификация, то – ошибка. Убеждён, что все можно объяснить без привлечения оккультизма, который, увы, слишком глубоко пустил корни среди нынешней высшей знати. Государь наш, в противоположность прежнему, бьётся против этого ужасного явления, однако привлекает к разоблачениям не столько университетских светил, сколько жандармов. Философский принцип, именуемый «лезвием Оккама» требует не множить сущностей без необходимости. Прозоровский же грубо посягнул на него. – Стефан чуть пожал плечами, показывая, что он не вполне разделяет моё мнение насчёт князя. – Дайте мне только время, и если Александр Николаевич не одумается сам, то я по возвращении разоблачу его твёрдыми фактами, а не одними лишь догматами моего научного credo.

– Не принимайте близко к сердцу, дорогой Алексей Петрович, – попросил Стефан, виновато растягивая губы, очевидно не ожидавший угодить под бурю моих объяснений. – Я ведь вовсе не придерживаюсь в нашем философском споре противной вам стороны, а просто умышленно ставлю вопросы неудобным боком, чтобы поупражняться в рассуждениях с вами вместе. Мораль и духовное падение – вот что заботит меня на самом деле, иначе ехал бы я не в Иерусалим, а в Оксфорд. В наш век, когда нам стоит столько труда решиться верить в Бога, я вижу страшное смятение умов, оторвавшихся от заветов. И предвосхищаю грядущую смуту душ человеческих. Внемли, когда в умствованиях, когда в суждениях о вещах нравственных и духовных начинается ферментация.

Я рад был и сам изменить течение нашей беседы. Мне требовалось время на осознание, чтобы приготовить ответ, достойный вызова. Воображение моё воздвигало колосс Вавилонской башни в образе перевёрнутого конуса. Я прогнал от себя эту мысль. Но почему ведёт он разговор таким странным маршрутом, путеводную нить от которого держит сам, и никак не позволяет мне подвергнуть его анализу логикой? Человек, без сомнения, не рядовой, из самого высшего общества он обладал умом живейшим из всех, с кем покинул я столицу, но что ему нужно от меня, что так тщательно подходит он к выбору предметов для расспросов? Он словно швырял камешки в разные части моего разума, чтобы почувствовать по их звукам быстроту или слабость течения моих мыслей. Зачем однако это понадобилось ему – я не знал и, признаться, не имел цели выяснять.

– Я слышал подобные разговоры. Вы помышляете о новых якобинцах?

– Вовсе нет. Мы едем в благословенные места, по которым ступала нога Спасителя, но я изучал другие религии, и что я с ужасом обнаружил? Все они стремятся к тому, чтобы стать распорядителями человеческой жизни, подчинить её строгим нормам, направить в раз и навсегда проложенную колею. Для этого написаны толстые книги многоопытных мудрецов. Увы, и христианам порой кажется так неуютно на свободе, данной нам в Нагорной проповеди, что некоторые стремятся домыслить к ней тысячи мелких ограничений, без соблюдения которых иной раз вас сочтут за еретика.

– Может статься, я заменяю счастье бытия радостью познания.

– Берегитесь, Алексей Петрович, – погрозил он пальцем, и я не понял, шутит он или всерьёз. – Познание коварно. Я уже говорил, что один лишь факт может перевернуть всю вашу теорию дном вверх. А если теория есть смысл вашей жизни, то и её!

– Но следующий факт – вернёт обратно или переместит ещё куда-то. Если не опускать рук.

– Беда в том, что вы никогда не поймёте, навсегда ли это. Я же остановился на первой части из вашей формулы, друг мой.

– Правда – хорошо, а счастье лучше? – нахмурившись, поддел я его.

– О, нет. В этой формуле – то и другое. Счастье неведения в правде веры.

– В неведении находите вы радость для себя?

– Неведение неведению рознь. Я лишь говорю о неведении суетливого разума. То, что для одного радость, другому покажется скукой. И напротив. Вас интересуют игры ума, меня – духовное совершенство.

– Вы ещё не приняли постриг, а уже рассуждаете как монах.

– Постриг – венец пути. Владыко благословил меня на послушание, но я должен убедиться, что того же хочет Бог.

– Вы намереваетесь получить от Него напрямую какие-то сведения относительно себя? Браво. Надеюсь, при всей вашей способности к прямому… богообщению, вы не отрицаете позитивную философию Августа Конта? Наши методы познания не противоречат друг другу.

– О, да, я полагаю, что мы стремимся к одной вершине разными дорогами, в меру нашего умственного и духовного совершенства. Но мой путь много короче вашего. – Он замолчал, но я не прерывал его, чувствуя, что он собирается продолжить. – Знаете, мы действительно чем-то схожи.

– В этом нет сомнений! – воскликнул я, не дождавшись. – И я твержу то же.

– Нет, правда. Соблаговолите взглянуть на бокал. Сделайте милость, опишите его коротко.

– Хрустальный фужер, с рельефным растительным орнаментом, до половины заполненный белым вином… – начал было я, придумывая какими ещё эпитетами и оборотами наградить простой натюрморт.

– Да! Так я и знал, – прервал он меня.

– Я уже успел где-то допустить ошибку? – с иронией в голосе вопросил я.

– Здесь нельзя ошибиться, – улыбнулся он, испытывая от чего-то удовлетворение. – Этот бокал можно описать как наполовину полный, что вы и сделали, но и как наполовину пустой.

– Мне не пришло бы в голову, что вопрос можно поставить так… простите, суесловно. А вы – неужели вы видите его пустым? – усмехнулся я.

– О, нет, – поспешил отмахнуться Стефан, – я тоже вижу его наполовину заполненным. Я, как и вы, в определённом смысле – позитивист.

– Но это же прекрасно! – возгласил я, обрадованный степенью образованности моего собеседника.

– А вот в этом мы с вами расходимся категорически, друг мой! – рассмеялся он.

– Да бросьте, Стефан, давайте начистоту, разве есть люди, которые с первого взгляда воспримут половинчатую пустоту сего сосуда? И что в этом хорошего? Должно быть, это сварливые девы преклонных лет? Или пьяница, исчерпавший бутылку.

– О, нет! – искренне смеясь, ответил Стефан. – Ибо такие только, умеющие видеть… нет, не так, не так! Те, кому дано, – он сделал многозначительную паузу, устремив перст к небу, – дано зреть пустоту, неполноту и незавершённость – двигают наш мир вперёд. Именно эти таланты наполняют чашу, из которой черпают остальные. А гении лепят саму чашу. Но для этого нужен – дар. Потому что заполнение пустоты – это сотворчество Всевышнему.

– Мы в самом деле не так уж далеки друг от друга! – воскликнул я. – Я тоже ищу сведений, которые заполнят существующую пустоту. Но меня волнует не столько моё будущее, сколько наше общее прошлое. В мои обязанности входит поиск неизвестных древних эпиграфов, я должен искать и собирать рукописи, особенно раннехристианского периода: первых общин, легендарных метохов отшельников…

Лукавил ли я в тот миг? Или возжаждал сам себя окрылить великим идеалом беззаветного служения науке? Где в тот миг обретался образ моей возлюбленной? О, я не мог забыть об Анне, но она виделась мне парящей где-то подле иного смысла моей жизни. Смысла, который сам я ещё не осознавал достаточно, а лишь стремился улавливать о нём робкие предчувствия.

– Чего же ради? – донёсся до меня вопрос Стефана.

– Сводить сведения воедино, простите за каламбур, и добывать на их основе новые знания – вот моя задача. Мёртвые языки ждут моего вмешательства, дабы зазвучать сызнова. Истина – как бы высокопарно ни звучало это слово в устах вчерашнего школяра, – вот моя цель. Даже если она опрокинет труд предшественников.

– А позвольте спросить вас, Алексей, – он заглянул мне в глаза, – знаете ли вы уже, что хотите найти?

До крайности удивил меня этот вопрос.

– Вы, вероятно, не слышали меня, Стефан. Я говорил о рукописях и…

– Нет-нет, я внимательно слушал. Рукописи – это лишь средство, жизнь ранних общин – задача. Но я задал вопрос не о задачах и средствах, а о цели этих поисков. Что вам в тех папирусах и общинах – что представляет собой то нечто, – сделал он ударение, – чего ради, собственно, предпринимаете вы такие усилия вдали от Отчизны и близких, в долгом одиночестве?

– Как же могу я знать это нечто, находясь только в начале пути?

– Возможно, не вы, а те, кто вас отправил в путешествие? – уточнил он. – Разве нет у вас замысла или задания более цельного, чем сбор случайных разрозненных черепков по всему свету?

Теперь ещё сильнее, чем раньше, оказался я уязвлён. Неужели молодость и горячность дают основания сомневаться в моей самостоятельности?

– Нет, я волен сам выбирать… форму для нового сосуда, – ответил я, но после голос мой утратил твёрдость. – Впрочем… вы всё время конфузите меня, теперь я уж в сомнениях.

– Славно! – обрадовался он. – Значит, я добился своего. Сомнения – это затравка для поиска. Вы говорили, что ищете сведений, которым предстоит заполнить пустоту. Но вино можно налить в пустой бокал, и тогда оно послужит своей цели, а можно выплеснуть в пустоту окна, и оно сгинет без проку. К чему я говорю это? Сначала воображение даёт толчок опыту, мысль опережает и сами сомнения. Без цели любые находки не обретают смысла. Пустота, которую ищут заполнить любомудры, обязана иметь контур, но эти очертания сначала рисует нам разум. Поэтому чистая идея, как это ни парадоксально, остаётся единственным и самым прочным фундаментом. Сначала скульптор воображает композицию, после ищет мрамор и инструменты. Надо знать, что привезти с Востока, прежде чем ехать за три моря. Найдите свою пустоту. Но не забудьте ограничить её формой.

Это задело меня, потому что чувствовал я, что он глубже меня понимает некоторые важнейшие сущности. Но и свои редуты сдавать без боя я не собирался.

– О, я, кажется, понял вас. Именно это губит нашу науку. Именно это делает учёных людей врагами. Кёлер, Бларамберг, Прозоровский и другие: каждый мнит свою теорию справедливейшей, а из груд добытых сведений отсеивает для себя только то, что потребно для доказательства, не считаясь с прочим. Это слишком напоминает варварские раскопки курганов, когда блеск золота, становящийся целью, затмевает неисчислимые ценности. Как желал бы я избежать этих ошибок моих предшественников. Если позволить использовать ваш образ, то наполовину пустой бокал можно наполнить вином, а можно винным уксусом.

Мы давно уже находились на широте Яффы, корабль наш ровно скользил прямо на восток, и я нетерпеливо встал, намереваясь с высоты роста разглядеть долгожданный город.

Стефан слушал меня внимательно, но в конце с недоверием покачал головой:

– В этом есть правда. Христос принёс в дар людям вино как кровь всей полноты мира, освобождённого от греха, люди вернули ему губку с уксусом, порождённую своей ущербной верой в пестуемые законы. Что ж, пробуйте, и Бог вам в помощь, хоть я и не сочувствую вам. Ибо не ответы на вопросы следует стремиться вам стяжать. Стяжайте хотя бы сами вопросы, коих у вас ещё нет. – И словно желая переменить нелицеприятную тему, он вдруг сказал: – А вот вам факт, раз уж вы снова вспомнили князя Прозоровского. Знаете вы, что бесплотность ангелов церковь признала только в шестом веке? До того, в древности, широко бытовали и иные мнения.

Я вздрогнул и порывисто обернулся к нему.

– К чему вы это?

– К тому, что вы намерены собирать без разбора все сведения, кои встретятся на пути вашем. Так вот, не побрезгуйте и моею мыслью. – Он выдержал, пока я наберу воздуха в грудь, чтобы дать свой ответ, а после прибавил тихо, но внятно: – В той записке графу Воронцову упоминались ангелы. В традиции – изображать их крылья наподобие птичьих; демонов же чаще рисуют с перепонками, как у летучих мышей, но традиции сей и вовсе немного лет. Да полно дуться, вам разве неинтересно, почему легенда о последней битве столь живуча? Сужу по себе. Меня вы заинтриговали даже простым пересказом, что же я могу думать о вас, который видел всё своими глазами? Да, и вот ещё: едва ли не у каждого народа есть воспоминание о потопе, так и воспоминание о последней битве содержится у множества племён, к которым плывём мы навстречу.

Он улыбался мне одними морщинками в углах глаз. Следовало остановиться и остановить его. Я себя не узнавал: учёный, всерьёз обсуждающий строение крыльев ангелов! Я залпом допил свой бокал и швырнул его в тихие волны. Вместо ответа я указал вдаль. Яффа вставала из вод.

Полукруглый холм города, весь в сотах белых домишек, поднимался из лазури, искрясь на предвечернем солнце наподобие огромной сахарной головы.

– Здесь Ной строил ковчег, – задумчиво произнес Стефан. – А вам, Алексей Петрович, не хотелось бы поверить в легенду, что и сын его Иафет строил тут свой корабль по прообразу того самого первого, чтобы отправиться заселять завещанную ему Европу?

– Вы основываетесь лишь на созвучиях имён, но мне недостаточно таких доказательств, – покачал я головой. – Однако если я найду на сей счёт нужные пергаменты, то первому отпишу вам.

– Красота умозаключения и логика истории не менее важны для построения. Дух всегда оставляет след для разума. Некогда Иафет отплыл в Европу, а потом его потомки приплыли оттуда же для освобождения Гроба от порабощения потомками его братьев.

– Я не мистик, мне яснее история похода, изложенная Фульхерием Шартрским или Мишо, где говорится, что первые крестоносцы не плыли по морю, а шли через Балканы. Как и наше доблестное войско ныне. Разумеется, Яффу отстроили как главный порт снабжения, но уже после становления Иерусалимского королевства. Да и называли её прежде – Иоппия, что значит «прекрасная». А вот это ведь и доныне так, не правда ли?

Сколько раз представлял себе я в мечтах этот самый первый вид Святой Земли, сколько раз грезил о первом шаге, мысленно отыскивая глазами места духовных подвигов святого Петра, получившего видение о церкви язычников и воскресившего Тавифу. Впрочем, проза жизни и тут взяла верх над романтикой возвышенных чувств, ибо даже выехавшие встречать нас по сигналу пушки лодки не смогли из-за мели гружёными подойти вплотную к берегу. Так что пришлось мне разуться и вместо одного-единственного памятного шага прошлёпать по ласковому мелководью саженей сорок, прежде чем стопы мои оставили первые недолговечные отпечатки на песке, дав повод пофилософствовать о тщетности наших земных планов и бренности трудов. И всё же многие усердные странники, добравшись до твёрдого сухого места, падали на колени, лобызая камни Палестины, земли, на которой, по словам Стефана, «церковь Христова лишь пленница». Некоторые, к слову, припадали уже к огромным валунам, негостеприимно разбросанным повсюду в тёплом искрящемся море.

За сим невеликим приключением совсем потерял я из вида и позабыл о своём таинственном попутчике NN. Обласканных нашим консулом Георгием Ивановичем Мострасом, вывесившем на доме своём русский флаг, всех нас незамедлительно препроводили в греческий монастырь, разместив по особым кельям. После чего угостили кофе и разными плодами из больших садов, раскинувшихся свежим оазисом среди пространств, иссохших от знойного солнца по пути к церкви великомученика Георгия, куда и отправились мы на другое утро после непродолжительного отдыха. Странно было привыкать к созерцанию пустоты куполов по запрету турецкого правительства крестов на храмах, нелепо слышать вместо благовеста стук молотка о доску, собирающий прихожан к обедне. Во всей империи османов право звонить в их хриплые колокола укоренено, кажется, лишь для двух храмов латинян в Пере. После службы на греческом языке нас всех – сто двадцать поклонников разных исповеданий Европы – позвали к игумену Аврамию. На обратном пути через кущи, отстав от прочих и оставшись лишь с одним провожатым арабом-христианином, не мог я не остановиться в благодатном вертограде том, и на всю жизнь запомнил глубокое благоухание южных соцветий, и под сенью апельсинов, португалей и лимонов начертал я вдохновенно вирши княжне Анне, расписывая ей самые приятные стороны путешествия. Ни одного намёка на странные последствия визита к их пенатам не сделал я в своих строках.

В Палестине встречали нас с восторгом, всё православное духовенство стремилось всячески угодить нам, мы же повсеместно раздавали щедрую милостыню, по возможностям каждого. Спустя два дня после утомительной ночной дороги в свете месяца глаза мои, наконец, узрели солнце, восходившее над градом Господа сил, и я благодарил творца всех вещей за это упоительное мгновение!

Предварённые из Яффы монахи греческой обители встретили наш караван у Западных ворот, где русские поклонники отделились от прочих, обираемых властями и беспошлинно проследовали в монастырский дом близ патриархии. В сём гостеприимном приюте, устроенном с наивным заботливым удобством, провёл я немало последующих дней, поклоняясь святыням в Иерусалиме и окрестностях его.

Голгофа, Крестный путь, Гефсимания и Иордан обрели для меня осязаемый смысл. Я с увлечением предался любимым занятиям, исследуя наследие священных мест. С какой радостью описывал бы я далее в своей хронике красоты и чудеса Святой Земли, где посчастливилось мне провести, кроме путешествия с богомольцами, ещё около пяти лет, с каким наслаждением поведал бы о дальнейших изысканиях в других уголках Востока, но, увы, рассказ мой не об этом.

 

15. Мегиддо

После Успения случилось изрядно поредевшему каравану нашему неспешно путешествовать из Иерусалима в Назарет, имея конечной целью Тивериаду. В предпоследние сутки пути встав затемно, по утренней прохладе мы миновали Наблус с колодцем Иакова, поодаль от которого провели в безмятежном отдыхе жаркие часы, а к вечеру оставили позади сады и огороды Самарии, где целый сонм обезглавленных колонн Ирода, нарастающих по обе стороны заросшей репейником тропы, колеблясь в струях жаркого марева, представлял во всеобщем запустении вид поразительный. На закате усталый отряд, спустившись в плодородную долину и спешившись с лошаков и ослов, расположился под обширными навесами фиговых и гранатовых дерев, а перед глазами нашими рисовалось селение, некогда опасное по грабительству его жителей.

Все предвкушало злачные края моря галилейского, и провожатые с растущих при дороге смоковниц осторожно ножичком срезывали ягоды и нас от усердия потчевали ими, а попутно описывали густые рощи, огромные раскидистые деревья, яркость зелени на лугах и кристальную прозрачность в быстро текущих ручьях – разнообразие в отливах света и множество таинственных уединений для отдыха усталым путникам.

Отужинав лепёшками и финиками, мы со Стефаном отошли в сторону, и, найдя место над невысоким обрывом, возобновили разговор, прерванный не столько тряской в седле, сколько осознанием того, насколько курьёзно выглядит серьёзная беседа двух мужчин, свесивших ноги по бокам от этих комичных животных. Вообще едущие верхом на ослах в длинной турецкой одежде представляют странное зрелище; они достают ногами почти до земли, так что их ноги кажутся принадлежащими животному, особенно когда седок мощен и дюж. Едва только село Солнце, как на смену ему далеко за спиной поднялся шар оранжевой Луны, отправив в раскинувшуюся перед нами каменистую низину две долговязые тени. Я поднял руку, и длинное худое подобие её в отдалении коснулось развалин некоего строения, могшего, как и любая руина здесь, служить домом какому-нибудь славному библейскому праотцу. Бесконечная тишина окрест располагала к размеренному течению мыслей, и мы, экипированные лишь трубками и кожаным бурдюком с вином, предались разглагольствованиям, коим никогда не нашли бы повода в иной обстановке.

– Знаете вы, Алексей, где мы остановились? – спросил Стефан значительно.

– Убеждён, где-то поблизости Легион, место римской стоянки. Хотя мне ближе евангельская история о легионе бесов, которых Спаситель вселил в стадо свиней, бросившееся с обрыва в озеро.

Показав рукой на сухую долину, коей другой край осенял одетый в крепостные развалины холм, Стефан произнес:

– Это Мегиддо. Место последнего сражения добра и зла.

Он замолчал, словно ожидая продолжения от меня, но мне не хотелось ступать по пути развития сей мысли, ибо с него легко соскользнуть на воспоминания, с которыми желал я расстаться. Тем паче что слышал я и иное: долина сия уже служила полем брани между силами Архистратига Михаила и воинством падшего ангела. Мои научные воззрения давно вели бои с легендами и пророчествами, хотя воспитание, основанное на Писании, вполне безболезненно допускало последние. Всё это я как мог сдержаннее изложил Стефану, прибавив, что не готов судить по поводу последних битв конца времён, но, что до нашего века, некоторые полагают это внутреннее сражение главным проклятием его. Уж что поделать, но слишком неловко согласуются новые знания с ветхими заветами. Образованные люди отвергают устарелое мирописание, признавая, конечно, за ними нравственную ценность.

– О, и это последнее тоже лишь вопрос времени, – рассудил Стефан. – Знаете историю кольца Соломонова? Ему подарили кольцо, дарящее грусть в минуты радости и радость во время печали. На нём имелась надпись «Это пройдёт». Однажды ему опротивело кольцо, и он снял его, чтобы выкинуть, но заметил на внутренней кайме: «И это тоже пройдёт».

– Мы, люди учёного сословия, – продолжал я, вежливо кивнув на его замечание, – верим в то, что подвластно поверке опытом и одновременно, как великий Ньютон, ищем следы Апокалипсиса. Князь Прозоровский, уверовав в легенду о последней битве на просторах Причерноморья, взял заступ и раскопал нечто, чему самовольно присвоил значение ангелов. Рано или поздно какой-нибудь упорный англичанин раскопает вот эту самую долину и найдёт останки тех, кого отождествит с бесами. Всё зависит от того, кто и что ищет. Если некто поставил себе целью отыскать Ноев ковчег, доказательства найдутся. Точно так же для другого деятеля не мудрено рассчитать с большой точностью широту и долготу грядущего пришествия Антихриста.

– Вы иронизируете, – мягко возразил Стефан, – но для мистического сознания понятие времени несущественно.

– Да, – подхватил я, недовольствуя на себя, ибо он сумел разбудить во мне то, что желал я схоронить, – рано или поздно наука докажет цикличность времени или его отсутствие во вселенной высшего порядка, что, между прочим, отражено и в Писании. Так окажется, что грядущее предопределено, потому что оно уже существует. Или то, что сведения обо всех произошедших или будущих событиях обитают в мирах, где время играет второстепенную роль. Надеюсь, вы понимаете, что я иронизирую лишь в попытке примирить оба свои взгляда на бытие.

– Я не заглядываю так глубоко, – не без лукавства ответил он. – Последняя битва некоей эпохи может стать предначальной для эпохи новой. Не допускаете вы мысли, что как в животном мире целые классы меняли в веках друг друга, так и в мире разумных существ существовало несколько рас, и мы лишь топчем кости ушедших?

– И в устах иного поклонника в этих краях счёл бы я подобные суждения кощунственными, – преувеличенно заметил я, смеясь. – В ваших же, без пяти минут инок Стефан, и подавно.

– Отчего же я не волен в изложении мыслей? – засмеялся он.

– Оттого, что нет сего в творениях святых отцов.

Он вмиг сделался серьёзным.

– В Предании нет многого, но это не мешает нам рассуждать на разные темы. А на книгу Бытия я не посягаю. Но делаю выводы. Исполины – как в животном мире, так и в мире разумных тварей – погибли во время потопа.

– Почему вы заговорили об исполинах? – невольно насторожился я.

– Тема эта чрезвычайно занимает меня. Не проходит года, чтобы какой-нибудь естествоиспытатель не доложил о находке очередной порции гигантов. И тут как раз подоспел ваш рассказ об открытии князя Прозоровского!

– М-да, – сказал я. – Говоря научно, корм для них не поместился в ковчеге. А удить рыбу наподобие гаремных затворниц в Константинополе они не могли бы по отсутствию в нём окон.

Он предпочёл не заметить едкие мои слова.

– Вообще, клир принято считать отсталым и тёмным, – предпочёл он не возвращаться к начатому, чем сделал мне большое одолжение, ибо я с неохотой, но уже готовился обрушить на него весь дар своих убеждений. – А ведь это самый образованный слой общества. Отчего же мы должны сторониться науки, если та не подыгрывает себе краплёными картами? А чем богат нынешний свет или помещики? Ну, в лучшем случае, латынью. Как верх – геометрией. Я разочаровался в чистой науке. Меня пугает разум в качестве quinta essentia.

– Как вы могли успеть разочароваться в том, чего, по мнению коллеги Прозоровского, ещё нет?

– В главном, увы, уже есть. Наука исследует материальность, а претендует на выводы о духовном. Не давая ответов на главные вопросы бытия, она подменяет сами эти вопросы.

– Какие же это вопросы?

– Нам придётся продолжить ночной разговор. Готовы ли вы?

– Я не собираюсь спать, я прекрасно выспался днём, и завтрашней сиестой тоже намереваюсь не пренебрегать. Кроме того, я желаю наблюдать затмение Луны, и, надеюсь, вы не оставите меня в глухой ночи.

– Охотно. Что ж, тем паче вы должны знать, кто основал первую в России астрономическую обсерваторию?

– Владыко Афанасий Любимов. В Холмогорах, – ответил я быстро.

– Лишь на несколько лет позже парижской, – добавил он чуть сердито.

– Духовенство – некогда самый образованный слой, – вздохнул я. – Наука монахам благодарна. Но сейчас уж не так. Уже давно не так.

– Принято думать, что не так. А всё же так. Митрополит Евгений как вам? Он ведь, если не ошибаюсь, состоит в вашем Обществе Древностей?

Я недовольно кивал на его пространное перечисление академий, членом которых состоял этот любимый учёным сословием архиерей. Мне не нравились примеры такого сорта, весьма малые и недостаточно показательные среди общего числа.

– А митрополит Серафим и Филарет Киевский как – вам? – сварливо сощурился я. – Задушили Библейское общество. Кому стал поперёк дороги перевод Библии с церковнославянского на русский? Сколько простых людей, не знающих древнего языка, начинали образовываться с появлением этого перевода. А после – что? Запретили и приказали жечь. Да ещё с таким усердием уничтожали – в огне палили священные книги, как инквизиторы, словно перевод есть тяжкая ересь.

Стефан от этих слов вздрогнул и надолго замолчал. Я осознал, что поспешным замечанием сим невольно задел его чувства, и теперь укорял себя за извечную свою склонность непременно спорить. Некоторое время мы молча думали каждый о своём, я откупорил флягу с вином и, сделав несколько глотков, предложил подкрепить силы и собеседнику.

– Так что же – главный вопрос? Убедившись на корабле, что я не имею оной, вы решили одарить меня целью? Благодарю покорно, – язвительно заметил я и сделал движение подняться, полагая, что разговор наш кончен едва ли не ссорой. – Исполинами я не интересуюсь.

– Я не собирался вовсе, – он приложил руку к груди и тем удержал меня, – и имел виды не на вас, а на науку как целое. А главное, если хотите знать – связать воедино мысль и материю. Не больше и не меньше. Только не думайте, что зову я ваше сословие соперничать с Платоном, Декартом или Спинозой. Но вдумайтесь: слова, порождённые одной эфемерностью мысли, вдруг подвигают людей на действия – и вот уже воздвигнуты пирамиды. Рождение идеи, лишённой всякой материальности, порождает вполне материальные проявления – не странно ли это? Не ощущаете ли вы причудливости происходящего?

– Отнюдь. Это кажется мне естественным и тоже не является предметом моего интереса.

– Естественным? То-то и оно, что объяснять очевидное – труднее всего. Что же рождает предмет вашего интереса? Откуда проистекает воля интересоваться тем или иным?

– Вы провоцируете меня, Стефан, надеясь, вероятно, что я, следуя моде, стану рассуждать об электричестве или магнетизме, или углублюсь в философию, описывающую последовательность и результаты мышления, в противовес его глубинным причинам. И я знаю, чем противостоите вы сами. Дух, скажете вы, душа, находящиеся в нематериальной сфере идей, движут нашими стремлениями. Это не ново, и я не оспариваю сего утверждения. Вы, возможно, думаете, что я, как многие натурфилософы, стану вовсе отрицать идею и дух, отрезая их от предмета научного исследования? Но нет. Я признаю их существование для скрупулёзного и честного испытателя. Но я уверен в том, что и объяснение найдётся. Вы слишком требовательны ко мне, я занимаюсь не естественной историей, а всего лишь историей человеческой – из царства изящных предметов. Пределы моего тщеславия в науке мне известны, я вовсе не рассчитываю на лавры, мне не предназначенные, готовый довольствоваться одной лишь сухой европейской славой.

– Благодарю за помощь, – поклонился он картинно. – Я не сомневался в вашей проницательности и научной честности, но имел сказать и нечто более. Если постичь начало идеи нам не дано, то задайтесь вопросом, где та потайная шестерня, которая зачинает физическое движение вещественной субстанции из мира чистого помысла, тот механизм, который соединяет идею и предмет?

В нашем лагере, саженях в ста от нас, огни постепенно гасли. Вскоре вся округа погрузилась в ночную печаль.

– Позвольте, я угадаю, – усмехнулся я. – Этот механизм – человек?

– У меня нет ответа, – не принял он моей иронии. – Ваш – носит слишком общий характер. Человек как целое находится на той самой грани, но что в самом человеке связывает мысль с началом действия, приводящего в движение зрачки или сокращающего мускулы? И находится ли это нечто в самом человеке или вне его? Не кажется ли порой, что и самая мысль вполне вещественна и обязана иметь вес, форму, объем? Возможно, неизмеримо малый, но позволяющий вступать во взаимосвязь с веществом… О, это величайший вопрос. Я не надеюсь решить его с вами прямо под звёздами Мегиддо. В изящной и прямой формулировке Карамзина Лафатеру он звучал так: «Каким образом душа наша соединена с телом, тогда как они из совершенно различных стихий?» – Стефан вдохнул, чтобы продолжить, остановил на мне внимательный взгляд, но когда не сразу возобновил свою речь, мне показалось, что подменил желаемое совсем иным: – Заметьте себе, что Карамзин не ставит вопроса о сущности и различиях души и тела, он также не подвергает сомнению существование души. То есть умышленно пропускает частное, формулируя главное. Попробуем упростить задачу последовательными рассуждениями. Вы слышали о работах Томаса Юнга?

– Он исповедует понятие энергии, но не в том смысле, в котором применял его Аристотель, а заменяя им рассуждение о живой силе, – нехотя подтвердил я. – Сейчас спорят о том, является ли энергия некоей субстанцией или это лишь умозрительная идея, способная облегчить математический расчёт, величина, не существующая в физическом мире, а лишь помогающая описанию его, наподобие версты. Увы, по прошествии и тысячи лет нам нечего противопоставить умозрениям греческого любомудра, чтобы ответить господину Карамзину.

Он кивнул, давая понять, что уловил мои рассуждения.

– Имеем ли право считать, что Земля, притягиваемая Солнцем, получает от него какие-то приказы о замыкании орбиты, после чего послушно исполняет предначертанное? Посланию должен внимать восприемник. Значит, никакая мысль не существует в отсутствии принимающей стороны.

– Послание Солнца – мёртвые сведения, именуемые физическими законами. Как несвободно в своём выборе послания светило, так и восприемница-планета не в силах переосмыслить его и изменить свою орбиту. Передача сведений происходит механистически. Так работает водяная мельница и растёт стебель полыни.

– Прекрасный пример, подтверждающий как раз мои утверждения! Лучи, суть мёртвые носители физических законов, отражённые, скажем, Луной, и попавшие в глаз астронома несут немало сведений последнему. Уже животное, получив некоторые вроде бы мёртвые сведения физической природы, имеет разум для выбора: вылезти ли ему сушить шерсть или спрятаться в нору от холода. Итак, сами сведения мертвы, но восприемником облекаются жизненным смыслом.

– Чтобы мысль признать существующей, необходим ли разум, принимающий её? Не желаете ли вы сказать, что люди нужны Богу для его собственных мыслей, то есть для существования, если следовать логике «мыслю, следовательно, существую»? – рассмеялся я.

– Здесь сокрыта тайна, – вполне серьёзно отозвался он голосом человека, знающего больше, чем он хочет поведать. – Человек равно вмещает в себе источник помысла и его приёмник, который рассматривает помысел. Или мы лишь извлекаем помыслы из мироздания? Все акты Бога, даже выраженные природными явлениями – суть посылы, но мы не всегда понимаем их. В какой же миг мёртвое оживает? Или весь физический универсум бурлит какой-то неясной нам жизнью, а мы по скудости чувств и слабости разума воспринимаем лишь незначительную его часть? Представьте, мир, овеществлённый идеей Творца – жив и полон посланий! Вообразите себе эту целость: лучи звёзд, дуновения ветров, сполохи гроз, порывы хищников, стихи поэтов… внушения ангелов!

– Ангелов? – невольно вздрогнул я, взглянув на его резко очерченный профиль. Через мгновения он зарябился тенями и исчез. Луну покрыло большое плотное облако, и нас окутал непроглядный мрак. Я пожалел, что не из чего нам развести костра. С собой мы взяли один лишь факел, но хранили его до возвращения.

– Всего мира, – торжественно донеслось из темноты, и я невольно покрылся гусиной кожей. – Всё это – несёт послание. Мы пытаемся прочитать его порознь, разложив на составные части. Но я убеждён: какой-то долей своей человек обитает в единой вселенной идей, связанной необъяснимо с материальным миром. И человек обладает свободой улавливать и трансформировать идеи. Представьте лодку в море. На неё действуют силы притяжения земли, влияние течений и ветров, невидимый магнетизм – всё то, что величаете вы мёртвыми сведениями, законами природы. Не будь в ней человека с веслом, она могла бы по слепой воле сил разбиться о скалы или низвергнуться в водоворот. Но человек, прямо не нарушая суровых законов мёртвой материи, отвращает крушение, направляя лодку в тихую бухту. Не только каждое наше деяние – всякая мысль оставляет по себе след. Умелому следопыту я уподоблю тех, кто одарён более других извлекать суть из кажущегося хаоса.

– Вы бунтарь, а не инок. Как с такими мыслями, суть посланиями, примете вы постриг?

– Я просто читаю Библию. Помните первые стихи Книги Бытия?

– «В начале было Слово»? Слово – суть логос, замысел, первообразующая идея? Это неоспоримо, но учёные всегда ищут доказательств. У вас, как я понимаю, их нет, есть только вера?

– У меня – нет, – помолчав, отозвался он. – Но, возможно, они есть у вас.

Я, по обыкновению, насторожился. Знал ли он нечто, или случайные совпадения давали волю моей фантазии подозревать его в тайном ведении? С какой стати он столь подробно и загадочно беседует со мной, желает выведать нечто или сообщить?

Какие-то сумбурные звуки отвлекли меня, я принялся озираться. Вдали всхрапнула и заржала лошадь. В том месте, где расположились поклонники, бегали странные огни факелов, ночной воздух доносил какие-то разноязыкие возгласы людей и испуганные крики проснувшихся животных. Надеясь на совершенное спокойствие окрестностей, караван наш не принял никаких мер осторожности, имея в провожатых одного лишь переводчика и не выставляя ночных дозоров. Спотыкаясь о камни на каждый третий шаг, мы со Стефаном спешно отправились туда, полагая в происходящем какое-то недоразумение. Вблизи коптящее пламя выхватывало фрагменты картины нападения разбойников. Десятка два бедуинов, спешившись, сгоняли и вязали сонных поклонников. Более многочисленные, однако уставшие и застигнутые врасплох путники не сумели оказать сопротивления. Кто-то из них, протестуя, и ещё не вполне осознавая спросонья происходящее, пытался показать им фирман дамасского паши, ничтожного, впрочем, даже в своих областях. Араб-драгоман, хватая предводителя шайки за галабею, истошно вопил о покровительстве паши Акки Абдаллы, в чьи пределы мы вступили, тот отмахивался и грозно рычал. Кончилось тем, что один из грабителей, оторвавшись от наших вещей, повалил его и пнул два или три раза. Чуть поодаль кучка бедуинских верблюдов, часть которых уже легла на землю, равнодушно созерцала грабёж. Добраться до пистолетов я не мог, по всем нашим мешкам и саквояжам уже рыскали жадные руки дикарей.

Дикие колена кочующих бедуинов нападают даже на караван Мекки, если не сторгуются прежде с вождём его. Пашалыки эти ещё недавно представляли ужаснейшую картину хаоса, и посреди сего хаоса стоял Иерусалим. Следуя примеру бедуинов, горные шейхи племён арабских, уже не кочующих, но поселенных, своевольно враждовали между собою, приводя в трепет слабых мусселимов Иерусалима, об усилении коих тщетно старалось духовенство латинское; ибо градоначальник, как власть законная и зависящая от верховной власти, менее страшен, нежели буйные шейхи. Два сильных племени арабских, из многих колен состоящие, от времени до времени враждовали между собою, более частными грабежами, нежели битвами: одно – племя Хеврона, поселенное близ могильной пещеры Авраама и Мёртвого моря, а другое – племя Абугоша, на пути к Рамле. Сей родовой враждой делилась на две главные партии вся Иудея; но они менее были опасны христианам, нежели скитающиеся бедуины, приходившие посреди всеобщей тишины из-за Иордана грабить безоружных путешественников.

Окончание последней войны не многое изменило в распространении султанской власти в Леванте, но паша Акки, хотя грубый и кровожадный, находился под влиянием сильного Мегемета-Али Египетского и франков, которых торговля в Сирии и частые сношения с её жителями мало-помалу рассеивали дикий фанатизм поморья. Слабый луч просвещения и устройства проникал во все части пашалыка, сжатого и потому крепкого, подчиняя оружию Абдаллы горных арабов. Караванные пути и паломнические тропы, становясь всё менее опасными, пока не превратились в совершенно спокойные на всём протяжении.

Приближавшийся шорох камней заставил меня озираться, но кромешная тьма за спиной скрывала преступников, даже когда чьи-то грубые руки опутывали меня верёвками и, подгоняя острием кинжала, тащили к стонавшей куче людей. Ужас, негодование и отчаяние смешались в криках и причитаниях несчастных. Меня швырнули на кого-то из горе-путешественников, скатившись, я поранил лицо о выступ острого валуна.

Пытаясь как-то стереть кровь, заливавшую глаза, я на время лишился и того малого, что возможно было разглядеть в безумии мечущихся огней, и единственно по стихшим вмиг возгласам бедуинов догадался, что в наш стан приехал настоящий их главарь. Некоторое время то одного, то другого странника выхватывали из кучи и куда-то волокли, я лишь мог смиренно ожидать своей участи. Вскоре по жалобным причитаниям на трёх языках я догадался, что и наш драгоман находится где-то совсем рядом. Я тихо спросил его, кто эти бедуины и можно ли умиротворить их пожертвованиями или подарками. Из его сумбурного хриплого ответа я понял, что отряд этот объявился откуда-то совсем издалека. Наёмники имеют целью не одно лишь воровство, но и розыск какой-то важной скрывающейся особы. Расспросить его далее я не успел, меня приподняли, и связанными спереди руками я, наконец, ухитрился ухватить край рубашки и кое-как обтереть лицо от изрядно запёкшейся уже крови. Скрывая лица под платками, меня пристально разглядывало сразу несколько пар равнодушных глаз. Я блуждал по ним в поисках хотя бы некоторой надежды на сострадание, стремясь угадать уготованную нам участь.

Свет факела промелькнул по лицу восседавшего на большом мешке человека, и я вздрогнул от пронзительного встречного взгляда знакомых глаз. В них горел живой интерес, сдобренный радостью удачливого охотника. Таинственный NN нагнал нас, возглавив отряд нанятых разбойников, и теперь поклонников по очерёдности подводили пред его очи.

– Если вам нужна моя персона, отпустите этих людей, – холодно потребовал я, неотрывно глядя прямо ему в глаза и удивляясь своей твёрдости. Но присутствие на заглавных ролях человека европейского склада немало придало мне бодрости, поскольку взывать к своему соотечественнику, каким бы безнравственным он ни был, казалось мне куда более обнадёживающим, нежели к представителям чуждых народов, коих сам язык и непривычный уклад представляли большое препятствие.

– Это невозможно, – услышал я его чуть насмешливый голос. – Вы узнали меня. Тем хуже для вас и тем лучше для меня, ибо вы понимаете, что шутить с вами не станут.

– Я узнал в вас тайно преследующего меня человека, не более, – ответил я. – Персону, трусливо скрывавшуюся до сей минуты под личиной иноземца. Я, конечно, ни минуты не сомневался, что вы владеете одним со мной наречием, ибо мне памятен ваш голос. Причину этого вы откроете мне позднее. Сейчас же я повторно прошу освободить невинных паломников, большая часть которых – подданные вашего государя.

– И на основании столь мимолётного знакомства, что даже не знаете моего имени, вы считаете себя вправе ходатайствовать за других? Или вы ждёте здесь защиты от государя? – Он помолчал, но мне показалось, что куфия покрылась складками от его губ, растянувшихся под ней в злорадной ухмылке. – А знаете, что? – молвил он не спеша. – Я подожду. Возможно, остальным придётся ходатайствовать за вас, потому что я намереваюсь вас убить. Вы опасны для меня, и если мои люди отыщут то, что мне нужно, вы попрощаетесь с подлунным миром.

То, как это сказал он, не оставляло сомнений в серьёзности его намерений.

– Чего вам надобно? – спросил я, холодея.

Но он замолчал, презрительно отвернувшись. Время от времени то один то другой разбойник подходил к нему и что-то шёпотом докладывал через драгомана. Я понимал, что они не могут сыскать необходимого предмета или документа. И вправду, ценностей я с собой не возил, с императорской депешей расстался давно.

Но более загадки, что ищут они, терзала меня мысль: кто есть он, мой неведомый и грозный недруг, избравший меня странной жертвой на заклание? С ответом на этот вопрос я надеялся разгадать вторую загадку, и наоборот. С разгадкой обеих я рассчитывал отыскать путь к спасению. Но ни того ни другого не происходило. Я не знал, каковым запасом времени располагаю. Положение моё уже виделось мне безнадёжным, помощи ждать было совершенно неоткуда. Молитвы одна горячее другой проносились в моей голове, сталкиваясь и мешаясь. Уже поднял я глаза к небу, и в ту же секунду в рваном крае облака увидел свою надежду. Я кликнул нашего драгомана, и тот с опаской подобрался ближе ко мне.

– Переведи, но только… verbatim, слово в слово: – потребовал я, указывая на охранявших меня хищных аравлян. – Они совершают большой грех, и Луна сделается багряной, как пылающий пепел.

Господин NN глядел на меня, пытаясь осмыслить эти слова. Он отрывисто крикнул, и двое молодцов обрушили на меня плашмя удары сабель, но уже их шейх приказал драгоману переводить. Я верно рассчитал, кто здесь хозяин. Этим человеком был вовсе не NN, хотя именно он нанял бедуинов. Никогда человек иного племени не может стать у них вождём даже на время, а их отношения с другими регулируются договорами, которые бедуины легко расторгают по своему произволу, возвращая часть не отработанных денег, кои целиком обычно берут вперёд. Любопытство предводителя разбойников взяло верх над протестами моего таинственного врага, пытавшегося безуспешно воспрепятствовать нашему прямому сношению. Он кричал, но по мановению десницы араба подручные его замерли. Он требовал объяснить или повторить, и во взгляде его я видел ещё больше угрозы для себя. Всё же это не остановило меня, ибо облако приближалось к той грани небес, за которой решалась моя судьба, и я молил Бога о даровании ветру постоянства.

– Будет явлено знамение, которое не даст свершиться несправедливому кровопролитию, – молвил я. – Кровавой жертвой станут не поклонники, а сама Луна.

Он воззрился на небо. Теперь уже и господин NN не мог молвить и слова, ибо сам съёжился под суровыми взорами бедуинов. Спустя минуту край облака обагрился, и тихий стон вырвался из уст зрителей. Ещё минута – и, обрушившись на унылую равнину, мрачный тяжёлый свет багрового светила превратил окрестности Мегиддо в кошмар Армагеддона. Всё замерло, крики прекратились, несколько факелов выпало из нетвёрдых рук. Мертвецкая окрестная тишь сделала светопреставление невыносимым. Даже мне, понимавшему суть затмения, сделалось не по себе. Каково же им было зреть кровавый блеск священного полумесяца, тонущего в размытых клубах тьмы. Кто-то первым застонал и рухнул наземь, за ним последовали многие другие. Безуспешно NN, быстро смекнувший происходящее, требовал драгоманов перевести его объяснения. Воспользовавшись всеобщим смятением, поклонники уже пытались освободиться, ибо не все оказались связанными прочно. Поняв, что всевластие его не только утрачено, но и, пожалуй, перевес сил находится теперь на моей стороне, NN уже, кажется, подумывал, как бы не вызвать гнева своих недавних наёмников. Меж тем те не спешили освобождать меня, поглощённые созерцанием чудесного знамения. Впрочем, мы с господином NN могли в равной степени опасаться за своё положение. Я попытался переползти ближе к паломникам, вскоре ко мне подоспел Стефан. Видя, что цели его не достигнуты, а шанс упущен, NN выхватил пистолет и взвёл курок. С пяти шагов его дуло зияло жерлом вулкана. Я, шатаясь, пятился, пока не зацепился за чьи-то ноги и не упал. Но выстрела не последовало. NN подхватил валявшийся факел и стремительно бросился прочь. Вскоре топот его резвого жеребца возвестил пылающей багряным отсветом равнине о победе над одним из всадников апокалипсиса.

Бедуины не думали удерживать нас, ибо они люди чести, почитающие Бога выше служения Мамоне, впрочем, полагаю, и денег своих они не упустили. Сейчас они обратили все помыслы свои на молитву, но я опасался перемены их настроения с окончанием затмения. Всю ночь и всё утро плелись мы, уповая на помощь пророков и святых заступников сих краёв, и лишь укрывшись в обители францисканцев, словно подломленные попадали в изнеможении прямо на голую землю, ощутив себя наконец вне опасности.

– Сведения спасли нам жизнь. Простая идея, знание, память – всё нематериальные сущности спасли наши материальные тела от растерзания. Не правда ли, это хорошее доказательство моей правоты? – улыбаясь, сказал Стефан, когда на другой день, отстояв с латинянами утреню в храме Благовещения, мы подкреплялись рыбой святого Петра.

– Ещё немного, друг мой, и я начну подозревать вас в организации сего… недоразумения, – сварливо пригрозил я едва ли не всерьёз. – Кое-какие сведения указывают на вас. В Константинополе я видел вас с этим субъектом поочерёдно, а в Яффу и вовсе плыли мы все вместе на одном корабле. Уж не сговорились ли вы о чём-то с ним заранее за моей спиной?

Я был чрезвычайно доволен тем, что умерил сим его тщеславие, введя надолго в замешательство так, что он, растерянно улыбаясь, не знал, что мне ответить.

Его странные беседы, неожиданно менявшие течение, казалось, не имели взаимной связи, но что-то подсказывало мне, что в них есть особенная логика. Я не стал, конечно, донимать его расспросами, и постарался забыть разговоры, в которых сам не мог выглядеть достойно. Но я остался в убеждении, что он лишь использовал сей случай для того, чтобы уйти от разговора, который ему не хотелось продолжать. Он знал или подозревал нечто, что не желал сообщать мне – или был связан клятвой.

Не сразу, но решился я на третье письмо моей дорогой княжне, стараясь сделать описание моих злоключений как можно менее тревожным. Мне не хотелось разрушать гармонию её существования, на которую я так надеялся, зловещими интригами, в кои погрузился сам против воли. Даже между строк я не дал понять ей, что волнения дней на родине не развеялись.

Письмо это я обнаружил среди своего скарба спустя неделю. Я разорвал его в мелкие клочки и довершил уничтожение сожжением. Каким вульгарным назойливым волокитой я бы выглядел с тремя своими письмами, если княжна и не думала мне отвечать ни на одно.

Мы провели в поклонении святым местам ещё месяц. Число паломников, покинувших с нами Петербург, редело день ото дня. К началу октября лишь вдвоём мы со Стефаном взирали с холма на лавру святого Саввы. Спустя ещё две недели я расстался и с ним; мой путь лежал в Бейрут, где другая моя миссия только начиналась, а он оставался в Иерусалиме, приуготовляясь возложить на себя иноческий обет.

 

16. Бейрут

Меня обуревали сомнения. Стоит ли мне терзать сердце нетерпением близящегося свидания, если оба мы знаем, что развязка ещё далека и даже помолвка невозможна? Не лучше ли в моём положении забыть о княжне хотя бы на время службы? Но одно лишь воспоминание о лучистых глазах и тончайший намёк на запах её духов, немыслимыми стараниями сохраняемый на моём платке, охватывали всё моё существо тёплым трепетом зародившейся любви.

Надежда получить весть от княжны и боязнь жестокого разочарования, если не найду её письма, то убыстряли, то напротив, замедляли мой путь по восточному берегу Средиземного моря под холодными дождями, гонимыми бореем из родной стороны. Миновав Акку, Тир, и праздновав Рождество в Сидоне у нашего консула Катафачо, с переменой ветра на африканский, приплёлся я, грешный, в напоенный солнцем Бейрут к самому кануну нового года.

Разместился я в маленькой гостинице при нашем гостеприимном и малочисленном консульстве, старейшем на всём Востоке, основанном ещё при государыне императрице, но возобновлённом лишь недавно в статуте агентства. Более похожее на странноприимный дом, оно, вероятно, и исполняло эту роль, когда кто-либо из редких поклонников навещал восточный сей Париж по пути в Дамаск. В пустом мезонине со скромной начинкой мне предоставили, полагаю, самую почётную комнату, устроенную в углу бельэтажа, следуя местному правилу, согласно которому высота проживания персоны пропорциональна степени уважения к ней. Вполне удовлетворённый обзором с террасы, исполненной в духе калабрийского патио, я набросал немалый список требуемых предметов и мебели, которыми собирался обзавестись для оживления чересчур аскетичной своей кельи, раз уж предстояло мне прожить в ней не один месяц.

Российский консульский агент Жаспер Шассо, подданность которого невнятно колебалась между Турцией, Францией и Англией, выказал искреннейшую радость, приветствовав меня лично, и тем же вечером пригласил на обед. Сие тёплое отношение ко мне объяснил он простым фактом: во всей Святой Земле сейчас сыскалось бы менее сотни наших соотечественников, из которых в Бейруте не свыше десятка, да и то по большей части купеческого звания и – проездом, пребывавших не столько с торговлей, сколько с её разведкой. Я же мыслил иначе: уже давно дожидалась меня в консульстве солидная сумма денег, и его, верно, глодало обыкновенное любопытство, что за особа востребует её. Ведь сравнимо с цифрой, поведанной Андреем Муравьевым, простой рост численности подданных Империи на Святой Земле за год впечатлил бы любого.

– Почему избрали вы Бейрут для ваших изысканий? С точки зрения поисков древностей, не лучше ли остановиться в Александрии? – начал он издалека.

Для ужина он облачился в строгий европейский костюм, надменность позаимствовал у трёхбунчужного паши, пронзительностью внешне учтивого взгляда мог соперничать с Саладдином. Мне рекомендовали его как человека, сделавшего немалое состояние на торговых операциях. Получая смехотворное жалование, агенты и консулы обыкновенно занимались делами своих стран лишь за статут, который давало им положение их в Османской империи. Они освобождались от налогов и имели целый ряд послаблений, коими пользовались зачастую не без злоупотреблений.

– Причин множество, – охотно ответил я, невзирая на всё то, ибо найти в сих краях человека хотя бы как-то относящегося к моей Отчизне уже почитал за счастье. – Город удобно расположен почти в центре Сирии, и в отличие от Яффы обладает прекрасным портом, имеющим постоянное сообщение с Египтом и Смирной, ведь мне предстоит принимать и отправлять множество корреспонденции и предметов старины. Я рассчитываю устроить здесь что-то вроде конторы для вербовки агентов из местных жителей, кои бы доставляли мне рукописи со всего дамасского пашалыка. Я же занялся бы их отбором и классификацией попутно с совершенствованием в языках. Кроме того, – не мог не добавить я, – добрые рекомендации о вашем приюте послужили к окончательному моему определению. Хотя старейшество ваше оспаривает в Сидоне Катафачо.

Он заметно просиял, отметив, что через их консульское агентство проходит связь церкви нашей с Иерусалимским патриаршим престолом.

– Кто старше – тут дело ясное. По замыслу императрицы ещё в тысяча семьсот восемьдесят третьем году после заключения торгового договора с Османской империей консульство должно бы основать в Бейруте, и указ вышел, но вот самого консула Коронелли назначили спустя лишь два года. После другие проволочки, отсрочки. Да и то, к слову, до места он так и не доехал – переписали его уже в Акку. К тому времени в Сидоне уже три года сидел генеральным консулом Ферриери. Так что первые мы лишь на бумаге. Что, разумеется, главнее.

Мы рассмеялись, и спесь Шассо улетучилась, как не бывала.

Вскоре я знал, что обо мне в последний месяц спрашивали трое или четверо особ, но лишь один предъявил фирман на имя Прохора Хлебникова и оставил записку. Впрочем, поскольку сам Шассо с ними не беседовал, то на мою просьбу обещал подробно справиться у помощников. Я и обрадовался, но больше насторожился. Нет, не загадочные визитёры беспокоили меня, хотя им я тоже не находил объяснения, а то, что тот совсем не обмолвился о письме, важном для меня сейчас более, нежели все тайны мира. В течение всей трапезы, за которой мой хозяин постарался ознакомить меня, казалось, со всеми яствами этих самобытных краёв, я чувствовал себя словно на иголках, что не осталось незамеченным чиновником, и постарался поскорее завершить церемонию, сославшись на усталость. Он нехотя отпустил меня, взяв обещание, что мы непременно продолжим знакомство назавтра.

Уже ночью, бросая страшные тени в свете луны, я скакал от счастья, насколько позволяли мне размеры моего пристанища, верно, именно так, как сказано о радости в девятой заповеди блаженства. В отсутствие моё, секретарь прислал в номер почту, и, лишь только переступил я порог, благостным ликованием наполнилось моё сердце – как унылая комната нежно заполнилась тем самым чарующим, ни с чем не сравнимым ароматом духов княжны Анны. Чувствуя себя на грани исступления и дрожа перстами, я добывал огонь, кляня себя за то, что не позаботился заранее о достаточном количестве свечей, а после рылся в груде нашедших меня эпистол, пока, наконец, в тусклом свете не обнаружил то самое долгожданное письмо от возлюбленной своей, отправленное из Греции. Теперь уж не серчал я на Шассо, ибо писем оказалось столько, что надолго оказался я обеспечен приятным трудом по сочинению ответов.

Из короткой записки княжны я понял, что писала она вдогонку некоему большему посланию, скорее всего, лишь с тем, чтобы остаться без внимания княгини Натальи Александровны. Я невольно улыбнулся, представляя себе эту картину, где благородная мамаша строго следит за чистописанием дочери. Вскоре уже срывал я облатки и с обыкновенного, без украшений, пухлого пакета, нёсшего на себе, увы, лишь унылый запах почтовых отправлений Европы.

Что ж, и в самом деле, в нём княжна весьма старалась, очевидно, набело переписывая письмо своим твёрдым круглым почерком, отличавшимся от поспешного начертания букв на отложенной мною странице – неровного, но столь милого глазам моим и столь много говорящего сердцу. Но не только гладкость строк отличала два послания, меньшее из которых, впрочем, не содержало ничего, кроме вполне целомудренных приветствий и наивного объяснения. Официальный, почти сухой тон отчёта о путешествии выразительно свидетельствовал лишь о деловой стороне нашего общения: две путешествующие особы знатного происхождения извещают о своих планах куда менее родовитого своего чичероне. И именно это впечатление, – твердил мне голос рассудка, – хотела нивелировать юная половина этой праздной пары – это, а не что-то большее, что ты возомнил себе в приступе возбуждённого чувствами горделивого самомнения.

Отложив утомительное чтение до приятного света дня, и сознавая, что не смогу сомкнуть глаз ещё долго, я сел у окна, набив трубку превосходным турецким табаком, и тихая тёплая ночь одинокого путника в тысячах вёрст от Отчизны и возлюбленной немного скрасилась цимлянским вином, сбрызнутым в бокале лунным светом далёкой надежды. Душная, нагретая за день комната проветривалась скверно, и в конечном счёте я выставил стул наружу, прямо на крышу консульства. Других постояльцев в ту пору не нашлось, таким образом совершенству моего одиночества слабый ветер дарил приятную прохладу, и я мог всецело узурпировать просторную террасу. Я размышлял об оставленном крае, и понимал, что этой ласковою зимою совершенно не скучаю по его ледяным вёрстам. А о благословенном положении Земли Обетованной я мог сказать только то, что мало на свете найдётся краёв, где в месяц путник, исходив всю её из конца в конец, отыщет такую полноту разнообразия на все потребности умеренной жизни. Множество солёных и пресноводных морей, горы, пустыни, реки и плодородные равнины, дающие урожай дважды в год и пищу тучным стадам – там словно щедрой рукой насыпано все, что потребно первобытному и неискушённому ржавым веком народу, чтобы радоваться жизни под милостивым оком Всевышнего. Пересечения торговых путей и солнечный климат, сочетаясь с творчеством трудолюбивых рук должны по дальновидному замыслу Провидения дополнить и преумножить сокровища земли, в которой не зарытый талант давал бы духовную прибыль десятикратно.

От приятных и размеренных мыслей развлекли меня странные звуки, слишком отчётливо различимые в однообразном стрёкоте крылатых насекомых, влекомых инстинктом охоты и магическим притяжением холодной ночной странницы. Скрип чьих-то шагов замер в точности напротив моей двери, заставив меня насторожиться и краем глаза заглянуть в окно своей каморки. Попытка тихо открыть её не удалась, и вскоре царапающий скрежет известил меня о том, что некто пытается проникнуть в комнату, просунув лезвие в щель и сбросив крючок запора с кольца. Через секунду дверь начала своё беззвучное скольжение в петлях, но вскоре замерла, давая возможность таинственному посетителю осмотреть часть комнаты в крохотный просвет. Увы, щель, обращённая в другую сторону, не позволяла мне видеть его, посему я, изготовившись к прыжку, терпеливо ждал момента, чтобы удобно застать вора врасплох. Лишь спустя несколько томительных минут, когда я уже подумывал, не удалился ли прочь обознавшийся посетитель, тёмная фигура опасливо прокралась внутрь. Очевидно, яркий свет луны мешал ему после темноты коридора сразу обнаружить меня, должного, по его предположению, мирно почивать в постели. Мне же, находящемуся в тени, он стал прекрасно виден. На беду, лицо его оказалось наглухо закрыто арабским платком, какие повязывают бедуины, оставляя сверкать лишь чёрные глаза. Взгляд их упал на заваленный письмами стол, и он схватил что-то, лежавшее там. Стерпеть копание этого человека в драгоценных мне посланиях оказалось выше моих сил. Громко повелев ему замереть, я изловчился и прыгнул в окно, но неудачно зацепился за край и едва не растянулся на полу. С проворством крысы незнакомец юркнул в дверь, я бросился за ним, но он сумел уже отдалиться от меня на несколько шагов. В чуткой тишине коридора, достигнув порога кромешной тьмы, я остановился. Я не слышал его топота по лестнице, значит, враг прятался где-то неподалёку. Что удержало его от бегства и заставило затаиться: слепота или расчётливый план? Сдерживая дыхание, он мог стоять даже на расстоянии вытянутой руки. Что сжимал он в ней, что готовился обрушить на меня? Я не знал. Погоня могла обернуться поражением в единый миг, как уже случилось однажды в доме Прозоровского. Принуждённый отступить, я мог утешать себя лишь тем, что этот вор более уже не станет бросать вызов судьбе и оставит меня в покое. Но отныне следовало держать ухо востро: где один, там могли явиться и другие.

Наутро, разбуженный ударами в доску, собирающими к ранней обедне, я отправился на поиски Прохора. Против ожидания, найти его оказалось непросто, и короткая его записка ничем не помогла. Отчаявшись, я направил стопы свои к оживлённому базару, чтобы совершить покупки, необходимые для украшения моего жилища и, в конце концов, обнаружил его как раз в кипящей глубине огромного рынка у старого порта, торгующимся с каким-то улыбчивым худосочным арабом за шесть штук яркой расцвеченной ткани. Общение, более напоминавшее вольный контрданс, в котором партнёры то сходятся, то двигаются врозь, увлекло обоих, и я невольно залюбовался их яростным чаепитием у кальяна размером с иерихонскую трубу, размышляя, правильно ли я поступил в одном загадочном обстоятельстве. Дело в том, что в блужданиях своих набрёл я в пёстрой толпе на одну показавшуюся знакомой фигуру и, глазея окрест, лишь случайно не ударился о её спину. Немедленно отстав и чуть затерявшись, я издали выглядывал в попытке понять, не обманулся ли в своих предположениях. Следовать вдали, не теряя её из виду, оказалось весьма просто: очень малая примесь европейцев статью и одеждой выделалась на улице среди туземцев как пироскафы среди галер в порту или в лексиконе. Но возможности разглядеть лица мне так и не представилось. Тут уж я едва не бросился вдогонку, чтобы объясниться с этим человеком, но после передумал. Если тот находится в этом городе для встречи со мной, то почему я должен облегчать его задачу, затеянную с неведомой целью? Не найдя доводов разума, я отложил решение до будущих времён, тем более что таинственный незнакомец ночи никак не походил по приметам на этого человека.

– А ты времени даром не теряешь, купец Хлебников! – хлопнул я по плечу бывшего ямщика минут пять спустя, осознав, что дело у торговцев обещает сложиться не скоро, раз каждый принялся чертить чубуками в воздухе им одним понятный расклад.

– Мещанином записан! А купец поневоле. Вишь, какое дело, не желает бусурман давать рассрочку-с, – как ни в чём не бывало, громко отозвался Прохор, даже не повернув ко мне головы, словно бы расстались мы с ним только за завтраком, а не минуло тому полгода. – Брат просил. Я сюда хлеб провожал, а отсюда тряпьё ему пошлю. Так прибытку больше, чем через Царьград торговать. Корабль назавтра плывёт-с, а я третий день сюда хожу как губернский регистратор в присутствие: всё никак не сторгуемся. Сам посуди, тебя нет, кормовые кончились, хоть плачь, надо же мне себя харчами обеспечивать. А то ищи-свищи меня у патриархата в Иерусалиме, где нищим суп раздают.

Глядя на его тщательно выбритые лоснящиеся щёки и причёску, надеваемую ярославскими приказчиками перед объяснением в любви, я подумал, что он-то, пожалуй, нигде не забедствует.

Прохор меж тем, вздохнув, поднялся, и жестами приказал отправить товар на судно, на что лавочник захехекал, предложив, насколько я уразумел, вперёд заплатить за ткани. Прохор махнул на него, после чего в ближайшем трактире за пилавом я посвятил его в дела, не упомянув о ночном происшествии.

– Третий месяц торчу тут вороной на оглобле, вот, по-ихнему уже кое-как понимать начинаю. Дорого всё – до слёз. Твои-то авансы в море ещё кончились. Дальше свои-с. Вот-с. – Он извлёк из-за пазухи бумагу, исписанную старательными строчками. – Гляди, к примеру-с, семьдесят копеек за перевоз на берег басурман взял!

– Столько лихач берёт с Невского на Мойку. А тут – на лодке кататься.

– Столько я с тебя взял за сто вёрст, – сказал он, но я не стал опровергать его преувеличений, а он сообщил: – Вместо семидесяти копеек предложил я им в морду.

– На каком же языке? – рассмеялся я.

– Это на любом понятно, – выставил он кулак. – Когда к носу. Гривенник за лодку ему дал, и сам правил, вот до чего издержался-с. А когда турок полез возмущаться, я ему втолковал, что это он ещё мне должен полтинник за то, что я его обратно на берег отвёз. Суди сам: гривенник – лодка, ещё один – подача, а семьдесят доставка. Полтинник и выходит. Да я покажу тебе его. Такой, в чалме. Мусселиму на меня наябедничал, пришлось отдать.

– Знаешь ты, кто спрашивал меня в консульстве? – спросил я его, кончив с обрядом назначения его в секретари, и приняв от него подробный счёт понесённых расходов.

– Как кто-с? Я. Записку оставил. И, допустим, Артамонов, бестия, заявился, ждёт вас.

Вот значит как. Выходит, зрение не обмануло меня поутру, когда заподозрил я его в схожей фигуре.

– Ты что ж, беседовал с ним?

– Вот ещё, – сдвинул он картуз на затылок. – Я к нему человека приставил, приглядывать. Здешний один, бездельник, рухлядью напротив торгует. Ширинка на голове. Не постоянно, а так. Чтоб, если что – сразу к ногтю-с.

– Зачем он здесь?

– У консула сказывали – вас ищет, о деле молчит. Я покажу, где стоит. Ещё с Одессы его заприметил, мы на разных кораблях плыли, в Царьграде упустил его, а тут с неделю тому гляжу – стоит, щурится, кот, в разные стороны. Должно, приноравливается, какие пейзажи малевать.

Я рассмеялся, но продолжил расспросы, после чего, выдав ему сто пятьдесят пиастров, велел сегодня же кончить все торговые дела и устраиваться в гостинице подле меня, где отвели ему комнатку в первом этаже флигеля. Уже хотел я идти, но он вдруг спросил вдогонку:

– А знаешь, что говорят про него? – И не дожидаясь от меня ответа, продолжил: – Наследник он знатный. Да не повезло ему. Дядя нынешнего князя, Степан Ерофеевич, вздумал чертей копать на Арачинских болотах. А Андрей Петрович не дал.

– Кто такой Андрей Петрович? – недовольно отозвался я.

– Да кто, Артамонов-старший и есть, отец этого мазилы. Женат он был на двоюродной сестрице того Степана, так что какие-никакие, а родственники. Но Степан-то жил в усадьбе, под боком у болот, а Артамоновы в Одессе. Андрей этот Петрович землю получил с приданым, да земель там столько, что поначалу границами не шибко интересовались. А тут ещё – болото. Ну и чем-то они не сошлись. А вернее, сшиблись как два барана. Степан, кажется, доказывал, что кусок болот на его земле, тот – ни в какую. Пошла тяжба, да пока суд да дело, Степан начал осушать топь со своего-то края, что ближе к усадьбе, а о нём пустили какой-то дурной слух, мол, неженатый и всё с племянником куда-то плавает, м-да… дрянной, слышь, слушок-то… да так, что назначили комиссию чуть не от самого Ришелье, делу, вишь ты, ход дали. Кто пустил – неведомо, а он и потянул на Андрея Петровича. Кто кого на дуэль позвал, я не знаю, только Степан своего родича убил, а тот его ранил. Этот-то, ваш Владимир, совсем мальцом был, а через год-другой и Степан Ерофеевич помер. Потом, снова, года не минуло – и мать Владимира, ну то есть кузина Степанова, померла, так что нынешний князь и взял мальчишку на попечение. Осталась за ним земля, а дом в Одессе вроде как за долги продали, хотя кто его знает. Да это всё чепуха, а вот что главное. – Прохор с диким блеском в глазах вдруг покосился по сторонам, в два шага сблизился со мной и зашептал хрипло и быстро, словно боясь, что здесь кто-то подслушает русскую речь. – Слушай: считали, что Степан от той раны кончился, а только зря то. Потому как рана на нём иного сорта – болото его сгнобило, язвами изошёл, спалил его тихо адский огонь, а мораль – не копай чертей, сермяга.

Возвратившись, с наслаждением принялся я разбирать пакеты. Кроме писем княжны с радостью и тихим умилением нашёл я несколько посланий от родных моих, два послания из своего Общества, одно от Андрея Муравьева и ещё одно от Ивана Павловича Бларамберга, которое я, не мешкая, вскрыл, убеждая себя, что мною движет не пламень любопытства, а интерес к научной переписке.

Он с восторгом отзывался о Муравьеве, с коим имел учёные беседы (ах, вот как!) в Одессе, пересказывал Дебрюкса в радостных и грустных новостях раскопок Куль-Обы, и оказался столь любезен, что потрафил моему самолюбию, между делом сердечно поблагодарив за присланную находку, добавив, что собирается немедля заняться её изучением, лишь только кончит разбирать дары Андрея Николаевича. По окончании же работы он обещал оповестить меня письмом о результатах, с тем, чтобы сам уж я решил, отсылать ли результат князю Прозоровскому. Стиснув зубы, я заставил себя дочитать его рассуждения до конца, но не смог сразу собраться с мыслями для ответа. Чтобы развеяться, письмо от Андрея, назначенное к прочтению следующим, я отложил ниже.

В одном из писем Общества содержалось недоумение по поводу проволочки с докладом о визите к князю. Другое же, подписанное самими попечителями и председателем Малиновским, деловито уведомляло о богатом пожертвовании, кое неназванный благотворитель предоставил Обществу и готов усугубить вознаграждение в обмен на некую рукопись, буде та найдена на Востоке. Предложение сие, впрочем, адресовалось будто бы не мне лично, а кому бы то ни было; секретарь же лишь извещал мою персону наравне с другими о сей возможности. Письмо удивило меня, поскольку ни о каких путешествующих, кроме нашей небольшой депутации поклонников, я не слышал, да и тех, самых упорных, решивших остаться до Пасхи другого года, насчитывалось лишь несколько. Само предложение меня нисколько не заинтересовало, ибо я с презрением относился к доморощенным антикварам и библиофилам, считая большинство их закоренелыми себялюбцами, если не мошенниками. В последние годы быстрота, с которой множилось число этих деятелей, соперничала лишь с ростом цен на подлинные антики и особенно их подделки. Я вздохнул о нелёгких буднях Малиновского, которому бестолковая суета их изрядно докучала, отнимая драгоценное время.

Таким образом выходило, что я напрасно считал инспекцию полковника Галицкого неофициальным освобождением моей персоны от обязанности изворачиваться, изощряясь в двусмысленных формулировках. Впрочем, мысленно я давно сочинил несколько строк для доклада, так что положить их на бумагу не отняло бы у меня и получаса.

Муравьев жестокосердно распространялся о грандиозных своих планах, которым, конечно, не мог я не завидовать. Записки о путешествии уж готовились к печати, и сам Пушкин обещал дать рецензию. «Помнишь, жаловался я тебе о двух статуях из розового гранита, что было умыкнули из-под самого моего носа? Я не поборник бунтов, но спасибо революционерам в Париже, их стараниями корабль в Марсель так и не ушёл. И вот сейчас покупаем их второй раз. Так что радуйся: к твоему возвращению истуканам стоять в Петербурге!» Обида почти заступила место первого интереса, как неожиданно похвальбы и самодовольство враз куда-то исчезли, и я прочёл следующее: «Чего ради взялся я за перо, всё это тебе описывать? Помнишь ли разговор наш о Дашкове и его тайной миссии? Так вот, работая над своими очерками, я разворошил множество летописей паломников русских в Святую Землю: от самого игумена Даниила, видевшего в Иерусалиме ещё короля франков, до упомянутого товарища министра юстиции. Перечитал я наново «Северные Цветы», и что же осенило меня? Эта бестия Дашков… сейчас сядь, друг мой, ибо рискуешь грохнуться оземь, посещал библиотеку сераля! Ты, повременив, скажешь: во-первых, невозможно христианину проникнуть в сераль; во-вторых, к тому же и Дашков именно всячески выгораживает себя, описывая то наполовину мифический визит туда Скарлата Караджи, то вполне возможный генерала Себастьяни. Но слушай дальше: из четырёх его неуклюжих статей две посвящены серальской библиотеке, куда он якобы не проник, несмотря на многие ходатайства от посольства. Не странно ли такое усердие к тому, что не сложилось? Что за блажь столь много писать о том, чего не зрел и не держал в руках, особенно учитывая, что прочие записки посвящены только виденным лично местам и событиям? Уже, кажется, говорил я, что остальные, с позволения сказать, опусы также весьма отрывочны и поспешны, напоминая черновики. А ведь публиковал он их не вдруг, а четыре или пять лет спустя! И сие более всего наводят на мысль о завесе для маскировки главного манёвра. Предвосхищаю твоё новое возражение в духе «что ж с того?» Изволь, другие доводы. Дашков не скрывает, что покупал разные древние манускрипты, много рассуждая об утраченном Тите Ливии и прочих, коих он якобы искал в древних хранилищах Востока. Мол, вот искал Диодора, да и того не нашёл, чего уж говорить о прочем! Полагаю в этом лишь ещё одну попытку навести на ложный след тех, о ком мы с тобой почти ничего не ведаем, но кто, увы, знает всё про нас. Статьи Дашкова в альманахе Дельвига – не что иное как сигнал, знак, фигура речи! Адресованный тем, кто понимает этот язык намёков и символов. Жаль, далеко я теперь от сераля (особенно, съязвишь ты, от женской его половины – и окажешься справедливо прав, ибо не может он не возбуждать фантазий европейца, тем более дерзких, чем менее вероятных), иначе выведал бы тайну сию непременно. Чего тебе с благословением и завещаю».

Меня насторожили тон и существо письма – за свойственной Андрею манерностью легкомыслия в нём звучала обида чем-то оскорблённого человека, того, кто ставит свои качества и способности гораздо выше поставленной перед ним задачи. Одновременно я не мог не чувствовать, что он чего-то недоговаривает. Но какова причина недомолвок? Боязнь чужих глаз, могущих прочесть послание или жадность добраться до некоей истины первым? Загадка сия требовала спокойного размышления, и не одного письма с вопросами, но в тот миг владело мною только одно быстротечное чувство.

Как к милости особенной и трогательной, кою нельзя смешивать ни с чем посторонним, вернулся я к письму княжны, уже когда окончательно отложил все прочие. Признаться, довольно скучное в содержании, оживлённое лишь описанием привольной жизни в Навплионе на площади Трёх Адмиралов, где обитал президент граф Каподистрия, оно послужило мне утешением лишь по авторству своему. Из письма следовало, что дамы получили мои послания и выражали озабоченность по поводу приключений (коих я не описал и половины, да и то – весьма иронически). Со своей стороны они чувствовали себя в полной безопасности среди друзей русских и греческих, за что я искренно возрадовался. Второй не столь благостной вестью стало сомнение княгини Натальи Александровны, направиться ли в Святую Землю после зимнего путешествия по Италии. Я сравнил числа. Боже, в эти минуты, вероятно, каблучки Анны стучали по площади Святого Марка. Уже готовился я вернуться к другой, живой её записке, как вдруг на перевёрнутом листе мечтательный взгляд мой упал на постскриптум.

В нём она сообщала, что узнала из письма отца. Злополучная дамба разрушилась не вследствие лишь дождя. Часть бревенчатых свай водослива, служивших основой его, оказалась предварительно подпилена с умыслом и умением таким образом, чтобы поддаться напору при подъёме вод в сильный дождь. Это показало следствие, учинённое самим князем, но кому могло понадобиться затопить раскопки – так и осталось тайной. Ни у кого из известных князю людей не имелось достаточного мотива для совершения такого злодеяния, лишь по счастливой случайности обошедшегося без жертв.

Почему она упомянула об этом, хоть и в приписке? Могло ли служить это нам одним понятным и завуалированным от других намёком на обстоятельства, без которых наше знакомство не имело бы должного продолжения? Случайно ли упомянула она об отсутствии пострадавших, в коих равно могли оказаться и её отец и я? Мне хотелось склонялся именно к такому объяснению, ведь когда Анна писала постскриптум, второго письма ещё не существовало. Возможно, в тот последний момент, перед тем как приложить печать, она изыскала единственный способ как-то напомнить мне о проскочившей между нами искре первой приязни.

Или нет? Вспышки других искр почудились мне, уже когда я складывал листы. Строчки оказались припудрены тем самым песком, который когда-то подарил ей я, и который не мог спутать ни с каким другим.

Но радость сменилась и вздохами. Увы. Для меня это послание значило и нечто иное. Почти растворившийся в забвении призрак ужасных болот снова начал облекаться во мне плотью своих проклятий.

Я принял решение ожидать в Бейруте самого прибытия княжны, а до того счастливого дня заняться установлением полезных знакомств и изыскательской работой.

Весь оставшийся день посвятил я приятному сочинительству, заботясь о том, чтобы княжна Анна, вслух читая моё послание, не оказалась скомпрометирована ни малейшим намёком. Долго размышлял я, кому адресовать его: только княжне – неучтиво, княгине – фамильярно, и решил указать адресатами обеих. Вечером же ко мне снова пожаловал консул, и на сей раз мы вместе с его семьёй отправились с визитом к французскому посланнику.

Вежливые эскапады, коих я не поклонник, довольно скоро, к счастью, перешли в доверительную беседу. Другой гость французского консула, полковник Беранже, обходительный человек лет сорока, оказался большим ценителем истории, прекрасно разбиравшимся во многих коллизиях Передней Азии, и мы скоро нашли с ним общий язык на почве арабских памятников словесности. После третьей перемены блюд и возлияния бордосским, я подступил к нему с откровенными вопросами о состоянии восточной науки после экспедиции Наполеона. Он давал обстоятельные характеристики весьма охотно, превознося Шампольона и Сильвестра де Саси, и умаляя Гаммер-Пургшталля, что меня не удивило; но когда в свой черёд похвалил я Карно, как знатока арамейских языков, мне показалось, что француз гораздо дольше необходимого удерживал бокал свой у губ, так что вся без остатка рубиновая жидкость медленно перекочевала в его дородное, обтянутое идеально скроенным сюртуком существо.

– Лазар, кажется, увлекался математикой, его сын Сади что-то писал о тепловых машинах, – медленно, словно ленясь, произнося это, Беранже пристально глядел мне в глаза, и сквозь поволоку равнодушия в зрачках его пробивался огонь жгучего интереса.

Я даже не успел открыть рта.

– Карно? Который? Позвольте… Жан-Луи Карно? – увидев мой утвердительный кивок, призванный загладить никчёмное здесь моё щегольство чужими знакомствами, удивлённо вопросил консул со своего места, отвлёкшись от беседы с Шассо. – Разве он ещё…

Беранже фальшиво изобразил побеждённую забывчивость.

– Откуда вы… впрочем, неважно. Вы опоздали, мсье Рытин, он покинул этот мир.

– Отбыл на родину? – я изобразил вслед ему такое же непонимание.

– В тот мир, откуда приходим мы все, и куда в положенное время вернёмся. Несравненно лучше Сирии, я надеюсь. Как Франции эпитет «прекрасная», а Руси «святая», миру тому подобает лишь дефиниция «горний», – за витиеватостью он не мог скрыть нервного движения, о чём сообщило столкновение графина с бокалом.

– В таком случае, на сколько же я опоздал? – я не подал виду, что не верю его словам.

– Лет на десять, полагаю, – они переглянулись с консулом, и тот поджал губы, что, вероятно, означало неуверенную поддержку. – Чем не хватает вам Шампольона? Он жив.

– Он жив в Париже, а я здесь.

– Обещаю найти вам тут собеседника, который заменит бедного Карно, – консул подошёл к нам ближе.

– Я и сам немного сведущ в древнееврейском наречии, – Беранже разлил ещё вина, и я заметил дрожание его руки.

– Довольно странно, что господин Муравьев… – я осёкся.

Уже не раз в этом путешествии, ещё со встречи Бларамберга убеждался я, что не всегда уместно выказывать свою осведомлённость. Это как меньшее из зол, настраивает людей против. Не впервые пожалел я, что пренебрёг советом Прозоровского. Но как выведать необходимые сведения, показывая себя совсем невежей?

– Что – Муравьев? – Беранже, не дождавшись продолжения, вынужденно переспросил.

– Оставим. Я, сдаётся мне, путаю. Действительно, мне рекомендовали его как знатока древних языков, но человек, знавший его, встречался с господином Карно изрядное тому время.

Интерес, проявленный полковником, совсем сбил меня с толку.

– Где же он с ним виделся?

– Кажется… в Александрии, – солгал я, пытаясь сообразить, как мне выпутаться из неприятного разговора, небрежно затеянного мной самим и который становился всё более непонятен. – Впрочем, не могу утверждать положительно.

Он подумал или сделал вид, что подумал.

– Какой-нибудь мошенник выдаёт себя за нашего славного Карно, – подвёл итог Беранже, вновь обменявшись взглядами с консулом. – Слишком значительные капиталы делаются нынче на древностях. Кстати, господин Рытин, вы можете сколотить себе кое-что на старость: по просьбе одного вельможи я покупаю старинные манускрипты и таблички с эпиграфами на древнееврейских языках. Мы могли бы сотрудничать…

Последние слова Беранже едва только доходили до меня своей несуразностью. Дважды настойчиво упомянул он древнееврейский язык, о котором не вымолвил я, кажется, и слова при всей своей словоохотливости. Моё недоумение выглядело вполне убедительно, ибо тем паче о табличках с такими эпиграфами я даже и не вспомнил. Но мне пришлось заставить себя не передёрнуться, будто нечто склизкое попалось в мутной воде мне в руки.

– Прошу простить, – ответил я, – я не испытываю недостатка в средствах и сам собираюсь нанимать здесь агентов, а не поступать на службу к другим. Но обещаю, найдя что-либо замечательное среди семитских эпиграфов… – он чуть наклонил голову и приподнял брови, – ни в коем случае не разглашать это кому бы то ни было.

Мы расстались довольно холодно, но внешне это не проявилось никоим образом.

Деньги, даже те немногие, что ревностно запирал в походном ларце, я сдал на хранение казначею, и удовлетворённый распиской, преспокойно улёгся спать, но всё же отвернулся головой к окну, чтобы видеть дверь. На привязи подвесил я тяжёлый кофейник, с таким расчётом, чтобы звонкой медью своей обрушился он на пол при малейшей попытке открыть её. Грохот разбудит меня и крепко спящего, а вора, возможно, спугнёт надёжнее меня самого.

Уснуть не мог я долго, что объяснял приливным действием полной Луны, волнующей не столько ум, сколько чувства. Та же самая она могла в сей самый миг созерцаться моей княжной, и от того я почувствовал прилив странной нежности к тому единственному на земле и в небе, что могло сближать нас.

Что-то быстро метнулось по бледной части стены, что почувствовал я и сквозь прикрытые веки. Кто-то едва слышно крался по террасе. На сей раз я твёрдо вознамерился поймать и наказать преступника. Повернув голову так, чтобы видеть из темноты проём окна, я затаился и изготовился к прыжку. Вор снаружи тоже выжидал где-то невдалеке, что делало напряжение невыносимым. Видимо, он прислушивался к моему дыханию, и мне стоило огромных усилий принуждённо громко изображать спокойное сопение глубоко спящего человека. Что делать, если он не один и ждёт сообщника, – мелькнуло в мыслях, но в эту секунду человек в восточной одежде ловко скользнул внутрь и через мгновение уже тянулся к моей шее. Зря полагался я на то, что он станет рыскать в моих вещах и не тронет меня самого. Я понял, как просчитался, рассчитывая на скорость и неожиданность, с которой способен вскочить на ноги и обескуражить его, атаковав первым. Сделать это оказалось невозможно, и я смог лишь увернуться от его рук, в коих сжимал он нечто, принятое мной за платок, которым хотел задушить меня. Впрочем, он всё же оказался не готов к сопротивлению, и промахнулся, дав мне несколько мгновений собраться. Мы молча боролись, но, по счастью, родители мои наделили меня большей силой, чем имелась у злодея, я одолевал его даже в лежачем положении, и вскоре, вцепившись ему в шею одной рукой, второй смог метнуть в дверь подушку. Гром кофейника таким образом несколько запоздало, но сыграл положенную роль: враг обернулся и прозевал момент, когда ещё мог переломить ход борьбы. Хватка его ослабела; ещё немного – и уже он вырывался от меня, а я сорвал повязку с его лица и обомлел. Он воспользовался этой заминкой, и вскоре прыжок его в окно ознаменовал мою полную победу. Оправившись от первого удивления и с опозданием попытавшись нагнать его, я последовал за ним на террасу, но увидел лишь, как он сиганул через перила вниз. Мог последовать я за ним и дальше, погоня в незнакомых тёмных переулках чужого города не пугала меня, но недостаток на мне одежды делал сие невозможным. Я лишь бессильно проследил, как, что-то крикнув своему невидимому сообщнику, он исчез в кромешной тени ближайшего угла.

В комнате распространялся слишком знакомый мне запах раствора господина Либиха. Платок, принятый мной за удавку, оказался насквозь пропитан едкой жидкостью, от которой начинала ломить голова.

Теперь лишь уразумел я, почему воры покушались на мою каморку не днём, в моё отсутствие, а ночью, то есть именно тогда, когда я мог, проснувшись, застигнуть их на месте. Имея такое крепкое средство, способное мгновенно лишить человека чувств, совершать разбой удобнее именно в тёмное время, без опасений, что кто-либо ещё может случайно потревожить грабителя. Но вот вопрос, который возник на месте решённого: воры ли те, кто пытается проникнуть ко мне с такой настойчивостью?

Потому что я вспомнил лицо, увиденное мной в лучах неверного светила: торговец, с которым беседовал Прохор сегодня на базаре, выскользнул из рук моих и был таков, не раскрыв сей тайны.

До утра промучился я раздумьями, и только с рассветом, заперши ставни, забылся тревожным чутким сном.

На другой день я поведал Прохору о странных событиях двух прошедших ночей, не упомянув, впрочем, о его знакомце.

– Воры-с, – пожал он плечами безо всякого интереса. – Пронюхали про золото, что вы у консула хранили, вот и рыщут.

Я чуть не подскочил:

– А ты откуда про деньги знаешь?

– Ещё у Прозоровских вы ж сами и говорили, – без запинки ответил Хлебников. – Следят за вами-с.

Возможно. Пустословие не раз подводило меня. Но неужели навёл на меня предатель в консульстве? Ненадёжных людей разных кровей хватало. Народ служил там по большей части из местных жителей, спасавшихся от рекрутчины, поскольку трактаты с Портой запрещали забирать служащих иноземных посланников. В конюхи и сыновья шейхов шли. Жалованье полагалось им невеликое, доверие тоже. Считалось, что кормит их семья, таковое положение устраивало всех.

Как бы то ни было, хорошо, что деньги пока нетронутыми хранились у банкира. Памятная история несчастного Иоганна Винкельмана не способствовала моему сну.

– Немец? – услышал я Прохора учтиво и вместе с тем неприязненно. Оказалось, что я рассуждал уже вслух.

– Немец! Сапожник, основавший нашу науку уж скоро сто лет как. К нему в доверие под видом любителя древностей втёрся преступник, выпущенный перед тем из тюрьмы. Позарился на деньги да медали и заколол его прямо во сне.

– Так и говорю: тёмные дела, тёмные люди… А вы бы сами-то наладили следить за всеми. Тут все так живут. Вещички-то вам со всего края повезут, а могут и словечко шепнуть о том ли, о сём. Русскому, что французу, тут не спрятаться – всегда на виду, как каланча.

– А не случилось ли тебе встретить… – у меня едва не вырвалось слово «господина», но я вовремя зашёлся в кашле: – некоего Этьена Голуа, того, что…

– Того, что вас собирался раз так примерно пять в деревянный ящик спровадить-с? – закончил Прохор, тыча пальцем в мою сторону. – Как же-с! Арестовали его, уж не знаю, по чьему наущению, да, видать, проштрафился крепко. Кажется, сам князь и донёс, прискакали, повязали – вот и вся недолга. Остальная шайка сама разбежалась. Один только с Прозоровским-то и остался Евграф этот чёртов Карлович! – случайно или нарочно, но отчество он каркнул так, что бурно обсуждавшие что-то рядом арабы замолчали, косясь на нас. – Помяни моё слово, они и вдвоём бесов копать не бросят.

– Откуда знаешь про шайку?

– Так я у твоего князя после ещё дважды гостил. Тайком, то есть с седоками. Дворовые сказывали-с. Да сбегутся ещё!

Я потребовал подробностей, испытывая к Прохору чувство необъяснимой ревности, словно он мог помешать чему-либо в изысканиях моих. Он рассказал, что привело его к князю, и каким неутешительным итогом пришлось довольствоваться приставам.

– Крамолы не сыскали-с, а главных чертей эта бестия Евграф так ловко рассовал по разным коробам, что кроме него больше уж никто и не соберёт.

– Ты про что это толкуешь? – насторожился я.

Губы его чуть вздрогнули, презрительно опустившись краями вниз, а взгляд неожиданно посоловел. В глазах словно проступило изнутри что-то жуткое и необъяснимое и разбилось изнутри о зрачки. Он понизил голос и почти басом произнёс медленно:

– Да про то. Знаю я, что за чудо с крыльями Их Сиятельство вам под куполом показывали-с. Вы тогда ещё на них буйно кричали-с и ногами топали-с.

Я опешил, не знаю даже от чего больше – от неистовой ли перемены в нём или от смысла сказанного. Меж тем лицо Прохора обрело самый обычный простодушный вид, так что я усомнился даже, не померещилось ли мне виденное. Чуть опомнившись, я ответил уклончиво, и голос мой, кажется, не источал должной решительности:

– Я вовсе не кричал на господина Прозоровского, а спорил с ним по поводу методов научного следствия. Это не ругань вовсе, а диспут. Так допустимо беседовать людям учёным, среди которых чины и титулы не имеют веса. – Прохор послушно кивал, размеренно и увесисто. – И не черти они, а доисторические животные. Некоторые даже называют их допотопными, но то спорно. Впрочем, князь Александр Николаевич считал их ошибочно или в шутку за ангелов, оттого и вышел у нас спор. А откуда тебе известно про останки? Кроме трёх человек, о них…

– Половина дворни ведала, – закончил Прохор. – Ну, не трезвонили до поры. А потом уж – иное дело. Мужики ящики заколачивали – плевали да крестились. Недовольствовали очень. Только не ангелы они. Так они твердили. А черти. У бесов ведь тоже крылья имелись. Ведь так?

Всё казалось верным. Но пасьянс не складывался. Люди, пытавшиеся залезть ко мне, не походили один на другого, но разнились ли источники, их пославшие? Это мог я объяснить неудачей первого случая: сообщники поменялись ролями. Я допускал даже, что одна ночь вовсе не связана с другой, и ко мне имеют интерес разные тёмные личности, коими вообще полон Бейрут. Деньги вполне объясняли такое. Могло случиться и так, что сегодняшний вор угодил ко мне по неловкости: торговец, не мудрствуя лукаво, выслеживал Прохора, надеясь поживиться у него золотом, а ко мне залез по ошибке, но в таком случае откуда он взял раствор Либиха, который имелся только у заговорщиков? Или настоящая родина отвратительного снадобья – Восток, а не Запад? Тот, впрочем, мог иметься и у Артамонова. Так неужто незадачливость художника только ловкая ширма, и он – ключ ко всему?

А может, Прохор и сам искусился чужим добром? Но где раздобыл он раствор? И кто поведал ему свойства потравы? Что здесь, в Бейруте, происходило до моего приезда? У меня голова шла кругом. Никак не складывались вместе Голуа, Артамонов, Прохор и турецкие злоумышленники, не мог связать я их воедино нитью безупречной логики. А ведь оставался ещё и таинственный знакомец, преследовавший меня из Одессы до Яффы и самого Мегиддо, да отставший где-то на каменистых равнинах Палестины. Он ли тот третий, справлявшийся обо мне в консульстве, или же пособник Голуа, топивший нас в Босфоре? А может, оба?

Но одна мысль возвращала всё с головы на ноги. Так, заговорщики, Артамонов, или они вместе, перекупили Прохора, который обязался следить за мной и исполнять их поручения. В моё отсутствие времени у них имелось предостаточно. А уж он взялся за дело, засучив рукава и нанимая здешних воров. Узнав, что кроме костей Арачинские болота не содержат золота скифов, они кинулись на куда более надёжный звон золотой монеты. За неимением других лучших, я оставил эту догадку как главную, чтобы сверять с ней все прошлые и дальнейшие события.

Превосходно. Теперь всё стало по местам. Любая самая трагическая определённость казалась мне лучше неведения жуткой интриги, коей я против воли оказался участник. Прекрасно.

Мне требовались покой и тихое одиночество. В гостинице своей ожидал найти я всё необходимое для размышлений. Минуя кофейню, я приказал принести трубку и кофе. Но замок в комнату оказался сломан, вещи перерыты и разбросаны. Немного успокоившись от того, что письма княжны остались нетронутыми, я прежде заставил себя сесть и дождаться разносчика, а после неспешно вдохнул ароматного дыма. Лишь так придя в себя, я взялся искать, что пропало. И убедился, что, не найдя денег, вор не поживился ничем. Ещё и ещё раз тщательно проверил я, сверяясь с подробным списком, валявшимся тут же – всё оставалось при мне: личные письма и официальные бумаги, путевые дневники и учёные записки, дорогая одежда и новые сапоги, древние свитки и драгоценные пергаменты, кои не успел я ещё изучить и отослать в Россию – всё сохранилось даже неповреждённым.

Тогда я разрешил себе набить ещё одну трубку и, окружив себя клубами дыма, вздохнуть спокойно, если и не в смысле разгадки происходящего, то хотя бы в убеждении, что более меня не потревожат.

Однако положение моё стало незавидным. Не успели мы встретиться, как уже и Прохор, на которого я рассчитывал, оказался причастен к каким-то неприглядным делам, замышленным против моей персоны или миссии. До времени я решил не чинить ему допроса, и оставить пока при себе, хотя он мог знать от самого лавочника, что я имел возможность опознать того как ночного грабителя.

Хлебников сопровождал с базара купленные вещи. Вид его деловитый, и расторопные распоряжения ещё сильнее разожгли во мне противоречивые чувства. Ночь провёл я в напряжённом ожидании готового к бою гренадёра, в новых уютных креслах, снаряжённым для борьбы и погони. Но часы шли, а спокойствие оставалось ненарушенным. В последний раз щёлкнув крышкой брегета в три пополуночи, я перебрался на кровать.

С утра, едва первые торговцы отворили свои лавки, я уже шёл к железным вратам бедестана – большого каменного строения рынка, с забранными в кованные решётки окнами, где располагали ценные свои товары ювелиры и оружейники. Недавно ещё европейцу не только запрещалось покупать оружие, но и ходить там, где его продают, но с некоторых пор закон позволял многим коллекциям в Англии или России обогащаться фальшивыми пиратскими пистолями и поддельными клинками дамасской работы времён Саладдина. Торговец пространно хвалился знакомством с семейством Шассо, коего знавал он ещё дядюшку Аббота, служившего совсем недавно английским консулом.

Взгляд мой упал на почти сабельной длины кривой кинжал изящного исполнения. Мастер приготовил подушку, чтобы продемонстрировать мне превосходные свойства клинка. Нередко приходилось слышать мне о чудесах острых стальных лезвий, разрубающих на лету шёлковые платки, не доверял я тому, не верю и сейчас. Впрочем, подушка, тщательно осмотренная мной перед представлением, оказалась совершенно цела и через миг уже сыпала на ковёр своими внутренностями. Я понял, что в моих руках оружие сие окажется бесполезным и попросту сломается при первом же неловком ударе, потому что трюк сей зависел не столько от достоинств сабли, сколько от сноровки исполнителя и годен не к битве, а в цирк. Тогда избрал я себе клинок попроще, чем немало огорчил торговца, терявшего прибыль от дорогого изделия и даром потраченную подушку. Впрочем, настроение его немедленно поправилось, когда приобрёл я капсюлей, пуль и пороха, необходимого для моих пистолетов в количестве, с лихвой покрывшем все его настоящие и мнимые издержки. Так что долго ещё он угощал меня кофе, пока я, путаясь в словах и особенно звуках их наречия, разведывал, как мне отыскать ряды продавцов дешёвыми тканями, и он с удовольствием объяснял мне путь, чертя его в воздухе концом двуствольного пистолета, редкой реликвии времён, когда порох ещё не изобрели.

Убеждённый, что в хаосе лабиринта многочисленных лавок этих бейрутских Хамовников отыскать нужные мне развалы я не смогу и в неделю, я обескуражено остановился, когда неудачливый ночной вор, ещё издали увидавший меня с большим тесаком на поясе, и, вероятно, превратно истолковавший мои намерения, с жалобными проклятиями бросился наутёк, возбуждая к нам всеобщее внимание, сменившееся, впрочем, спустя мгновения обыкновенным для сей публики кейфом. Проследовав за ним на несколько шагов и убедившись в тщетности догнать проворного беглеца, я отправился с базара прочь за город, где под скалами, овеваемый свежим бризом, до обеда тренировался во владении новым холодным оружием и порядком позабытой за время странствий стрельбе.

Твёрдо вознамерившись выяснить скорее все обстоятельства, я хотел поначалу взять с собой Прохора, чтобы разыскать художника, но сейчас уже полагал это небезопасным, поскольку из союзников моих тот мог уже превратиться в приспешника Артамонова. Впрочем, такая возможность казалась мне призрачной, ведь если Артамонов и Прохор в сговоре, то первому найти меня не составляло труда, он же по сию пору не объявился. Совсем, однако, пренебречь таким поворотом я не мог, ведь для маскировки своих отношений противники могли пойти на то, чтобы не раскрывать своих связей. Пока, карабкаясь в гору, я размышлял, как лучше выведать мне у Хлебникова адрес художника, случай помог мне незамедлительно.

 

17. Артамонов

Поодаль, расположившись в десяти саженях от живописного обрыва, Артамонов писал вид на крепость и бухту. Изгладив в себе неловкость от того, что явлюсь к нему во всеоружии, я двинулся вдоль кромки высокого берега. Многочисленные домики, покрытые однообразными крышами в форме четырёхскатных пирамидок, уже перекочевали на передний план его эскиза.

– Шассо сокрушается, что жители совсем не отстаивают свои плодородные земли от набега морских песков. Он утверждает, что за последние полтора десятка лет дальний тот природный мыс более чем на треть уже засыпан, а местные обитатели равнодушны к потерям плантаций.

– В Египте Озирис прогнал в Эфиопию враждебного Тифона, и после оплодотворил освобождённые земли водами Нила. Но здесь нет вида более чудесного, чем этот, где победу одерживает Тифон.

Зажатая между пальцев, его кисть очертила изящную дугу, показывая направление.

– Искали вы меня, Артамонов?

То, как он, не обернувшись даже, сразу парировал, выдавало в нём страстную цель свидеться и выяснить отношения. Вопрос сей, как видно, трепетал в нём давно, и лишь ждал подходящего случая.

– Скажите, Рытин, только быстро, без раздумий: простили вы меня в душе за тот раз?

Носимый с французской куртуазностью итальянский костюм его словно бы менял нас местами. Любой не понимавший нашей речи свидетель мог бы клятвенно заверять, что высокий длинноволосый принц допрашивал проштрафившегося чиновника.

– Я не держу зла, это истинная правда, – ответил я, осознав нашу разницу, но ещё не догадавшись, чем изменить диспозицию. – Но наше с вами общение невозможно впредь до выяснения некоторых обстоятельств.

Он отложил палитру, вытер руки и обернулся. Пробурчал: «Славно, славно», похвалил ливанское вино, которого имел с собой большую бутыль. Полуденное солнце припекало сильно, но задувший с моря холодный ветер прогнал нас на край густого елового леса, где расположились мы на ровных валунах, словно умышленно разложенных там для отдыха путников. За двести лет до того эмир Фахр эд-Дин приказал сажать ели для защиты от песков, и так преуспел в этом, что доныне лишь эти умножившиеся чащи спасали крохотную полосу земли между двойной пустыней песков и моря. После ничего не значащих восторгов по поводу красот и ароматов цветущей зимы, Владимир начал рассказ:

– На чужбине, если рядом нет близких, коим можем мы посвятить свои заботы и доверить тоску печалей и где так много бытовых неурядиц, волнующих соблазнов и неизвестных правил, люди легче сходятся в знакомствах, особенно если кто-то проявляет интерес к вашей душе и вашему делу. Так случилось и со мной, когда, устав от Рима, приехал я в волшебную Флоренцию, сами звуки имени которой возбуждали во мне романтическую игру воображения.

Однажды на пленере, когда с изумрудного холма рисовал я этюды живописных вилл в окружении садов на окраине города, ко мне обратился один господин, чуть старше меня, похожий на итальянца, но не местный; он отрекомендовался доктором Александром Галаки, путешественником из Болоньи. Я так и не понял, каких он кровей, это не представлялось мне существенным, теперь же я и вовсе не уверен, что это его настоящее прозвание. Он сдержанно похвалил мою манеру письма, и хотя, признаюсь, в ней нет ничего исключительного, мне польстило его мнение, ведь любой творец, кроме Создателя, тщеславен и подвержен язвам лести как никто иной из владеющих ремеслом. Мы беседовали более часа о живописи, музеях и капеллах Апеннин, я презентовал ему этюд, он же пригласил на обед к своему другу, у которого гостил.

Человек тот представился принцем Россетти, что соответствовало антуражу лёгких сводов прекрасного, но несколько обветшалого дворца с классическими колоннадами и фонтанами в парке скульптур. Его топазовый перстень изобличал в нём человека имеющего власть и могущество. Он и поведал мне нашу семейную историю, истинность которой я смог проверить лишь совсем недавно. Но случилось то не сразу, а по прошествии нескольких недель.

– Откуда же её узнали его соглядатаи?

– История эта, конечно, держалась у Прозоровских под секретом, возможно, более строгим, чем все его раскопки. Знали о ней только князь и княгиня, даже Анна находилась в неведении. Но дворовые люди болтливы, особенно если их потчевать барским вином и возвышать в мнимом достоинстве. Люди Голуа действовали аккуратно и размеренно, по крупицам собирая сведения. Так как князь подолгу отсутствовал, Этьену удалось проникнуть и в некоторые его бумаги. Не скрою, тот разговор двух иностранцев касательно чужих семейных дел в моей далёкой Отчизне испугал и насторожил меня, но лишь пока Россетти не предложил мне честную сделку: в обмен на документы, подтверждающие мои права, я должен по возвращении работать у них осведомителем. Говоря прямо – шпионить за своим благодетелем, ведь ещё совсем недавно я считал Прозоровского едва ли не отцом. Я тут же дал своё согласие, при условии, что рассказанное им – правда. Впоследствии я узнал, что Голуа приложил немалые усилия к тому, чтобы убедить князя взять для некоторых работ художника. А уж Александр Николаевич не без подсказки вспомнил обо мне. Так я сквитал попрание моих законных прав, предав его доверие.

Вернувшись на родину, я предполагал решительно всё проверить и разъяснить: у князя незамедлительно истребовать наследство и порвать с обществом шантажистов, так или иначе разоблачив его агента. Но, увы, очень скоро убедился, что имение Прозоровских – уже их оплот, и доверять там попросту некому. Кроме, разумеется, Анны, которая – невинный ангел и совершенно ни при чём. Я не собирался втягивать её в дела преступников, но однажды имел возможность убедиться, что она, не подозревая ничего, тоже может легко оказаться во власти негодяев. Голуа, расчётливо избрав кабинет князя для показа бумаг, подтверждающих права моего состояния, предварительно отправил ей записку якобы от моего имени с просьбой явиться туда же в урочный час. Этим он убедил меня в том, что малейшее неповиновение может привести к непоправимым последствиям для дорогого мне существа, а кроме того, отвлекая меня, снова мог спрятать документы в открытое им потайное место, подальше от моих глаз. Это оказалось разумно с его стороны, ибо я, находясь вне себя от обмана, мог похитить их раньше времени, лишив их другого важного козыря для управления мною. Они же хотели сперва получить от меня необходимые сведения. Но сделка наша только до сей поры казалась равноценной: сведения против других сведений. Вскоре я понял, что это обман: их работа имела твёрдое окончание, мои же обязательства понимались как бессрочные. Я боялся, Рытин. Да, боялся. Открыть князю Голуа не значило избавиться от бед: его сподручные могли оказаться ещё опаснее. На прямой мой вопрос, кто из обитателей дома состоит в нашем обществе, Голуа язвительно отрезал, что каждый младший член его имеет право знать только того, кого ему определено. Но я всегда полагал, что уж ему-то известно гораздо более… – Артамонов вдруг замолчал и долго набивал и раскуривал изящно исполненную трубку с тонким прямым чубуком, прежде чем продолжить внезапно возвысившимся голосом: – Теперь касательно княжны Анны Александровны. Я любил её, люблю и по сию пору, и хочу, чтобы вы знали это, Рытин, раз уж наши пути столь лукаво пересеклись!

– Отчего же – лукаво? – вопросил я, размышляя об уже услышанном.

То, что Владимир, по его словам, оказался не организатором шайки в доме князя, а лишь безвольным соучастником, отчасти обеляло его, и я даже чувствовал облегчение от того, что первая догадка моя не подтвердилась.

– Мне следовало пытаться привлечь вас в союз, открывшись во всём, а не хвастаться познаниями в каббале, мизерными и ущербными. Вы, как человек порядочный, и при этом случайный и посторонний, могли помочь раскрыть князю глаза… Меня же слепая ревность с новой силой бросила в объятия заклятых друзей. Я виноват пред Анной и пред вами, и заслужил порицания, но счастлив, что дуэль наша не состоялась. Однако меня немного оправдывает то, что и вы со своей стороны слишком рьяно взялись за дело – я не мог остаться равнодушным. В конце концов, мы с Анной дружны с детства, рядом воспитываясь, а тут – залётный франт с чинами и императорской депешей!

Я оставил последнее его примечание без внимания.

– Вы послали мне ту французскую книгу о каббале? Или князь?

– Я никаких книг не посылал. Возможно, Прозоровский. Я подарил её Анне – непростительная глупость и бахвальство, а уж она, верно, передала отцу.

Кажется, я покраснел от тайного удовольствия.

– Однако с дуэлью нашей не всё ясно. Не изволите ли объяснить? Как этот проходимец Голуа собирался меня прикончить? И по какой причине вы известили его о поединке?

Взгляд Артамонова говорил, что проходимцем следовало считать скорее меня, чем Этьена.

– Я спросил у него дуэльную пару, а уж остальное пришлось рассказать как старшему члену общества, в котором я поклялся состоять. Не ожидал я, когда заключал свой поспешный договор, что окажусь зависим от них настолько, что совершенно потеряю свободу. С другой стороны, я не мог не признаться себе, что поспешил с вызовом и жалел о том. Я испугался и рассчитывал на его совет и помощь, мне хотелось переложить хотя бы часть взваленного груза на чьи-нибудь плечи. Посему, от бесчестного предложения его я не отказался. Пистолетов, полагаю, приготовили три. Два неисправные: любой избранный вами дал бы осечку, мне же предписывалось воспользовался третьим, заряженным заранее и припрятанным под плащом. План обязывал подменить оружие, когда мы спиной друг к другу расходились бы к барьерам. Это не составило бы труда при наличии единственного предвзятого секунданта.

Теперь только нашлось объяснение, отчего рука художника спокойно писала тогда утренний пейзаж, и зачем ему понадобился широкий плащ.

– И вы преспокойно убили бы меня?

– Я до последнего надеялся на благополучный исход, даже молился, хотя не верю в молитвы. Впрочем, Этьен мог иметь ещё один пистолет и сделал бы выстрел сам. Настало время признаться и вам и себе: именно на это я рассчитывал, понимая, что вряд ли смогу выстрелить в вас, прицелившись. Да, именно так: я уповал на вашу гибель от чужой руки, не задумываясь далеко о последствиях… Но и сами вы, Рытин, виноваты в том, что он ополчился на вас. Вы намекнули мне на то, что стали свидетелем его встречи со мной в кабинете князя. Это привело его в бешенство. Этьен – страшный человек, он прочно попал в зависимость от Россетти и готов на всё. На его счету не одна жизнь, отнятая на поединках… а возможно, и вне их. Отправкой в Россию некогда ему помогли избежать виселицы, но перед тем в расплату тот совершил ещё одно злодеяние. Так меня предупредили в полиции, ещё в Италии. Меня вызывали для дознавательства по подозрению в сочувствии тайному обществу. Я не поверил… тогда, полагая, что его оговаривают с известной целью, но потом… Я думал, что неплохо знаю, с кем имею дело. Знаете, по всей Италии полно секретных обществ, ведущих борьбу за объединение земель. Я им в известной степени даже сочувствовал… все мы немного сочувствуем чужим революционерам… Так вначале полагал я и про своих новых знакомых, рисуя их обычными карбонариями, которые делают вид, что занимаются делами, далёкими от революции. И страшно ошибся. Их общество и в самом деле не интересовалось борьбой с Австрией. Оно метит в какую-то совершенно иную цель, и раскинуло сети по всей Европе. После уж я понял, что Флоренция, уж конечно, не сердцевина этой паутины, и Россетти с Галаки не главные хищники, но у меня всё холодеет, когда я думаю о том, на что готовы пойти главари, если второстепенные лица не боятся заходить столь далеко.

Я прервал его, велев подробнее осветить эпизод с полицией. Он спокойно поведал, что твёрдых улик против него, да и против общества, у сыска не нашлось, впрочем, тогда Артамонов не состоял ещё в действительных членах, а работал как художник, выполняя копии некоторых античных скульптур. Заказ на них, весьма выгодный, он получил от того самого Россетти. Но не рука мастера привлекала их, а сам мастер и его дальнее родство с князем Прозоровским, который по своей подозрительности никак не хотел допускать обитавших у него работников до своего заглавного начинания на болотах. Отказать своим нанимателям впоследствии оказалось уже почти невозможно: во время исполнения заказа, эстетические рамки которого весьма расплывчаты, художник довольно беззащитен.

– Кто первым упомянул Голуа?

– Представьте, они назвали несколько имён, кои я не запомнил, но среди них прозвучала эта фамилия, и я сознался, что знал его шапочно.

– Хорошо, – сказал я. – Вернёмся к поединку.

– Узнав о нашей дуэли, Этьен сказал мне, что, не имея ни единого шанса против вас, я обязан воспользоваться одним правилом кодекса: участник может выставить вместо себя другого бойца, и он готов пойти на это, поскольку мы состоим в одном братстве. Меня удивило это, поскольку никогда не слышал я, чтобы слово «братство» употреблялось когда-либо в разговоре с Россетти или кем-то ещё. Удивило – и сразило своей теплотой, ибо все мы подвержены власти скрытых смыслов, нацеленных на влияние. Этот иностранец, оказывается, умел тонко подбирать слова.

– Может выставить замену, – задумчиво произнёс я, пропуская его оправдательную тираду, – не вызвавший сам, а тот, кого вызвали. Да и то – в редком стечении обстоятельств.

– Я не знал этого тогда! Узнал позднее, по дороге, что стрелять придётся мне самому, но уже имея иной расклад. Вообще, в жизни не думал, что доведётся участвовать в столь фантасмагорической дуэли. Страшнее всего то, что я взял его с собой, тем самым ещё более скрепив злополучный уговор.

– Берегитесь, как бы он не стал для вас приговором, – холодно заметил я.

– Вы полагаете, расторгнуть его я не вправе? Но я не подписывал никаких бумаг.

Я не чувствовал уверенности в рассуждениях о правилах чести в тайных обществах, но считал необходимым припугнуть Артамонова, что позволило бы мне легче заставить его играть на моей стороне.

– Такие договоры не расторгаются и не имеют срока действия. Они становятся недействительными лишь со смертью одного из участников. А может, и всех. Насколько я знаю иерархию иллюминатских обществ…

– Но это не общество иллюминатов, в этом меня клятвенно заверили!

– Да не будьте вы ребёнком, Артамонов! Состоите в братстве вы, а я должен объяснять вам, что это за штука? Предпочитают говорить об иллюминатских обществах, как о более или менее легальных и понятных правительствам! Не всякая ведь тайная организация незаконна, и не всякое общество, тайное и незаконное в одной стране, тайно и незаконно в других. Общество греческих революционеров, вполне тайное для Порты, существовало в Одессе открытым для русских властей, скрывалось лишь финансирование его императором Александром Павловичем. Вы, если угодно, можете, конечно, именоваться хоть секретной сектой, но тогда вас ещё скорее упекут за решётку. Так вот, иерархия имеет строгую дисциплину, каждый член знает только одного своего вербовщика и начальника, а также подчинённых ему субъектов – ещё более несчастных, чем он сам. Так что ищите своего Россетти или… как там звали второго?.. Просите их избавить вас от клятвы служить им. Да, им, им! И не воображайте невесть чего: скорее всего, о вашей персоне никто кроме этих двоих и не ведает. Если не считать своры в доме князя. Тем хуже для вас, потому что у этих типов в отношении вас развязаны руки.

Я не хотел пугать его сверх меры, но так уж само собой получалось.

– Я и сам себе кажусь жалким, – ответил Владимир, что, впрочем, никак не сопрягалось с его холеным видом и надменной осанкой, – но теперь уж ничего не поделать. Я имел глупость отказать Россетти, уведомив его письменно, что не вижу возможности более состоять в их обществе.

– Не так уж плохо, – рассмеялся я. – Если его арестуют и найдут письмо, вы окажетесь вне подозрений. Но глупо. В таких случаях пишут два письма: второе – жандармам, куда отправляют известный список лиц. Берите пример с Шервуда-Верного. Впрочем, меня это не трогает. Расскажите о том, что касается меня: как вы оказались здесь и для чего искали встречи?

– Когда вы уехали вслед за Анной, я места себе не находил от ревности, зная, что вы имеете возможность гулять с ней по бульварам Одессы. Я подслушал, как князь говорил вам о том, что не отдаст за меня Анну. – Артамонов вскочил, лицо его озарилось страстью безутешного страдания. – Какие только замыслы не рождались в голове моей: броситься за ней, соблазнить её, убежать в Европу, тайно венчаться!.. Я просил Прозоровского о разговоре, и сразу же объявил, что знаю о наследстве. Разумеется, я скрыл от него своё участие в обществе его врагов.

И Владимир почти точь-в-точь поведал мне историю двух семей, слышанную мной от Прохора.

Я не решился продолжать настойчивые расспросы. Он, как и я, нуждался в отдыхе. Я успокоил его тем, что свидание моё с княжной в Одессе не состоялось, к чему он отнёсся равнодушно. Мы отправились в город, где славно отобедали, выпив за примирение целый кувшин местного белого вина. Лишь тогда он, не дожидаясь моих понуканий, продолжил свой рассказ:

– Я получил от князя обещание наделить меня наследством немедленно, он уже посылал за стряпчим, когда я сам просил его повременить. Да, не удивляйтесь. Что дали бы мне земли под болотами? Они нужны Россетти, но не мне. Он думает, что в них полно золота, я уже знал тогда, что там его нет. Обретя их, я оказывался между молотом тайных братьев и наковальней безденежья. Ведь с получением наследства я терял содержание от князя, которое, по правде говоря, всегда находил щедрым. Никто другой из непосвящённых вовсе не дал бы за них и полушки. Продать Россетти? Но он не стал бы покупать без твёрдых доказательств их ценности.

– Земли эти могли вы продать самому Прозоровскому.

– Он заявил, что они более не нужны ему, ибо всё, что его интересовало, он уже извлёк.

– Лжёт. Вы рассказали Голуа о том, кого нашёл там князь?

– Нет! Ни ему, ни кому бы то ещё. Я вообще-то чувствовал себя в высшей мере обескураженным тем, что мне попросту нечего доложить моим хозяевам – даже если бы я того желал. Золота скифов у Прозоровского имелось немного, из болот же и вовсе извлекали камни да кости. Но они всё равно о чем-то догадываются. Знали и раньше, неспроста же они заявились к болотам. Да и разве я сам знаю, что и кого нашёл князь? Я собирал скелет из того, что он предложил мне, сообразуясь лишь со своими вкусами и классическим образованием, а оно, заметьте, не допускает вольностей.

– Вы хотите сказать, что решение, найденное вами для расположения костей – не единственно возможное? – со скрытой надеждой спросил я.

– Я ничего не хочу сказать на сей счёт, – отрезал он. – Я не зоолог, а художник. Знаю лишь, что не смогу содержать проклятое наследство, а сам не имею склонностей к раскопкам. Итак, вскоре после обрушения дамбы и отъезда многих действующих лиц, получил я распоряжение тайного общества следовать за вами на Восток и не спускать с вас глаз, пока другое лицо не сменит меня.

– Чего ищете вы? Или – они?

– Меня обязали следить за вами и сообщать обо всех передвижениях, словно вы, Рытин, армия врага, остальное – их дело. Говорю вам об этом с чистой совестью, ибо за пять недель до сего дня я отправил то злополучное письмо Россетти с отказом от службы, поскольку не обещал исполнять любые их прихоти, кроме первоначально оговорённых. В конечном счёте, они лишь ищут древности. Кажется, весь рынок Европы у них под надзором. А Новороссия с её набитым золотом курганами для них просто рай. Предполагаю, что с Прозоровским вышел у них швах, но теперь они отыграются на вас, раз уж шанс представил вас им.

– Вы не исполнили до конца и того первого уговора, и всё же решились на разрыв?

– Я не сообщил им выводов князя, но говорил, что через мои руки не прошло ни крупицы золота. Они знали, что я не допущен до раскопа.

– Но в Бейрут вы приехали, – без упрёка сказал я.

– Один из них не спускал с меня глаз до самого отплытия из Константинополя. Мне даже письма не удалось отправить. Видите ли, уж если я и могу числить себя в подчинении кого-то, то это мой наниматель Россетти, но никак не Голуа. Последний же мнит себя, кажется, моим безраздельным начальником, на том лишь основании, что призван раньше и забросил сети глубже.

– Не потому. Просто он может убивать, а вы нет.

– Я боюсь его, но вынужден слушаться и одновременно обращаться за решением дела к высшей инстанции.

Что-то в его изложении не сходилось, но я никак не мог уловить нити, и от того раздражался.

– Голуа забыл добавить, что особенностями иллюминатских… да! – иллюминатских обществ является также и то, что каждому этажу иерархии положено знать лишь о необходимом. Необходимом – для исполнения поручений, связанных с конечной неведомой целью. Но, – я повысил голос, – не достаточном для того, чтобы делать выводы о задачах генералов.

– Но я убеждён, что Россетти – в числе высших иерархов. Не может же принц…

– Может! – оборвал я его. – Титул – не признак. К тому же титул, присвоенный обществом, может вводить в заблуждение своим несоответствием в жизни вне его. Представьте себе, попадая в жернова проходимцев с самомнением высотой с Вавилонскую башню, даже и высшие сановники и аристократы превращаются в обыкновенных дойных коров, пасомых самозванцами, присвоившими себе чин ареопагитов или маршалов. Император Павел состоял в масонах, но и близко не подпускался к управлению братством. В то же время вполне уверенно патронировал Орден госпитальеров, являясь великим магистром. Вот вам пример отличия тайных обществ от явных.

– Всё так, – обречённо молвил он, и плечи его поникли. – Вчера я получил ответ от Россетти. Он настоятельно требует мне оставаться в Бейруте для встречи с ним. Я не посмел бы испрашивать у вас совета, Алексей Петрович, но нахожусь в безвыходной ситуации.

– Молитесь Георгию Победоносцу. Он уроженец сего града, и у себя дома особенно силен.

– Я обязан сообщить им свой адрес через французское консульство. Но я не стану этого делать.

– Сообщите вы или нет, вы тут как бельмо на глазу, за вами следил мой Прохор, да и сам я наткнулся на вас в первый же день на базаре. Надо бы вам спрятаться хотя бы на время, Владимир. А с его эмиссаром может встретиться ваш эмиссар, предположим, я. Или Прохор Хлебников. Он ловкий малый, а когда не пожалеете червонца, то вашему магистру я не позавидую. Но, – я пресёк его попытку благодарить, – сначала вы должны рассказать мне правду.

– Разумеется! – воскликнул он горячо. – Но я ничего не скрыл!

– За что они хотели меня убить? Ведь, насколько я понимаю, не один Голуа причастен к этому.

– Вы стали помехой им в чём-то. Возможно, неосознанно, сами того не желая, как-то вмешались в их стройные планы. Планы, которые лишь могли казаться стройными.

– Какие планы? – наседал я. – Только, ради всего святого, не повторяйте ещё раз наивных заблуждений князя, что тайное общество ищет золотые статуэтки из курганов, чтобы переплавлять их в звонкую монету или держать цены на сей ходкий товар!

Я заходил слишком далеко, потому что никаких иных подозрений не имел, но настроение нашей беседы позволяло мне диктовать, и я решил проверить все самые невероятные догадки.

– Я не знаю! – отпрянул он. – А что же тогда? Я видел в Россетти хитрого заправилу какого-нибудь Общества Дилетантов, из тех, что громят Акрополи, но всеевропейского масштаба. Я всегда полагал их целью наживу. Возможно, власть, которую могут дать большие деньги. Вы же сами говорите, Рытин, что я не мог быть посвящён… Кстати, я и в вас видел возможного агента пресловутых Дилетантов. Я ведь до самого отъезда так и не узнал, кто из работников князя принадлежал кругу посвящённых, а кто нет. Клянусь честью…

– Это, последнее, излишне. Послушайте, Артамонов! – вскричал я. – Несмотря на то, что они примеряют на себя хитоны божеств, называют себя именами античных греков и меняют названия месяцев – они всего лишь люди. Как мы с вами. Несмотря на титулы, у них лишь по паре рук и ног. Несмотря на богатство, у них лишь по одной жизни. Они – люди, полные грехов и слабостей, с узким умом и жалким воображением, не выходящим за пределы обыденности. Обыденности, понимаете! А вы – творческий человек, с полётом фантазии, с художественной памятью, наконец! Неужели вы, зная их, общаясь с ними, не можете припомнить ничего, что выдавало бы их истинные цели? Нет таких секретов, завесу над которыми нельзя приоткрыть, общаясь с заурядными людьми. Если у вас самого решительно нет никаких догадок, расскажите мне об оговорках, несуразностях, несовпадениях, а уж я постараюсь сам разгадать причину логически.

– Вы правы, – задумчиво произнёс он, – да, у них только по паре рук и по одной голове. Как и в том, что их головы готовы отдать приказ рукам душить и стрелять, поэтому обладают они преимуществом перед нашими, следующими правилам чести и подставляющими себя под пули с равными шансами потерять свою жизнь или свою душу.

Тогда я использовал последнее средство.

– Хочу, чтобы вы знали, – я приблизил своё лицо к нему. – В Константинополе на меня нападали – я узнал одного из приспешников Голуа, возможно, соглядатая и над вами. Если бы я перешёл им дорогу только там, у князя – к чему гоняться за мной по всему свету?

– Я уже говорил: деньги или иные ценности! – воскликнул Артамонов. – Уверяю, они не побрезгуют ничем. Там они считали вас наймитом Третьего Отделения, здесь, убедившись в своей ошибке, решили попросту организовать грабёж!

– Возможно, возможно. Поймите, в опасности не только моя жизнь, но и ваша. – Я взял в руки дуэльный ящик с таким расчётом, чтобы он заметил это. – Если вы предаёте тайное общество, ждите мести от них, если сейчас обманывали меня, я не прощу вам. Но к чему говорить о нас? Более всего я переживаю за спокойствие Анны, на которую случайно может обрушиться тяжесть какого-то грязного проклятия, которым по глупости играетесь и вы, и её отец!

Артамонов вздохнул и надолго замолчал, совсем поникнув головой. Казалось, он собирается с духом, чтобы поведать нечто важное. Наконец, он почти шёпотом произнёс:

– Я не могу знать, но почти уверен, что это треклятое общество отличается от остальных тем, что охватывает подданных множества держав и существует скрытно от всех правительств, хотя посредством некоторых своих членов имеет в верхах столь большое влияние, что это определяет политику империй. Цели их много обширнее и страшнее тех, что держат в секрете Голуа и ему подобные. И если о секретных их намерениях я отдалённо могу догадываться, то истинные задачи погребены за печатью полного молчания.

Ссоры не произошло, объяснения, данные Артамоновым, удовлетворили первое моё любопытство хотя бы тем, что у меня развеялись мысли о его лукавстве, а страх его, вызванный опасениями за жизнь, казался неподдельным. Зря успокоив его заверением, что до встречи с загадочным Россетти ему ничто не угрожает, я, конечно, после изменил своё мнение, ведь тайные общества – мастера по части расставлять ловушки. Я в тот вечер даже погостил в доме, где снимал жильё Владимир. Не в пример моей каморке, его помещение могло именоваться самой настоящей квартирой, хотя немало признаков отличало её от привычных московских вкусов. Он любезно предложил переехать к нему, но я счёл это преждевременным. Отказался я и от предложения заночевать. Вполне мирно длинными чубуками и ароматом кофе, заказанным по-соседски прямо из окна, заканчивали мы день тот, но лишь после того, как безуспешно обошёл я все углы и закоулки, вынюхивая горький запах раствора господина Либиха.

Верю ли я Артамонову? – рассуждал я на пути обратно, еле отыскивая дорогу в темноте. Да – и нет. Кое-что из слов его не подлежало сомнению, ибо я обладал схожими догадками. Повесть о призраках его семьи, услышанная мною сперва от Прохора, имела, в корне своём, один источник даже по предположении об отсутствии уговора их между собою. Что та, что другая сторона ссылалась на дворовых болтунов, при этом к пути Прохора, более краткому, я чувствовал тем более доверия, чем меньше французских толкований оно претерпело. Таким же образом объяснялись и некоторые расхождения в рассказе. Я не мог отринуть, конечно, подозрения, что оба столь тщательно пытались меня запутать, что между собой поверяли даже ошибки, но тогда с какой целью замысел их, столь чудовищный, что требовал хитроумия в духе царя Итаки, вовлекал меня в свою орбиту, полную эпициклов и эквантов? Для прозаического грабежа витиеватостей набиралось чересчур много. Прочие части рассказа Артамонова я мог подтвердить или отринуть когда-либо в будущем, но решить, что делать с ним, мне требовалось скорее. Я рассудил так, что оттолкнуть его от себя я смогу в любое время, и хоть пользы в нём мне не виделось никакой, однако он не требовал содержания, а сопровождающий в путешествиях по землям сим мог помогать мне простым своим присутствием. Но опасался я и другого. Более прочего подозревал я его в том, что с помощью моей попробует он свидеться или письменно снестись с княжной Анной. Очень не хотелось мне, чтобы в порыве отчаяния, услышав отказ, бросился он, очертя голову, через море в поисках её, благо отыскать пристанище их в Греции или в Италии не составит труда.

И всё же что-то неуловимо не сходилось в рассказе художника. Поверить в то, что князь смирился с затоплением раскопок, я не мог – для него там только начало открываться самое значительное. Либо Прозоровский так ничего и не обещал Артамонову, либо тайные братья знали о кладах болот нечто гораздо большее, и Владимир догадывался о том. Впрочем, возможно, как раз именно он знал нечто, что не желал сообщать ни им, ни мне. Тогда получалось, что я нужен ему для какой-то совершенно неведомой цели.

Но гипотеза Артамонова так же находила всё больше подтверждений. Только Третье Отделение совсем ни при чём. Затопление трясин и невозможность вести раскопки сокровенного Эльдорадо заставило часть тайного братства или, попросту, шайку разбойников, искать более лёгкую наживу, коей стал, увы, я, или, вернее, ассигнования Общества Древностей.

Вопрос, как он отыскал столь точную натуру, чтобы встретить меня, я оставил при себе. Его связь с Прохором становилась для меня почти очевидной. Но чем грозит мне столь ненадёжный союз? Как могу я использовать его в своих целях, раз уж избавиться от обоих не представлялось возможным?

И уж точно сказал Муравьёв, что Восток скоро и усердно учит даже нерадивых учеников, а после строго спрашивает урок. Истории здешних султанов и шейхов требовали держать друзей близко, врагов же – ещё ближе. Итак, я не стану выказывать своей неприязни. Под присмотром оба – художник и ямщик станут мне понятнее, а рано или поздно смогу я вывести их на чистую воду. Если, конечно, они не преступят некую незримую черту раньше. Иметь под боком человека, сознавшегося в слежке за мной куда как выгоднее, чем, распрощавшись с ним, терзаться догадками, кто же теперь подослан недоброжелателями. Через Артамонова я могу снабжать их сведениями, безопасными для меня, так не посоветовать ли художнику примириться с Россетти?

Путаясь в эфирах разнообразных мыслей сих, ощутил я вскоре, как неприятно начало подводить у меня живот от того, что заблудился я и в твёрдых каменных переулках ночного города. Поздно хватился я забытого у Артамонова клинка, возвращаться уж было далеко, да и не было уверенности в том, что смогу найти обратную дорогу. Поначалу ещё попадались жители, стремившиеся к приютам своим, и два или три раза встречал я богатых лиц, сопровождаемых слугами, освещавшими путь мутными лампами, но тогда ещё полагал я, что следующий поворот откроет мне знакомые места. Вскоре уже и спросить оказалось некого, а время от времени мерещились мне какие-то тени по сторонам, но смелости окликнуть их у меня не нашлось, ведь заплутавший путник – прекрасная мишень для праздного грабителя, который, возможно, вовсе и не собирался нападать на вас. Я шёл, изображая саму уверенность, ориентируясь более по направлению, даваемому слабым отсветом восходящей где-то за домами луны, но кривые улочки поворачивали так причудливо, что вскоре отчаяние выбраться самостоятельно заступило место гордыни. Там, где небо лишь немного светлее домов, а редкие огни кажутся виденными в той же последовательности четвертью часа ранее, желание повстречать любого прохожего становится жизненной потребностью.

Вокруг меня определённо сгущалась беда, я открыл ящик и вытащил пистолет, коря себя за непредусмотрительность: подозревая угрозу лишь в своём доме, я полагал зарядить его по возвращении. Поначалу я ещё успокаивал себя излишней мнительностью, обусловленной тремя тревожными ночами, но после уже более на слух определил, что меня окружают со всех сторон. Как мог тише старался я ступать, ибо преследователи тоже не обладали кошачьими глазами и выслеживали меня по звукам шагов. Дальше – больше. То чьи-то скачки сзади, то быстрый бег в обход соседнего переулка, то посвист выдавали хоть и не великую опытность противников в деле погони и разбоя, но, увы, также и многократное численное их превосходство. Я затаился, избрав для этого место в каком-то углу, хотя из опыта полагал в этой уловке дело почти безнадёжное.

Разбойники, потеряв меня на слух, немало растерялись, и я слышал тайные переклички их, спеша перебрать в уме возможные основания спасения. Рассчитывать на помощь горожан вряд ли имело смысл, никто не бросится защищать одинокого франка ценой своего благополучия. Звать караул немыслимо, если и подоспеет редкая стража, то чересчур поздно – и я вознамерился использовать преимущества нападения первым. Возможно, вид человека, вооружённого двумя пистолетами, остановит их, но как в темноте я выкажу им свою готовность к бою? А если показаться на свет и искатели поживы окажутся не робкого десятка, блеск дорогого оружия только распалит их желание его обрести. Аккуратно сложив оружие обратно в ящик, я принял его наизготовку – и вовремя. Фонарь, зажжённый одним из преследователей, высунулся на вытянутой руке из-за угла, тогда я, не мешкая, нанёс по этой руке страшной силы удар ребром ящика. Вопль боли и звон разбитой лампы слились воедино. Со всех сторон послышались шлепки ног. Мне удалось броситься навстречу первому разбойнику и сразить его ещё одним метким ударом тяжёлого короба, который, таким способом, словно бы произвёл два своих законных выстрела и ещё оставался заряжен. Признаться, успех придал мне бодрости. И хотя вскоре я оказался оттеснён к стене в окружении трёх негодяев, я рассчитывал на благополучный исход, учитывая субтильное их телосложение. Сделав фехтовальный выпад, я уже занёс руку, чтобы обрушить гарнитур Лепажа на голову ближайшего недруга, как запястье словно упёрлось в невидимую стену. Кто-то ловко накинул мне на руку петлю, ящик вырвался и отлетел во тьму, наделав немало грохота, а уже в следующий миг я отчаянно бился, стремясь вырваться из сброшенной откуда-то сверху сети. Неприятели разом кинулись на меня, как шакалы, и, кажется, все мы издавали немало шума в отчаянной борьбе.

Зычный голос Прохора, свет его фонаря показались мне сошествием легиона ангелов, ибо уже ждал я коварного удара кистенём или ножом. Я проворно освободился от сети, и вдвоём мы споро расправились с грабителями, ибо на сей раз это оказались именно они, обчистив карманы мои дочиста. Украли они и деньги, всего рублей пятьдесят, и султанский фирман, дающий право беспошлинного передвижения по территориям, подвластным Порте. На счастье, неимением времени они не тронули самого ценного – дуэльного гарнитура, который отыскался неподалёку.

Как же всё вышло? Прохор, не дождавшийся меня в урочный час, отправился на поиски и, заслышав звуки борьбы, объявился точно в срок. Разбойники, оказывается, застигли меня в квартале от дома, куда шёл я окольными дорогами. Но верить ли Прохору вполне, после того, что я знал за ним? Не он ли сам и есть руководитель тайной шайки налётчиков? Какова цель его: обобрать до нитки и исчезнуть сразу или сделать то же, но степенным путём еженедельного удвоения своего жалования за охрану моего покоя? Он скромно молчал о своей роли и даже как-то сторонился благодарностей. Совесть ли мучила его или на раз спущенных с цепи псов не мог он накинуть узду, только дня три спустя загадочность положения моего ещё более усугубилось.

Другой же день, отдыхая от треволнений на своём патио под обустроенном накануне навесом, я целиком посвятил написанию ответов на те письма, к которым никак не мог приступить ранее из-за бурных событий. Хоть Бларамбергу принялся писать я сразу, но после отложил, не видя интересных известий, а мне непременно хотелось похвастаться хотя бы какими-то находками.

Долее прочих не давалось мне письмо Андрею. Искренно радоваться за него я не мог, потому требовалось подобрать слова одобрения, но не лести, проскользнуть между Скиллой пренебрежения и Харибдой подобострастия. Рассуждения о Дашкове и серале пришлись как нельзя кстати, давая возможность использовать деловой тон, словно общались два равных между собой путешественника. Всё же, пространно и драматически описав свои необъяснимые злоключения, написал я и другой вопрос. «Но как не понимаю я причины, по которой подвергался нападениям и слежке, так не понимаю, почему тебя так задел давний тот мнимый или настоящий визит в сераль Дашкова, что ты никак не можешь остановиться в своём следствии, кое уже вторично мне завещаешь. Уж не находишь ли каких-либо перекличек со своими собственными приключениями на Востоке? И не стоит ли мне обождать вести своё изыскание здесь, если ты, друг мой, вовсе не собирается бросать своего в Петербурге? Кстати, замечу, что ты допускаешь ошибку, в науке именуемую умножением лишних сущностей. Ведь Дашков значительное время служил вторым секретарём в Константинополе, где располагается сераль, поминаемый тобою в письме. Ты же в своих подозрениях, изложенных мне на берегу Босфора, опирался на его быстротечную и загадочную поездку по Леванту. Стоит ли и возможно ли мешать теперь эти две службы, то есть сущности?»

Вспомнив таким образом посольство в Константинополе, я отправил туда прошение раздобыть для меня фирман взамен утраченного.

Единственно, кому не ответил я – моё Общество. Впрочем, совесть тут не беспокоила меня, ибо никуда и никому не слал я на протяжении полугода столь подробных докладов о своём пребывании в Святой Земле.

Два дня прошли без событий. Что такое драка для молодого человека, если не развлечение и поверка удали? И уже мною почти всецело вновь овладели мысли о княжне Анне. В мечтах я расправлялся с многочисленными недругами, защищая её от всех напастей, фрегаты сменяли коней, а пушки отвечали пистолетам. Артамонов, узнав о нападении, встревожился не на шутку, полагая подстерёгших меня грабителей наймитами Россетти. Рассуждения его имели вес: выследили меня вблизи от его дома, а в темноте арабы легко могли спутать нас. Он заставил меня припомнить такие мельчайшие подробности, что у меня заныл ушибленный затылок. На всякий случай я не стал задерживаться у него, и, отобедав, отправился восвояси.

Свернув во двор консульства, услышал я громкую возню и перебранку, в которой выделялись знакомые нотки голоса моего ямщика, и кто-то сдавленно отвечал ему на местном диалекте. Узрел я такую картину: худосочный туземец вытянулся, едва касаясь земли мысками, в то время как крепкий Прохор, нависая над ним косматым чудовищем, держал его одной рукой за горло, прижав к стене, другой пресекал попытки несчастного смягчить свою участь. Немного обождав, я понял, что происходит нечто вроде допроса с пристрастием. Прохор, переходя с рыка на крик, что-то требовал по-русски, зачастую повторяя слова по складам, тот пытался ответить по-своему, смешивая в лице непонимание с острым желанием понять.

Подойдя к месту, я заметил моему секретарю, что сколь бы громко он ни делал свои внушения, собеседник не сможет понять его, ибо это всего лишь малограмотный араб, языков не учивший. Прохор, не отрываясь от своего занятия, возразил, что «ничего-ничего, они уже начинают-с» и добавил, что отыскал одного из давешних нападавших; теперь же выясняет, кто подослал их и с какой целью. Я пригляделся к человеку, который бросал на меня умоляющие взгляды. Он напоминал мне разбойника не более и не менее чем половина жителей Бейрута. При свете, не то что во тьме, не смог бы я отличить их друг от друга. В этом духе я и выразил свои сомнения Хлебникову:

– Ты уверен, коллега секретарь, что это тот самый человек?

– Как же я могу помнить точно-с, когда темно и драка? – удивился Прохор и показно выпучил глаза. – Они все на одно лицо. Но зато он меня помнит. Помнишь меня, леший? – заорал он, уперев своё лицо в вершке от глаз оборванца. Тот прохрипел своё согласие, чем не удивил меня. – Ну, вот, – удовлетворённо повернулся ко мне Прохор. – Нас тут мало, с Одессы, то бишь… Так кому, скажи, сподручнее кого запомнить, нам их или им нас? Посуди сам, вот заходишь ты в гости, в новую компанию. Немудрено графа с корнетом перепутать – столько их. А они одного тебя все запомнят зараз, потому что прочих и без того знают.

В некоторой комичной логике ему я не мог отказать.

– И всё же, – спросил я, – что, если он кивает, потому только, что ты его бил?

– В три дня весь городишко облазил, покуда случайно его не сыскал-с. Способ мне один седок урядник лет пять тому сказал, как зачинщика в толпе выверять. Глядеть надо на тех, кто похож. А потом брать быка за рога: ты такой-сякой, чтоб тебя – и глядеть в глаза. Не понимает – отпускай, испугался – держи. Сто раз мимо – один в точку, глаза выдадут, а после и сам сознается. Вот сегодня вижу этого – вроде похож. Я – к нему, говорю, помнишь меня, гнида, а она стрекача. Догнал дуру. Легонько раз только пихнул в харю-с, но не за то, что он грабил, а за то, что не хотел ко мне в гости идти, – объяснил ямщик и снова заревел: – Брезговал змей, со мной чай пить!

Никогда не мог понять я толком, то ли Прохор так глупит, то ли шутит, но если верно второе, то он был втрое умнее, чем себя держал. Я подошёл ближе и задал вопрос по-арабски:

– Ты помнишь меня?

В глазах его, вдруг поникших, я прочитал, что Прохор не так уж оказался далёк от истины в своём инквизиторском порыве. Попросив чуть отпустить его, так, чтобы он мог стоять на целой ступне, я обещал, что смогу помочь ему только, если он скажет правду. Случайно под полой моего сюртука ему открылся кинжал. Он начал говорить так бурно, что напомнил мне не к месту прорыв Арачинской дамбы.

– Что он брешет? – спросил Прохор, когда я дал бедняку несколько пар, что заставило его просиять и излиться новым исповедальным фонтаном.

– Нанял их некий франк, – перевёл я честно всё, что сумел понять в этом потоке речи, ибо казалось мне уже, что Прохор мой вполне мог понимать местный глагол и сам, – обыскать меня на предмет какой-то печати, а похож франк тот на… не пойму… икону, кажется. На тебя кивает. Ты ему какие показывал иконы?

– Никаких я ему икон не показывал, – удивился Прохор. – А что за печать?

– Ясно – что. Та печать, которую я прикладываю, чтобы деньги получать.

– Так что им за прок? Деньги у казначея, тот их банкиру снёс, оба вас в лицо знают.

– То – здесь, а главная часть у Захарова в Константинополе. По моей бумаге с печатью он обязан их выслать или передать нарочному. Поняли, видать, что здесь им до золота не добраться, вот и решили схитрить. – Сколько тебе обещали? – спросил я пленного.

Из его ответа выходило, что всё ценное им дозволялось забрать себе. Как ни теребили мы его, он ничего кроме уже сказанного не ведал, с чем и обрёл свободу, исчезнув так скоро, как только позволяли кривые переулки. Похищенные деньги он, конечно, обещал вернуть.

Зачем Прохор пытал этого человека? Допустим, выслуживался передо мной, доказывая свою годность, но ведь не знал же он, что я явлюсь в тот самый час? Как ни крути, он в самом деле сыскал того разбойника, пропадая где-то все последние дни и объявляясь ненадолго с пасмурным видом. Поверил ли он мне, что ищут они золота, если и сам я в то уже почти не верю? Кто кого – он меня или я его – больше жаждет убедить в этой отвлекающей цели? (Тут не ко времени припомнился мне и похожий ребус Дашкова, так что заныло в голове). А ведь может статься, что эти последние искали как раз денег, и моя гипотеза, призванная сбить с толку Хлебникова, верна? Или я неуклюже участвую в их спектакле, разыгранном для меня Прохором, нанявшем ещё одного араба, чтобы тот сообщил мне совершеннейшую небылицу, чтобы отвлечь от иной цели? Нет, невозможно. Не мог предвидеть он, что я спрошу.

А Артамонов – не посыльный ли князя? Потому и не бежит он от шайки Голуа (или к княжне Анне в Грецию) что не исполнил своего задания, и бежать ему некуда. Да и преследование его тайными братьями тоже может обернуться лишь выдумкой, поскольку главный соглядатай – он сам. Но за кем следит Прозоровский? За своими врагами или за мной? Если за ними – зачем? Если за мной – для чего?

Я не пришёл ни к каким выводам. Вечером того же дня я, наконец, описал Бларамбергу множество интересных наблюдений, облёкши их, разумеется, в форму своих личных открытий, которые не могли оскорбить моего старшего коллегу нелепостью домыслов, но заставляли бы его завидовать. Пожелал я ему успехов в расшифровке эпиграфа, рассказав, что имею твёрдого покупателя на такие даже второстепенные вещи.

Не скрою, долго размышлял я, стоит ли писать ему о том, что предостережения его в нашу первую встречу сбылись худшим образом и продолжают преследовать меня. И написал бы, если бы не образ Анны, затмивший и по справедливости уравновесивший все невзгоды.

 

18. Леджа

Итак, что мне предстояло выяснить, я записал на листе бумаги. Поколдовав с час, я свёл всё к наименьшему из минимумов – уяснить, какими нитями, помимо уже известных мне, связаны между собой все вместе и по парам: подручный Голуа (имя которого ещё предстояло вспомнить), Артамонов и, на всякий случай, Прохор. А также зачем каждому из них я так необходим. Тайное общество – основание веское, чтобы опасаться сыщиков, каким в их мнении мог оказаться я, но то в России. А с какой целью они продолжают преследовать меня до края света?

С четверть часа я сидел, не шелохнувшись, пока в зеркале не обнаружил угрюмое растрёпанное существо с перекошенным от умствований лицом. Расхохотавшись, я скомкал лист и швырнул его в угол, получалось: чтобы всё знать, мне следовало прежде узнать всё.

Посему я оставил бесполезные и утомительные дознавательства до иных времён. Всё выглядело превосходно, а сугубо наружно отношения, кажется, не могли быть лучше. Мы вполне сдружились с Владимиром, оставляя, впрочем, много места для независимости. Признаться, меня радовало присутствие рядом умного и оригинального человека, отличающегося от меня не только суждениями, но и самим поведением, а его темперамент и свободное безрассудство, противопоставленные пестуемой мною скрупулёзной расчётливости, перевесили некоторые оставшиеся недоговорённости. С другой стороны, при внешней пылкости и острословии он умел сдерживать себя, мой же характер отличал меня неумением сглаживать резкости, и мысленное кипение могло в мгновение обернуться взрывом.

Потянулась радужная череда счастливых дней и недель. Я упорно трудился, собирая самые ценные рукописи, вскоре в мечтах своих я уже видел Кёлера, освобождавшего для меня кафедру, сонм учеников, глядящих мне в рот, и выезды ко двору с первой красавицей Петербурга.

Начальный мой опыт, впрочем, выглядел комично, что, вероятно, свойственно всем восторженным зачинателям. Раз, недели две спустя, когда я в конторе проверял счета, заявился ко мне один турок, приволокший на верблюде немалую поклажу, которая оказалась чудесной мраморной статуей нимфы в человеческий рост. Прекрасной сохранности, лишь немного повреждённая трещинами и сколами, разбередила она моё любопытство так, что я начал подумывать, не фальшивка ли это. Турок, стареющий уже, но статный человек, одетый в дореформенное платье и редкую тогда уже чалму, никак не желал назначать цену, но ждал моего предложения. Я прежде расспросил его, откуда у него сие произведение. Он поначалу отнекивался, но после путано объяснял что-то про Антиливанские горы, из чего я сделал вывод, что он не желает выдавать место находки или кражи. Пристальное исследование убедило меня в подлинности этого римского чуда, и я назвал желаемую сумму. Он с сомнением спросил, насколько стар этот предмет, услышав, что древность его не подлежит сомнению, молча принялся грузить обратно свой товар. Я поднял цену вдвое, потом ещё раз – восемьсот рублей серебром для простого жителя здесь составили бы целый капитал, и тогда случилось невообразимое. Откуда-то извлёкши молот, он вдруг яростным ударом расколол туловище статуи надвое, и брызги осколков едва не иссекли мне лицо. Удар за ударом наносил этот полоумный под мои призывы остановиться, пока нимфа не превратилась в груду острых обломков. Я полагал, что это, наконец, удовлетворит его слепую ярость иконоборца, но он стоял вконец раздосадованный, весь вид его выражал крайнюю степень недоумения. Ещё надеялся я спасти хотя бы голову, откатившуюся в сторону, но одержимец, тщательно проведя ревизию обломков, заподозрил неладное, и вскоре покончил и с той частью статуи, заменив мне славу добытчика анекдотом.

Вечером того же дня Шассо, хохоча, объяснял мне, что никакого отношения к заповеди о кумирах речи нет и в помине. На Востоке сильно вполне языческое поверие, что все древние могилы, саркофаги и предметы таят в себе сокровища – и тем вероятнее, чем солиднее их возраст. В славной вазе Пергама нашёлся клад золотых и серебряных монет. Находка сия, вместо того чтобы своей редкостью показать ошибочность суеверия лишь подогрела старинный слух. Само старание милордов (титул всех европейцев без разбору) платить состояния за бесполезные для крестьянина или горца предметы только больше возбуждает в них алчность, зачастую имеющую выход в вандализме. Тимон Афинский утверждал, что среди развалин ожидает сам Плутон с воздаянием за труды копателя. Без тени иронии ответил я, что воздаяние – очень точное слово, ибо описывает как награду, так и проклятие.

Свободное время посвящал я живописи, без труда уговорив Артамонова давать мне уроки итальянского карандаша. Я же посвятил его в древние эпиграфы, кои он научился классифицировать довольно споро, имея врождённые способности к языкам и известную долю иронического цинизма, необходимого любому историку. Всё это ещё более сблизило нас, ведь в каждом творце живёт снисходительный учитель. Изучение прошлого этого многоликого края стало вторым моим развлечением, и вскоре к неудовольствию своему понял я, что, читая Страбона, Полибия и Флавия, нахожу в них более верные сведения, нежели в современных творениях. В археологическом же отношении и вовсе не отыскал я работ, сколь-нибудь более подробных, нежели пробежка по достопримечательностям в промежуток двух кораблей. Но недостатки эти грозили обернуться достоинствами, ибо давали мне возможность первым прославить имя своё на поприще сем.

Покушения на меня прекратились, что всего более приписал я своей предусмотрительности в отношении денег и некоторых чересчур приметных древностей. Но с течением времени Бейрут становился для меня менее и менее уютным, и слишком часто я ощущал на себе чьи-то пристальные взоры и слежку. Впрочем, мне могло просто казаться. Я старался не обращать на это внимания, но несколько раз просил Прохора следовать далеко позади и наблюдать, не проявляет ли кто ко мне излишнего интереса.

После Благовещения получил я короткое письмо от Муравьева. Оно насторожило меня тем, что так поспешно написал он свой ответ. Едва ли не в каждой строке усматривал я вольный или невольный его щелчок мне по носу. Казалось, затем только читал я это, чтобы почувствовать, каково же осознавать в мире сем свою ничтожность.

«Сфинксы мои, бесхозные и забытые французами по увлечению ими новой революцией, Рибопьер сторговал вторично за 64 тысячи рублей, имея соизволение заплатить деньги из положенной России контрибуции, и уже утверждено место на Университетской набережной напротив Академии Художеств. Сам Тон взялся за проект пристани – последнего и вечного, надеюсь, их пристанища, а Монферан пожелал меж них воздвигнуть гигантского Осириса…

Вижу, Алексей, что и тебя заняло наше маленькое дельце! Я о Дашкове, что молчаливостью соперничает со Сфинксом, а загадки задаёт почище последнего. Что ж, вот тебе новая пища для раздумий. Минуло три месяца, как твой покорный слуга добивается приёма у сего господина. Представь себе, уже и на высочайшей аудиенции побывал, а любезному товарищу министра всё недосуг. Хотя имею достоверные сведения, что рукопись мою он читал и некоторым образом одобрил. Махнул я, отправился к профессору Воробьёву. Тот не медлил и принял меня ласково, долго расшаркивался. Мы премило беседовали о Святой Земле, и я, признаюсь, стал жертвой чудесных его холстов, живо воскресивших в моей памяти время не столь ещё отдалённого паломничества. Писал он в тот вечер несвойственный себе сюжет о битве Персея с Медузой, но поспешил скрыть его занавеской, как несовершённый. Так что, возможно, скоро станем мы свидетелями новой грани его творчества. Видел его «Вечер у Абу-Гоша, арабского шейха» и заверил его, что могу поручиться за похожесть, так как побывал у разбойника и сам. Немало проговорили мы о Храме, и тут я, признаюсь, использовал твои сведения о скорых пожертвованиях, переданные патриарху. Казалось, уж совсем подкупил его своими похвалами (чуть не написал: похвальбами) и ничто не предвещало грозы; я уж рассчитывал разговорить мастера, но стоило мне поинтересоваться зарисовками сераля, как он неожиданно посуровел и поскорее выпроводил меня вон, сославшись на срочное дело в Академии. В прихожей, стремясь загладить неловкость, он прошептал, что его миссия остаётся непонятой им самим, и что он совсем не желает углубляться в подробности. Как я мог догадаться, само слово «сераль» есть для него нечто более запретное, нежели одноименный град для простого китайца. Он дал слово… тут не думай, друг Алексей, что он дал кому-то слово не распространяться о своих деяниях далее некоего невидимого предела – он обещал никому не сообщать о моих расспросах. Да, вот ещё, что я скажу, достоверно, что получил он пожизненную пенсию за выполнение того поручения».

Я несколько раз перечитал этот его пассаж, прежде чем продолжил, перевернув страницу. Во-первых, он лукавил. Из моего вежливого ему ответа никак не вытекало ни капли моего интереса к его дознанию. Во-вторых, как раз напротив. С некоей целью: он пытался вовлечь меня в своё разбирательство даже против моей воли. Интрига, которую он описывал, казалась мне надуманной, а весь сюжет – неумеренно раздутым. Всё же в нём ещё не умер дурной поэт, дабы породить хорошего хроникёра.

«Теперь вот что. Я не стал бы открывать этого никому другому, но раз ты в своём письме столь прозорливо спросил меня, не вижу ли я переплетений со своим собственным заданием, то тебе отвечу насколько смогу прямо. О, да, некоторое видимое сходство стало беспокоить меня, стоило мне только приплыть в Каир струями величественного Нила. Нет, это не может иметь касательства к греческому проекту (похеренному, кажется, давно и всерьёз) или служить частью вопроса восточного (что поспешно подозревать я мог ранее). Это – нечто совершенно покрытое завесой мрака. А никакая часть деятельности держав по разделу наследства «больного человека», как любит выражаться государь, не является тайной долее года. Нет, нет, то, во что волею судьбы и без соотнесения с волей личной оказался вовлечён я, свершается не годами и десятилетиями даже – поколениями. Такое, что нельзя доверить одному или нескольким посланникам, а возможно лишь, разделив на крохотные фрагменты, поручить многим. И что соберёт малые осколки воедино не Некто, а скорее, Нечто, протяжённое и неограниченное поспешной мимолётностью одной жизни. Не Агасфер или Сен-Жермен, конечно, а высшей секретности орден, наподобие розенкрейцерского или даже орденов славных крестоносцев. Тот, что ищет грандиознейшей истины или – заблуждения! Однако, друг мой, я ожидаю и от тебя каких-либо известий или гипотез, а не одних лишь каверзных вопросов, кои, надо признать, несколько помогли мне. Орден же сей, по моему предположению, решительно необычен, потому как простые члены его, добывающие нужные сведения (вроде Дашкова) вовсе и не догадываются о том, что состоят в нём. А когда начинают понимать – уже поздно.

PS. Ты пишешь, что я валю в одну кучу миссию Дашкова в Леванте и визит в сераль. Но они, друг мой, связаны. Как же ты ещё не понял? Повторяюсь: первое есть отвлечение от второго – яркая рама тусклого пейзажа. По окончании он выжидал четыре года, но по каким-то одному ему ведомым признакам догадался, что маскировка сия не обманула то самое таинственное и весьма проницательное лицо номер три, догадавшееся об истинных деяниях нашей пары, и принялся одну за другой писать статьи, коих в год вышло как бы не пять или шесть. Впрочем, возможно, делал он это не по собственному разумению, а по чьей-то настойчивой рекомендации».

Окончание не понравилось мне пуще середины. Мало того, что счёл я его безосновательно сгущавшем краски, так ещё мистические рассуждения нарушали чистоту им самим избранного жанра. Ибо авантюрное похождение никак не должно разбавлять сказочными сюжетами. К тому же весь тон, покровительствующий, но недоуменный, словно намекал мне, что обязан приглядеться и я к своей миссии с тем, чтобы подтвердить его странные выводы. Но, признаться, мне не было до того никакого дела. Я вовсе не видел в мнимых (как упомянутое братство розы и креста) опасениях чьей-то вековой задумчивости опасности для себя и своей будущности. Я и на сей раз не замедлил с ответом, заметив эти его упущения, и сказав, что вскоре на примере судьбы самого Андрея проверим мы, справился ли он вполне со своим восточным вопросом. Я хотел предоставить ему самому возможность открыть все основания, что он утаил. Легко, писал я, отыскивать предпосылки в древних событиях, ибо деятельность людей неизменно логична, и следствия проистекают из причин, могущих отстоять от следствий на тысячелетия. Это задача для историка, коей я без спешки и занимаюсь. И если отыщу что-либо полезное для Андрея – напишу непременно. В Петербургскую или Берлинскую академию. Касательно до тайных орденов, то самый секретный из всех тот, который никогда не существовал. А лишь описан досужими сочинителями, слишком трусливыми и ленивыми, чтобы бросать вызов основам общественного бытия, но страстно желающим намекнуть власть предержащим о наблюдающем за ними земном оке, ибо небесного те не страшатся.

Паче того удивило меня полученное с другим кораблём новое письмо от Бларамберга. Писал он не спроста, и после велеречивых приветствий и просьб пожертвовать его музею какие-либо находки, перешёл к главному. Он сердечно благодарил за скрижаль, просил извинения за то, что не написал раньше, виня свои служебные обязанности. Поначалу он вовсе не придал значения посылке, лишь только к исходу прошедшего года взялся за находку. Самая необычность её, и паче того расшифровка, так увлекли его, что уже вскоре он почти вовсе забросил прочие исследования. Единственно, что теперь отвлекало Ивана Павловича – это ухудшавшееся здоровье, доктора требовали прогулок у моря и строго запрещали сидеть в пыли библиотек. Полагал он сделать окончательный вывод о назначении каменной таблицы через полгода, много – год, и убедительно просил меня высказать догадки на сей счёт. Сам же он пространно излагал гипотезы, где каббала мешалась с хазарским каганатом в причудливом историческом пилаве.

Я, несколько злорадствуя над несчастным стариком, сделал вывод, что тайна оказалась не по зубам ему, и он понимал это, иначе ни за что не попросил бы о поддержке, деля важнейшее открытие с залётным счастливцем. Где-то в мыслях мелькнуло и сожаление о своём минутном порыве, когда решился я без пользы отправить камень по назначению, вместо того, чтобы оставить при себе.

Мне в ту пору не удалось напасть на путь, могший вести к расшифровке древней надписи, – говоря откровенно, я и не утруждал себя поисками, будучи совершенно счастлив от убеждённости, что история нелепого дорожного приключения кончена так или иначе; после и вовсе, списки надолго затерялись среди иных пустых раритетов. Однако письмо директора Одесского музея заставило меня вновь разыскать копии среди своих бумаг. Бегло оглядев их лишь на предмет сохранности, я отписался о некоторых только обстоятельствах этой находки, и поведал, что большого интереса к предмету не питал тогда, а ныне и подавно, окружённый бесчисленным множеством неисследованных раритетов на всех живых и мёртвых языках. Писал я, что не понимал, какие ценные сведения могут содержаться на столь незначительном обломке, и ограничил его значение неким неведомым древним культом. Многое и в этом моём послании прозрачно скрывало яд желания вызвать его зависть к моему сегодняшнему превосходству исследователя. Вырвавшийся на степную свободу молодой и полный сил волк свысока поглядывал на путавшегося в собственных следах слабеющего вожака стаи.

Я, впрочем, лгал.

Всё было так, да не так. Никогда не удавалось мне надолго отстранить тяжкие воспоминания о визите к князю. В мыслях своих я лишь отделил романтическую его часть от злой авантюры. Много лишнего сказал я в запальчивости тогда, но не это терзало мою душу, иначе простого письма с извинениями было бы достаточно. Ещё нечто заставляло разум мой возвращаться к загадкам, коих осталось неразгаданными немало. Теперь же страх от возможно таящихся где-то неподалёку ответов и страсть открыть дверь в неведомое вновь охватывали меня. Письмо Бларамберга, несмотря на чрезвычайную осторожность высказываний, понял я как полное его поражение.

Всё опять оказывалось в моих руках. Но как невозможно долго удерживать в горстях воду, так и от разума моего ускользала путеводная нить, стоило мне хоть немного отвлечься.

И, положа руку на сердце, я уже тогда мог сказать, что дело обстояло не в моих запутанных отношениях с обитателями того причудливого дома. Множество сведений почерпнул я к тому времени, но все они лишь громоздились бессмысленной пирамидой исторической рухляди. Я не обрёл ещё той своей пустоты, которую мог бы заполнить чужими историями. Верно, потому мне и пришлась ко двору прилипчивая головоломка, привезённая из-за моря.

Но когда говорил я самому себе, что не ищу разгадки – и то тоже было правдой. Ибо не мог я по слабости познаний тогда помышлять о том, чтобы делать какие-то выводы. Но я надеялся на случай. Случай, который сам даст мне в руки ключ. Что могло стать той отмычкой? Рукопись, начертание, или встреча с кем-то, для кого это не секрет – но всё было впустую. Мне не попадалось ничего, даже отдалённо намекавшего на ключ. Это начинало потихоньку отравлять мою жизнь.

Доселе я лишь раз развернул один из тех злополучных листков, запечатлевших знаки скрижалей, чтобы подшутить над чванливым полковником Беранже, ибо твёрдо знал, что не сумею их прочесть. Я оправдывал себя тем, что фрагменты слишком малы, чтобы кто-либо смог наверное определить их значение. Но я не мог не понимать: не обломок, не осколок – точно исполненный каменный квадрат с умышленной надписью смеялся надо мной из глубин столетий. Однако всякого рода домыслами заниматься я не хотел. И потому втайне боялся, что Бларамберг опередит меня. Если бы так случилось, у меня наготове имелось бы оправдание: ведь я не соперничал с ним. Юный волк предпочёл уклониться от боя, чтобы не проиграть в честном поединке. И теперь злорадствовал над тем, как жизненные соки утекали из соперника.

Я разозлился на себя. Я потерял время, и судьба вернула мне мою загадку. Словно презрительно швырнула обратно предназначенную одному мне драгоценность, что я так бесславно отдал первому встречному.

Это произошло столь откровенно, что отторгнуть её вторично значило бы отвергнуть волю Провидения.

Последний месяц я начал тяготиться жизнью в Бейруте, той жизнью, которая так вдохновляла меня поначалу деятельной суетой. Розыски древностей сменялись приёмами в консульствах. Не слыл я светским львом в Петербурге, тем паче провинциальные здешние собрания натужным лоском и дюжиной-другой одинаковых лиц опротивели мне до чрезвычайности. Общество дам неопределённых кровей и готовых на большее, нежели от них добивались, более не дразнило меня, заставляя придумывать поводы бежать и не появляться впредь. Княжна Анна тонко мерцала в безбрежных раздольях мечтаний, слишком далёких от воплощения. Жаспер Шассо раздражал своей откровенно коммерческой деятельностью и успехами на ниве торгового развития Бейрута, за которые его хвалили все и всюду, но в которых я по злости видел лишь умножение суеты, краж и развращение окрестных племён. Беранже, пикировки с которым всё больше напоминали дуэли и, грозя перерасти в настоящий поединок, несколько доставляли моим чувствам остроту, а разуму – пищу, неожиданно прекратились отозванием того в Смирну. Недоброй ради забавы я пред тем дал ему копию надписи, некогда снятую с каменной скрижали, слегка изменив её в двух знаках, и сказав, что моё Общество Древностей намеревается назначить награду тому, кто добьётся решения.

Всё казалось скверным, даже не будучи таковым. В довершение, погода дарила то бурю, то жар, то ливни, и, просиживая целые дни в своей каморке за перебиранием раритетов, я вконец пал духом.

Артамонов, надо сказать, никогда не сопровождал меня, предпочитая держаться в тени от всех европейских собраний, не без оснований полагая, что о его пребывании тут же станет известно тем, кто считает его своим рабом. Я осторожно расспрашивал о Россетти и даже Голуа, но отсутствие каких-либо о них сведений не успокаивало, а напротив, тревожило его всё сильнее. Он утверждал, что они мастера на перемену имён и самого облика. Он боялся покинуть город, тем самым нарушив прямой приказ, и ещё более страшился предстать пред своими неправедными судьями. Я предоставил ему возможность трудиться и самому добровольно решать свою судьбу.

Казалось, всех тяжелее приходилось Прохору. Не привыкший к праздности, он поначалу возился рядом, но, не имея серьёзных пристрастий к наукам, скоро стушевался, куда-то надолго исчезал, а когда объявлялся, то грелся целыми днями на солнце, напоминая мифического скиопода, прикрывающегося от лучей единственной гигантской ступней, и я всерьёз опасался, как бы приступы тяжёлой зевоты не разорвали ему голову от уха до уха.

Золотой песок надежды вслед за ароматом духов давно облетел с зачитанных до ветхости строк. Новых писем от Анны, могших вдохнуть в мои ожидания новую жизнь, не поступало, я ругал себя за беспричинные надежды, коим не находил уже никаких оснований. Все прежние мысли, внушившие мне отношение княжны ко мне большее, нежели к другу, не подкреплённые долгое время, теперь казались безнадёжной блажью влюбившегося юнца – и влюбившегося прежде всего в себя самого, в свою мнимую привлекательность и несуществующие достоинства, которые безотказно должны были подействовать на выбор невинной души. Былые мои резкие действия виделись мне ныне глупой бравадой и напоминали демонстрацию самострелов перед бастионами Царьграда, в то время как мои расчётливые соперники медленно приводили в движение осадные махины Урбана. Впрочем, уже и самая любовь моя стала подвергаться сомнению, не всегда в силах выдержать мысленного сравнения со страстью.

Любит и нищий своё хламовище… Я критически окинул собственное становище, только теперь глазами Анны. Печальной и унылой рисовалась келья бедного неудачника, серого книжного червя, не многого достигшего в обществе.

Посему, как только утихли дожди, я засобирался в тот самый град, более которого некогда мечтал узреть один только Иерусалим. За неделю до отъезда я известил Прохора и Артамонова о своём решении, и мне показалось, что оба обрадовались такому повороту, но каждый по-своему. Первому я дал поручение обеспечить наш маленький караван вьючной силой, ибо вещей набиралось немало, второму – подготовить к отправке в Одессу собранные манускрипты. Короткая и широкая дорога не обещала трудностей, заранее через французского консула уговорился я о недолгом постое в его доме.

Сны каждую ночь переносили меня на родину. Вот работники поставили лошадь прямо на меже с комковатой землёй, чтобы не ходить далеко за семенами, и приказчик строго отчитывал их, а потом с размаху вдарил по шапке одному из спорщиков, который доказывал, что всходы так и эдак будут хороши. В другой раз виделся мне целый гарем затворниц, которых всех почему-то вёз я в салон Волконской в дормезе, напоминавшем каик.

В раздражении как-то всплыло само собой и неразрешённое подозрение в отношении Артамонова. И не сказать нельзя и сказать невозможно – трудно вернуться к старому разговору, в котором всё вроде бы выяснено. Приехал он сюда следить за мной по поручению негодяев, а после отказал им, но теперь-то – что? Пора бы и убраться восвояси. Денег у него в достатке, иначе не снимал бы он такой дом. Неужели Анна удерживала его подле меня? Как он намеревался помешать нашей встрече? Выходило, что его интересы, оторвавшись от тайного общества, продолжают витать вокруг меня по иной орбите.

Дней за пять до того, как нам отправиться в путь, пришло-таки письмо от Прозоровских. Оно совершенно не оставляло надежды, показавшись даже немного надменным. Лишь трепетные искорки золотого песка скрашивали его сухость, да и то теперь это казалось мне продиктованным простой практичностью, а не тайным намёком.

В письме описывались далёкие и ненужные мне греческие события, и словно вторя ему, пришедшее с тем же кораблём послание от родных моих полнилось событиями польскими и французскими. Куда-то проскакал везучий Паскевич, откуда-то отбыл преданный до самозабвения граф Орлов. Водовороты событий бурлили везде, только не в затхлой комнате посреди унылого Леванта, наполненного до краёв красноватыми и бурыми оттенками скуки.

Казалось, нет края спокойнее Востока, некоторые мелкие распри, больше напоминавшие междоусобицы родственников лишь подчёркивали общий мир и покой. Я чувствовал себя на задворках ойкумены. Коросту унылой патриархальности виделось невозможным вскрыть никакими событиями. Впрочем, я знал, что такое впечатление обманчиво, и без отдыха дымящий трубкой ленивый житель схватится за оружие и исчезнет в Антиливанских горах по первому же призыву своего клана.

А ещё спустя дня два одетый чуть не бедуином Артамонов взбежал ко мне, не на шутку встревоженный, и сообщил, что видел Россетти на пороге французского консульства. Я спросил о его решении, и по замешательству понял, что он боится идти на окончательный разрыв. Он просил совета, я воздержался, поскольку считал общение с людьми круга Этьена Голуа опасным до крайней степени, и соратники его, коих никто из нас и в глаза не видел, уже могли следить за нами, оставаясь незамеченными. Исчезновение хотя бы на время я счёл благом, но бегство считал ниже своего достоинства. Прохора послали на базар выбрать хорошее ружьё и добавить к имевшимся запасам пуль. В остальном мы лишь больше поспешали с приготовлениями и сборами, а Владимир покинул свою квартиру, и две или три последних ночи провёл неизвестно где, из чего я сделал вывод, что страх его совсем не напускной.

Вечером ко мне постучался Беранже, и я вынужденно впустил его. За недостатком места в комнате, заставленной всяким дорожным скарбом, мы расположились на террасе, и я посетовал, что не могу угостить его вином. Он столь же едко вторил мне, что сожалеет, что не нанёс визит раньше, ибо вернулся только сейчас. Это показалось мне более чем странным.

– Скоро же вы обернулись, – сказал я.

– Я успел даже заглянуть в Константинополь! – ответил он не без гордости, и в свой черёд спросил: – Да и вы, как я погляжу, не сидите на месте.

– О, да! – воскликнул я, сколь мог приветливее.

– Уезжаете?

– Да, – кивнул я и замолчал, не мигая, глядя на него.

– Надолго? – вопросил он спустя некоторое время, не дождавшись моего продолжения.

– В моих делах ничего не известно наверное, – развёл я руки и улыбнулся губами.

Я сразу же пожалел о своём многословии, мне следовало продолжать избранную ранее манеру и дальше. Всё время разговора Беранже нервно стискивал ладони, и мне казалось, что одна его рука сдерживает другую с тем, чтобы обе они не вцепились мне в горло.

– Куда же следуете? – едва сдерживая крупную дрожь, процедил он.

Я не сомневался, что от консула в Дамаске у него имеется донесение на мой счёт, ибо довольно тесная дружба всех европейцев в Леванте имеет некоторые известные пределы, и все следят за остальными, утоляя любопытство не из одних лишь досужих сплетен.

– В Сидон, – ответил я и тут же добавил: – Нет, в Адану. Простите, лучше – в Дамаск. Свобода выбора так велика, а цели столь заманчивы, что я затрудняюсь с решением.

После такого отпора он обязан был покинуть меня, но нечто важнейшее этого – то, ради чего он явился, заставляло его проглотить пилюлю.

– В сказках «Тысячи и одной ночи» есть персонаж, отправившийся на все четыре стороны. Не опасаетесь повторить его участь?

– Судите сами, – ответил я спокойно на его выпад, продиктованной попыткой заставить меня приоткрыться. – Чего бы мне опасаться севера, откуда я родом? Туда всего неудержимей рвётся моя душа. В отличие от юга, куда, к теплу стремится моё тело. На Востоке я и так сейчас нахожусь, а на западе – нежность вашей дружбы, господин полковник. А почему вы вдруг вспомнили сказки?

Неожиданно он сменил выражение на улыбку и вытащил из кармана прелестную куклу арабской работы, изображавшую Ала-ад-Дина.

– Мы здесь собираемся ставить любительский спектакль марионеток, хотел пригласить вас… Впрочем, раз вы не участвуете, тогда примите просто как подарок. – Он надел на пальцы петли и подёргал рукой фигурки. – Как забавно, не правда ли? Если бы он хотел подать мне сигнал, как бы он мог это сделать? Поднять руку к небесам – ничтожно, нить провиснет, и божок, играющий им, ничего не узнает. Остаётся дёрнуть вниз, туда, где как кажется многим, располагается ад. Иногда я думаю, не в этом ли весь грех Адама? Достучаться до небес он не сумел, дёрнул посильнее вниз и оборвал все нити разом. Мир в ад не рухнул, а вот человек – не сорвался ли! Оставляю вам на раздумья. Собственно, я к вам по делу, – усмехнулся он и вынул из кармана пакет, в котором я обнаружил новый фирман на своё имя, ещё сильнее расширявший мои полномочия, за что с неохотой откланялся в его адрес. – Какую бы сторону на земле султана вы ни выбрали, фирман сей сможет охранить вас. Но важно и другое – чью сторону вы изберёте.

– Общество моё обеспечивает меня жалованием и прочим необходимым.

– Не этим ли? Оттуда у вас эта копия? – он извлёк искажённый список скрижали, некогда данный ему мной.

Я пожал плечами и молча повернулся, чуть разведя руки, обратив его внимание в комнату, заваленную стопками рукописей и кучами свитков. Он едва кивнул, но пожелал уточнить, где находится оригинал, ибо, по его мнению, снимавший копию мог ошибиться.

– Оригинал представлял собой камень, – ответил я.

– Вы лично обследовали его?

– Разумеется.

– Держали в руках? Или созерцали в витрине музея? – И поскольку я молча нахмурился, он предпочёл объяснить свою настойчивость: – Переписчик или… художник невольно мог допустить неточность. Могу ли я взглянуть на него? – он упёр взгляд в пол.

– Увы.

Он прошёлся взад и вперёд, прежде чем, отвернувшись, выдавить нелёгкое:

– Почему же?

– Неимением оного.

– Вы говорите о камне, а я о художнике, – выдал он.

– В таком случае вы на него уже смотрите, – отчеканил я без промедления, хотя он озадачил меня не на шутку.

– Это несущественно, – ледяным тоном ответил он. – Я хочу знать вот что: зачем вы дали мне эту копию, в то время как являетесь обладателем сотен других источников – и подлинных? Не для того же, чтобы я помог вам получить некую награду того Общества, от которого и без того получаете немалые средства?

– Чистый интерес. Только её я не смог разгадать. Ведь вы тоже! Я благодарен вам за попытку, но один мой друг в России уже близок к прочтению эпиграфа.

Я поднялся. Тон мой и весь вид говорили о конце разговора.

– Его ждёт сходное с моим разочарование, – уверенно заявил Беранже. – Если только…

– В свою очередь поинтересуюсь, по какой причине вы так заинтересовались ею, в то время как у вас такое множество иных дел в Смирне, Константинополе и здесь? – прервал я его, желая, чтобы он оставил свою мысль при себе.

– …если только ваш друг не владеет оригиналом, – склонив голову, выждал он и закончил твёрдо. – Благодарю, что напомнили о мне о моих делах, господин Рытин. В самом деле, я спешу. А на ваш праздный вопрос отвечу вашими же словами, вкладывая в них тот же смысл: чистый интерес. Мне доставляют удовольствие загадки древних языков. Самых древних. К несчастью, эту невозможно разгадать без камня, с которого вы сделали, с умыслом или без оного, не вполне точную зарисовку.

Мы раскланялись, притворно пообещав друг другу помощь в следствии.

Почти половину ночи я размышлял, и так и не понял, почему мне не даёт покоя его фраза: «Переписчик или художник невольно мог допустить неточность». Так и эдак пытался связать я Беранже и Артамонова, но не сложил.

Перед самым отправлением Прохор сообщил мне, что в городе появился и Голуа. Только совсем бесшабашный ум мог увидеть в этом случайное совпадение. Выходило, что он каким-то способом освободился из тюрьмы, но попадал ли он туда, или Прохор всё выдумал? Так или иначе, я не испытывал никакого желания встречаться с ним. Самые дурные предчувствия мои в отношении этого негодяя не развеивались и ветрами разделявших нас доселе морей, но я не находил причины, по которой мне следовало объясняться немедленно. Отправление в Дамаск оказалось кстати. У нас имелся выбор: путешествовать с караваном считалось безопаснее, но мы все, посовещавшись, единогласно избрали большую свободу для недолгого пути, да и ближайший большой караван собирался только через неделю. Наняв проводника из тех людей, что часто выполняли поручения консулов, мы покинули город по южной дороге, но вёрстах в десяти свернули на восток и вскоре выбрались на добротный тракт.

Владимир, впрочем, уверял меня, что Голуа заявился в поисках его как отступника. Я возразил: невероятно, ибо Россетти занимается его делом. Он ответил, что всё ещё хуже. Установив точное местонахождение художника, Россетти вызвал Голуа для расправы, ведь сам он не из тех, кто лично обагряет руки. Как ни верти, я чувствовал себя неуютно, потому что ничего уже не понимал. Меня не покидало чувство, что после очередной встречи с Этьеном живым уйдёт лишь один из нас. Или того меньше.

Два дня прошли в совершенном распорядке. Ночами мы стояли в караван-сараях и кофейнях, устроенных на манер постоялых дворов. Придорожные кофейни были здесь род откупа, которого некогда янычары добились для себя от султана. Они содержали их, но более заботились о собирании своего сорта дани с проезжих за охрану их покоя. Разгром и уничтожение этого кипучего и своенравного сословия, бывшего временами единственным во всём мире врагом своего правительства, не повлияли на хозяев караван-сараев, предоставлявших кофе, трубку и некоторую площадь для сна за умеренную, впрочем, цену. Чем далее от Константинополя, тем менее ощущалось влияние Дивана и тем более власти приходилось на племенных шейхов, тем не менее здесь, на севере Леванта, постановления султана и старые традиции исполнялись действеннее, чем на юге. Так что прекрасно обеспеченная дорога не сулила тревог при соблюдении некоторых предосторожностей. Мы ехали утром и вечером, давая днём долгий отдых животным и себе неподалёку от колодцев, стараясь выбирать места в тени скал. На четвёртый день мы расположились в полдень на вершине живописного холма, вдыхая благоухание под сенью гранатовых дерев и обдуваемые лёгкими волнениями ветра. Вскоре дрёма сморила нашу маленькую экспедицию.

Я очнулся от сна, когда некто восседал у меня на груди, не давая пошевелиться, и крепко душил за горло. Я не сразу уразумел, что если желал бы он убить меня мгновенно, то сделал бы это способом скорейшим – увесистых валунов поблизости валялось немало. Вероятно, хотел он меня лишь легонько придушить, чтобы не мог я громко позвать на помощь, но чтобы не задохнулся и не утратил способности отвечать на единственный его вопрос, смысл которого, в силу моего положения и испуга, дошёл до меня с третьего или четвёртого раза.

Собеседник, голос которого и сквозь прикрытые платком стиснутые зубы казался мне хорошо знакомым, требовал ответа о камне, присвоенном мною на пути в имение князя Прозоровского.

Я не пытался освободиться, употребляя все силы лишь на то, чтобы ослабить хватку на шее и хлебнуть воздуха, но мне удавалось только на мгновения разжимать его пальцы, вдобавок кто-то из его сообщников уселся мне на ноги, лишив возможности шумом биений разбудить моих спутников.

Борьба длилась минуту или две. Враг мой чувствительно стучал меня затылком о твёрдую почву, требуя признаний, я напрягал все мускулы для облегчения своего положения и понимал, что силы мои на исходе. Хриплые стоны о том, что камня у меня нет, лишь приводили его в исступление. Я и не прочь бы поведать ему об Одесском музее, но осознавал, что эти сведения покуда мой единственный щит, надёжнее всех усилий мускулов. Уже почти впадши в забытьё от удушья, я с последними молитвами ждал худшего, но в какой-то миг ощутил, как ноги мои освободились, а по крикам и ударам понял, что невдалеке разгорелась другая схватка. Ещё не успев понять, что происходит, я увидел фигуру Артамонова, сильным ударом какого-то мешка сбившего с меня противника. Потеряв равновесие, он завалился на бок, и я, оправившись, сумел одержать над ним верх, оседлав его точно так, как только что был осёдлан сам.

Впоследствии выяснилось, что, кроме меня, никто надолго не засыпал. Все трое попутчиков пошли в деревню искать хозяина садов, дабы испросить дозволения поживиться фруктами. Драгоману удалось сговориться, и Артамонов с Прохором уже набивали мешки, как услыхали шум. Вернувшись и оценив положение, оба поняли, что можно одержать победу. Прогнав самого трусливого наёмника, Прохор занялся обработкой другого, меж тем Артамонов удачно применил мешок с плодами, чтобы ошеломить главаря.

Сорвав маску, я увидел перед собой хищный оскал таинственного NN. Не думаю, что носил он покров для сохранения инкогнито, ибо я не помнил, кто он таков, даже видя его лицо, скорее повязал он его на манер арабов, спасаясь в погоне от дорожной пыли. «Снова вы!» – хотел вскричать я, но сухое горло выдавило невнятный глухой сип.

– Знаете, Рытин, вы этого господина? – спросил Артамонов взволнованно. Без помощи колена художника я не смог бы справиться с отчаянно изворачивающимся негодяем, но вдвоём мы прочно удерживали его на лопатках. На всякий случай Владимир сменил мешок на тяжёлый мушкет Барнетта, приклад которого не без намёка упёр поближе к голове разбойника.

– Да и нет, – тщась отдышаться, отвечал я. – Он плыл со мною на корабле в Константинополь, а после в Яффу. С наёмными подручными он подло напал на караван поклонников в Мегиддо. Встречал я его и в России, мельком, так что не могу вспомнить, где.

– Тогда открою вам я, – торжественно провозгласил Артамонов. – Добрый молодец сей работал у князя, поступив на службу как раз перед самым моим отъездом в Италию. Незадолго до моего возвращения он сбежал с несколькими предметами из музея Александра Николаевича. Это – Игнатий Карнаухов.

Будь мои руки свободными, своему лбу я бы не позавидовал. Так вот почему казался он мне знакомым! Единственный раз я видел его со спины, чуть повёрнутым к себе, когда он пытался продать Бларамбергу разные вещицы. Видимо, какие-то черты его вместе с голосом против воли врезались мне в память.

– К вашим услугам, – прохрипел Игнатий, пытаясь изобразить ухмылку. – Что же, вы меня задушите за те безделушки, что князь сам подсунул мне взамен достойного жалования?

– Воры всегда оправдываются тяжёлым жизненным положением, – сказал Владимир. – Но вы-то с голода не помирали. У вас имелся расчёт.

– Рассказывайте, Карнаухов, – приказал я. – Имейте в виду, ложь я не стерплю. Безделушкой вы изволили именовать то, ради чего пересекли полсвета и чуть не пресекли мою жизнь.

Он получил некоторую толику свободы, необходимую для беседы.

Только тут я заприметил Прохора, тихо ставшего в голове поверженного противника, но державшегося за спиной Артамонова. Он не вмешивался, но по тяжёлому дыханию я мог догадаться, что и его битва оказалась не из лёгких.

– У вас есть то, что принадлежит мне, – ответил Игнат, зло упёршись в меня взглядом. – И из нас всех вор здесь точно не я. Мне наверное известно, что вы похитили у меня камень с письменами. И сделали это намеренно, ведая о его ценности.

– Что за чушь вы несёте, Карнаухов! – с негодованием воскликнул я. – Мы впервые в жизни виделись на корабле, и именно я предложил вам беседу. Вы же скрывали свою личность с тщательностью двоеженца. Не знаю, как вы меня выследили, но я, конечно, не похищал у вас никакого камня. А вот вы…

– Э-э, полегче, господин студент. Я вас не виню, все мы мазаны одним миром. Князь желал той кражи, так что я его не подвёл.

Только что удивившему меня Артамонову настал теперь черёд удивляться самому, и он настороженно переводил взгляд с меня на разбойника, только сейчас осознавая, что какая-то часть интриги промелькнула прямо перед его носом незамеченной.

– Мне безразлично, кто и как из вас дурил кому голову! – воскликнул я. – Камня у меня нет, он передан по назначению, так что вы зря старались. Не в моих правилах оправдываться, но мой возница подобрал то, что уронили вы в пыль, торгуясь с господином Бларамбергом.

– Уронил в пыль? – Карнаухов в гневе рванулся, и нам стоило труда вновь распластать его на земле. – Я берег его пуще глаза, он хранился отдельно от прочей дребедени! А-а, и ты тут как тут! – Взор его вознёсся на Прохора. – Возница, значит! Вон куда увёз, за три моря. Ловко, брат, намылился служить! Его благодари, студент, за то, что я…

Он хотел сказать ещё что-то, но Прохор проворно нагнулся к Игнату и ударил его в лицо кулаком. Тот на мгновение удивлённо раскрыл рот, глаза его, прежде чем закрыться сделались стеклянными, и сознание покинуло его. Весь предыдущий опыт общения, прибаутки и простой нрав не говорили о том, что кучер может поступить так жестоко, и я сурово воззрел на Прохора.

Опоздай я хоть на мгновение, и с его лица уже стёрлась бы гримаса расчётливой злобы, сменившись обыденным выражением глуповатого простеца.

– Прохор? – удивлённо молвил я, не дождавшись объяснений.

– А пошто пёс клевещет! – ответил тот.

– Неси флягу, – покачал головой я. – Надо привести его в чувство и расспросить. Определённо он знает нечто важное.

– Да. Сию минуту-с. Только как бы не опоздать, сударь, – сказал Прохор, указывая куда-то вдаль.

– Что, снова пыльная буря? – вопросил я, усмехаясь, но он оставался серьёзен. Артамонов уже раскладывал подзорную трубу.

– Проклятье! – вскричал он в сердцах. Я приложил окуляр к глазу.

Без труда я распознал в куче скакавших в долине всадников одного. Этьен Голуа собственной персоной возглавлял пыливший по дороге отряд. Он дал знак, и несколько человек бросились огибать наш холм, отрезая нам дорогу на Дамаск.

Позиция наша могла считаться сильной, но и меткий выстрел Прохора мало чем мог бы помочь: слишком неравны были силы. Выбить главаря решало многое, но Голуа ли возглавлял погоню на сей раз? Среди преследователей я мог зреть и других всадников в европейских костюмах.

Может, ещё всё решилось бы по-иному, но Артамонов ударился в панику, требуя ехать. Драгоман наш только сейчас вылезал из зарослей, так что и подавно не мог считаться за вояку. Кое-как погрузив пожитки, мы поспешили единственным открытым путём на юг. Несчастный переводчик лишь по причине меньшей опасности остался в наших рядах и представлял собой отныне сорт ходячей поклажи.

Голуа исчез из виду, доскакав до подножия холма, и теперь, верно, взбирался на кручу. Мы же двинулись вниз так, чтобы возможно долее оставаться недосягаемыми его взору.

Лишь издали, отъехав на значительное расстояние, я приостановился, прежде чем свернуть за спутниками в глубокую балку. Труба некоторое время выискивала его одного среди множества людей на холме, возившихся подле Карнаухова. Я вздрогнул. Издали, но увеличенный линзами, словно бы находился подле нас, Этьен целился в свою подзорную трубу точно на меня. Он оторвал её от глаз и левой рукой сделал жест, отдавая потешный салют. Ухмылка его не предвещала ничего хорошего. Я мог не сомневаться, что мы ещё встретимся.

Но погоня не спешила. Почему? Кураж Голуа, показывавший охоту за мной как забаву? Или они находились в уверенности, что мы никуда не денемся? А может вправду задержал их полуживой Карнаухов? Как бы ни обстояло дело, но только мы получили фору версты в три, и я не намеревался её упускать.

Артамонов нервничал, во всём видя козни своих бывших покровителей. Вопреки слышанной им самим перепалке он вдруг решил, что Игнатий всё время действовал в интересах тайного общества, и послан обнаружить, если не убить, его, а разговор о камне – не более чем второстепенная задача. Вид Владимира говорил, что гипотеза сия кажется ему очень вероятной. В свою пользу он приводил факты. Голуа ехал следом за Карнауховым, значит, они не могли не находиться в сговоре. Обнаружив Игната без чувств, Этьен предпочёл оставить преследование, но помочь члену братства. И ведь неизвестно ещё, кто из них старше в иерархии тайного общества.

Я только пожимал плечами. Вопрос Игнатия о скрижали оказался для меня до такой степени неожиданным, что поглотил без остатка мысли, и я совершенно утратил внимание к дороге, о чём вскоре пришлось горько жалеть.

Признаться, очень не по нутру пришлось мне требование Карнаухова, хотя и не подал я вида. Я находился в твёрдом убеждении, что бессмысленная находка, порождённая Прохоровым любопытством и доставившая неприятных минут при нелепом визите к Ведуну, не продлится событиями далее письма Бларамберга, и лишь от меня самого зависит, оставит она меня навсегда или потребует усилий для разгадки. Поиск ключа почитал я за интересную, но вполне безопасную забаву, от которой смогу отказаться в любой миг. Но оказалось, что доброе и дурное наследие того рандеву у Прозоровского неразлучны между собой как любовь и ненависть, соседствуют как изгибы судьбы на распутье: «Прямо пойдёшь – любовь обретёшь, а себя потеряешь». Какой же ценностью обладала таблица, если Карнаухов всё положил, чтобы ещё раз хоть прикоснуться к ней за гранью мира?

О наивном розыгрыше Беранже уже не мог не жалеть я. Никто из тех, кого хоть краем задел странный сей предмет, не отнёсся к нему шутя или пренебрежительно. Пора бы в его отношении посерьёзнеть и мне. Теперь уже невозможно гнать от себя самого ещё одну причину моего стремления в Дамаск. Меня вела туда надежда, что в городе сем, славящимся школами иудейских мудрецов, проще всего найти знатоков нужного мне языка и могущих навести на догадку. Качающийся на спине уныло бредущего лошака, сам себе я напоминал сейчас легендарного основателя ордена креста и розы, стремящегося в сокровенный Дамкар.

Тревога – от того, что не знал я за что тревожиться – столь сумбурно мог я описать своё состояние. В самом деле, что переменилось с того, как я узнал личность NN и его цели? Лишь то, что одна тревога сменилась другой, ещё более загадочной. Зачем ему тот камень? Ведь не научным интересом влеком Карнаухов. Что таит в себе предмет сей, чем толкает человека на преступления в неведомых краях? Что потеряю я с его утратой, и что получит он с его обретением?

И не обронил ли я уже чего-нибудь неизмеримо важнейшего?

– Откуда Карнаухов узнал, что камень был у меня? – задал я более других мучивший меня вопрос.

Я не рассчитывал, конечно, на рассуждения Прохора, скорее нуждался хоть в каком-то собеседнике, чтобы разогнать свои мысли.

– А говорил я, то – важная вещь, – вторя моим мыслям, он вдруг в точности повторил тогдашние свои слова, и от манеры, с которой он их произнёс, дохнуло на меня запахом пыли, сорванной бурей с бескрайних степей нашего юга. – Узнать-то недолго. Хватился – камня нет, кинулся в обратно по своим следам добро своё искать. Выяснил, что на станции никого окромя немца да тебя не было – вот и зацепка.

«И тебя!» – хотел было огрызнуться я, но это прозвучало бы глупо, а я и без того чувствовал себя в дураках. Вряд ли бы кому-либо в голову пришло обвинить ямщика в присвоении пустых древностей – не скифская бляшка и не боспорская ваза – простой с виду камень с золотистыми, но не золотыми блёстками минеральных вкраплений.

– Чушь ты несёшь! Не ты, что ли, лошадей закладывал неподалёку, когда он Бларамбергу антики торговал?

– Во! – Прохор поднял палец, словно не расслышав последнего моего упрёка. – И я тоже думаю: а вор ли он? Или князь его так тебе представил? А коли сговорились они, и сделали вид такой, чтобы камешек ценный от других, настоящих воров, поглубже спрятать?

Я покосился на Артамонова. Тревога на его лице сменилась сейчас интересом, но на слова Хлебникова он только скривил недоуменно губы, что я понял как согласие с такой возможностью.

– Что же он его на станции сразу Бларамбергу не отдал? – произнёс я непонятно кому.

– А откуда ты знаешь, что он его немцу вёз? – подхватил Прохор. – Тоже князь наболтал? Сам ты посуди, что за нелепость отправить немцу ценную вещь через вора, в надежде, что тот ему её продаст, да немец ещё вдобавок и купит! А ну, как один не продаст или другой не позарится! Чистая конфузия выйдет.

– Чепуха какая-то, – подумав, сказал я. Как все простецы, кучер не следил за логикой своих же аргументов, опровергая каждым следующим положением совсем недавнее предыдущее. – Проще уж представить вора вором, а князя князем. Он украл, у него украли, вернулся в трактир, всё про меня вызнал и приехал сюда.

– А от кого узнал, что ты в Царьград поехал? Без княжьей братии не обошлось бы. И на какие деньги ехал? – воскликнул Прохор. – Ты его вспомни: скакал, как угорелый, налегке, багажа никакого, а одет беднее церковной мыши. Не то, что нынче, в шёлковый бурнус.

Неужели Прозоровский нанял такого, как Игнат… Я чуть не хватил себя по лбу. Какая непростительная недогадливость! Тогда на балу перед отъездом он, косясь в мою сторону, шептался с содержателем постоялого двора – так вот о чём говорили они! Как ни странно, невзирая на противоречия, другого объяснения не находилось, а рассказ его оказался настолько складным, что возразить оказалось совсем нечего. И всё же никак не мог, да и не желал я уразуметь ни математических причуд многочисленных отрицаний, ни человеческих мотивов поведения Игната.

– Кому такая нелепость придёт в голову? Потерял человек вещь, так это вовсе не значит, что её украл сосед по гостинице, который и близко не подходил! – возмутился я. – Бларамберга ведь не обвинил. Куда как проще предположить, что вывалился куль на скаку.

– Бывает так, что рассудил неправильно, а вывод – верный, – пожал плечами Прохор, словно вторгаясь в мои логические построения. – А немцу этот камень и сложить некуда, разве в панталоны. Ты у них и так в тёмных личностях ходил. Слышь, князь-то твой мог думать, что ты форменно француза человек, а все дуэли ваши – чтобы его с толку сбить. Французу он не доверял, вдруг подумал, что тот тебя и вызвал на подмогу? А Игнат свой, рожа рязанская, давно у него на содержании. И вещь-то важная, раз при одном таком подозрении решили тебя здесь догонять.

«Да мало ли что кому может вздуматься! Так недолго обвинить кого угодно во всех тяжких. Важно то, что есть на деле!» – едва не воскликнул я в гневе, но вовремя остановился. Вести спор со слугой, хоть и в звании секретаря, нелепо, вдвойне нелепо негодовать на чужой образ мысли, имея такой же. Тем более что в голову к Карнаухову я залезть не мог, за него додумывал недалёкий Прохор.

– В Мегиддо среди багажа камня не сыскали, – успокоившись, уже лениво сказал я. – Потом два раза квартиру мою обыскать не получилось, в третий раз вроде обшарили, да не нашли. Потому решили ограбить, что думали, конечно, что я скрижаль с собой в карманах таскаю и спать с ней ложусь?

– А ты почём знаешь, кто и сколько раз тебя обыскивал? – пробурчал Прохор.

А ведь и тут он снова прав! Не раз мне казалось, что вещи мои обнаруживались не на тех местах, где я оставлял их: и на корабле по пути в Яффу, и в Иерусалиме, и здесь, в Бейруте! И по части кошелька – как в воду глядит. Тот разбойник, которого допрашивали мы с Прохором, ведь не денежную печать искал – скрижаль с письменами! Вспомнил я, что грабители, перерывшие комнату мою ранее, не позарились на печать, значит – и они искали загадочный камень.

– Карнаухов, Голуа, Прозоровский… Но отчего он – или они – ищут с таким упорством! – воскликнул я в сердцах. – Ведь никто не мог знать наверное, что скрижаль у меня!

– Разве что Ведун им нашептал, – Прохор склонил свою голову прямо к моему уху.

Обернувшись, я упёрся взглядом в его осклабившуюся физиономию и хищный прищур чёрных глаз. От неожиданности я криво натянул поводья, и неказистый лошак мой, дёрнувшись влево, чуть не осыпался вслед за мелкими камнями с рыжего откоса. Так вот в чём дело! Почему же мне самому не пришло это в голову? У меня оставался какой-то нехороший осадок с того дня, и никак не мог я себе объяснить его причину. Все его речи виделись бестолковыми, как предсказания цыганки, и не хотел я выделить из плевела его пустых угроз рационального зерна. Но Ведун говорил, что видел скрижаль трижды, а с чего бы ему лгать? Всё сходилось: сперва Прозоровский, потом Карнаухов, третий я – все мы привозили к нему камень в свой черёд. Игнат знал его и мог вернуться – так сказать, погадать на удачу. А Ведун, положим, возьми, да и выложи всё. Имя моё он прочитал же в бумагах. А расстались мы со стариком по моей же неосторожной вспыльчивости врагами, вот и решил чужими руками отомстить – так и воплотилось бы собственное его предостережение «быть беде».

– Да, – обескураженно молвил я после долгого молчания, – Ведун знал что-то о её ценности, и полагал, что я тоже, раз упирался да спорил – так, видать, и сказал вору… или князю. А уж тот, думая по ошибке, что я храню эту пакость пуще ока, готов раз за разом пускаться в грязные дела…

– Ить не отстанет, бестия. А что, штука-то важная, почище кошелька, – в который уж раз заметил в своём духе Прохор.

– Да что ты заладил: важная, важная! – чуть не вскричал я. – Что же это за важность такая, что подсылают людей меня обыскивать да грабить?

– Про то князь знает, – ответил Прохор и добавил, полушёпотом: – А то, может, и маляр его, а?

Час от часу не легче! Артамонов никогда не упоминал о камне, и теперь помалкивал, но это в изменчивых моих рассуждениях уже ничего не значило. В день, когда я Артамонова первый раз в Бейруте встретил, выследили меня – прямо от порога его дома. А подстроить ту нашу первую встречу на берегу он тоже вполне мог. Устроил эскизы у тропинки, мимо которой мне никак не пройти из-под обрыва… А что, если продлить мысль Прохора про Ведуна дальше? Ведь очень уж он хотел сам завладеть обратно вещью, которую считал своей. Вряд ли так просто мог уступить её Карнаухову. Откуда у него похожий камень, я догадаться мог, но пока предпочитал не идти далее в своих рассуждениях. Теперь же пришлось продолжить мысль: а почему, собственно, считал старик своим наследством нечто раскопанное князем Прозоровским? М-да. Выходит, не один князь окопался на болотах! Но предположить, что этот отшельник явился в Бейрут и вершит ночные потехи… нет, больше и думать об этом я не желал. Немалого труда стоило мне обратиться в мыслях к походам крестоносцев или осадам Наполеона, кои, казалось, должны были навевать сами эти горы и скалы, но раз за разом возвращался к своим загадкам, как возвращаются к несправедливо причинённой обиде.

Мы двигались весь день и всю ночь, намеренно свернув с большой дороги и предпочтя еле заметные тропы, выдерживая лишь самое общее направление, даваемое солнцем и звёздами. Животные устали и еле плелись. Мы останавливались на час-другой, чтобы размять члены и поискать воды. Я рассчитывал, что погоня, буде такая собрана, отстанет, не найдя нас на большаке. В темноте мы еле нащупывали проходы меж скал и каменных валов и, отвлёкшись на свои мысли, я не сразу осознал, что мы сбились с пути и заблудились. Когда и своих следов мы не смогли найти, чтобы вернуться к прошлой развилке, то, не разбивая лагеря, улеглись прямо на землю, расчистив места от острых камней и закутавшись в верблюжьи одеяла.

Утро осветило нам ужасную правду: мы обнаружили себя в лабиринте. Далее ста саженей в любую сторону ничего не было видно за нагромождениями породы. Даже не имея целью спутать следы, мы запутались так, что не представляли, где вход. О поиске же другого выхода не могли мы и помыслить. Проводник обречённо зудел сквозь зубы одно только слово, смысл которого дошёл до меня не вдруг.

Артамонов уверял, что мы угодили в какое-то вулканическое хитросплетение, на том основываясь, что неподалёку от Неаполя ему встречались такие же завалы грубой породы, с той разницей, что имели здесь они масштаб несопоставимый. Я припомнил, что знал об этой местности, и убедился, что память моя содержит всё, что предостерегало бы от сих краёв. Много слышал я дурных преданий о месте, куда угораздило нас попасть, но никогда не думал, что окажусь в этих мрачных теснинах. Ибо никому и в страшном сне не привидится мысль искать спасения в жутком округе Леджа.

На луговом Хауране, в обширной равнине, опоясанной Антиливанским хребтом и северными отраслями заиорданской горы Аджлун, есть плоская возвышенность, отвесная со всех сторон и представляющая фигуру неправильного полигона, которого периметр в полтораста вёрст протяжения, будто крепостная стена сажен в десять вышиной, вертикально врезается в почву. Местами встречаются узкие проломы, откуда можно проникнуть вовнутрь заколдованного округа. Базальт, из которого составлена вся эта масса, являет следы вулканического своего образования, будто недавно ещё остыло действие подземного огня, её породившего. При охлаждении своём она растрескалась по всем направлениям бесчисленными рвами и щелинами, взаимно пересекающимися и образующими точно улицы старинного германского города, промеж ромбоидов, трапеций и каменистых отвесных зданий самых фантастических форм.

Этот лабиринт утёсов и ущелий, таинственных подземных ходов и недосягаемых пещер, эти колоссальные обломки потухшего вулкана, скудно напыленные кое-где растительной землёй и поросшие побочным прозябением, очевидно, служили искони, в цветущий век Сирии, заветным убежищем вольного ли племени, спасавшегося от владычества Селевкидов и римлян, или шаек разбойничьих, как и поныне обретающих здесь недоступное гнездо от всяких преследований. Округ этот именуется Леджа, в нём жителей нет, нет даже диких зверей в его пещерах, разве ящерица ползает по раскалённому базальту, разве орёл совьёт гнездо на недоступном утёсе, чтобы издалека приносить пищу своим птенцам; ибо Леджа так же безжизненна, как и Мёртвое море с его тяжёлым асфальтическим раствором – оба порождённые, вероятно, в одну эпоху и в тот же возраст мироздания. Порой укрываются сюда друзы соседнего Хаурана от мщения ли врага, или от преследований правительства за разбой, за бунты, за неуплату податей. Им одним, по особенным приметам на скалах, известны потаённые пути этого лабиринта.

Если у Голуа и имелась цель покончить с нами, то лучшего способа он не мог бы сыскать во всем Леванте.

Впрочем, вряд ли он мечтал о том. Если и нужен я ему, то живым.

Поначалу мы опасались ещё встретить за каждым поворотом каких-нибудь местных грабителей, но уже на другой день жажда стала терзать нас с такой силой, что мы мечтали бы променять часть нашего имущества на драгоценные глотки воды. Однако наша надежда на встречу с кем-либо, хотя бы даже с разбойниками, рассеялась весьма скоро.

Леджа имеет свою древнюю систему внутренней защиты. На плоских вершинах утёсов, заслоняющих отовсюду горизонт, построены по направлению продольных щелин ряды башен, вышиной в пять или шесть сажен, имеющих форму усечённых конусов, с террасы которых можно наблюдать вдоль внутренних проходов и мгновенно сообщать известия сигналами по всему округу. Местами построены шанцы по протяжению самых рвов и щелин на несколько вёрст длины. Воды нет по всему этому пространству, за исключением одного источника, под скалой Агир в южной стороне округа, а вдоль восточной стороны, неподалёку от базальтической ограды, тычет в дождливые месяцы зимы поток Вади Лов, откуда в ту пору наполняются пруды, тщательно иссечённые в камне за оградой скал. Туда мы и пытались править наших животных, с трудом следуя извилинам кривого пути.

Теперь знал я, что искали все эти люди – камень, который по странной прихоти сочли они за чудодейственный амулет. Я не терпел модного увлечения мистицизмом, заполонившего салоны обеих столиц – не из-за противоречий со своими воззрениями, и даже не из-за догматов веры, а только лишь по всеобщности этого поветрия, настоящей чуме разума, химерического вызова здравому смыслу, коему не желал я сопричаствовать. Или, может, потому, что не был я вхож в салоны? Но какой смысл мне ныне от бесполезного сего знания, которое умрёт со мной через три дня, если не сыщем мы воды?

От жажды или усталости, порождения текучих потоков жары в моих глазах начинали уплотняться, и вскоре уже видел я призраков, следивших за нами с укреплений, кто-то, казалось мне, перебегал наш путь за спиной, чьи-то глухие шаги нет-нет да и раздавались за преградой скал саженях в двадцати от нас. Драгоман наш не раз пробовал кричать на всех известных ему местных наречиях, но даже эхо не отвечало ему. Вскоре он вконец выбился из сил, а мы никак не знали, где находимся и верным ли путём идём к цели. Иногда я представлял себе какие-то цистерны за ближайшим поворотом, и часто мы подолгу не могли сделать выбор, куда повернуть: мысль о том, что мы можем стоять в минуте ходьбы от источника, а ошибка уведёт нас от него безвозвратно словно приковывала нас к месту, а бедные наши животные норовили улечься прямо на испепелённую землю, чтобы никогда уже не подняться. Но никакие признаки воды, коих мы так жадно искали, не могли указать ни им, ни нам надёжную дорогу. Не раз взбирался я на ближайшие валуны или стены, но зрел с их верхушек лишь каменную чащу, в которой нельзя определить путей и расстояний и только впустую растрачивал силы.

Пустыня даёт путешественнику гораздо более надежды, нежели Леджа, ибо страдалец знает, что ему надо лишь пересечь по прямой раскалённые земли и выйти на караванные пути, к селению или водному потоку – и небесные светила служат ему ориентиром. Лабиринт повергает в отчаяние тем, что прямые пути в нём невозможны, а ограниченность взгляда сводит с ума. Блуждая в двух вёрстах от спасения, вы не можете достичь его. От безысходности таких рассуждений я начинал терять рассудок, во всех спутниках мерещились мне враги, заманившие меня сюда на погибель. Драгоман, ведший нас – он ведь мог служить Этьену Голуа, и сейчас заводит нас в глубину лабиринта. Артамонов – он лишь разыгрывает жертву, а на деле агент, увидев которого, Голуа прекратил преследование. Правда, Прохор утверждает, что француз испугался его ружья, памятуя один меткий выстрел, но почему он так ревностно отстаивает свою мне преданность? И если нам предстоит погибнуть, я вознамерился открыто выяснить его намерения. Почему я так решил? Может, потому, что во мне беспрерывно крутилась мысль: вывести всех на чистую воду. И раз уж настоящей влаги не ожидалось, то пусть это станет допрос.

Дождавшись вечера, я отправился вдоль высокой каменной гряды искать источник. Мне казалось, что потеряться я не смогу и в темноте – ответвлений не было, извилистый лог уводил меня сначала на юг, а после повернул к востоку. Пробредя полмили, я очутился в ночи под светом звёзд, и медленно двинулся обратно в отчаянии от бесплодно потерянных сил. Я ощущал вполне ясно, насколько ясность может присутствовать в моём безнадёжном положении, как само желание бороться за жизнь затухает во мне. Смысла возвращаться не было. Я улёгся между камнями прямо на тёплую землю и задремал. Когда встало солнце, я не двинулся с места, полагая всякое движение в жару вдвойне бессмысленным. Прохор отыскал меня крепко спящим, хотя я мнил себя бодрствующим и слышащим все звуки. Он лил в меня из бурдюка воду, коей оказалось совсем немало, а после привалился рядом и тоже приник к пузырю.

– Я так думаю: чем жить, цедя по капле и мучаясь, лучше напоследок испить досыта и сил набраться. Когда жажда не мучит – помирать легче, верно? А вода, один конец, до завтра бы стухла, – опрокинув бурдюк ещё раз и дожав последние капли себе в рот, сказал он и привалился сбоку. – Однако еле нашёл тебя.

Потом уже выяснилось, что прошёл я неизвестно куда, думая, что возвращаюсь.

– А их напоил?

Несколько утоливший жажду организм прояснил мне сознание. Мысль о том, что драгоман и Артамонов знают выход и скрывают его от меня, уже казалась мне сумасшедшей, а моё поведение недостойным.

– Я у тебя на службе, – уклонился он, чтобы не говорить неприятной правды.

– Скажи мне, Прохор, хоть одно напоследок, как на духу, – проговорил я. – А то потом язык к нёбу присохнет – и не объяснимся. Ты зачем велел тому торговцу, с кем я тебя в первый день застал, обыск учинить? Знаешь ведь, небось, от него, что я лицо его видел?

Он долго не отвечал, таращась на меня, но испуга я в том взгляде не приметил. Наконец он сообразил и покачал головой.

– А-а, ты о том. Откуда ж мне знать, коли не я его нанял?

– А кто?

– Сам хотел знать. Я ведь тогда про ткань соврал, – как ни в чём не бывало, ответил он. – Ничего я у него сроду брату не торговал. Дело так обстояло. Жил я себе тут, вас ожидаючи. Вдруг – Артамонов приехал по вашу душу, а после… ещё один, лицо знакомое, а где видел – не припомню. Делать нечего было, дай, думаю, прослежу, может, вспомню его. Приметил я, где он живёт, а он меня с размаху-то не увидел-с, потому что я в туземную одёжу заворачивался, чтоб своя не сносилась. Делать мне нечего было – следил-с. Раз он пошёл на базар, долго кого-то искал, по-ихнему лопотал – нашёл. О чём-то шептались – не слыхал, но нутром чую: подпольные дела творятся. Ну, разобрало меня – ночь не спал, думал. А потом нагрянул к арабу под видом купца, сойтись, расспросить, да только без толку. А после уж вы явились, я их и бросил. Но вспомнил, что у Прозоровских тот жил – то ли немец, то ли итальянец. Кажется, огузок этого Голуа, совсем дрянной человек. Хотя, погоди, – протянул он, задумавшись. – Нет, Голуа, пожалуй, дряннее. Хотя дряннее всех, слышь, Карнаухов. Вот уж совсем последняя дрянь… Если не считать князя.

– Да что ж ты молчал!

Прохор отстранился от меня, не понимая, чему я так радуюсь. А для меня решилось многое. Хлебников вновь обретал доверие и благодарность, да и на Артамонова теперь падало немного благорасположения. Своё место обретал и зловредный раствор Либиха.

– А что я скажу! – оправдывался Прохор. – Не знаю, кто, не знаю – что? А может, он просто ситец у него торговал? Ты-то смолчал, когда опознал его?

Замечание оказалось весьма справедливым. Всё же спросил я, почему сразу Прохор не сознался в своём расследовании, когда шли мы из той лавки прочь.

– Вот как я рассуждал. Я их выслеживал втихую, и ты меня нашёл без шума. К Артамонову я пару глаз приставил. Тут все за всеми следят. Так вдруг в том трактире нас подслушивали? Кто его знает. Не гадал я, конечно, что той же ночью они нападут. Но что-то сердцем чуял. Потому и прибёг на помощь в другую ночь.

– Ну а потом-то что не открылся?

– Я подумал, ты сам за ними следил, раз к нам без промаху вышел на базаре. Тебя же у Прозоровских все за тайного жандарма почитали. А моё дело малое, хоть бы и так. Ну, не серчай, коли что, тут ведь не знаешь, до завтра доживёшь ли…

Многое, весьма многое в голом скелете подозрений начало обрастать на пути в Дамаск плотью объяснений, но сумею ли я воспользоваться ими, или сгинут они со мною бесцельно?

До вечера мы лишь переползали вслед за тенью, а когда солнце ушло за скалы, одолели ещё вёрст пять, продвинувшись к югу вряд ли более чем на одну. Прохор вёл меня уверенно, но я знал, что спутники наши остались в стороне. Мы не обсуждали это, и вообще старались ничего не говорить.

В который уж раз мы провалились в забытьё совершенно обессиленные. В тяжёлой дрёме я созерцал искрящиеся струи фонтанов и холодные водопады. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я очнулся. Первые звёзды уже безжалостно метали с небес огненные стрелы колючих лучей.

Четверо друзов стояло над нами, и ещё нескольких я разглядел на скалах, готовых выпустить заряд в любой миг. Кем бы они ни были, сейчас я зрел в них лишь избавителей. Я не слишком церемонно представился старику, живописно задрапированному в белый бурнус с острым капюшоном, с копьём в руке и двумя пистолетами за поясом, властный взгляд которого не оставлял сомнения в том, кто среди них главный.

Оруженосец представил нам его как шейха Антеша. После по его кивку нам подали небольшой бурдюк с водой, который, по очереди, мы опустошили в минуту. Не прошло и четверти часа, как к нам вывели уже утоливших жажду художника и драгомана. А спустя полчаса и животные наши прильнули к огромной нечистой луже, из которой я и сам бы не побрезговал испить, доведись нам её повстречать раньше. Без помощи людей шейха нам бы не пересилить их в стремлении напиться до самой смерти.

Престарелый шейх оказался с нами любезен и предупредителен, это я приписал желанию его обрести в нас покровителей, что оказалось почти правдой. Когда драгоман перевёл, что нас проводят к западному выходу из лабиринта, я было воспротивился, указав на кратчайший путь в Дамаск через проходы на севере, но вскоре услышал:

– Дамаск для него покуда закрыт, появляться в тех окрестностях его людям опасно. Нелепая ссора, порождённая наветами завистников, тому причиной. Он просит при вашей встрече с пашой передать, что шейх Антеш ищет примириться.

Не имело никакого смысла справляться о подробностях. Немногие только города сирийские пребывали под непосредственным турецким управлением. Остальная страна, и в особенности гористые округа, оставалась во владении наследственных своих эмиров и шейхов, которые по-прежнему заключали конфедерации между собою, выступали в поход со своими ополчениями, вели друг с другом войну, не спрашиваясь у пашей, по временам бунтовались, по временам бывали утверждаемы в своих правах непосредственно от Дивана константинопольского. Здесь, наверное, имело место одно из таких разногласий, кои чаще оканчиваются скорым примирением, но иной раз могут основать вековое соперничество, и худшим для европейца я считал вмешательство в такие неурядицы, зная, что иногда Порта тайно вооружала одного опасного вассала против другого, обещая каждому из них наследие соперника, чтобы обоих погубить своевременно.

Я обещал рассказать паше о гостеприимстве предводителя хауранских друзов, что на Востоке лучшая рекомендация, но в душе посетовал на то, что мы окажемся вновь на большой дороге, той же, где нас подстерегли преследователи. Нашего драгомана, кажется, обеспокоило то же, так что он довольно долго переговаривался с одним из всадников, пока шейх не сказал:

– Мои люди проводят вас до Баальбека. Там обитают наши друзья. Они же укажут вам дорогу на Дамаск с севера.

Таким образом мы должны были делать лишний крюк вёрст в полтораста, но выбора не оставалось, и мы сердечно благодарили благообразного старца за сию любезность, учитывая все замысловатые обстоятельства восточных игр, причудливых, как сама жизнь, где короткие пути не самые скорые, а скорые приблизить могут иной раз лишь погибель.

Поутру дорогой я осторожно расспрашивал Прохора про Артамонова. Меня теперь интересовало, не отметился ли тот в сношениях с человеком Голуа.

– Если ещё не продал – после продаст! – махнул рукой тот, и больше говорить не захотел.

Его больше, кажется, взволновало селение, к которому держали мы путь. Мне доводилось слышать о Баальбеке немало, его огромное капище Ваала, выстроенное в классическом римском духе, отмечали многие путешественники. Но Прохор, нахватавшись обрывков местных суеверий, сразу бросился вздыхать:

– Час от часу не легче. Носит твою милость от одной нечисти к другой. Зря мы туда едем, помянете потом моё слово. Хорошее место так не нарекут.

– Зови меня уж так и быть, твоим превосходительством.

– Звал бы, да букву «пр» не выговариваю-с, – раскатисто произнёс он, будто останавливал лошадь. От бестолкового спора с ним на сей раз спас меня Артамонов.

– Пророк Илия всех служителей Ваала истребил или изгнал вон из Древнего Израиля. Я в сём деянии не нахожу ничего, кроме попытки силой утвердить одно из религиозных течений, уничтожив последователей других. Так делал и князь Владимир в Киеве. Что же до Ваала, то это слово означает бога, хоть и языческого, и не следует в нём видеть сатану. Человеческие жертвы ему – дань страху, переполнявшему мир древних людей. Греки, видя в Ваале культ Солнца, именовали Баальбек Гелиополисом.

– Пускай так, только нечисто там, – кивнул мне Прохор серьёзно, не намереваясь, очевидно, вступать в спор с Владимиром.

– При императоре Августе город содержал римский гарнизон, – продолжал Владимир.

– Небось, немало глупых солдат сгинуло там без следа, – гнул своё Хлебников.

В таком настроении мы двигались по дороге, неуклонно поднимавшейся к западному подножью величавого Антиливана.

Шейх, сопровождаемый своим внуком и полудюжиной свиты, почти весь путь молчал, только на вечерних привалах коротко расспрашивал об англичанах и французах, коих знал во множестве – двое сродников его служили кавасами в консульствах. Общие знакомства, как водится, понемногу сближали нас, именно так трактовал я поглаживание им бороды и степенные кивки головой. К исходу третьего дня на краю обширной плодородной равнины Бекаа нас встретили дозорные Харфуша, эмира Баальбека из мутуалиев.

Нас никоим образом не затрагивали их дела, посему, оставив им решение племенных споров, мы отправились осмотреть в лучах заката городище, о котором я слышал столь разноречивые гипотезы. Признаться, я не надеялся, конечно, разгадать его тайн в отведённые нам пределы времени при своём случайном набеге на древнейшие камни, но рассчитывал приобрести собственный, отличный от других взгляд на предмет для обсуждения его в салонах Бейрута, тем паче что никакого устоявшегося научного мнения на сей счёт не существовало.

На другой день, выспавшись и немного приведя себя в порядок, мы просили эмира дать нам в провожатые знающего человека. Прохор наотрез отказался идти, плюясь и ругаясь, но обещал позаботиться об уставших животных, ибо мы не собирались задерживаться тут надолго. Артамонов, я, наш драгоман и статный туземец, умудрённый летами, чтобы многое иметь поведать, но ещё не старец, направили свои стопы к грозным и торжественным руинам. Он мерил путь длинными грациозными шагами, и я невольно залюбовался его фигурой, покрытой длинным белым саваном, развеваемым встречным ветром. Напоследок Прохор завещал мне держать со всеми ухо востро.

Величием и красотой развалины превосходили всё когда-либо виденное мной. Константинополь наполнил меня живым великолепием, Иерусалим – священными переживаниями, здесь предо мной открылась история предшествовавшая патриархам и царям, и мне казалось, что воды потопа лишь вчера схлынули с невообразимых построек.

– Капища строились при Нероне, Пиусе и Северусе, – провозгласил Владимир. – Феодосий Великий освятил храм Юпитера как христианскую церковь.

– Здесь говорят, что Соломон – единственный, кто построил свой храм до конца, – перевёл драгоман слова проводника.

– Храм в Иерусалиме – возможно, но не здешний. Я слышал эту легенду, но не верю ей, ибо она основана на одном лишь предании. – Владимир простёр руку в сторону оставшихся исполинских колонн Юпитера. – Юстиниан вывез отсюда восемь этих коринфских колонн, снарядив целый флот, для строительства Святой Софии. Достроив её, он якобы воскликнул: «Соломон, я превзошёл тебя!» Вот и всё.

Драгоман долго переводил и затем выслушивал хладнокровный ответ.

– Но тут ничто со времён Соломона не достроено окончательно. Некогда, ещё до потопа, стояло сооружение, воздвигнутое гигантами, после же некоторые из них, оставшиеся в живых, пытались восстановить его. Впоследствии множество племён пыталось возвести на этом месте нечто своё: храм Юпитера или крепость, но всякий раз строительство не завершалось, а строители разбегались от ужаса, который обитал в этих развалинах. Мы не ходим туда.

Неприятное воспоминание кольнуло моё сердце, и чтобы заглушить его, я поспешил со своим вопросом:

– Почему же гиганты не восстановили своё собственное капище? Или это просто их дом?

Но он не воспринял моей шутки и не усмехнулся в ответ, так что я принуждённо убрал улыбку и со своего лица.

– Они ушли на войну и все погибли.

Мы медленно добрели до развалин, и сейчас бродили средь них, задирая головы в великом удивлении.

– Куда же они ушли? – проговорил я через силу.

– Туда, где сейчас Дамаск. Там Каин убил Авеля. Там же и случилось место последней битвы.

– Последней? Почему вы говорите о ней, как о последней?

– Так называют её.

– Я уже слышал о двух землях раздора, – сказал я с неудовольствием. – Может, все земли имеют право так называться? Одно такое место последней битвы я посетил у себя на родине.

– Где сказано, что последняя битва – одна? – словно нехотя произнёс старец. – Для каждого племени она своя.

– Для мусульман Дамаск то же, что Мегиддо для христиан, – вступил Артамонов. – Армагеддон по их поверию случится там. Есть предание, что Иисус Христос, коего они величают пророком Исой, сойдёт с небес на Белый минарет. В этой мечети он воскресит Иоанна Предтечу и уже после в Иерусалиме вершит суд.

– Но при чём здесь пророчество Армагеддона и последняя битва? То – будет, а это свершилось! – возразил я.

– Последняя битва или нет – это как считать. Знаете, Алексей, есть предание о пришествии перед Мессией пророка Илии? Так вот, кто-то считает, что это дело грядущего перед вторым пришествием Спасителя, а некоторые видят в том свершившееся, когда, воплотившись Иоанном Крестителем, Илия уже возвещал о пришествии первом.

Колоссальные монолиты, откопанные кем-то из наших предшественников в основании огромного фундамента, послужили нашему проводнику доказательством его легенды. Но я выразил сомнение в том, что какие-либо гиганты были в состоянии поднимать такие тяжести и что сему необыкновенному факту следует искать иное объяснение. Один сильный человек оторвёт от земли, положим, пудов пять, один пятисаженный гигант, допустим, пятьдесят пудов, дюжина таких носильщиков уволочёт пятьсот, пусть даже тысячу, но плиты весят не менее десяти тысяч пудов.

Он долго вздыхал, словно бы размышляя, достоин ли неверующий его ответа, и не оскорбит ли моё непонимание памяти его дедов, но промолвил, усевшись спиной к одному из монолитов, укутавшись в свою накидку и прикрыв глаза, словно предоставляя нам возможность дальше пробираться как нам будет вольно:

– Как гласит легенда, вместе с мудростью Бог передал Соломону знания, которые помогали ему подчинять демонов – добрых и злых. Плиты погружались в некий поток, как бревна в воду, и гиганты ходили в нём словно сквозь камень. Их тени и ныне ещё появляются среди руин. Но всё реже.

Вид его, величественный и печальный, придавал ему много сходства с каким-нибудь древним волхвом Египта, и я не нашёл в себе сил расспрашивать его более.

Мы разбрелись каждый во исполнение своего интереса, и вскоре Артамонов выбрал место для набросков. Раскалённые плиты, дрожа прилегающим воздухом, охотно отдавали свой жар надвигавшемуся вечеру, теснившему окрест ленивое пыльное марево.

Я понял, что заблудился, но ещё полчаса дал себе на то, чтобы не волноваться в поисках выхода или найти своих знакомых. В сущности, я обретался на открытом пространстве, и прекрасно понимал, в какой стороне наш лагерь. Но стоило мне начать искать к нему путь, как я непременно упирался или в стену или в обрыв. То и другое при некоторой ловкости я вполне мог преодолеть, но не желал карабкаться или прыгать, поскольку не совершал ничего подобного на пути сюда, следовательно, оставалось отыскать верную тропу. Водой теперь я запасся в достатке, но солнце уже валилось на запад, а здесь закат происходил так стремительно, что можно было не успеть и трубку выкурить до темноты.

Настало время возвращаться, но я всё бродил, устало глазея на чудовищные камни. Ничего от былого восхищения уже не ощущал я, ужасные строения давили меня своими размерами, длинные тени поглощали без остатка угасающий свет дня. То мог ещё я приписывать голоду и утомлению, но правда заключалась в ином: забавное при свете дня трансформировалось в жуткое при склонении к ночи; разум мой не удерживал восхищения. О, нет, невозможно, конечно, вполне заблудиться среди строений высотою до самого неба, но я упорно не мог найти путь, которым пришёл. Снова и снова я прокладывал верный курс, но всякий раз, сталкиваясь со стеной ли, испещрённой странными квадратными дырами, с обрывом ли, похожим на край исполинской твердыни фундамента, принуждён был повернуть. Уже всерьёз полагал я раз или два вскарабкаться на какой-нибудь вал или спрыгнуть с откоса, рискуя поломать ноги, но ограничился тем, что решил позвать на помощь. К радости моей, довольно скоро увидел я не так уж и далеко две знакомые фигуры, которые жестами пытались разъяснить мне правильную дорогу. Казалось, до них подать рукой, но между нами словно заколдованное в потоках тягучего воздуха лежало непреодолимое пространство из нагромождения гигантских обломков. Я отправился в обход, и скоро совсем скрылся из их вида. Теперь обескураживало меня и вовсе совершенно незнакомое место, где кладка храма Бахуса вместе с обрамлявшей его высокой стеной по какому-то причудливому замыслу неведомого архитектора оставляла между ними узкий промежуток, напоминавший мрачный глубокий канал. Невесть когда упавший туда огромный обломок образовал нечто вроде косой ступени высотой аршина полтора. Ни за что я не решился бы спрыгнуть в мрачный проем, на дно которого никогда не заглядывает солнце, если бы не письмена на стене, напомнившие мне нечто виденное ранее.

Для удобства я соскочил на камень и принялся поспешно заносить увиденное в памятную книжку, понимая, впрочем, что мне не хватит времени до темноты. Поработав с четверть часа и уже с трудом различая знаки, я вдруг услыхал знакомый голос, в котором по русским междометиям узнал Прохора, пытавшегося разговаривать с кем-то на непонятном языке. Разрываемый противоречивыми чувствами терпящего бедствие кладоискателя, я убрал записи и вскарабкался обратно. С такой поспешностью я бросился обходить ближайшую стену, что едва не сорвался вниз. Но за поворотом никого не обнаружил, хотя, прислушавшись, мог услышать те же два голоса. Уже осторожнее пробираясь дальше, я уронил булыжник, и тот звонким щелчком высек искры из монолита внизу. Голоса стихли. Помолчав, я окликнул их. Кто-то что-то произнёс, и многоголосое эхо чьих-то поспешных шагов заставило меня крутить головой, но, сколько я ни озирался, не смог понять, с какого направления они слышны. Блеск извлечённого из-под полы кинжала чуть придал мне уверенности, прежде чем я решил осторожно свернуть за угол. Но глухой тупик с высокими стенами вконец озадачил меня. Вернуться назад я не смог, успел лишь обернуться на поспешные прыжки за углом. Но так меня провело здешнее обманчивое эхо. Неизвестный сверху метнул мне в голову камень – и вечер погас для меня.

Очнулся я в глухой темноте, разбавленной прыгающим пятном тусклого света. Мокрая повязка упала со лба, когда попытался я подняться на локте. Уж и не знал я, радоваться или негодовать на озабоченное лицо Прохора, проступившее в неверном сполохе масляной лампы. Но прежде чем успел повернуть я пересохшим языком, шум и голоса окрест возвестили о прибытии целой экспедиции, возглавляемой Артамоновым и составленной из людей эмира. Заботливо уложенный на носилки, я в удобстве и радостном оживлении вскоре очутился в нашем лагере, где весёлый шум, превосходный чай и горячие лепёшки показались мне истинным даром небес.

Впрочем, первым делом хватился я своего дневника, и мой верный оруженосец, торжествуя, вручил мне его целым и невредимым.

– Что это за язык, на котором ты разговаривал? – спросил я его наутро.

– А пёс его разберёт, что за язык, – насупился тот.

– Чудно, Прохор. Это какой-то из арамейских диалектов, на нём некогда Спаситель беседовал с учениками. Но откуда ты знаешь его? Ныне на нём говорит всего одно племя.

– Да я и знаю-то несколько слов! – Прохор словно оправдывался, но ведь и я почти что обвинял его в том, что знать ему не полагалось. – Когда ещё я только приплёлся в Бейрут, вас пока ждал, сошёлся с одним. От него и перенял. Думал, он меня местному учит, а потом только разобрал, что нас никто другой не разбирает.

– С кем же ты болтал на развалинах?

– Ведун здешний. Сижу вчера, жду. Пора бы вам вернуться – вас нет. Артамонов явился, потом драгоман, сказали, что вы заблудивши. Ну, думаю, отомстить решили за то, что вы их в лабиринте чуть не бросили… г-хем, ну, я и пошёл сам искать. Наткнулся там в камнях у чёртова кладбища на одного басурмана. Бормочет по-своему. Ну, приветил он меня, когда я на его языке начал. А то бы ничего не сказал – злой на вид. Да я, по правде, всего только и сумел спросить, не видел ли он вас, а тут вы и сами голосите. Ну, я на крик. А пёс разберёт, откуда кричали: ну, чисто наваждение – бес водит в камнях, а как найти – непонятно. А ещё он о разбойниках что-то сказал, может, предупредить хотел, так я на вашего француза подумал.

– Так и что?

– А вот что. Убираться надо поскорее. И лучше бы – обратно в Бейрут.

– А оттуда в Царьград и в Одессу, так? И за какой такой грех все бросают в меня камни? Ты – когда мы к Прозоровскому ехали… А кто на сей раз в меня камнем пустил?

– Хорошо ещё, не пришибли до смерти! Я говорил, сюда соваться – беду накликать. Только насилу отыскал вас, зову, а вы молчите, я думал, в лагерь ушли, вернулся – нету. Поднял тревогу и назад – битый час кружил, почище, чем в том лабиринте. Ну и бусурмане мигом за мной повскакали – только самовар свой два раза допили.

Прохор наотрез отказался сопровождать меня в руины с письменами, да и голова моя взывала о покое. Надеясь на обратный путь из Дамаска, я не отважился без спутника вторично отправиться на развалины.

Звонки стад, ропот ручьёв сопровождали нас на двадцати последних вёрстах по утопающей в садах долине на подъезде к Дамаску. Проделав долгий путь, я не мог не восхититься смелостью первого митрополита киевского Михаила, родом из сего великого града, отправиться в те лихие времена к язычникам за северный предел света. Видя везде калитки в сады, как в России, невольно проникался я мыслью, уж не сей ли отважный муж привёз к нам такое устройство.

 

19. Дамаск

Всякого европейского путешественника Дамаск сражает пестротой роскоши и грязи; не стали исключением и мы с Артамоновым, что же до Прохора, то ему, казалось, всё было едино. Навсегда связанный в душе с деяниями святого Павла, снаружи Дамаск, увы, ничем не выдавал признаков рождения христианства. И прежде чем заняться делами науки, не один день мы с Артамоновым отдали отысканию многочисленных святынь с провожатым нашим. Прохор сказался больным и хандрил почти неделю, не выходя далеко за ограду дома французского консула и усмехаясь любым нашим подвигам. Кроме нас, во всём Дамаске русских, кажется, не обреталось вовсе, и тем старательнее я записывал наши походы для будущих хожений.

Неделю спустя град сей уже казался едва ли не столицей христианского мира, особенно для меня, уставшего душой после скудного на святыни Бейрута. Тихий, но неугасимый свет Антиохийской кафедры возбуждал во мне чувства к покаянию, и в монастыре святого Георгия обрёл я отдохновение, проведя три дня в размышлениях над трудами здешних великих выходцев – Иоанна Дамаскина и Андрея Критского. Посетил я тайно и мечеть Омайядов, где могила Иоанна Предтечи почитается мусульманами как место погребения пророка Яхья. Пасха на родине самого имени христиан стала для меня наградой за все пережитые испытания.

Указания Бларамберга оказались не напрасными: я весьма скоро нашёл тех, кто за пятьдесят пиастров представил меня одному иудейскому учителю по имени Хаим Цфат, взявшемуся в очередь свою прочитать мне злосчастный эпиграф – тоже, впрочем, за пожертвование. Его, говорившего по-гречески, я опрометчиво сравнил с одним из семидесяти толковников, полагая это лестным, чем едва не сорвал всю сделку. Уже принявший бумагу, коя из непонятных и мне самому предосторожностей представляла собой поддельную копию, он долго сопел, словно раздумывая, презрительно ли вернуть мне её или же в гневе разорвать. Прошедшая минута утишила его праведное раздражение, особенно когда он увидел ещё один кошерный соверен.

Минуло два дня нетерпеливого ожидания.

– Знаете, что такое каббала? – перво-наперво еле слышно спросил он, явившись, наконец.

Я порадовался, что Артамонов, уставший сидеть без дела, отправился писать виды монастыря Херувимов. То, как неслышно прокрался этот гость мимо бдительного Прохора в моё временное жилище, его мягкие жесты и тихая речь казалось умышленно разыгранными им, чтобы я острее ощутил сверлящий меня из-под платка колкий чёрный взгляд. В воздухе чудилась мне тревога, порождённая то ли его страхом, то ли моим испугом от неожиданного его явления и прямого вопроса.

– Имею самые обобщённые представления, – ответил я, разглядывая собеседника, постаравшегося укрыться почти целиком под длиннополой накидкой, совершенно новой, в отличие от той, в которой представился он накануне.

Он кивнул, удовлетворённо и снисходительно. Прошла минута, после другая. Он словно пребывал в раздумье, стоит ли продолжать или вернуть деньги. Некоторое время мы беседовали о разных вещах, не касавшихся дела. Я кликнул Прохора, прося чай, и тот, подавая, враждебно покосился на странного посетителя. Поняв, что я не посулю ему более прежнего, или, может, уверившись в моей безобидности, Хаим вздохнул:

– Я не могу посвящать иноверца в наши построения, поэтому скажу только, что здесь не сказано ничего. – Повстречав мой изумлённый взгляд, он поспешил добавить: – Да, никакого сообщения в привычном вам смысле тут не содержится.

– Это стоит недорого, – пробормотал я обескураженный этим и готовый выставить его вон.

– Увы, что имею.

– Но для чего-то это было высечено в камне?

– Знаки в каббале имеют ценность сами по себе. Разумеется, буквы и слова вполне можно прочитать по отдельности, но сложить из них текста не получится.

– Зачем нужно это?

– Это послание читается только целиком.

– Как это?

– Как мы смотрим на слона. Ощупывая его по частям, мы ничего не поймём, хвост будет напоминать змею, ноги – стволы дерев… Слову как таковому придаётся большое значение, оно несёт не только явное, но и скрытое послание… понимаете, куда? – зрачки его устремились ввысь. – Оно, если угодно, существует само по себе. Извольте, по отдельности, – он указал на несколько знаков, – это – «цура», то есть «форма», а здесь «манхигим», что означает «начала». Вот «кома», то есть «тело». Им противостоит «пкигим», что есть «служители». Это всё применимо – к ангелам.

– К ангелам? Как объяснить тело и форму ангела? И кто такие эти противостоящие им служители?

– Да, это необычно, – согласился он. – Но тому учит «Багир».

Он замолчал, ждал и я, но Хаим Цфат, потупив взор, не собирался продолжать.

– Значит, целого слона в этом послании постичь вы не можете?

– Эта таблица содержит только часть, возможно, очень малую часть целого. К тому же она намеренно и неумело искажена, а посему бесполезна сравнительно с той целью, ради которой создавалась. И, если вам интересно знать моё мнение, – он приложил руку к сердцу, придвинувшись ближе и понизив голос, – я ни за что не хотел бы увидеть всего разом.

Увы, он не знал, что моему воображению уже начала открываться страшная картина.

– Раз вы не смогли удовлетворить моё любопытство относительно этого эпиграфа, может быть, попробуете другой? – я извлёк порядком истрепавшийся лист с настоящим рисунком камня Арачинских болот. – Они похожи, но в них есть и различия.

Лишь взглянув на лист, он покачнулся и поспешно спрятал его. Рассчитывать на скорый ответ не приходилось, но уже вечером он явился в сопровождении почтенного старика, отшатнувшегося от золотой монеты, словно совал я ему змею.

Тот молча протянул мне сложенный вчетверо листок и что-то спросил.

– Рабби интересуется, откуда это у вас, – перевёл Хаим.

– Я сначала хочу знать, что это. После отвечу на ваши вопросы.

Старик сурово заговорил, резким голосом подчёркивая некоторые слова. По лицу Хаима я мог судить, что и он сам был удивлён несказанно.

– Вы живы, из чего рабби делает вывод, что вы не читали это. Рабби говорит, что сие собрание знаков является губительным. Это род проклятия, расположение символов в нём идеально. Все начертания такого рода считались утерянными, видимо потому, что проклятие имеет два убийственных направления: вовне и внутрь.

– Когда же это могло быть написано?

Весь вид его, удивлённый до крайности, говорил больше, нежели слова.

– Вчера. Или тысячу лет назад. Сила его не претерпит от древности.

– Значит, рабби прочитал его, но сам остался жив? – усомнился я.

– Мы не читали, а он лишь видел… бегло.

– Я не могу его прочитать сознательно, ибо не владею лексиконом, следовательно, для меня это не имеет силы. Так?

– Представьте, что вы, не зная смысла слов на некоем чужом языке, произнесли нечто вслух. По этому сигналу некто идёт и исполняет понятный ему приказ.

– Всё же читать он обязан уметь, что немало, я же не в силах произнести речь, не зная звучания.

Он засопел, недовольный моим нерадением или разгадал мои вёрткие аргументы, коими я неуклюже толкал его раскрыть мне более сказанного.

– Я пытаюсь подвигнуть вас к рассуждению, что если действие совершается по звуку голоса без понимания смысла, то и созерцания слов может оказаться достаточно, даже если вы не можете их прочесть. Каббала учит, что достаточно просто внимательно посмотреть на знаки, и это уже становится посланием.

– То есть проклятием? Вы хотите сказать, что это – магическое заклинание?

– Не имеет смысла спорить о словах, суть же этого такова, как и у молитвы, обращённой… – он вновь поднял зрачки в небеса. – Вы же не считаете молитву заклинанием? И, тем не менее, есть устоявшиеся формулы.

– Молитва не имеет силы без умонастроения молящегося, без его искреннего желания, без веры. Всё существо молитвенника является посланием.

– Мысль осталась для общения с… небесами, – он с видимой неохотой проскрипел последнее слово, – потому произносить слова не нужно, разум при виде символов настраивает мысль на передачу послания. Ведь мысль рождается не по воле только человека.

– Я обустраиваю свои мысли согласно моей воле, – отрезал я.

Они посовещались.

– Хорошо, – кивнул Хаим. – Но рабби не советует вам никогда проверять обратного. Каббала учит, что знаки рождают мир, а не отражают его.

– Насколько я понимаю, одного недолгого взгляда недостаточно, чтобы умереть? Иначе мы все уже не существовали бы. Сколько же нужно смотреть на него, чтобы погибнуть?

– Он не знает. Разным людям нужно вдыхать ядовитый воздух или вкушать отравленную пищу неодинаково.

– Я дал вам два письма. Первое из них вы объявили испорченным. Будучи исправленным, обладает ли оно силой, схожей со вторым?

– Это так.

– Если положить рядом два таких списка, влияние их не усугубится ли?

Старик раздражённо заворчал, зашевелившись в попытке подняться, и Хаиму стоило труда угомонить его, когда тайком я подвинул ему монету.

– Это нелепый вопрос, ибо изучение сих сущностей чрезвычайно опасно. Вам, возможно, и не удастся ощутить удвоение мощи на себе, как не может ваше тело испить одним глотком из двух чаш яда! А пролив на себя тысячу кубков, вы утонете, а не отравитесь. Но послание адресовано не вам, вы лишь муха, случайно попавшая под одну дробинку из сотни, пущенной в крупную жертву.

– Кого проклинает это послание? – еле повернул я спёкшийся язык.

Старик заговорил, пристально глядя мне в глаза.

– Тех, кто покоится там, где вы его взяли. Мы сказали вам всё. Теперь черёд ваш.

Упрямец; я открыл цимлянское и, не глядя на листок, молча убрал его в карман.

Я не пожелал долее задерживаться в Дамаске – стремительно надвигавшееся лето делало нахождение вдали от морских бризов невыносимым. Бумагу я переложил в саквояж, но и оттуда ощущал теперь вредные посылы – такое впечатление произвели на меня речи старика. Удивляясь своей мнительности, я разделил её надвое и спрятал между страницами разных книг.

Всё время мы проявляли осторожность, но нет-нет, а мелькали в толпе казавшиеся знакомыми взгляды, и внимательные глаза провожали меня в спину. При разговорах о дороге назад Артамонов всегда хмурился, возвращаться в Бейрут считал он для себя опасным. «Что же делать, что же делать?» – бормотал он частенько под нос себе.

– Хотите совет, Владимир? – раз не удержался я. – Если вы не солгали мне, то решились на сделку с вашим Россетти только при условии, что рассказанное вам в отношении князя – правда. Таким образом, у вас имеется лазейка для расторжения уговора. Езжайте в Одессу, откройтесь во всём князю Прозоровскому и совместно отыщите путь к спасению, найдя малое, но важное для вас обстоятельство, о котором они оповестили вас ложно. После уж обвините Россетти в нечестности.

Не скрою, я имел в этом притворном участии свой интерес. С радостью избавился бы я от соседа, которому не доверял. Главное же – мне не давал покоя возможный визит Анны. Делить с ним её общество я не мог себе позволить. Он на минуту задумался, но сказал:

– Если приказ о моём уничтожении существует, они убьют меня ещё до того, как я объяснюсь с князем.

На другое утро я объявил своим спутникам, что мы немедленно отправляемся. Если кто-либо из них и находился в предательской связи с кем-то из моих недругов, предупредить их они не имели возможности. Дорогой я немного рассказал о скрижали, внимательно наблюдая за каждым, но утаил главное, что слышал от мудрецов. Я смеялся, но вдруг твёрдо осознал, что не хочу видеть той надписи. Более того, как-то само вспомнилось, что я толком-то её никогда и не разглядывал: незнание языка хранило меня от попытки её прочитать. Прохор только довольно ухмылялся, не слишком вникая в детали, ему важнее было находить подтверждение своим мыслям о значительности камня. Владимира же больше заинтересовали фигуры иудейских мудрецов, и он пожалел, что не смог сделать зарисовок с натуры.

Но меня не оставляло чувство недосказанности. Оно напоминало приманку, висящую перед мордой осла, кою невозможно не осязать, но безуспешно пытаться съесть. Если даже камень и раскрыл свою тайну, то наполовину. Верить в проклятия, действующие веками, я не мог, но проверять не желал.

– Учитель… – несколько презрительно протянул Артамонов и длинно кивнул. – Вроде Ведуна нашего.

– А ты того Ведуна откуда знаешь? – вздрогнул я от испуга, что в сосредоточении принялся думать вслух, но художник лишь вернулся к прошедшему разговору. Но мысли мои сразу связались с его словами. Ведун обладал скрижалью, и прекрасно себя чувствовал. Причины же охоты за ней Карнаухова тем паче не проступили из мрака. Знает ли он что-то о свойствах надписи, или считает оружием весь предмет целиком? Откуда стало ему это известно? Чего хочет он достичь с его помощью?

– Ездил к нему ещё перед Италией, – мечтательно вздохнул он, озирая кругом рыжую холмистую пустыню без тени и деревца. – Погадать. На судьбу. Да! И на Анну Александровну.

– Что же он поведал?

– Кто его поймёт! Сказал, чтобы не искал счастья за морями.

– Вот как! Что, прав оказался?

– Да в том нет ни капли мистики! – воскликнул Владимир. – Про путешествие я ему сам наболтал, а дать совет не делать чего-то – дело верное! Любое большое начинание сулит ошибки и невзгоды. Потом всегда думаешь: зачем ввязался? Вот знать бы!.. Вот и всё его ведовство. Знает он, конечно, немало, но выспрашивать у собеседника умеет и того пуще, умом-то старик не обделён. Вроде ничего не говорит, а так беседу ладит, что всё узнаёт. Ведун он не потому, что ведает, а потому что выведывает. И, учти, со всей округи тайно ездят к нему – вроде отшельник, а больше полицмейстера на ус намотал. Вот и делает выводы. А мы уж после додумываем и всегда совпадения находим. И что себе в убыток пишем, то ему в доход. – Он приник к бурдюку, а оторвавшись спустя минуту, заключил: – От мистического надо сперва отделить рациональное, а там, глядишь, мистического уже и не останется. Вот, разберём мой случай. Про наследство-то моё он, конечно, давно от людей знал: дело старинное, оно только от меня в тайне и держалось. Вот и дал совет. А я потом, уже связавшись с… иллюминатами, подумал: ну, прорицатель! И он, и они – все провидцы, чёрт бы их взял! А потом понял, что вся эта прозорливость – пронырливость в паре филеров и словоохотливых прачек, мелющих языком по всей округе. Тут ситуация, Алексей, сродни адюльтеру: все вокруг могут знать – один муж в святом неведении. Стена вокруг него, стена приличия. Сведения кружатся рядом, хоть уши подставляй – сами залетят, ан нет, всякий раз минуют. Заговор молчания называется – все сговорились, даже не договариваясь. А перед заговором все равны: и венценосцы и рогоносцы. Так и ходишь, на каждый шаг, словно в пустоту валишься, думаешь: сейчас обопрусь на приятеля, хвать – и мимо: он неуловимо как-то взял и увернулся. Сделал вид, что не заметил твоей нужды, и даже на падение не оборотился – вежливо отвёл глаза.

«А что Ведун сказал дяде Прозоровского? – вспомнил я. – Да почти что то же. Держаться подальше от Арачинских болот. Прозоровский после додумался аж до старинного проклятия, а дело-то оказалось куда как проще. Представим себе, что тайно друг от друга к нему обратились обе спорящие стороны: как делить землю под болотами? Вот в этом-то всё его ведовство и есть: много знать. Если ты в округе имеешь репутацию нелюдима, затворника и оракула, и к тебе за советом начнут стекаться отовсюду разные лица, то уже вскоре недолго стать самым осведомлённым во всех делах, не вставая с дивана. Беречься болот значило лишь совет не вступать в тяжбу за спорные земли».

Без приключений в последний день мая мы добрались в Бейрут. У меня родилась в голове ловкая партия, в которой опасался я лишь одного – не остаться в дураках самому. С тех пор, как открылась первая цель Карнаухова, Артамонов ни единым словом не выдал своего интереса к камню, и я склонялся к выводу, что он не причастен к поиску странной реликвии.

Я заказал ему изготовить поддельную скрижаль.

Подробно описав ему минерал, размеры и форму, я положил перед ним лист с искажённой копией, какую перед тем отдал Беранже и потом показал при первой встрече Хаиму Цфату. Я сказал ему, что оригинал давно отослал в Россию, и загадал: если Артамонов спросит кому – считать его виноватым. Но он оказался совершенно равнодушен к находке, и даже не спросил, на что мне дубликат. Пришлось самому объяснить, что Карнаухов вряд ли отстанет от меня. Подложенная в вещи, она послужит наживкой новым подосланным грабителям, кои, не разобравшись, заглотят её. Игнатий, державший в руках настоящий камень, конечно, сумеет вмиг распознать обман, но у меня появится время подготовиться к визиту незваных гостей. Объяснение казалось мне удачной находкой – весьма доверительной и откровенной, а открытое перед моим соперником дело ставило меня в несколько уязвимое положение зависимого. Я желал проверить, как художник этим воспользуется. А он взялся за работу без видимой охоты, но и без промедления. Вопросов не задавал, и через несколько дней явился с подходящим материалом – большого размера куском кипрского колчедана, немного напоминающем минерал скрижали лишь золотистым блеском, – впрочем, чрезмерным, за что его ещё называют золотом дурака. Теперь оставалось главное – изготовить надпись. В этом-то и состояла главная часть его проверки.

Он не тревожил меня несколько дней, и письмо от Андрея Муравьева стало моим развлечением.

«…А я всё пекусь о моих сфинксах. Одни новости сменяют другие. Сторговаться-то сторговались, да вот беда, грек-корабельщик заломил 28 тысяч рублей за перевоз. При том, что статуи древние, а грек совсем не древний, но туда же. Теперь торгуемся с ним…

Помнишь ли ты замечательную мысль мою, – и при следующих строках от негодования я принялся хватать ртом воздух, – проверить все предшествующие русские хождения в Святую Землю? Так вот, друг мой, отыскал я в них немало интересного, хотя и без оных книга обещает пользоваться спросом необыкновенным…»

Стиснув зубы, заставил я себя прочитать шесть листов до конца. Шесть листов, убористо исписанных чужими житиями от века 14 и до наших дней. И – ничего более. Прочитав всё это, я сперва оскорбился, ощутив себя необыкновенным болваном, и уже приготовил окончательный в своей язвительности ответ, прервавший бы наверное всякие с ним сношения, но после задумался. Всё-таки читать и писать – затраты разные, и ведь не лень ему было выводить это своей рукой, не поручив даже писарю. Если Муравьев желал лишь похвастаться, то с чего бы ему столь тщательно описывать научный результат этого хвастовства, а труд его походил более на учёную статью, нежели на путевые заметки. И как всякий научный труд, он обязан иметь в себе достоинства и недостатки. В чём особенность учёного мужа, даже если он искренен пред музой своей науки? В том, что он, отбрасывая неудобные факты, подбирает основания для собственных идей. Но идей в письме не содержалось, а лишь одни голые факты или сведения, кои он почитал таковыми. И Муравьев – не учёный, а беллетрист, причём талантливый. Если предположить, что он раскрыл потаённые мотивы весьма одарённого Дашкова, то талантливый не только в бумагомарании. Что же из всего этого следует? А вот что. Под видом почти что научного трактата он посылает мне свою идею, кою по некоторой причине не захотел или не смог выразить прямо, но о которой обязан я догадаться сам, будучи учёным и зная, как такие статьи пишутся. Наличествуют все факты – нет лишь вывода. Он опасался чего-то или, скорее, кого-то! И чтобы понять его выводы я – ни много ни мало – обязан их повторить!

От таких мыслей пот проступил у меня на лбу, и капля упала на лист, размазав чернила. В романах такая случайная капля приводит к проявлению неких тайных писаний молоком или соком лимона, и герой получает вознаграждение за удачу. Но не тут-то было. Я только перечитал его ещё раз, а после и ещё.

Не упомянув ни словом самые замечательные хожения игумена Даниила во времена расцвета крестоносного королевства и иеродиакона Зосимы незадолго до падения Константинополя, Муравьев перешёл сразу к совсем почти неизвестным мне поклонникам. Василий, гость московский, ездил за моря в начале княжения Иоанна III, купец Трифон Коробейников с Иеремеем Замком поклонничал уже во времена Ивана Грозного. В царствие Михаила Фёдоровича некий Василий, «житием казанец, прозвищем Гагары» ходил через Тифлис во Святой Град и Египет. После него известный мне строитель Богоявленского монастыря Арсений Суханов отправился тем же путём со старцем Ионою, но посланный уже Алексеем Михайловичем. А полвека спустя священник Андрей Игнатьев с братом Стефаном, будучи при после Толстом в Адрианополе отправились в странствие по Святым местам. После Василий Барский, родом из купцов, странствовал 24 года, чтобы, возвратившись, спустя шесть недель упокоить кости в родном Киеве. Крестьянин Кир Бронников, князь Авалов, Дмитрий Дашков – некоторые имена я знал, о других даже не слышал – все они проехали и прошли одной дорогой… Но почему Муравьев пишет обо всех о них? Почему не упоминает другие, более известные?

Потом я читал ещё. Времена, царствия, пути и святые места путались в моей голове, не оставляя надежды разобраться, хотя чувствовал я, что во всём этом мнимом хаосе есть некоторая система. Но нечто главное, что объединяло всех этих лазутчиков, дипломатов и богомольцев, и что наверняка роднило их чем-то и с миссией Дашкова и с заданием самого Муравьева ускользало от меня ужом их путанных маршрутов. Каждый царь отправлял своего молитвенника, но что с того? Я чувствовал, что близок, но суть так и не прояснилось в голове моей. Возможно, я и держал в руках ключ, но не сумел найти к нему замка.

Но что же произошло, если писавший раньше так свободно, Андрей вынужден скрывать теперь свои мысли? Не то ли, что его почти случайные предположения подтвердились, и он в самом деле натолкнулся на чей-то чрезвычайный секрет?

Написанное в апреле, ещё до получения им прошлого моего ответа, оно не давало, конечно, и никаких объяснений. Я долго размышлял, писать ли о камне, но всё-таки вывел на отдельном листе:

«Помнишь ли замечательный камень мой, что отдал я тебе для известного музея? Так вот, очень сожалею, что мне пришлось вовлечь тебя в эту историю, но я в ту пору не подозревал, что скрижаль станет предметом тёмного интереса некоторых особ, о которых, увы, не могу поведать в письме. Прошу принять предупреждение это со всею серьёзностью, ибо моё собственное легкомыслие в отношение сего принесло мне немало тревог и угроз, кои не оставили меня доныне. Кто бы ни явился к тебе с расспросами об этом предмете, не открывай им того, что тебе известно о месте его пребывания. Он не должен попасть в посторонние руки. Один человек в Дамаске раскрыл мне печальное предназначение его знаков. Прочие подробности изложу непременно при встрече, о коей мечтаю. Сожги лист сей по прочтении, но пусть память твоя хранит его содержание, ибо визит может случиться не скоро».

Я перечитал эти несколько строк и остался недоволен ими. Мало того, что выходила нелепость, да ещё и какая-то необъяснимая заносчивость читалась между ними. Значение маленькой случайной вещи я ставил столь высоко, что оно затмевало все широкие дары и крупные деяния Муравьева. Он имел право расценить это если не как розыгрыш, то как пустяк, который я пытаюсь возвести в глазах его в неподобающий ранжир неимением высших достижений. Посмеётся – и только. Всё же, хмурясь более на свою мнительность, я вымарал три слова про музей, перегнул лист вчетверо и запечатал его углы отдельно.

В мастерскую Артамонова я заявился внезапно, надеясь застать его врасплох. Он повернулся лицом ко мне, закрывая собой какую-то работу, и, болтая пустяки, лихорадочно нащупывал что-то за спиной. Я делал вид, что рассматриваю какой-то его новый эскиз, но косил на то, как колыхнувшиеся еловые стружки в ящике беззвучно скрыли некий уроненный предмет. Всё время, что пробыл у него, я совсем не интересовался копией скрижали. Когда я собрался уходить, он сам подозвал меня к верстаку и показал, как продвинулся в работе, спросил, не надо ли резать глубже. Я сдержанно похвалил его мастерство, дал несколько замечаний. Мне казалось, что он внимательнее следит за направлением моего взгляда, а вовсе не за указаниями. Не ожидая от него согласия, я пригласил его отобедать, но он отказался, утверждая, что днём не выходит наружу, опасаясь быть замеченным агентами Россетти.

– Да и камень нужно закончить, – добавил он, отводя в сторону глаза.

– Ну, с этим спешки нет, – заверил его я. – Игнатий не скоро ещё опомнится, чтобы повторить набег. Да и я теперь не то что раньше – предупреждён и начеку.

Но Артамонов отказался. Я колебался между желанием разоблачить его немедленно и сделать то же в более подходящий момент. По всему выходило, что нынче мне это не с руки – покуда не получу готового камня. Да и разоблачённый, Артамонов выдумает сотню отговорок.

Решение появилось, когда я подходил к консульству, и заставило меня немедленно повернуть обратно. Из кофейни открывался хороший обзор на его дверь. Я не нуждался и в том, чтобы особенно скрываться – ведь я звал его с собой обедать. С удобствами устроившись, приказав принести кофе, трубку и шербета, я приготовился долго ждать. К моему удивлению, не прошло и получаса, как в калитку вошёл секретарь из французской миссии. Спустя немного времени уже оба они вышли на улицу и скрылись за поворотом. Артамонов выглядел деловито и спокойно, даже слегка надменно, но ничего настораживающего в его поведении не виднелось. Я разрывался между желанием проследить его путь и проникнуть снова в мастерскую, но, рассудив, что в сношениях художника нет ничего предосудительного, выбрал второе, ради чего всё и затеял.

Прислуживавший ему араб-маронит, знавший меня в лицо, отворил хлипкую дверь и пустил меня внутрь, довольствуясь маленькой ложью о забытом инструменте. Она находилась ещё там, в опилках – наполовину оконченная вторая копия скрижали, и я поспешил вернуть её на место, заслышав шаги.

Вернувшись домой, на расспросы Прохора по поводу нарисованного на моём лице недоумения я пересказал ему о знакомствах Артамонова.

– Что ж тут странного? – проворчал он. – С той поры как маляр к латинянам переселился – ясно, что дело нечисто.

А ведь его правда. Маронитский дом с прислугой, снятый Артамоновым по приезду из Дамаска, почему-то не вызвал моего подозрения, хотя те считают своим патриархом римского первосвященника, им покровительствуют французы, и если искать место, где скрыться в Бейруте от европейцев, то худшего не найти.

– Что же ты мне сразу не сказал! – набросился я на Прохора с упрёком.

– Сразу? – искренне удивился он, и напомнил, словно чеканку отбил: – Я о нём сразу сказал-с, ещё перед тем, как вы впервые к князю в дом входили-с.

Взяв в руки перо, я знал, что не солгу ни словом. Княжне Анне и Наталье Александровне я отправил елей возвышенных описаний красот и святынь Дамаска, изумление и восторг Баальбека, а витиеватости эпистол при рассказе о Ледже лучше слов передавали колдовское очарование этого дива природы. Письмо это непременно зачитают вслух, и немного найдётся охотников променять жаркое упоение Сирией на хладное гостеприимство Прованса.

Разоблачать Владимира я не стал. Он запросто мог сказать, что делал несколько заготовок, чтобы впоследствии отобрать из них лучшую. Недели через две он предъявил мне безупречно исполненную табличку, и тому, кто не владел подлинником, ни за что нельзя было заподозрить в её рукотворных потёртостях только что изготовленную вещь.

Но вот только – кому, кто не владел подлинником, она нужна?

Поразмыслив, я с изумлением нашёл, что среди наших общих знакомых и вовсе таких нет! Проклятый камень был известен едва ли не всем! Кроме, возможно, одного Артамонова, да и то уверенности в том у меня не было.

Промучившись с неделю мыслью «для кого Артамонов сделал лишнюю копию», я даже обратился к Прохору, ожидая от него пусть и глупую, но свежую мысль.

Приступив к делу со своего обыкновенного: «а говорил я тебе-с…» он вдруг выдал навстречу другой вопрос:

– А разве он одну только одну штуку лишнюю сделал?

– Да ведь больно кропотливое дело… И зачем ему больше? Мы не можем придумать, для чего ему одна-то нужна!

– Одна-то? Да это проще всего. Себе оставить.

– Но на что ему фальшивка?

– Камень – фальшивый, но ведь он уверен, что надпись верная.

– Надпись тоже фальшивая!

– А разве он про то знает?

– Нет, – молвил я, уже не будучи уверен в своём мнении.

– Вот и весь ответ. А ты зачем письмена подменил?

А ведь из предположения, что Артамонов осознаёт опасность камня, ничего не следовало, понял вдруг я. Он мог не бояться его подделывать по двум причинам: как и Карнаухов, он верил в сам предмет целиком, а не в надпись на нём, или – ведал, что и та поддельна. Э, нет, есть и третья причина. Может, и знает он о надписи, да не боится, потому что со мной-то ничего не случилось.

Я выложил свой камень, ткнул пальцем в середину. Прохор поцокал языком, мол, справно.

– Не подменил совсем. Так, малость. Над Беранже хотел пошутить. Ходит тут один, нос сует. А вдобавок, не хотел я, чтобы кто-то до меня её прочитал и разъяснил! Он утверждает, что семитские языки знает, вот я и подумал: не подаст ли какую мысль. Да всё руки до неё не доходили.

Он с пониманием кивнул, чуть улыбнувшись:

– Ну, так вторую штуку он тому Беранже и продаст. Если уже не продал.

– Но они не… ты полагаешь, они знакомы? – воскликнул я, холодея от догадки.

– Да я видал их вместе, не далее как третьего дня.

Удивило меня, что художник не боится сноситься с полковником, который мог знать недругов Артамонова. Неужели он отыскал себе покровителя и устроителя своих дел перед тайным обществом? Беранже тут всякому известен и способен на многое. И что тогда попросил он взамен? Уж не табличку ли с семитскими письменами? Но Артамонов переселился раньше, нежели получил от меня задание сделать копию. Неужто знал и до того? Или узнал про камень от Карнаухова и проникся любопытством? Беранже и в самом деле единственный, кто не видел подлинной скрижали. А не причислить ли Артамонова к предателям, который и тогда лжёт, когда говорит правду, то есть и правду говорит для обмана? Но мы не состояли и в дружбе, чтобы сейчас горевать о её расторжении. И в чём его предательство? Не известил о посреднике, так что с того? Решил заработать на фальшивом антике? Этим половина Европы занимается.

– Конфузия выйдет, – решил я, отерев лоб. – Беранже заподозрил правку в надписи. Кто-то в Смирне или Константинополе растолковал ему. Но не обыскивать же Артамонова тайно, как обыскивали меня? Право, интересная штука: то меня обшаривали в намерении изъять эту вещь, а теперь я сам?

– Теперь уж и смысла совсем нет, – развёл он руками, не удивившись моей мысли.

– Это почему?

– Сам суди. Если ты ничего не найдёшь – это может значить что угодно: хорошо спрятал, уже продал, отослал с почтой – да что угодно. Те же выводы сделаешь, если найдёшь один камень или два. Ну, разве что целый их ящик отыщешь, но и тогда что поменяется?

Он, конечно, рассуждал верно. Ничего обыск не прояснил бы. Но по какой-то догадке не хотелось мне, чтобы фальшивка оказалась в руках полковника. Какой бы вывод тот ни сделал, правильного заключения у него не выйдет, а выйдет то, что я продолжаю над ним потешаться.

Тем вечером долго не мог я уснуть и мерил шагами свою комнату, раздвигая пласты мутного дыма.

Так долго мучивший меня вопрос, откуда Беранже знал про древнееврейский эпиграф, начинала разрешаться в старом предположении о длани князя Прозоровского, протянувшейся за моря. Он задал Артамонову разыскать камень у меня, а тот мог сойтись с Беранже ещё до моего приезда. Полковнику не стоило бы труда выведать подробности посещения этих краёв столь странной персоной – угрозами с обещанием не выдавать художника его врагам, например.

Но – камень. Едва ли не все вокруг знали о нём нечто такое, о чём я не догадывался. Как связаны между собой все эти люди, кто у кого в услужении и кто кого предал ради чего-то неведомого – всё скрыто под слоями лжи и лицемерия.

Кажется, впервые тогда я почувствовал себя котёнком среди стаи матёрых крыс.

Но пока каждая занята обедом в своём углу – мне ничто не угрожает. Беда, если, покончив со своими делами, они обратятся в мою сторону.

 

20. Ермолаев

Накануне Крестовоздвижения получил я письмо от Анны с извещением встречать их в Бейруте не позднее конца октября. Долгожданная весть та оказалась в то же время совершенно неожиданной для меня, поскольку по всем ранним планам Прозоровских выходило ждать их лишь весной – если вовсе ждать. Все поклонники старались успеть к Страстной неделе, менее усердные – уж после Пасхи, когда море спокойнее, а путешествие удобнее. Так или иначе, зиму сподручнее было бы им провести в Италии, но они переменили решение, чем заставили меня изрядно волноваться. Признаться, я не чувствовал готовности к торжественному приёму и своему представлению уже в качестве возможного жениха – а именно такого сорта отношения к себе желал я разумом. Одновременно я ликовал. Граничившая с подлостью уловка моя с тем разорванным письмом, могшим предупредить Прозоровских от злоумышлений врагов, сыграла верно. Заманенные обещаниями райской жизни в святом уголке, они могли очутиться едва ли не на поле брани, но я ощущал себя победителем. Теперь только я мог сознаться себе, чего ради позабыл, а потом уничтожил то послание с предостережением. Не приличия ухаживания владели мной, а боязнь отпугнуть их от путешествия в эти земли. Я затаился, словно прячась в засаде. Мне не нужна была возлюбленная где-то во Франции, я страстно желал видеть её подле себя. Осознавал ли я опасность, которая хищником скрывается в моём умолчании, тем, что хуже лжи? О, вполне. Когда душа моя начала разрушаться под бременем страсти? Не знаю, но уже в ту пору мне вспоминалась часто притча о царе Соломоне, повелевшем дать по половине ребёнка обеим женщинам, претендовавшим на материнство. Я не убеждён, что смог бы в ту пору отказаться от своего счастья ради блага любимой.

Тем временем срочно требовалось предпринимать целый ворох приготовлений, меж тем как работа, словно нарочно, тоже кипела вовсю и притягивала целым сонмом заманчивых видов. Но прежде всего мне необходимо было благовидно избавиться от общества Артамонова. Путей к тому я видел два: честно рассказав ему обо всём, попросить не вмешиваться, или под предлогом совершения какой-либо сделки отправить художника подальше, например, в Александрию. Оба пути выглядели в глазах моих никудышными. В самом деле, первый был равносилен ничегонеделанию, что в битве любовного соперничества граничило с малодушием, но вёл в итоге прямиком к очередной дуэли. Второй обозначал собой трусость прямого обмана и, в конечном счёте, притекал туда же, хоть и с опозданием на время хода судна. Поразмышляв над обоими путями с неделю, я отверг их, избрав третий. По хитроумию он напоминал проделки Улисса, дух которого здесь, так близко от Трои, как видно, вдохновлял меня на авантюры. Однако мне он пришёлся по душе тем, что я, не творя лжи, предоставлял сопернику самому решить свою судьбу.

Раз, пригласив к себе Артамонова на обед, я, помахивая недавно полученным настоящим письмом, сообщил ему, что Прозоровские уже собираются в Бейрут, однако по желанию княгини прежде, полагаю, посетят Константинополь. Здесь я иезуитски увязал в единое целое старинное желание княгини Натальи увидеть Царьград и своё вымышленное предположение, что случится это непременно на пути сюда. Неизвестно, как долго они задержатся там, посему Прохору было велено перенимать у меня по мере сил больше дел, чтобы, освободившись, я смог направиться к княжне, если, конечно, к тому дню они не явятся сами. В этих словах совершенно не содержалось вранья, и всё же я насквозь пропитал их ложью. Теперь у Владимира имелся выбор: сохраняя отношения со мной, дожидаться Прозоровских в Бейруте, и в таком случае я попадал в проигрышное, хотя и не безвыходное, положение, либо, опередив меня в Константинополе, попробовать убедить княгиню изменить маршрут и под любым предлогом (коих, утаённых мною, имелось в достатке) отказаться от Палестины.

Тем временем, понимая, что мне некуда даже пригласить гостей (лишь об одной, конечно, помышляя) я испросил себе соседнюю комнату, имевшую просторный чулан и завалил её ненужными вещами, освободив место для гостиной и кабинета, служившего мне также спальней.

Замысел удался на славу. Через две недели Артамонов исчез, спешно отпросившись писать красоты Нила. С удобного холма в подзорную трубу я злорадно наблюдал, как он поднимался на шхуну, шедшую, однако, в Смирну. Искривлённая моя душа бесстыдно ликовала. Наши отношения разорвал он. Теперь я смело мог выставить его предателем, не прошедшим горнило искушения ревности. Само бесславное возвращение его имело бы вид оскорбительный, но не обвинительный в адрес меня, поверни я дело иначе. Я обернулся на берега Малой Азии и сопроводил лёгким кивком мысленный поклон Одиссею.

Французы утверждают, что в любви все средства хороши. Слишком рьяно я взялся следовать афоризму сему. Я жизни не мыслил уже без княжны Анны. И тем мог оправдать любое своё преступление.

Но даже не вспомнил я тогда, ценой скольких скитаний заплатил за свою победу царь Итаки.

В тот же день Прохор как бы между делом сообщил мне, что, неузнанный сам, видел в городе дворецкого Прозоровских, того, который уехал со всеми вместе в путешествие.

Поначалу это взволновало меня, но после я успокоился, так как пропустить делегацию, живя под носом у консула, я не мог, даже если бы княжна и не дала знать немедленно об их прибытии, следовательно, слуга здесь один.

– Что же он? Меня не искал? – спросил я, как мог равнодушно.

– А чего вас искать-то! Вы уж сами позаботились, чтобы о вас каждая образина знала-с.

– Так ты говорил с ним? Зачем он приехал?

– Пошто он мне! Я в ваши сердечные дела не уполномочен-с. Да князья-то, небось, грядут с челядью, вот и послали вперёд себя квартирьера.

– Квартирьера, вот скажешь. Жильё я сам подыскал. А звать-то его как?

– Лакеев – разве ж их упомнишь! Тут себя бы не забыть на басурманщине, – пробурчал он.

– Ладно. Справься у секретаря, как звать и где остановился. Скорее сыщи мне его и требуй заглянуть. Или узнай, не надо ли чего для гостей.

Тот ли это отвратительный тип, что являлся ко мне искать дневник князя? Приехал ли он раньше, чем отбыл Артамонов? Встречались ли они, и коли так, то о чём беседовали? И если обсуждали маршрут Прозоровских, то может и в самом деле те поначалу посетят Константинополь? Я с трудом прервал череду всё более сумасбродных последовательностей, диктовавшихся не столько логикой, сколько мнительностью ревности.

А ещё спустя дней пять я встретил Этьена Голуа. То ли он выслеживал меня и старался изобразить нечаянную встречу, то ли и в самом деле произошло это случайно, только он с каким-то исступлённым вздохом втянул воздух между зубов и прошипел, что нам, как видно, сильно повезло в Ледже, но теперь шейх Антеш, как и князь Прозоровский, находится очень далеко, и им трудно будет спасти меня снова. Кажется, он всё ещё заблуждался относительно истинного моего хранителя. Впрочем, здесь, в Бейруте, я и без того чувствовал себя, словно рыба в воде, и не боялся его. Но я не отказал себе и в удовольствии наблюдать, как французский консул спал с лица, услышав кое-что из жизни его соотечественника. Он пробормотал какие-то объяснения, но его левантийская жена шепнула, что, прибыв в Бейрут, Этьен предъявил бумаги агента полиции. Меня подмывало вопросить, какое именно правительство подписывало документ тот, но я ограничился лишь тем, что довольно, кажется, холодно заявил, что никакие самые витиеватые бумаги не спасут от прямолинейности простой пули, которая однажды угодит Голуа в лоб. Консул отшатнулся и с неделю забывал приглашать меня к обеду, после чего как ни в чём не бывало возобновил приёмы. Своим скорым исчезновением в неизвестном направлении Этьен восстановил всеобщий мир. Частная неприязнь не должна мешать общению немногочисленных скучающих европейцев. Кажется, случись и сама большая война в Европе, мало что изменилось бы в отношениях этих странных людей полусвета – по-прежнему они будут раскланиваться по нескольку раз на дню, наносить визиты и тесниться в одном квартале, ибо какова бы ни нашлась причина войны, враждебный мир Востока коварством и непредсказуемостью обрекал нас на сближение и взаимную поддержку.

И я уже почти поверил в то, что этот человек явился в поисках отступника Артамонова. Уверовать мне было тем легче, что в этом свете моя уловка по отношению в художнику приобретала вид спасительной меры.

Следуя давнему совету Прохора, я попытался было организовать слежку за Этьеном, даже сам хотел отправиться на юг, но на другой день неожиданно слег с коликами, и так провалялся дней пять, под заботливым попечением секретаря.

Без тени лукавства могу сказать, что в те дни меня куда более занимал вопрос, в чём встретить Прозоровских. Выбор лежал между пошитым недавно элегантным рединготом и одеянием ливанского эмира. Я заказал большое зеркало, перед которым в просветах недуга наряжался так и эдак, и всё сомневался. Менее всего мне хотелось выглядеть глупо или несуразно. Что одно, что другое при определённых обстоятельствах таковым и было.

Но дни бежали, а корабль не приходил. Чёрный временами цвет бурлящего моря и доносившийся до меня по ночам грохот волн будили предчувствия, а свежие ветра пригоняли неприятные мысли о судьбах терпящих стихию и – покалеченные суда, моряки с которых рассказывали о небывалой буре на западе. Прохлада не радовала, волнение сменялось тревогой, я почти не работал, а часами вглядывался в горизонт на низкие набегавшие тучи, за неимением более приятных размышлений удивляясь практичности, с которой устроен пол моего патио – тёплый и сухой одинаково в любую погоду. Поверхность его, цвета тёмно-коричневого, совершенно гладкая, даже блестящая, как вощёный паркет; это весьма крепкий цемент, который употребляется в Греции и Италии для террас, покрывающих дома, несколько наклонных для стока воды, но представляющих прекрасную прогулку для хозяек-домоседок. Цемент этот делается из тёртого кирпича, особенно весьма старого, с некоторым количеством извести и с варёным маслом. Он бывает чрезвычайно прочен под проливными дождями и под солнцем; его даже употребляют в домах вместо паркета, такие же можно видеть и в нашей Академии художеств.

Произошло же всё неожиданно. Прохора я посылал дважды в день в гавань справляться о прибывших кораблях, но как-то раз сам завернул в порт. На рейде покачивался неряшливый с виду бриг. Потрёпанный штормом, худым видом своим напомнил он мне славный наш «Меркурий», вышедший победителем из сражения с двумя линейными кораблями турок. Но тут же воспоминаниям пришёл конец. На лодке, выплывшей из-за кормы, почудились мне знакомые силуэты.

С моей дистанции, конечно, немыслимо было разглядеть лица, одежды и даже фигуры, но страсть убедила меня в том, что Анна обернула в мою сторону свою головку, и я стремглав бросился к причалам. Жажда видеть её и страх равнодушного приёма заставляли сердце моё сжиматься от сладкого ужаса, а вчерашняя ещё мечта подвести к ней арабского скакуна и, церемонно стоя на колене, вручить ей повод казалась теперь апофеозом жеманства.

Мы только раскланялись, приехавшие чувствовали себя неловко. Поцеловав руку Анне и княгине и поклонившись остальным, я поспешил отдать распоряжения о багаже и лично сопроводил утомлённую процессию к давно ожидавшим их жилищам. Мы условились встретиться вечером. Глаза княжны оставались безмолвными, и я напрасно жаждал напитать свои надежды из их голубой глубины.

Будничность произошедшего обескуражила меня на все часы ожидания.

Ужин прошёл живо, хотя поначалу общество выглядело усталым с дороги. Всех, однако, воодушевляла твёрдая почва под ногами и, смею надеяться, лучшие вина здешней земли, о которых я позаботился загодя. Меню, также заранее составленное мною, Прохор сумел собрать точно к сроку. Но многие из свиты, как и сама княгиня, находились под тягостным впечатлением от недавнего убийства в Навплионе Иоанна Каподистрии. Наталья Александровна высказывала твёрдое убеждение, что провокаторами восстания выступили, как выразилась она, вечные наши улыбчивые соперники Англия и Франция, боявшиеся слишком откровенных симпатий президента к России. Помня, что несчастный граф – друг семьи Прозоровских, у которого они долго гостили в своём путешествии, я не стал возражать, хотя полагал развитие греческой междоусобицы делом, не подчиняющимся законам дипломатической арифметики, в котором разобраться непросто даже самому этому многострадальному народу. Влияние союзников на варварские законы кровной мести в Майне тоже казались мне надуманными, чему свидетельством наказание обоих убийц из противной партии, один из которых на месте пал жертвой разъярённой толпы, а второго выдал военному суду французский резидент барон Руан, в доме которого тот успел поначалу укрыться. Вообще же чрезмерное число победителей с неизбежностью рока низводит последних в состояние войны, зачастую жесточайшей, чем противостояние общему врагу, и теперь только внешняя воля великих держав могла привести Грецию к относительному умиротворению с воцарением нового короля.

Мне сообщили, что в Бейруте намерены пробыть они не более двух недель, много – трёх, в основном отдыхая от непростого морского путешествия, отнявшего все физические и душевные силы. После же целиком полагались на меня в роли чичероне. Живой лишь спор вызвал дальнейший маршрут, так что образовались две равновеликие партии. Первой, во главе с Ермолаевым, хотелось узреть Дамаск и, оставив там тех, кто не осилит дальнейшего пути наслаждаться сказочным его великолепием, пуститься далее в заманчивый почти мифический Багдад, но другие поскорее стремились в Иерусалим и Вифлеем. Обе стороны с жаром Аравийской пустыни приводили доводы, которые в условиях Европы могли иметь известную силу, но на Востоке выглядели смехотворно. Выбранный в судьи, я охотно разбил в пух и прах все аргументы и объявил собранию мою волю ехать вдоль моря сушей на юг, объяснив сие тем, что пути на карте и в жизни отличаются здесь даже от российских дорог. Это произвело благоприятное впечатление на усталых от бурь путников, но, кажется, не переубедило партизан Багдада. Это не Польша, султан побеждён и свято чтит Адрианопольский мир, чего же опасаться? Тогда я будто бы нехотя начал:

– Прибережная Палестина едва освобождена от Мехмет-бея Абу Набута, который, очевидно, домогался роли Джаззара и замышлял сделать из Яффы своё гнездо. Семейство шейхов Абу Гошей занимает Иудейские ущелья. Шейхи Амр владеют южными ущельями Палестинских гор и крепостью Халиль Рахманом. Шейхи Самхан являются главами конфедерации небольших племён, занимающих северные отрасли Иудейских гор. Набулус и вся Самария пребывают в открытом бунте, как только её шейхи из семейств Джерар, Токан, Беркауи и Абд эль-Хади забывают свои внутренние вражды или отлагают на время расчёт семейной мести. В низменной Галилее бродят заиорданские бедуины, сгоняя земледелие с плодородных долин в горы. Абдаллах-паша сам безнаказанно бунтует за стенами Акки, ведёт войну с горцами Набулуса и происками своими подстрекает к бунту жителей Дамаска. В Дамаске народонаселение умертвило своего пашу. Ливан ещё в омуте от междоусобий эмира Бешира с Джумблатами. Тараблюсский пашалык сомнительно повинуется преемникам бунтовщиков Мустафы Бербера и Али-бея. От Дамаска до Халеба, по всему прибережью пустыни, хлестают волны неугомонных бедуинов. Искендерун и Паяс признали наследственный деспотизм семейства Кючук Али. Какой-то ага владеет Антиохией. Племена ансариев не платят податей. В Джиср эш-Шогур, в Рихе и в других местностях Халебского пашалыка, в Белене, в ущельях Тавра – везде буйствуют наследственные беки или бродяги, которые, удальством захвативши однажды власть в свои руки, или торгуются с пашами, или воюют с ними. Кто-нибудь ещё желает ехать в Багдад?

Мерный плеск вина в долгом молчании стал покорным ответом. Я умышленно сгрудил все недавние события без каких-либо объяснений. Мне хотелось обрести вес своими познаниями и умение с шиком преподносить вещи, недоступные другим. Что мне, конечно, блестяще удалось, и барышни воззрели на меня с восхищением.

Но, кроме прочего, заранее отправил я просьбу Стефану подыскать в Иерусалиме несколько просторных квартир для зимовки паломников, он сообщал, что договорился о самых замечательных палатах, кои только присутствуют близ храма Воскресения. Иерусалим полагал я местом долгой стоянки, откуда предстояло нам, избирая удобные для передвижения дни, выбираться на Иордан и в Назарет, а также во множество ветхозаветных и новозаветных мест, коими столь богаты окрестности Святого Града.

И, конечно, главный внутренний протест Багдад вызывал во мне от того, что опять я мог расстаться с Анной на целый месяц. Мечты мои кружились вокруг неё, цветущему виду которой ничуть не повредили превратности испытанного пути. Но ещё до конца ужина она, извинившись, отправилась к себе, я же внутри вскипел на это пучиной подозрений и обид, в коих хватало всего: и хватких греков, и пылких итальянцев и статного шкипера-француза, решительно приказавшего палить из пушек по жутким тромбам, щупальцами гигантского спрута вознёсшимся из водяной преисподней и преследовавшим корабль. Посему, лишившись её вдохновляющего общества, я постепенно утратил красноречие и уже порывался откланяться до завтра, но княгиня настойчиво упросила меня не покидать её.

Проскучав час и уклонившись от дальнейших речей вежливыми похвалами рассказов собеседников (в кои вовсе не вслушивался) я думал о том, какой вестью желает меня наградить Наталья Александровна: обнадёживающей или напротив, кладущей конец моим нескромным расчётам, и не сомневался лишь в одном: речь пойдёт о княжне Анне.

Наконец путешественники, не в силах уже бороться с усталостью, разбрелись по своим покоям, и я остался с ней с глазу на глаз.

– Я хочу, чтобы вы знали одно обстоятельство чрезвычайной важности, Алексей Петрович. Но сперва спрошу: вас разве не удивило, что мы приплыли, покинув Италию не в самый удобный сезон, и вдобавок получили вознаграждение бурным морем?

– Я бы и сам спросил вас о том, но не желал докучать с дороги, – насторожился я. – Впрочем, октябрь и ноябрь здесь весьма благоприятны, хотя зимовать в Италии удобнее стократ.

Она встала из-за стола и прошествовала к окну, затворив решетчатую ставню от дуновений ставшего прохладным ветра. В движении её нашёл я нечто поспешное. Так поступают, опасаясь подслушивания или паче того – незваного вторжения. Так временами поступал и я.

– Всё шло прекрасно в Греции, и мне почти нечего добавить к тем письмам, которые, как я знаю, Анна слала вам. Великолепные приёмы у лучших граждан этой страны сменяли один другой, и хоть они зачастую теперь враждуют меж собой, на себе мы ни разу не почувствовали и тени неприязни. В Италии первое время тоже всё шло выше всяких похвал: мы много переезжали, останавливаясь в лучших палаццо и подолгу живя на загородных виллах с восхитительными видами, такими, что жалела я об отсутствии среди нас Владимира Андреевича. – На этих словах она сделала несколько шагов в мою сторону и заговорила вполголоса: – Но, начиная с какого-то дня, я стала замечать на себе нечто вроде неприятных взглядов. Спустя неделю это превратилось в слежку, я поделилась своими предчувствиями с господином Ермолаевым, и вскоре он подтвердил, что трое или четверо каких-то личностей попеременно наблюдают за всеми нашими прогулками. Признаюсь, – она немного кокетливо сложила руки, – поначалу я легкомысленно приписывала это заботливой ревности моего мужа. От преследования не спасали и переезды, а в Риме я даже обратилась к властям с просьбой защитить нас от посягательств, но они лишь развели руками: глазеть на особ знатных кровей не запрещено, а противозаконных действий они не совершали. Представьте, какой-то чин даже предположил присутствие неких польских патриотов, намекая на возможную месть всем подряд русским за подавление их мятежа – чушь несусветная. Однако в одном они оказались правы: никто не угрожал нам и не пытался заговорить, что даже навело меня на мысль, что князь мог тайно приставить к нам наёмную охрану, и я ненадолго успокоилась. В Вероне же всё переменилось, наш дом обыскали, стараясь не привлекать внимания, но какая женщина не заметит малейшего беспорядка в любимых вещах. Я начала беспокоиться всерьёз. Мы ехали в путешествие, чтобы избавиться от волнений, вызванных работами… и образом жизни мужа. Вы и сами могли заметить, что вокруг него витало нечто магнетическое, к нему как мотыльки на свет слетались и таланты и авантюристы. Он опасался чего-то – не только жандармов, возможный негласный надзор которых я и за границей не могла сбросить со счёта. Знаете, в каждой женщине сидит та история с княжной Таракановой… Но после того, как мы вторично подверглись обыску, на сей раз совсем не деликатному, я решилась покинуть Италию. Константинополь не показался мне вполне безопасным, а вот разве что Палестина, куда зазывали нас вы. Надеюсь, я поступила правильно, и мы не встретим здесь негодяев…

Её последние слова звучали неуверенно и напоминали вопрос, на который она ожидала услышать неоспоримое подтверждение. Я таким образом получал повинность убедить её в том, для чего совершенно не находилось оснований. Но и пугать её не входило в мои намерения. Более того, мне требовалось время на обдумывание.

– Осмелюсь спросить… – начал я и запнулся.

Я собирался спросить, почему бы им не пожить в Петербурге, но испугался стать причиной мысли о скором их отъезде.

– …у вас что-нибудь пропало? – закончил я, надеясь увести беседу от неприятной необходимости лицемерить.

– Немного денег, и какие-то безделушки, драгоценности. Но я убеждена, что искали не это, деньги похитили, чтобы отвлечь внимание от другого – того, что не нашли. Имейте в виду, я открываюсь вам, Анна знает куда как меньше, а некоторые наши спутники почти ничего. Только немногие из челяди, которым наказала я держать ухо востро, объяснив всё участившимися грабежами. И, конечно, Павел Сергеевич.

Я усмехнулся про себя её беспечности доверить секрет слугам.

– Разумеется, я сочту это за тайну, но позвольте спросить: не нашлось ли среди преследователей лиц, знакомых вам по совместной работе с князем Александром Николаевичем или кого-то, кого вы видели, но не можете припомнить?

Она воззрела на меня так, словно я проник за пелену её личной тайны.

– Кажется, нет, они искусно маскируются, и я не уверена, что могла бы опознать кого-либо, – ответила княгиня, – а почему вы ставите вопрос именно так?

– Вы же знаете, – попробовал рассмеяться я, но Наталья Александровна оставалась серьёзна, – мои отношения с жильцами Александра Николаевича не сложились, вот я и предполагаю теперь во всём их происки. К счастью, вам довелось увидеть не все наши дрязги.

Фраза при всей своей невинности облекала очевидными подозрениями тех, кого я и вправду недолюбливал, при этом не слишком углубляясь в свои злоключения, которые, конечно некоторым весьма запутанным образом были связаны с её неприятностями. А недавнее появление Голуа ещё более придавало значимости всем свершившимся и ожидаемым событиям, увы, неприятного свойства.

– Причина вашего вопроса только ли в этом?

– Помилуйте, Наталья Александровна, неужели вам не приходили в голову те же мысли?

– Вы правы, Алексей Петрович. А здесь, в Палестине, вы встречали кого-то из… старых знакомых?

– Могу заверить, что в Бейруте вас не потревожит никто.

Но она взирала на меня строго и недоверчиво. Твёрдо обещав стать их ангелом-хранителем, я откланялся и дал слово явиться наутро к завтраку. С многозначительным вздохом она удалилась, не подав руки.

Скажу, забегая вперёд, что так всё и произошло. Прохор получил задание присматривать за всеми, кто мог следить за нами. Я дал ему подробные указания не распространяться ни о ком из недругов, а тайно нанятая на мой счёт охрана (секретарь заработал на том щедрые комиссионные) денно и нощно караулила покой постояльцев все две недели, что они отдыхали от странствий. Так что под конец даже княгиня думала, не сон ли все её итальянские переживания.

На другой день горничная открыла передо мной двери приёмной нехотя, словно чувствовала перед чужим человеком неловкость от происходящего в доме. Я прошёл в столовую, где уже накрывали завтрак под доносившиеся откуда-то неразборчивые звуки резкой отрывистой речи Натальи Александровны. Утро выдалось погожим, но настроение в доме княгини витало пасмурное, словно отголоски недавнего шторма задержались каким-то чудом в этом жилище. Мало-помалу слух мой приспособился различать некоторые слова, из которых я мог судить о крайней степени её раздражения кем-то, кого она распекала. Впрочем, не желая иметь отношение к тому, что прямо меня не затрагивало, я постарался отвлечься и перенести своё внимание на посторонние предметы, жалея, что некому занять и слух мой. Часть багажа лежала неразобранной, и слуга расставлял посуду в шкаф и раскладывал предметы по полкам. Из огромного саквояжа он извлёк большой покрытый разноцветной эмалью чеканный герб, сразу привлёкший моё внимание. Коронованный чёрный дракон со змеиным телом смотрел на ангела в серебрянотканой одежде, вооружённого щитом и мечом.

– Герб Прозоровских, – вернул меня к жизни голос улыбающегося в усы Ермолаева. – Уж пять минут, как я вошёл, а вы словно оцепенели.

Я просил прощения за невнимательность, с радостью пожимая его руку.

– Меня удивило… впрочем, неважно.

– Ангел, конечно, – сказал он, из чего я заключил, что Павел Сергеевич осведомлён о главном. – Но это чистое совпадение. Хотя, – помедлил он, – пути Господни неисповедимы. Как знать… На их гербе – всё гербы городов. Архангел Михаил, например, олицетворяет Киев. Остальное в том же роде.

– Ах, да-да, – я рассеянно кивнул, а Ермолаев промолвил:

– Наталья Александровна получила письмо от князя Голицына, и немного расстроена.

– Они, кажется, в родстве, – как можно отстранённее сказал я. – Надеюсь, ничего серьёзного?

– Это не тот, с кем они в близком родстве, этот значительно дальше. А где Артамонов? – вдруг спросил он, и я опешил.

Полагаю, это не сильно отразилось на моём лице, хотя я почувствовал прилив жара, с которого могли начаться приступы ярости. Как мог равнодушно, я поведал, что он отбыл в Каир на этюды. Павел Сергеевич изумил меня тем сильнее, что сообщил об одном-двух письмах Артамонова, направленном им в Грецию, где рассказал о своём пребывании в Леванте.

Час от часу не легче! Так художник сносился с Анной! Это нетрудно: все знали о намерении Натальи Александровны остановиться в Навплии. Предположу, что он не решился ехать туда, понимая, как и я, бесполезность попыток испросить руки княжны в обход отца её. Может, и не диво, что он сорвался с места, но если не сведения о княжне и не приказ тайного командира, тогда что же, разрази гром, удерживало его в Бейруте всё это время?

Но каков же болван я, охмурённый своим беспочвенным чувством, полагать его пребывавшим в неведении! А её равнодушие накануне – не следствие ли его отсутствия?

Попробовав разобраться, я, конечно, признал, что не это главное в моих рассуждениях о мотивах соперника. Положим, писать-то он писал, а получал ли ответы? И если да, то что в них содержалось? Вряд ли точные сроки прибытия. Так что смысл крутиться подле меня у него был.

От размышлений, хмуривших моё чело, оторвала меня княгиня, вихрем ворвавшаяся в столовую. Она тотчас протянула мне какую-то бумагу, смятую, вероятно, в порыве неведомой страсти, и застыла в избыточно картинной позе, покуда я медлил.

– Полюбуйтесь, Алексей Петрович, как вам это покажется! Мы второй день в Бейруте, а меня тут ждёт письмо от князя Голицына. Что с вами такое? Вы не здоровы?

Я поскорее постарался сменить на лице заботу на подобострастное внимание. Она жестом приказала подавать. Вошли княжна Анна и Александра. Супруга Ермолаева сказалась недомогающей, а больше никого не ждали. Я едва смог обменяться учтивыми поклонами с Анной, потому что княгиня, не остывшая ещё от гнева, целиком завладела моим вниманием.

– Простите… Которого из Голицыных? – лишь спросил я, не из праздного интереса, разумеется, а лишь для поддержания её. Одновременно я не мог не бросать на Анну жарких взглядов. Только теперь, отдохнувшая после тяжёлого путешествия, она предстала передо мной во всей своей юной красоте. Она невероятно похорошела за те почти полтора года, что мы не виделись. Немногие детские черты, отмеченные мною при первом визите, теперь изгладились. Мне немного лукаво улыбалась сейчас барышня, сознававшая и чувствовавшая силу повелевать сердцами, но приличия требовали от меня не слишком засматриваться на неё в обществе других.

– Полного тёзки моего мужа. Рука не его, он не удосужился подменить собой секретаря, но подпись и печать принадлежат его сиятельству. Это не письмо равного. Обратите внимание на чин. Он намекает, несмотря на содержание, на официальный статус. Примите к сведению, что мы едва знакомы. А он шлёт просьбу частному лицу исполнить поручение. Обожаю этих Голицыных. Они о себе мнят невесть что, особенно эта старуха усатая, Наталья Петровна, помешанная на древности и знатности их рода. Совсем спятила фрейлина от своей значительности, а сама только урождённая Чернышёва. Слышали, конечно, как не слышать? Отказала в наследстве сыну, что генерал-губернатор Москвы, несчастный мается в долгах. Не на той женился, видите ли. Она так много говорит о прекрасных чертах своей фамилии, что про неё ходит анекдот. Как-то её племянница лет шести услышала, что Наталья Петровна говорит добрые слова об Иисусе Христе. Она спросила её: не фамилии ли Голицыных Иисус Христос… О тёмных связях её ходит легенда, мол, будучи в Париже, проигралась она в фараон одному тамошнему плуту, герцогу Орлеанскому, но небезызвестный Сен-Жермен угодил ей тремя картами, поставив на которые она выиграла соника и отыгралась совершенно. С тех пор, правда, уж не играет. И теперь этот покровитель Бантыша велит мне найти ему какую-то писанину. Верно, всё о том же. Вам, конечно, известно об одной срамной его страсти… – и не дожидаясь моего ответа, продолжила: – И почему столь порочные люди возлагают на себя права попечителей общественной нравственности?..

Она осеклась, словно вспомнив о присутствии юных барышень, потупивших взоры. Все молча слушали её тираду, пытаясь беззвучно вкушать пищу, но я откровенно опасался несварения. Павел Сергеевич задал несколько отвлекающих вопросов о существе послания. Мало-помалу ему удалось успокоить княгиню, пожертвовав собственным завтраком.

Разлили кофе. Неловко повертев в руках письмо, я попробовал вернуть его княгине, но она отказалась.

– Вы желаете, чтобы я прочёл его? – уточнил я.

– Только название – того сочинения. Вам оно знакомо? Это не что-нибудь непристойное, чем так богат Восток?

– Скорее уж досужие сплетни о Востоке… – не мог не поправить я, но так, что княгиня едва ли разобрала моё бормотание.

Отметив поддерживающий кивок Ермолаева, я нехотя обратил зрачки на страницу… и тут же едва не вскрикнул. Неприятный холодок пробежал по моей спине. Почерк, слишком памятный мне по письму из Общества, в котором объявлялось вознаграждение за некую книгу. Глаза мои уже бежали жадно в поисках титула. Вот и он. Название значилось совсем иное, но… Не мог я доселе предполагать, что сам некогда всесильный Голицын разыскивал и ту, порученную мне книгу.

– Алексей Петрович, что с вами? – голос княжны Анны привёл меня в чувство. Вероятно, глубокое молчание моё оказалось слишком долгим.

– Да! – поспешил я с ответом, возвратив листок княгине и потирая пальцы, словно ожёгшись. – Вспоминал, где я мог слышать его. Конечно. «Кол мобашер», что значит голос посланца благой вести. Благой, с точки зрения иудеев, а не христиан, конечно.

– Я вас не понимаю, – призналась княгиня недовольно.

– Книга, – без охоты понуждаемый пояснил я, стараясь скрыть раздражение. – Она издана в Константинополе в конце шестнадцатого века неким Исааком Акришем, и вернее бы искать её там. – «В библиотеке сераля», – съязвил я мысленно. – Не инкунабула, конечно, но вещь весьма редкая.

Всё время я старался не смотреть никому в глаза.

– Чем же знаменито сие произведение? – настороженно поинтересовался Ермолаев.

Менее всего сейчас мне хотелось вступать в подобные сомнительные диспуты.

– Я не читал его, только слышал, что в нём опубликованы письма Иосифа и Хасдая, найденные не то в самом Царьграде, не то в Каире. Это ни много ни мало переписка сановника Кордовского халифата с самим каганом иудейской Хазарии. Букстроф-младший считал письма подделкой, необходимой для доказательства существования еврейского царства в новые времена. Новые – не для нас с вами, а в сравнении с Ветхим Заветом. И даже с Новым Заветом. Новее Нового Завета. Да. Так. Хотя я и коряво выражаюсь, полагаю, суть ясна. Им важно было знать, что никакого проклятия иудеев более нет, раз есть или существовала Хазария. Забавно…

– Что же во всём этом забавного? – удивился Ермолаев с хмурым выражением на лице.

– В приписке князь пишет, что желал бы отыскать рукопись, а не печатное издание.

– Так что же тут забавного? – повторил он.

– Какую рукопись просит он отыскать – книги Исаака Акриша или сами письма Иосифа и Хасдая? – рассмеялся я, но заметил, что никто не поддержал меня в веселии и поспешил сделать несколько глотков чая.

– Проклятие иудеев? Но с какой стати древние хазары спешно понадобились такому современному прохвосту, как Голицын? – продолжала негодовать княгиня.

– Не могу представить. Вы намереваетесь исполнить просьбу князя?

Я пожалел, что спросил, ибо она вспыхнула так, что я испугался за скатерть.

– И не подумаю! – воскликнула княгиня. – Что за дурной тон с его стороны! Я намерена дать твёрдое «нет» в ответ, и сделаю это сегодня же.

– Может, лучше вовсе не давать никакого ответа? – решился осторожно посоветовать я, вспоминая письма Муравьева. – Умолчание иной раз сильнее слов выражает презрение.

– Благодарю за совет, Алексей Петрович, но не в моих правилах уклоняться от объяснений, – твёрдо произнесла княгиня, – кажется, и не в ваших?

– Но письмо написано не вам, – тихо произнёс я в полной тишине.

– Взгляните на пакет, – протянула она.

– Письмо вам адресовано, но написано не вам, – повторил я. – Убедитесь сами: оно имеет хотя и повелительный, но безличный характер, из него неясно даже, кому – мужчине или женщине оно писалось. Рука на пакете иная…

– И что это может означать?

Но тут поспешил вступить Ермолаев, сказав, что если мы не отложим разговор до вечернего чая, то так и останемся тут на целый день – до вечернего чая.

Когда дамы покинули нас, чтобы приготовиться к прогулке, Ермолаев предложил подняться к нему. Милый и беззаботный в присутствии прекрасной половины, теперь он выглядел встревоженным.

Кабинет свой он успел обставить в походном духе, но не без некоторых удобств, среди которых я узрел и две-три совсем почти лишних безделушки. Мне показалось, что он не знает, с чего начать разговор. Разумеется, я снова подумал, что речь может зайти об Анне, и сейчас он, чего доброго, попросит меня оставить всякие попытки ухаживания. Всё во мне изготовилось к презрительному отпору.

Пейзаж в окне чем-то походил на изображённый на холсте, и рука показалась мне знакома.

– Артамонов прислал мне, – словно извиняясь, сказал Ермолаев.

– Отчего же уехал он, не дождавшись… вас?

– Думаю, что он не столько уехал, сколько бежал, – только концы усов его выдали лёгкую улыбку.

– Что так? – удивился я новой для себя мысли.

– Владимир – как сын Александру Николаевичу, но отношения их сложны. Вы ведь слышали об их родстве? Степан Ерофеевич стрелялся с Андреем Петровичем, отцом Владимира, там имела место низость с противной стороны, никак нельзя было не вызвать… и убил его, за что был оставлен пожизненно в южных краях, без права наведываться в столицы. А после безвременной смерти матушки Владимира князь Александр взял над ним всяческую опеку. Сами понимаете, что отношения не могут быть вполне безоблачными, князь держал Владимира на известной дистанции, но иногда мне кажется, что он его опасается. Владимир без сомнения любит княжну, и уехал, дабы не растравлять своё сердечное влечение.

– Да тут сюжет чуть ли не Гамлета! – притворно воскликнул я, а Ермолаев вспомнил восхитившего его блистательного Мочалова в роли принца в безвкусном и весьма вольном переложении Висковатова в подражание Шекспиру. Так или иначе, натянутость первых минут несколько развеялось, хотя я оставался настороже из-за того, насколько близко ходили мы вокруг волнующего меня предмета.

Самое время бы перейти и к моему тому же самому сердечному влечению, но Ермолаев вдруг замолчал, застыв у небольшого бронзового изваяния. Пальцы его нервически бегали по столику от мизинца к большому и обратно.

– Чей это бюст? – вопросил я, откладывая разрешение главного вопроса.

– Иоганна Лафатера, – сухо ответил он.

– Того самого? – невольно сорвалось с моих губ.

Похоже, Ермолаев уловил перемену во мне, когда я подумал о возможной связи его с тайными обществами иллюминатов, и поспешил разуверить меня в том, объяснив, что бюст сам Карамзин подарил ещё его отцу, а до того он стоял в его светёлке в доме Новикова.

«И это – повод всюду таскать за собой полпуда?» – нелестно подумал я, ибо полагал его приглашение обусловленным разговором о моей возлюбленной.

– Он призван напоминать мне о моём долге, – сказал Ермолаев.

– Вот как? – заложил я руки за спину и демонстративно отвернулся от скульптуры, ибо меня всегда тяготили высокопарные сентенции: неужто нельзя для памятки взять с собой гравюру? Большая корзинка с грецкими орехами стояла рядом, и я позволил себе взять один. Ермолаев тут же подал прибор для колки, исполненный в виде куклы прусского гренадёра с чудовищными челюстями.

– По службе я успешно вёл одно дело, но, несмотря на похвалы, награды и чины, не считаю его оконченным. – И поскольку я не собирался расспрашивать о карьере Павла Сергеевича, он продолжил: – Вы молоды и могли не слышать всего об иллюминатах, масонах или мартинистах. Но я застал их расцвет и – падение, к которому приложил немало сил, будучи убеждённым их противником.

От меня не утаилось, что, говоря о падении, он несколько замешкался, словно подбирал подходящее определение, которое его не удовлетворило. И он, перебивая сам себя и перескакивая с одного на другое, принялся быстро повествовать о том, что, по-видимому, всерьёз занимало его ум – настолько, что в иных обстоятельствах можно бы заподозрить род помешательства.

Персоны, идеи и события – всё смешалось в его беспорядочной повести. Карамзина сменял Новиков, Шварца – князь Гагарин. Волна безродных мартинистов накатывала на Библейское Общество, а высылка иезуитов сменялась борьбой с книгой Госснера. Трижды неудачные попытки расколоть скорлупу заставляли его вздрагивать, но я не преуспел в стремлении его остановить и отложил нескладный инструмент, жалея о невозможности применить бюст знаменитого масона. Признаться, едва ли не всё время его рассказа я скучал и еле сдерживал зевоту. «Можно ли в России найти дворянина, не замешенного во всей этой мешанине? Или мещанина? Мещанина в мешанине… Или хотя бы купца?» Но тут мне пришёл на ум неблагонадёжный Прохоров брат, чем заставил меня мысленно усмехнуться.

Он сбивчиво продолжал, словно семенил в каком-то причудливом аллюре:

– Никто толком не скажет, с какого времени в России действовали тайные общества. Все эти дела обросли бесконечными несуразностями и запутались в сети множества необъяснённых причинами следствий. Более или менее достоверно мы можем говорить о временах царствия императрицы Екатерины. Моё же следствие неимением средств не спускалось за черту древнее сей славной эпохи. Но и того, что узнал я, достаточно, чтобы навсегда лишиться сна. Увы, я связан обещанием не разглашать находок. Но и то, о чём я имею упомянуть, достаточно мудрому.

– Мне доводилось слышать многое из того, что вы рассказали, и даже, признаюсь, гораздо более, – я воспользовался паузой, взятой им, чтобы немного перевести дух, и прервал его рассуждения.

– Да в том-то и дело, что слышали вы гораздо более! – неожиданно вспыхнул он, понизив голос едва ли не до шёпота, а костяшки его пальцев ударили по крышке бюро. – Вы и сейчас не слишком внимали, но ведь я умышленно не поведал вам всего.

Я принял предложенную трубку, и мы расположились на мягких креслах, шириной напоминающих диваны. Разговор грозил затянуться.

– Всё это замечательно, но для чего-то же вы позвали меня, – я попытался вернуть его к разговору, как полагал, о княжне, но с удивлением услышал:

– Не могли бы вы уточнить некоторые детали об этой книге для Голицына?

– Увы, я сказал всё, – ответил я с большим облегчением. – Но я мог бы поискать сведения в моей ныне обширной библиотеке.

– Я буду вам очень признателен за это.

Твёрдый его взгляд и отсутствие продолжения заставили меня предположить, что именно это и есть причина его стремления говорить наедине. Он выглядел обеспокоенным более, чем раньше, и беспокойство его начинало передаваться и мне. Впрочем, чувство это всё более затмевалось раздражением: загадочные его рассуждения о тайных обществах никак не увязывались у меня со старинной хроникой.

– Почему вы прервали мой разговор с княгиней?

– Наталье Александровне достаточно волнений, чтобы теряться в догадках. Вы верно заметили, что письмо диктовалось абы кому, и долго лежало без движения, пока некто неведомый не надумал отправить его княгине. Пусть уж один князь Голицын останется у неё во врагах: они, как-никак, ровня, чем проведать ей, что какой-то пройдоха от лица сего вельможи даёт ей поручения. Впрочем, сие маловажно, и я беру на себя обязательство успокоить её.

– Если это маловажно, то что важно? Вас заинтересовала книга, но почему?

– Меня заинтересовала не книга, а интерес Голицына к ней, – сообщил он вкрадчиво. – Ведь письмо с указанием на неё подписано им собственноручно.

Ах, вот оно что! Он, казалось, ещё вёл свою войну.

– Не опасаетесь, что Его Сиятельство, проведав о вашем интересе к его персоне, заинтересуется вашей? – попробовал пошутить я, но Ермолаев встретил мой холостой выстрел полным пушечным залпом.

– Не опасаюсь ничуть, ибо имел от прежнего государя полномочия в том деле чрезвычайные, превышающие всякое обыкновенное разумение. В этом не глядите на титулы и звания. Ни Шешковский, ни Бенкендорф не имели подобного. Не Голицына должен я трепетать, который ослаблен и отставлен, а некоторых других, до которых не успел дотянуться. И они те обо мне знают, а я о них почитай что ничего. И то лишь потому, что действуют они средствами подлыми и нечистыми.

– Проклятие могут наслать…

Я едва не пожалел, что не прикусил свой язык вовремя. Он крепко затянулся и выпустил огромный клуб дыма, скрывший от меня его лицо, и я вздрогнул и отпрянул, когда оно через мгновение появилось против моего, разорвав мутную завесу.

– Больше: и сами вы, Алексей Петрович, сдаётся мне, находитесь внутри некоего дела, которым не в силах управлять. А теперь и возлюбленная ваша. А посему помогите мне, и я не оставлю вас. Вы в беде.

Он откинулся обратно в своих креслах так же резко, как только что подался ко мне. Под строгим взглядом полковника я начал менять о нём своё мнение. Тихий голос его только придавал значительности сказанному. Но и предаваться целиком в его руки я не собирался. «Откуда вы знаете?» – хотел спросить я, но и сам скоро сообразил, что ему имелось откуда черпать сведения.

– Попробуем рассудить без предубеждения. Бо́льшая часть деяний объясняется глупостью, корыстью, но не злонамерением. Сие сочинение редкое, и интерес князя Голицына можно объяснить библиофильством. Я слышал о нём кое-что как о собирателе.

– Он в некотором смысле и есть собиратель, – подтвердил Ермолаев и добавил вполголоса: – Вопрос только в том, чего. Старые книги не всегда безвредны.

Я, конечно, более и не помышлял, чтобы глубже посвятить его в свои временные страхи, порождённые визитом к иудейским мудрецам.

– Я хорошо знаком с мнением, что старинные эпиграфы содержат некие опасные знания, и многие из европейцев ищут здесь на папирусе и песчаниках некромантские сочинения, книги жрецов и летописи погибших городов. Но мой опыт пока не подтверждает ваших опасений, а уж через мои руки древних сочинений протекло предостаточно.

Некоторое время он смотрел в окно, и мне показалось, что он размышляет, уличить ли меня в неискренности. «А ведь может: от князя слышал, что я-де украл у вора камень, чтобы завладеть заклинанием, значит, знаю о существовании опасных каббалистических начертаний. Предпосылка насквозь ложная, но вывод-то верный!»

– Просто надо знать, что искать, – вкрадчиво проговорил он. – Или – чего не надо. Тут уж кому как. Вы, положим, не знаете, а он или его… сторонники знают наверное.

– Тогда просветите, – сквозь зубы процедил я, – и, возможно, я тоже смогу пролить свет на интересующее вас.

– С удовольствием, – живо согласился он, и вскоре мне пришлось пожалеть о своей просьбе, ибо она втянула меня в затруднительную беседу. – Знаете, с чего я начал расследование? С дела Новикова. Не скрою, предвзято, если не сказать с ненавистью, приступал я к исследованию сего масона, совратившего в братство самого наследника престола. Пятнадцать лет заключения в Шлиссельбурге, назначенные императрицей личным указом, считал я едва ли не милостью для сего исчадия. Но понемногу мнение моё изменялось. Заметьте, следствие моё шло в пору, когда деяния и само имя сего господина находилось под покровом умолчания – по причинам ли страха преследований или боязни насмешек – и оно обратилось надолго в какую-то привычку. Даже в то время, когда масонские учения, близкие по духу к новиковскому, опять взяли силу и стали около тысяча восемьсот десятого года проповедоваться в довольно значительном числе книг – молчание о лицах, составлявших новиковский круг, почти не нарушалось. Разве изредка прерывалось оно в печати полунамёками, загадочными иносказаниями даже в журналах, которые издавались прямыми учениками Новикова, Лабзиным и Невзоровым. Открытых фактов и точных указаний не существовало вовсе ни для публики, ни для исследователей. После этого неудивительно, что дело Новикова стало смутным преданием. Едва ли не в первый раз явилось в печати его имя, и то только вскользь, через десять лет после его заточения, когда Карамзин напомнил о его книгопродавческих предприятиях.

– Гречь недавно высказался, что Новиков сделался жертвой подозрений и вознаграждён за гонения Павлом.

– Блистательная личность блестящей эпохи, он был, конечно, одним из образованнейших людей Европы. Соратник Кошелева, он возвышался над всеми по праву ума и смелости, и инспектировавший его московскую типографию на предмет крамолы архиепископ Платон считал его образцом христианского подражания. Этот человек во всех поднимал бурю противоречивых чувств. Знаете, поначалу государыня дала ему высочайшее изволение к древлехранилищам государственным и церковным и благоволила весьма, щедро субсидируя его исторические издания, но после её благосклонность обернулась холодностью, вследствие личных его выпадов. Но вы учились в Университете, и не можете не знать хотя бы отголосками сей грустной истории.

– Если вы хотите проверить мои знания, извольте, – согласился я. – Херасков пригласил его арендовать нашу типографию. Печатал он активно старинные документы, занимался историческими изданиями. Издал древнюю идрографию, российскую вивлиофику, да много чего. Наставления мужам, наставления девицам-сестрицам, наставления братьям, сиречь масонам. Разную чушь, вроде псалтирь Парацельса о философском камне. Злые языки говорили, что все типографическое кипение затеяно с целью скрыть печать полусотни мистических книг. Но суровость его наказания поразила всех. Впрочем, спустя четыре года по восшествию на трон, император освободил Николая Ивановича.

Всё это время Ермолаев удовлетворённо кивал, а я вдруг вспомнил, что меня так задело в предыдущей моей с ним беседе, в ночь перед их отъездом из имения Прозоровских: излагал он части «Скифской Истории» Лызлова, дважды изданной Новиковым. Груда несообразностей в который уж раз накатила на меня: в мгновение смешалось всё – тайные общества, хазары и скифы, каббала и ангелы Прозоровского, жуткая скрижаль и валуны на болотах. А ещё Голуа, Артамонов, Беранже и Карнаухов. Генералы заняты раскопками, полковники кладами, куда пытаюсь влезть я со своим жалким чином? Анне только по счастью не находилось места в их ряду. Впрочем… не она ли принесла мне «Га-Багир»?

– Вы намеренно не выказываете ни приязни, ни отвращения, я заметил это. В вас задатки дипломата… Вы чем-то обеспокоены?

Напряжённое и растерянное выражение лица выдало меня, но я поспешил отложить размышления до более удобного часа.

– Наука обращается с фактами, а они беспристрастны. К тому же с вами, может статься, это небесполезно, – сказал я, сам не зная, хотел ли задеть его. – Один из родственников Прозоровского, в бытность московским губернатором участвовал в том следствии.

– Я дополню детали, кои вы не обязаны знать… или повторять, – улыбнулся Ермолаев. – Детали, поразившие меня своею странностью. Новикову прощалось всё: неудобные сатирические журналы, вступавшие в полемику с пьесами государыни, небезопасный размах деятельности на почве просвещения всех сословий, наконец, вступление в ложу… Трижды учинённое следствие ничего не дало, во время четвёртого, не дождавшись результатов, императрица объявила свой личный вердикт.

Он смотрел на меня пристально, то ли ожидая реплики, то ли изучая, не пора ли прекратить сомнительные речи. Говорить я не собирался, выражение глаз соблюдал неизменным, и, кажется, у него не нашлось иного выбора, кроме как продолжить:

– Удивление вызывает то, что масоны были настолько заинтересованы в его членстве, что открыли ему содержание некоторых высших степеней до его вступления в ряды братьев. Вступив, он и там не оставил своей независимой стези. Это не многим понравилось.

– И что же? – я украдкой взглянул на часы.

– Вы сами сказали: суровость наказания удивила всех. Следствие не нашло что вменить ему в вину, но почему же императрица поспешила его осудить? Я далёк от мысли видеть в нём агнца на заклание, прегрешения его очевидны всем, но… Поговаривали о растратах, но тогда почему столь велик срок? Почему в Шлиссельбург? Связь с брауншвейгским семейством могла бы стать причиной опалы, но из влиятельных масонов, связанных с герцогом узами братского повиновения, никто не пострадал, разве только ещё трое из незначительного градуса.

– Говорят, у него нашли письмо самого Вейсгаупта, но всё равно не возьму в толк, к чему вы клоните…

– Я продолжил тем, что поставил вопросы по-другому, иначе никогда не напал бы на след. Итак: что такого делал Новиков, что масоны зазывали его к себе без условий, и даже открыли свои высокие степени? Вы сами говорили: он занимался древностями, но не просто древностями, а – письменными источниками. Он имел высочайший доступ туда, где до него никто не исследовал. Более того – не мечтал оказаться. То, чем вы приехали заниматься в краях дальних, он имел счастье творить у себя дома.

– И что же нашёл он в архивах такого, за что угодил в самую суровую тюрьму?

– Не просто суровую – там не мог он общаться ни с кем, кроме нескольких лиц.

Я помолчал несколько, прежде чем решился задать вопрос:

– Высокие степени масонов, открытые ему, стало быть, недостаточно высоки, чтобы стать настоящим препятствием. Так что же он нашёл?

– Не знаю, – ответил Ермолаев, и я не усомнился в его искренности.

– Не многое же вы открыли. Или – вам открыли, Павел Сергеевич?

– Всё же, это кое-что, – обиделся он и остановился надолго, прежде чем продолжить, понизив голос и наклонившись в мою сторону. – Я сказал «не знаю» не потому, что вовсе ничего не обнаружил, напротив, Алексей Петрович, обнаружил с лишком. В том-то и трудность – отделить зерна от плевел. К чему я это? А к тому, что вроде бы и нет никакого секрета, вроде бы всё на поверхности, и карты открыты, да единственно верную угадать непросто. Только вот что: Новиков имел неосторожность заинтересоваться хождениями на Восток. Не спрашивайте, какие заключения я из того сделал. Их у меня нет. Точнее – много, но они противоречивы, а следовательно, вывода всё равно, что нет вовсе. Откроюсь вам, что стремление моё в Святую Землю в немалой степени есть порождение надежды, что здесь каким-то чудесным образом я нападу на нужную нить, которая позволит немного распутать клубок. Теперь вы понимаете, почему я так ухватился за письмо Голицына с просьбой найти ему книгу.

«Неужели похож я на человека, который жертвует направо и налево путеводные нити, вместо того, чтобы самому следовать их извивам?»

– Ваш мотив мне понятен, но не Голицына, – весьма равнодушно заметил я. – Какая же связь между странствиями старинных поклонников и его интересом?

Он медленно встал и с минуту ходил взад и вперёд, заложив за спину руки. Потом разлил по бокалам рубиновое вино и один протянул мне.

– Чутьё подсказывает мне, что она есть. Восток всегда слыл местом, где хранится нечто сакральное со времён первозданного рая. Вспомните хотя бы Калиостро, основавшего египетское масонство. Масоны обещали своим новым адептам даровать со временем власть с помощью магии и каббалы открывать тайны бытия. Новиков на допросе прямо отрицал такие упражнения, но, заметьте себе, не саму их возможность, а лишь личное участие по нахождению в нижних только градусах. Его друг Шварц состоял членом Розенкрейцерского братства. О его деятельности до приезда в Россию ничего неизвестно, кроме того, что он занимался языками и переводами, и всю жизнь посвятил борьбе с философией материализма. После связался с мартинистами…

Оставили бы вы меня в покое, почему-то подумал я. Сколько вас, тайных общников, на мою голову. Жаль только, что никто из вас одного не осознает: того, что вожусь я с вами, чтобы иметь возможность находиться поблизости от Анны.

– Я путаюсь. Это не одно и то же? – в голос мой проникло раздражение.

– Мартинисты исповедуют магическое христианство особого толка. Они верят в пентаграмматон, который получается добавлением буквы шин еврейского алфавита в сердцевину тетраграмматона. Они занимались поисками истинного слова.

Мне Анна нужна, а не вы, пропади вы все пропадом, как шин из пентаграмматона! – чуть не воскликнул я.

– Ах, да! – картинно воскликнул я. – Это сильно разнит их.

– Вы шутите, но знай вы то же, что я, вам стало бы не до смеха, – ответил Ермолаев.

– Простите, если я вас задел. Для меня те и другие – алхимики. Только одни искали философский камень в кругу вещей, а другие в сфере идей, – объяснил я. – И что же – всех их объединяет тяга к Востоку?

– Эта мысль посетила и меня, но мы живём под орлом двуглавым, и я обратил взгляд и на Запад, посмотрев пристальнее на других незначительных братьев, арестованных по тому же делу – Невзорова и Колокольникова. Их арестовали по возвращению из Берлина, чуть не на границе…

– Бьюсь об заклад, они учились там у розенкрейцеров. – Я поспешно поднёс бокал к губам, чтобы скрыть невольную улыбку.

– Конечно, провести черту между тайными обществами трудно, – серьёзно согласился Ермолаев, взметнув веки на мгновение. – Многие из ищущих вступали всюду, куда их зазывали: член ложи мог оказаться и мартинистом, и розенкрейцером, и иллюминатом. При этом посещать церковь и слыть примерным христианином. – Он помолчал, делая глоток. – Те два лаборанта, окончившие курсы в Лейдене, везли старинные рукописные книги. Каждый – по одной.

Он кажется, надеялся произвести сим некий театральный эффект, но как раз тут я ощутил, что волей-неволей разговор затягивает меня – не стремлением отыскать истину, а вечной моей любовью к спорам.

– Все они противостоят науке, которую исповедую я.

– Наука, которую исповедуете вы, только формируется в своих принципах. Иллюминаты считают её одним из инструментов познания мира. Но не отвергают и другого. Который вы называете алхимическим, а они магическим или каббалистическим. Учёный из вашей среды имеет право искать познаний в физике, химии, математике, астрономии – всё суть науки. Они тоже своего рода членствуют в разных академических отделениях в русле оккультизма.

– Хотите гипотезу, даром? – не слишком довольный тем, что мы никак не можем найти понимания, хотя, казалось бы, оба испытываем неприязнь к тайным обществам. я начинал ощущать кураж. – Новиков был нужен масонам, чтобы проникнуть в потаённые архивы, особенно церковные. Ну, это вы и так, должно быть, знаете. Так вот. Он нашёл в проскинитариях некие записи, за коими они охотились, но, прозрев их опасность, не передал им, а куда-то спрятал. У них он по неосторожности попытался выведать некий ключ, чтобы понять суть найденного. Те, почуяв неладное, пригласили его сразу вступить в высокий градус, который якобы позволит ему обладать правом на такие знания. Они думали, что, став членом общества, он вынужден будет поведать им свою часть загадки – ну, как брат братьям. Однако Николай Иванович затеял опасную игру, пытаясь опередить их в постижении ведомого им ключа. Послал в Лейден двух гарсонов, а братья ответили интригой, приведшей в каземат его одного. Это объясняет то, что прочие масоны не пострадали, ведь они сами упрятали его в тюрьму руками правительства. А вдобавок и то, почему братья отказали в помощи третьему лейденскому пансионеру, испугавшемуся повторить судьбу двоих своих товарищей и оставшемуся в Берлине. Братья же, вероятно, ожидали покаяния отступника, но просчитались. Император Павел освободил Новикова от кандалов и, возможно, от тайны, ибо сам в свой черёд пал от рук заговорщиков, стремившихся по-прежнему выведать её. Из того, что масоны убили Павла Петровича, а не Николая Ивановича, следует, что объектом поиска было не знание, а материальный объект, скорее всего, рукопись, существовавшая в единственном числе. – Я осушил бокал. – Или вот ещё один путь. Новиков всё же рассказал об опасной находке лично императрице и просил защитить от тайных гонителей. Тогда и разыграли комедию с его заточением – отбить у бывших друзей охоту искать его. Ведь документов о пребывании его в Шлиссельбурге нет, верно?

– Да, они подозрительно отрывочны. У меня есть обе эти гипотезы, – спокойно отозвался Ермолаев. – Одно время я даже полагал, что Новикова подменили на двойника – до такой степени крепость подорвала его здоровье, что некоторые по освобождению не узнавали его.

– И этого сломленного согбенного старца император Павел собирался назначить директором моего Университета! Как много гипотез. Какая же вам ближе?

– Это для меня неважно, ведь я ищу ответа на другой вопрос. В каком бы коловращении ни пребывали отношения в кругу описанных вами лиц, мой вопрос выходит за его рамки, посему всё, что находится внутри них, можно рассматривать как целостную данность. Не как алгебраическое неизвестное, которое необходимо вычислить, но как константу, нужную для иного уравнения.

– Зачем же вы рассказывали мне эту историю в лицах?

– Затем, чтобы показать, как я запутался и почему. И как запутается любой, кто станет искать разгадку в частностях.

– Но методически вы поступали верно. Наука обязана исследовать все детали, чтобы понять механизм зацепления шестерёнок причин и следствий.

– Коли так, то в этом ущербность науки, но я не учёный. Вы склонны зачастую исследовать вещи вблизи, потому что так видно более мелочей, и боитесь отступить на шаг назад, а ведь именно движение назад открывает нам перспективу целого явления или предмета. Отступив назад, вы бы осознали, что уже давно вовлечены в движение вглубь, утратив направление вперёд. Как художник отходит от картины, обозревая её с точки нахождения зрителя – так и в моём случае. Нет смысла вдаваться в подробности частных сношений, ибо на большом промежутке времени все они сглаживаются. То, как устроен внутри Марс, не влияет на его движение по орбите.

– Так выяснили вы, чем занимался Новиков, что так понадобилось масонам?

– Это был ложный вопрос, на который я искал ответ вначале; не найдя его, я приступил к более общему следствию. В самом деле, зачем Новиков был нужен масонам, не так важно знать, ибо понятно, что он обладал чем-то ценным для них: будь то документ, связи или возможности. Зачем масоны понадобились ему…

– Здесь доподлинно всё ясно, – перебил я неучтиво. – Желал найти свою пустоту.

– Простите?

– Вы совсем сбили меня с толку! – обиделся я и поднялся из кресел. – Если мы узнаем первое, нам легче будет судить о втором!

– Конечно, нет! Что толку выяснить, что близость к запретным архивам интересовала их?

– Они нужны ему для помощи в прочтении какого-то найденного документа? Он надеялся обрести на высших степенях некое новое знание?

– Вы просто не дослушали моего рассказа: зачем масоны понадобились ему – тоже несущественно в свете знания нами конечной диспозиции на шахматной доске. Кроме всего, вы, надеюсь, помните, это лишь гипотеза. Во встречном стремлении Новикова и братства могла быть сущая проза. Он нужен им по близости к вершинам власти, а они ему для организации издательства в целях просвещения, как вам сие?

– Вы чересчур усложняете. Или нет – упрощаете. Мы просто, сделав круг, вернулись к моему первому вопросу: что он нашёл?

– Вы близки к верной постановке вопроса, но не угадали. Не забывайте – минуло полвека. Важно теперь другое: где ныне то, что он тогда нашёл? В чьих руках?

Он тёр в кулаке орехи, приноравливая их к раскалыванию, и скрежет резал мне слух.

– М-м-м! Оставим, – выдохнул я обречённо почти со стоном. – Так мы никогда не кончим. Итак, некогда сей Голицын слыл ярым иллюминатом, но после, как говорилось, оставил эту стезю. Впрочем, к чему я? Вам известно поболе моего.

– Вы сами верите разве в бывших братьев? Я – нет. Потому пророки и редки в нашем мире, что бывшей скорее становится добродетель, нежели порок.

Зачем он говорит мне всё это? – думал я, пока он рассказывал. Хочет запутать меня или распутать свои подозрения? Не походило на то, что он оправдывается. В сущности, оправдываться ему самому и не в чем. А не заведи он разговора, мне бы в голову не пришло обвинять и князя Голицына в заговоре.

– Вы – один из тех, кто боролся с ними. Кажется, ваша взяла? – холодно спросил я.

– Не взяла и никогда не возьмёт. Природа этих обществ таинственна лишь потому, что к ним относятся как к врагам властей. С этих позиций с ними и борются. Так действовал и я, полагая в них лишь противников монархий. О, если говорить об этом, то теперь мы избавлены от малейших опасностей посягательства на трон. Впрочем, на него они и не посягали. Их цель в другом.

– В чём же?

– Не знаю! – воскликнул он в запале, и два ореха в его руке брызнули скорлупой. – Я в отставке, общества давно распущены, за их членами установлен негласный надзор.

Он швырнул обломки в вазу.

– Всё же вас что-то терзает, не так ли?

– Мы, – он, морщась, выдернул несколько острых осколков, – сокрушили то, что сами желали и умели видеть, но впустую. Ибо тайные общества… по крайней мере одно из них, никогда не ставило перед собой тех целей, от достижения которых мы их отклонили. То, что казалось нам попыткой посягнуть на власть, есть лишь фантом, порождённый неполнотой наших предположений об их конечной цели. Представьте, что отсюда вы идёте в Каир, раскапывать мумифицированных египтян. Путь ваш лежит в сторону Иерусалима. Некий наместник может предполагать в вас поклонника, идущего к Святому Гробу, или же мятежника, пытающегося основать новое учение и возмутить народ. Предположим, он посмотрит на корабль, плывущий в Яффу, и на караван, идущий из Синая. В голове его может сложиться целая партия, если он выведет сумму событий, возможных с одновременным прибытием всех предполагаемых участников в Святой град. Чтобы не допустить измышленных им самим волнений, этот властитель по меньшей мере закроет перед вами ворота. И хотя вам удобнее пройти через город, вы минуете его стороной, чтобы не ссориться с властями, и продолжите свой путь в Каир. Вы понимаете, что я хочу сказать? Лишь по совпадению некоторая часть пути вашего приходилась на Иерусалим. Корабль тот вёз обыкновенных поклонников, а караван – пшеницу в Бейрут.

– Я понимаю, на что вы намекаете. Иллюминаты лишь казались угрожающими власти. В действительности, это лишь пристальный взгляд на них дилетанта, и власть может стать случайной точкой их маршрута. Или не стать вовсе – если они ищут дальше. То есть смотреть на их деяния нужно не вблизи, а издали. В жизни мы часто предпринимаем излишние меры предосторожности. Тем не менее, цель наместника из вашей притчи достигнута, и народ пребывает в мире, хотя и с избыточными расходами с его стороны. А что до копателя – может, пусть его идёт себе с миром в свою пустыню. Что в нём опасного?

Он придвинулся ко мне и взглянул исподлобья.

– Девять из десяти совершенно невинны. Но десятый сей копатель, идущий в Каир, вместо мумии ищет ящик Пандоры, и – по глупости или умышленно – стремится погрузить мир в пучину зла!

– И в этой разумной предосторожности властей – причина падения Новикова?

– Власть им нужна, да! Но не как цель. Её они лишь используют для ускорения своих поисков. О, я мечтал бы воевать с заговорщиками, чьё стремление лишь править миром. Но эти – уничтожат пол-Вселенной и миллионы жизней просто так, между прочим – и даже не заметят этого. Они бросят в топку целые народы, лишь бы приблизиться к исполнению своих желаний. Они пройдутся маршем и растопчут империи без сожаления, ибо и империи не нужны им. Но если государства устоят – не беда, есть другие пути.

Мы помолчали, и вновь принялись набивать трубки.

– Значит, миру повезло, что на страже держав стоите такие, как вы.

– Мы невеликая помеха им. Они обойдут нас, как волна обтекает скалу. Мы защищаем правительства – только и всего.

– Но рано или поздно неизбежно найдутся противоречия. Их присутствие станет явным.

– О, их сколько угодно и ныне.

– У всех одно и то же, – вздохнул я. – Учёные следуют своим теориям, жандармы своим.

– Вот вам пример. Вы можете объяснить интриги вокруг Библейского Общества? Иллюминат, чуть ли не обвиняемый в ереси, стоит за распространение веры на языках народов, а Синод противится. Линдль и Госснер призываются в Петербург самим императором и им же изгоняются вон, при этом высылка по сути является благодеянием для обоих. Одного назначают генералом Библейского Общества, и он грубо нарушает его устав, публикуя свои комментарии к Евангелию, при том, что Евангелие знал плохо, но Голицын не выказывает возражений. Назначенный ему в покровители митрополит Михаил испытывает восторг от проповедей Госснера и даже сам переводит его книгу, но после меняет мнение на противное и загадочно умирает. Оппозиция в лице Серафима и Фотия добивается сожжения перевода сочинения Госснера и Библии на русский язык, а история добычи оттисков книги прямо-таки сродни авантюрным романам господина Булгарина.

– Всё же это не загадочно, и имеет свои объяснения. Император призвал в Россию этих католиков в пику кардиналу Консальви, любимцу папы Пия VII и большому недоброжелателю России, но смерть папы и избрание на престол Льва XII изменили отношения с Ватиканом. Чтобы заручиться поддержкой влиятельного Рима в деле Греции, Александр Павлович избавляется от обоих проповедников, обвинённых католическим престолом в ереси.

– Да, объяснить можно многое, ведь мир полон различных взаимосвязей. Кстати, сей папа тоже большой противник переводов Библии на народные языки.

– А вы имеете иное толкование?

– Я полагаю события сии, вокруг коих сломано столько копий, не слишком важными для главных их участников, посему в них столько неразберихи. Как не важен караван-сарай для ночлега при неизменной конечной цели. В нашем примере, если вы не знаете о стремлении странника в Каир, как вы объясните его толкотню у ворот Иерусалима и гнев на него стражников? Многие из участников суть разменные монеты. Иные и вовсе – не участники, а случайные лица, к коим мы только зря приглядываемся и тратим время. В событиях не прослеживается единой логики потому, что результат этих дел в общем-то не слишком значителен. Даже собственное поражение не нанесёт вреда, потому что оно лишь кажущееся. Странника согнали с одного постоялого двора, так он заночует в другом, цель маршрута его не изменится. Хороший охотник никогда не петляет по следам добычи, так он никогда не догонит её; он следует лишь общему направлению. А я – хороший охотник.

– Так что, всё это – гигантская шахматная партия? Заговор длиною в века?

– Нет! Всего лишь – шахматная партия. Игроки, не спеша и после долгих раздумий делают ходы по известным им правилам, а мы, наблюдатели, недоумеваем по поводу непонятных нам манёвров фигур. Не умеющим разделять белое от чёрного, башни от слонов и пешек, нам их эволюции мнятся заговором, и невдомёк, что все защищают слабых королей. Я лишь хочу сказать, что всё в разы проще. Поклоны официантов, подносящих игрокам шерри и вовсе не часть игры, так что нюхать фужеры необязательно.

– Но князь Голицын…

– Я пробовал рассуждать. Ну не странно ли! Содомит – председатель Библейского общества, иллюминат – главноуправляющий Департамента иностранных исповеданий, чернокнижник – обер-прокурор и министр духовных дел – какая насмешка над человеколюбием и здравым смыслом. Вы не находите?

– Неужели государю… государям не доносили о его… свойствах? Да ведь он и отстранён, с обоих постов.

– Разумеется, доносили, но князь – истинный король интриги. В стремлении удержаться на своих многочисленных постах он не брезговал самыми гнусными методами. А вы не знаете ещё другой истории. Он безбоязненно вступал в конфликты с членами Святейшего Синода. И враги его загадочным образом быстро сходили в могилу.

– Митрополиты Амвросий и сменивший его на петербуржской кафедре Михаил? – раздражённо перебил я. – Нет ни малейших доказательств, что к их смерти причастен князь Голицын, а неприязнь личная ничего не доказывает.

– Я лишь сопоставляю факты. Между смертью первого и второго разгневанный князь в два года провёл высылку из России иллюминатов, иезуитов и множество мистиков, а ещё через два запретил ложи.

– Неужели вам удалось связать их? Ведь Голицын сам являлся…

– Да! Мне в руки попало письмо… скорее даже записка. Одно влиятельное лицо требовало от князя вернуть некую книгу, данную тому якобы для получения рецензии от митрополита Амвросия. По повелительному тону явствовало, что лицо сие обладало известной властью над князем.

– Магистр ордена?

– Предположительно, потому что вместо подписи стоял условный знак. Записка являлась ответом на некое послание князя, в котором тот, видимо, писал об утрате тетради, потому что неведомое лицо едва ли не обвиняет Голицына в хищении и угрожает тому…

– Неужели имеет такую наглость?

– Тут неясность, ибо формула сентенции такова, что допускает двоякое толкование: просто угрозу – или опасность, исходящую от этой рукописи.

– И на сём основании вы строите предположение о том, что манускрипт убил сначала одного митрополита, а после и другого? В промежутке же между преступлениями Голицын утаил сие ядовитое сочинение и организовал высылку неугодных, чтобы не докучали ему в единоличном обладании оружием. Попросту, получив вожделенный предмет, занял место всех магистров сразу. И сел в двух министерствах. Абсурд, да и только.

– Не вполне. Я убеждён, что князь не стал бы опускаться до прямой лжи. Книга оказалась утраченной. Далее, она либо попала к преемнику Амвросия Михаилу случайно в числе архиерейского наследства, либо была восстановлена и преподнесена тому с умыслом в своё время.

– Не вы ли убеждали меня, что не столь важны подробности для познания целого?

– Теперь важны, – он упёр в меня твёрдый взгляд. – Печать на письме князя к Наталье Александровне, и та, на записке магистра ордена к Голицыну, совпадают. Он теперь мнит себя генералом некоего тайного общества. Или некий генерал действует от его имени и с его ведома. Отсюда вывод: деятельность последнего не прекращалась. Поймите, Алексей, это не вопрос истории, но жизненной важности. Возможно, он запретил прочие общества и ложи только для того, чтобы остаться возглавлять единственное. Прошлое продолжается в настоящем. Не хочется предполагать худшее: что некто понукает князем, бывшим некогда вторым лицом в государстве. Я ведь неспроста прервал ваш разговор с княгиней. Мне не нравятся секретные поиски книг. Вы ведь знаете, как относятся к знакам каббалисты?

– Знаки создают мир.

– Некоторые кордовские талмудисты верили в проклятие иудеев, но они верили и в то, что проклятие возможно снять. Что есть проклятие? Вопль голоса, начертательный призыв. Если можно проклятие наслать, то чтобы снять его, необходимо найти правильный, то есть божественный язык и отыскать верные сочетания знаков. Кордовские адресаты верили, что хазарские владыки владеют разрешительным заклинанием, ибо иудейское государство Хазарии существует. Сегодняшние тайные братства пытаются отыскать следы этого языка – вот зачем им книга Акриша. Это мои догадки, и я попросил бы не делиться ими с княгиней.

Я хотел возразить, ибо далеко не все логические построения виделись мне безупречными, но в дверь настойчиво застучали. Служанка явилась доложить, что дамы давно ждут нас для прогулки, и мы поспешили вниз.

– Надеюсь, что вы сами отнесётесь ко всему серьёзно, ведь вам есть за кого беспокоиться, – шепнул он, когда мы вступали в гостиную.

В этом не нужно было меня убеждать, ибо объект мыслей и чаяний моих заслонил своим милым свежим обликом всё остальное, лишь минуту тому тревожившее ум.

– Благо, что княгиня не бросилась исполнять желание отставного сановника, – ответил я.

– Но он не отставлен окончательно! Пост его второстепенен с виду, но влияние огромно.

Я знал, конечно, что мало найдётся людей, способных бросить князю открытый вызов, но полное значение слов Ермолаева осознал много позднее.

Наряды и весь сияющий облик наших повелительниц мгновенно остановили во мне течение всех прочих, ещё минуту тому занимавших меня мыслей.

– Мы уж забеспокоились, – сказала княгиня Наталья, подавая мне руку. – Извольте же, Алексей Петрович, скорее наградить нас за ожидание: приподнимите завесу над тайнами Востока.

Ох!

Счастье от того, что могу я видеть Анну чуть ли не целыми днями напролёт, разговаривать с ней без опасения быть прерванным навязчивыми соперниками и изредка касаться её руки при встречах и прощаниях переполняло меня все последующие дни. Я хвалил себя за удачный оборот с Артамоновым, хотя и не понимал, чем на самом деле он может ещё отозваться, и какова истинная причина его отлучки. Его таинственное отсутствие тревожило какую-то дальнюю часть моего сознания, словно я опрометчиво взял нечто взаймы под неизвестный интерес, и тот может вконец разорить меня. Но сейчас мне дарована была отсрочка, и я старался воспользоваться ею во всей полноте. К Анне же я относился с заботой и покровительством, и казалось мне, что она отвечает благодарностью. Любой быстрый взгляд её казался моему пылкому воображению смущённым от любви, каждая фраза – намёком на нашу счастливую будущность. Наша болтовня о пустяках сменялась серьёзными разговорами в присутствии остальных путешественников, мои измышления о судьбах Европы и Азии представлялись мне самому верхом дипломатической рассудительности, должной впечатлить ту, кого считал я невестой. Едва минуло три дня, как я против воли принуждён был познакомить наших пилигримов с местным обществом европейцев, в котором они произвели настоящий фурор – возможно, впрочем, за неимением лучшего способа разогнать лень скучной неги здешнего прозябания.

Я ревновал к таким вечерам, но воздавал им и сам необходимую дань, наши же поклонники считали их забавными и поучительными, ошибочно находя в них весь колорит Леванта, истинных влияний которого опасались.

Я же ждал момента решительного объяснения, но его всё не предоставлялось – то одно, то другое обстоятельство мешало нашему уединению, а и в такие минуты настроение наше оказывалось то чрезмерно шутливым, то грустным от воспоминаний о покинутых в дальней стороне родных.

Раз всё уже соответствовало моменту, и в тихом уголку садика английского консула я хотел открыться Анне, но не слишком вежливое покашливание заставило нас отстраниться, чтобы не вызвать ничьих сомнений.

– Прошу меня простить, господин главный агент Рытин, не представите ли вы меня вашей спутнице? – полковник Беранже, не скрывая торжествующей улыбки, подобрался из-за высокой клумбы с левкоями.

Сопровождаемый одной из противоречивых красавиц местного полусвета, он поспешил отослать её к другим гостям, что-то шепнув ей на ухо. Бросив оценивающий взгляд на мою восхитительную спутницу, она удалилась, получив, кажется, какое-то задание.

– Княжна Анна Александровна, – принуждённо поднялся я. – Полковник Беранже. Известный в поморье острослов.

Возникло молчание, пока он неловко прикладывался к руке Анны.

– Почему вы называете Алексея агентом? – спросила она, заставив сжаться внутри меня некую невидимую пружину.

– Главным агентом, – с удовольствием поправил Беранже, ибо и добивался прямого разговора с Анной. – Обычные агенты занимаются обычной торговлей, ну, знаете, хлеб, сукно, селитра… А главный основал здесь агентство по сбору древностей. Обладая несметным богатством… или распоряжаясь чужими средствами, он раскинул сети, в кои угодило немало прекрасных… сокровищ. Нам всем остаётся только молча завидовать.

Он картинно поклонился, как актёр, сорвавший овацию.

– А-а, – сказала Анна и глубоко кивнула. – Я полагала, вас знают здесь как академика, – рассмеялась она.

– Не желаю прослыть академиком без академии, уподобляясь полковникам без полков, – процедил я, почти не разжимая губ.

– А как поживает ваш отец, мадемуазель Анна? – спросил вдруг тот. – Мы немало наслышаны о его палеонтологических трудах.

Она не почувствовала подвоха или сумела уверенно скрыть замешательство. Ибо и сам я едва не вскрикнул от неожиданности, ведь в наших колких диалогах никогда доселе не возникала речь об исследованиях князя Прозоровского.

– Смею вас заверить, что Александр Николаевич чувствует себя хорошо, – достойно ответила моя возлюбленная. – А вы интересуетесь палеонтологией?

Держась всегда наготове с этим господином, я ещё более насторожился после его слов:

– У меня множество интересов к древним сущностям, кои могут пролить свет на библейские события. Это могут быть не только кости или черепки. Книги, рукописи… Идеи. Не найдётся ли у вас для меня чего-то интересного, может, того, что князь не смог прочитать?

Анна ответила, что хотя и слышала о занятиях отца, сама не имеет к ним склонности, и попросила меня проводить её домой. Дорогой она молчала, но я с трепетом чувствовал, как рука её с необычайной силой прижимает к себе мою.

– Он странный человек, вы не находите? – тревожно спросила она, когда мы сели в гостиной, и горничная подала чай. Лишь теперь я отметил какую-то особенную бледность на её лице. Под треск свечей Анна сама позаботилась о том, чтобы задвинуть портьеру.

– Он… не более странен, чем все здесь.

Солгать заставило меня рассуждение о том, что если я считал его опасным и раньше, то почему не предупредил о том Прозоровских?

– Нет, более, насколько я могу видеть.

Я просил объяснить, почему ей пришёлся не по душе вопрос об отце, но она словно не слышала меня, спросив, давно ли здесь сей человек.

– Я встретил его, едва только прибыл в Бейрут. Иногда он уезжает… я почти не общаюсь с ним. Неужели вы встречали его раньше?

Но она сказала, что видела его впервые. Она кивала, расспрашивая о многочисленных подробностях, хмурясь и силясь понять нечто, но я чувствовал, что мало чем могу помочь ей. Но осторожно сказал, что Беранже ищет одну каменную скрижаль, о которой спрашивал меня. Но Анна вскинула головку:

– Камень? – в её глазах отразилось недоумение. – О, нет. Он ясно высказался о рукописной книге. Это странно. Более чем странно. Его появление, тон. Не знаю, имею ли право посвящать вас…

– Вы не вполне доверяете мне, Анна? – я приложил руку её к своему сердцу.

– О, причина в другом. Вы, Алексей, и без того пострадали от знакомства с нами. Я не хочу впутывать вас и дальше в историю, которую не понимаю и сама.

Впутать меня более, чем впутался я сам? И не я ли теперь в оправдание своей страсти продолжаю впутывать её за дальние края той истории, в которую оказался вовлечён её отцом!

То, что не отнимала она своей руки, являлось достаточным для меня поводом не отворять уст. Я не счёл себя вправе клясться ей в своей преданности. И не потому, что лгал и скрывал истинное положение вещей. Слишком навязчивое предложение услуг могло вызвать у неё мысли, что я хочу выведать некие известные ей сведения.

А за минуту до того я осознал, что так оно и есть.

С приёма вернулась Наталья Александровна, и я оставил их вдвоём, удалившись с мыслями об Анне. Но теперь уже не столько сама она, сколько вопрос, какое участие она имеет во всей этой тёмной истории, волновал меня.

После той встречи с Беранже я всячески принялся ускорять общий отъезд.

Вечером накануне отправления мы продолжили прерванный разговор с Ермолаевым. Все прошедшие дни я тщательно уклонялся от попыток его общаться, но замечание Прохора о загадочном дворецком заставило меня самого искать встречи. Привыкший к притворствам, я без труда расположил его к себе притворным же интересом к неоконченной беседе. Но на сей раз происходила она на моей террасе. Вдобавок я надеялся, что украшенная цветами в горшках и лунным серпом послужит она поводом для представления моего жилища княгине и княжне Прозоровским, ибо пригласить их к себе я не решался.

– Он и есть ныне глава тайного общества? – решился спросить я, но Ермолаев не удивился.

– Сомневаюсь. Князь и при его сане вполне мог стать игрушкой в чьих-то руках, может оставаться ей и поныне. Допущенный только до части тайны заветной книги, он, в сущности, тоже не осознает конечной точки пути, думая о владении шифром как о главном деле.

– Кто же во главе?

– Не знаю, – в который уж раз пришлось услышать мне спокойное, если не равнодушное.

– И я должен вам помочь, потому вы и интересовались «перечнем Голицына»?

– В этой части – очень желал бы видеть вас своим союзником.

– Чего же князь ищет теперь, когда и так всё имеет?

– Не имеет. Но не спрашивайте меня, что случилось, я не смогу ответить. Книги у него нет. Он, по-видимому, утратил её, хотя, я не знаю, когда и как.

– Но и я рассказал всё, что знал. А касательно других дел могу дать совет. Поскольку, не беря Новикова и Шварца, действующие лица вашей истории живы и продолжают действовать, вам остаётся запастись терпением и проследить дальнейшее движение каждого.

– Беда в том, что с некоторых пор дело считается закрытым. Оно кончено, и следствия не ведётся.

– Но, если я верно понял, вы продолжаете свои наблюдения.

– Увы, лишь на столько, на сколько позволяет мне моё отставное положение. Новости я получаю из газет. Теперь вы понимаете, зачем я обратился к вам.

– Мне известно меньше вашего. Я всегда полагал это дело борьбой партий вокруг императора. Граф Аракчеев и адмирал Шишков против Голицына и Магницкого. Первым в помощь Фотий, вторым, например, Дашков, в молодости едко высмеявший Шишкова.

– Не утруждайте себя, о событиях настоящих я наслышан и впрямь лучше вашего. Вы могли бы помочь мне в событиях прошедших. Давно прошедших. Бог говорит с нами посредством мнимых случайностей, и мы не должны ими пренебрегать.

– Вы уверены, что дело сие простирается столь далеко в прошлое, что необходимы мои знания о событиях многовековой давности?

– Совершенно. Более того, я убеждён, что события в России напрямую связаны со здешними местами!

– Неужели даже с Багдадом?

– Не шутите с этим! Княгиня говорила вам о тайных преследователях? Так вот: они следят не за ней, а за мной. С некоторых пор я их враг, хотя и неопасный, ибо помешал им лишь незначительно.

– Вы следите за ними, а они за вами?

– Да.

– Не сказать ли об этом Наталье Александровне?

– Я говорил ей, но она не желает слушать. Ей милее видеть жертвой себя.

– Ей учинили обыск…

– Мне тоже! Обыск её сделан для отвода глаз или по ошибке. Я вовсе не собирался ехать в Багдад глазеть на восточные красоты, это нужно мне для…

– Отвода глаз?..

– Я доверяюсь вам в деле серьёзном, и прошу умерить вашу иронию, Алексей Петрович. Я хотел разделиться лишь видимо, и, обеспечив дам охраной и наблюдением, самому отъехать в сторону Багдада. Если я прав, то выманил бы преследователей на себя. После можно бы выяснить с ними отношения лицом к лицу, и вернуться, избавив всех от дальнейших волнений.

Его никчёмная решимость разозлила меня быстрее молнии. Что он возомнил о себе? С кем намеревается ратовать и какими силами, здесь, в чужом мире, где нет союзников и любой скорее враг, чем друг? Если он участвовал в сокрушении Наполеона, то узурпатор и из этих краёв бежал без славы. А с агентами тайных обществ биться и вовсе бессмысленно, не зная их сил. Как вообще можно рассуждать об их древнем всемогуществе и одновременно мечтать о встрече в открытом бою! И не на берегах Невы, а где-то в долине Евфрата! Лишь усилие отделило меня от того, чтобы не наговорить колкостей. Но это был лучший момент, чтобы спросить как бы невзначай:

– Дворецкий – тот малый, что уезжал с вами… я не видел только его одного.

– Мы с Натальей Александровной отпустили его домой по его просьбе.

«Что – без охраны?» – хотел вскрикнуть я, но дал словам отставку. – Давно ли?

Мне показалось, скрежет моих зубов прогнал с улицы последних прохожих.

– С месяца три тому. Он жаловался на болезни от перемены климата, показывал какие-то язвы и вдобавок письма о неурядицах в семье. А почему вы спрашиваете?

– Мой хваткий секретарь уверял, что видел его здесь незадолго до вашего приезда.

– Вы убеждены, что это он и есть? – Ермолаев не на шутку обеспокоился и тем успокоил меня.

– Вовсе нет, и, думаю, нам пока не стоит тревожить дам.

Я уже жалел о том, что сказал. Как бы они не отказались от путешествия, на которое я возлагал немалые надежды.

– Но что он здесь делает? – возмутился Ермолаев.

«То же, что и остальная нечисть с ваших проклятых болот!» – снова едва не воскликнул я. Всё же присутствие их дворецкого не бросало тени на меня за молчание по поводу прочих лиц, более того, оно давало мне основание при случае лгать, что и остальные персонажи связаны с ним, а не со мною. Однако нужно было многое обдумать.

– Прошу простить меня, уже поздно, а ночные путешествия здесь небезопасны… Позвольте мне проводить вас.

Он принялся бормотать извинения, отказываясь от помощи, и вскоре оставил моё жилище.

Манимые неземным тихим светом Иерусалима, через два дня мы покинули надоевший Бейрут и медленно двинулись к югу.

– Порта играет не столь уж дурную роль между многочисленными племенами арабов и друзов, Наталья Александровна. Нам из далека Европы не видны мелочи совершенно феодального уклада здешней жизни, заботы правителей которых направлены лишь на обогащение. Время от времени сильный султан ставит препоны для многочисленных пашей, эмиров и шейхов, ослабление же приводит лишь к новым интригам, заговорам и поборам. Согласно традиции, любой паша рассматривает вверенную ему территорию как произвольно управляемую, где он может обирать население, как ему заблагорассудится.

– Как же различаются воюющие между собой?

– Никак. Это затруднительно, ибо отсутствуют привычные нам национальное или имперское устройство. Религия тоже не является признаком. Это отсталое политическое состояние всего более напоминает времена монгольского правления на Руси и не служит ни к обузданию буйных нравов ни к прогрессу общественному. Бунты и междоусобицы тут в порядке вещей, внешнее спокойствие Оттоманской империи иллюзорно, внутри неё кипят страсти нешуточные. Но правительство в столице предпочитает не вмешиваться, стравливая вассалов меж собой. Методы последних не отличаются от тех, что господствовали у нас до Ивана Третьего: выколоть глаза родственнику, удавить, отравить соперника, приблизить с тем, чтобы предать или уничтожить для последующего ограбления – вот самые обычные примеры.

– Куда же вы зазвали нас, Алексей Петрович! – воскликнула княгиня. – Путешествие в прошлое не входило в наши планы.

Извилистая, но широкая дорога то открывала голубые глади моря, то скрывалась в рощах сикоморов. Мы ехали вереницей в ряд по двое, я правил своего мерина наравне с лошадью Анны. Несколько последних дней, поглощённый заботами о предстоящем путешествии, я переделал множество дел и мало мог видеться с ней. Волнения оставили её, и я успокаивал себя тем, что она развеется в дороге.

– О, европейцу не следует беспокоиться. Явленные Наполеоном, англичанами и теперь нами преимущества регулярных войск и фланговых построений сравнительно с толпами сброда, воюющими за обещание грабежа, таковы, что все наперебой напрашиваются в союзники. Несмотря на хаос, племена превыше всего ценят верность слову и справедливость, а особенно наличные деньги в обмен на продовольствие армиям, хотя готовы покоряться и ярости самого грубого насилия. Слух о великодушии победоносного царя распространён тут повсеместно, дороги для нас открыты и безопасны, а одно имя русских вселяет в сердца чиновников и правителей почтительное благоговение. Мой слуга Прохор беспрестанно и беззастенчиво пользуется этим. Наловчившись худо-бедно в местных говорах, он играет роль драгомана, и в моё отсутствие нашёптывает им о том, какая я важная персона. Любой из князьков, желающий заполучить поддержку, вносит в качестве подарка ту или иную сумму, таким образом, я против воли обогатил науку не столько сведениями, сколько чистым серебром.

Эта часть рассказа моего вызвала бурное оживление усталого каравана.

– Султан всё тот же добрый малый, который истребил янычар? – спросила одна из дам.

– Совершенно так, сударыня, – ответил кто-то ей.

– Ужасны нравы Востока, – вздохнула другая дама, – за что же его превозносят в газетах?

– Он идёт по пути сближения с нравами Запада. Что думают об этом на Востоке, мы не знаем – там нет газет, – вступил кто-то ещё: наш разговор захватил весь маленький караван.

– Янычары своими бесчинствами навлекли на себя гнев слишком многих, даже и из простого народа, чтобы кто-то жалел их или заступался, – сказал я.

– Они, к несчастью для себя, тоже опоздали со своими газетами. Ну, и чем дальше, тем больше поколения будут знать дурного о них, и доброго об их гонителях, – саркастически заметил Ермолаев. – Но, по крайней мере, о них хотя бы останется память. Не всем так везёт.

Я постарался пропустить мимо ушей последние его слова.

– Это закономерность развития. В период расширения своего господства такие военные сословия необходимы – и они к общему удовольствию кормятся от доли побеждённых. В состоянии мира, где главенствует ссудный процент, нежели доблесть, они, не имея дохода, вынужденно обирают собственное государство. Рано или поздно это кончается бунтом и казнями. Царь Пётр сделал то же со стрельцами и создал регулярную армию, командиры которой не могли в силу происхождения возглавить противных партий. Махмуд идёт по той же проторённой дороге.

В этот самый миг поворот нашей собственной дороги открыл нам вдали величественную крепость Акки, и к вечеру третьего дня пути мы вступили в её ворота.

 

21. Анна

Всё время пути Анна находилась в какой-то тревожной задумчивости, которую обманчивое веление сердца моего приписывало чувствам, а не разуму, и в который уж раз ошибся я в истинных влечениях её души. Никакой другой деятельности я почти не вёл, посвятив время заботам о ней и стараниям не показаться навязчивым сверх меры. Мы виделись почти ежедневно, часто я сопровождал её в прогулках, но разговор, на который я так надеялся с самого дня её приезда, никак не складывался, и я начинал то терять надежду, то проявлять раздражённое нетерпение. Первоначально я винил во всём неудачную квартиру, в которой не находилось места уединённому салону. После уже кривые и нечистые улочки Сайды и Тира не давали возможности сосредоточиться на объяснении. Да и княгиня Наталья не пылала желанием надолго оставлять нас одних в прогулках по «диким» местам. Упрёков я не слышал, но мне иной раз казалось, что она досадует на своё решение путешествовать в Святую Землю.

Ещё недавно я страдал от невозможности излить свои чувства в письмах из опасения, что они попадут не в те руки, и горячо надеялся на личную встречу – и вот теперь безнадёжно взирал на Анну, столь же вдали от цели. Что проку иметь возлюбленную рядом, зачем прилагал я такие усилия, чтобы заманить её к себе, если от того страдания мои лишь удесятерились? Тщетно заставлял я себя проникнуться работой, – мысли мои не проникали в глубь изучаемого предмета. Точно с умыслом подаренная ею будто бы для развлечения книга Die Leiden des jungen Werthers уже с первых страниц вызвала во мне пылкую ревность. Я пробовал читать и другие бывшие у неё романы, но без толку. Что играет на нежных струнах чувственности юной девушки, не подобает молодому человеку с серьёзными намерениями. Как на подбор все повествовали об испытаниях любимых: Hermann und Dorothea или лежавший ещё неразрезанным I Promessi Sposi, но они хотя бы утишили первоначальное подозрение, что желает она трунить над моими страстями. Находиться с ней рядом, манерно целовать ей руку – сии и подобные действия сравнивал я с чудовищной дыбой, вытягивавшей жилы бескорыстия из моей любви. Я силился и не мог понять, что испытывает она ко мне, захватывают ли её переживания хоть немного подобные моим, или она совершенно равнодушна: свет её приветливых улыбок непроницаемой стеной скрывал от меня музыку её души. Щедро расточаемые всему миру, чем были они в своей глубине – мечтательностью влюблённости или восторгом всей окружающей жизни для постигающего её юного создания? Но в таком случае, дабы разбудить её чувства ко мне, я готовился к тому, чтобы проявить решимость. Заставить её заметить себя и влюбиться стало моей навязчивой идеей. Всего ничего – для того требовалось затмить собой Вселенную. Тогда, кажется, я растил в себе готовность к этому.

В одно утро я нашёл её особенно встревоженной. После замешательства она объяснила, что на заре оказалась разбуженной громким стуком в стену. Опомнившись, она обнаружила ещё скачущий по полу камень, пущенный меткой рукой между приотворенных ставень. Записка, оказавшаяся при нём, открыла требование отдать то, что принадлежит её отцу. Глупо прозвучал мой вопрос, не видела ли она человека, швырнувшего столь бесцеремонным образом послание. Анна ответила на вопрос, который я не догадался задать: послание написано русским языком, и рука писавшего ей, кажется, знакома. «Дворецкий!» – едва не вскрикнул я, но не решился прервать взволнованную рассказчицу, и волосы мои зашевелились, когда вслушивался в робкие её слова, излагавшие недавнюю историю, из которой следовало, что она знала, за чем охотятся их преследователи.

– Ведь я уже как-то говорил вам: за некоей каменной скрижалью, конечно, – провозгласил я торжественно, если не сказать даже торжествующе, – а булыжник – прозрачный намёк на это, – и оказался сконфужен, когда она с удивлением отвергла это, но на сей раз не стала скрывать от меня своей истории.

Незадолго до отъезда она просила отца уделить ей время, и прямо спросила, хотя никогда не требовала ничего подобного раньше, что более всего тревожит его.

– Случилось, что, когда я, отчаявшись застать его в покоях, без соизволения отправилась в его тайную лабораторию под куполом. Дворецкий пытался удержать меня на лестнице, и мне пришлось наделать немало шума, так что отец в порыве гнева вышел к нам. Увидев меня, он смягчился, и для разговора мы спустились в его кабинет. Он сказал, что работы его подходят к концу, но некоторые помощники, ложно понимая его цели, желают завладеть находками. Я спросила его, не лучше ли прямо объясниться с работниками, но он возразил, что они только больше уверятся в том, что он прячет от них древние богатства. Но у меня сложилось и своё мнение. Мысль о том, чтобы посвятить кого-то лишнего в свои изыскания, была ему невыносима, кроме того, он не знал, кто возглавляет шайку злоумышленников. Признаюсь, в качестве такого лица он наблюдал и за вами, ибо слишком многое указывало на это, но после, кажется, остыл. Итак, он удалился за портьеру, где стоит большое дубовое бюро, и вернулся с тетрадью в кожаном переплёте. Как водится за ним, ничего не объясняя, он предоставил мне возможность решить, по силам ли мне помочь ему, увезя с собою этот его дневник, заметки в котором могут представлять великую опасность и великую же ценность, и которые не должны попасть в чужие руки. Я, конечно, согласилась и отправилась к себе, но в коридоре столкнулась с Этьеном Голуа, сразу проявившем интерес к этому предмету. Никогда, признаюсь, мне не было так страшно, как тогда, вжавшись в стену и прижав к себе тетрадь, словно щит в тёмном коридоре наедине с этим господином, который вкрадчиво шептал мне предостерегающие слова. Я не нашлась что придумать лучше, чем пролепетать в ответ, будто бы отец просил передать вам, Алексей Петрович, некие заметки. «Что ж, передавайте, – прошипел он, – вот, кажется, его покои». Не знаю, что произошло бы, если бы не шаги за углом. Я юркнула к вам в комнату и сунула книгу под подушку, а когда вышла, дав себе слово не спускать с двери глаз, его уже и след простыл. Я быстро спряталась, и видела, как вы вошли к себе, но не посмела зайти следом, поскольку не знала, как всё это объяснить и… чтобы не быть понятой превратно.

Это она рассказывала мне уже когда после обеда, отпросившись у княгини Натальи, отправились мы гулять по берегу моря, и где никто не мог подслушать рассказа моей возлюбленной.

– Вы боялись, что я подумаю, будто молодая девушка навязывает своё общение? – Она видимо вспыхнула, округлив губы, и я поспешил продолжить: – Анна, как был бы я счастлив, если бы мы тогда не разминулись, ведь я искал встречи с вами, и мы могли, поговорив, избежать многих недоразумений!

– Вместо этого я обратилась к дворецкому и просила его вернуть тетрадь, подробно описав её. Но он возвратился ни с чем. Из этого я сделала вывод, что либо вы не нашли книгу, либо решили… простите, Алексей Петрович, решили утаить её!

– Хороши же вы, Анна! Я едва не поколотил того лакея. В самом деле, я решил сберечь книгу, но не для себя, а от него, догадавшись, что тетрадь имеет ценность для князя. Я винил Голуа, думая, что подбросил мне её он из желания скомпрометировать в глазах вашего отца. Прошу меня простить, но неужели вы не увидели третий исход этого дельца: дворецкий принял у меня тетрадь, но доложил вам обратное?

– Нет, это не пришло мне в голову. Да и зачем бы ему?

«Затем, что хоть того и не было, он, по всей видимости, в сговоре с врагами вашего отца!»

Но тут уж я почувствовал, что снова теряю нить строгой логики, приличествующей обвинению.

– Кто-либо из близких знает о вашей миссии?

– Только отец.

Что за фигура этот дворецкий? Кто послал его в Бейрут под видом отправки на родину? Спросить ли о том у Анны? Но её отрицание не прояснит положения. Опросить всех остальных? Но останутся ещё люди Голуа, князь Прозоровский, его чудной паладин Евграф Карлович, да мало ли кто ещё!

Нет, не правы вы, господин Ермолаев. Ограничиться рассмотрением одних только крупных следствий не получается. У вас каждый сам за себя, у каждого своя маленькая тайна, и свой интерес, как у шулеров за карточным столом. Да и с чего я вижу врагов князя дурными людьми? С того, что он пригласил меня и посвятил в свои туманные дела? А не использовал ли он мой приезд для какой-то своей неприглядной цели? Да, его недруги покушались и на меня, но как я сам должен смотреться в их глазах, приятельствуя с чернокнижником и каббалистом? Третье Отделение ведь не числит его среди агнцев. Значит, единственная причина – его дочь. Анна – и только она залог нашего непрочного союза, в котором я, не ведая того, могу оказаться на стороне зла.

Кажется, многое из этого как-то отразилось на моём лице, потому что спустя минуту я опомнился под застывшим на мне обеспокоенным взором княжны. Попросив прощения за неучтивость, я призвал её продолжить.

– С того часа за мной следили, я же – за вами, стремясь проникнуть в комнату в ваше отсутствие. Тетради там я не нашла, пришлось, сгорая от стыда, признаться во всём отцу. Чувствовала я себя прескверно: взялась помочь – и сразу такой конфуз. Выходило, что отец прав был, ограждая меня от своих дел. К удивлению моему, он рассмеялся и произнёс: «Поглядим, что они сумеют оттуда извлечь!»

– Он рассмеялся, потому что к тому времени я подбросил ему его сокровище.

– Нет, вы вернули после. Я ведь продолжала за вами наблюдать, и видела, как вы вошли к князю в кабинет.

– Меня удивило, что он не заперт.

– Я там находилась. Так мы вместе вернули пропажу, хотя теперь содержание записей уже не являлось полным секретом. Но отцу я не сказала до отъезда, что ценные записки снова у меня.

– Почему же?

– Кругом были уши, я уже никому не доверяла. Я подумала, пусть уж вовсе никто не знает, где на самом деле тетрадь.

– Выходит, что… – воскликнул я, но прикусил язык.

Только теперь объяснилось всё, и куда как проще! Вот почему меня преследовали работники князя! Искали его записки. Может, в надежде найти там дневники раскопок, список находок, места кладов! Или тайные письмена, шифры и заклинания. Теперь неважно. Теперь понятен и раствор Либиха и множество попыток обыскать меня. Найти тетрадь среди тетрадей и бумаги среди других бумаг требует времени. Убедившись же, что я не владею искомым, они вновь обратили внимание на Анну, вернее, на всех, кто с ней путешествовал.

Но эти догадки изливать Анне немыслимо, ведь я скрыл от неё предшествовавшие события. Анна же ждала окончания.

– Выходит, что князь мог отправить и Владимира Андреевича за мной в поисках этой самой тетради!

В самом деле, следуя моим постулатам, не только враги князя, но и сам он искали её. Раствор Либиха и тут оказался уместен.

– Этого я не знаю, – ответила она, потупив взор, – но я сочла возможным известить отца о возвращении дневника лишь в письме, переданном с одним доверенным лицом.

– Не дворецким ли, отправленном по его просьбе на родину?

Она кивнула. Я чуть не взвыл. Какая непростительная беспечность! О эти древние роды! Ничему не учит вас история воплями «и ты, Брут!». Подозревать всех, кроме слуг, поколениями работающих на вас!

И разочарование иного сорта примешивалось к тем же чувствам. Анна желала говорить наедине, я предвкушал сердечный монолог, но всему оказалась иная причина. Неужели тайна, сблизившая нас, всегда так и будет восставать между нами колючими терниями?

Я как мог равнодушнее поведал ей о предательстве лакея, и, видимо, давним предательстве. Она выслушала эту весть с тревожным вниманием. Огорчённо заметила она, что горько сожалеет, что навлекла беду на всех своих спутников. Теперь же нуждалась она в совете, ради которого, собственно, и решилась говорить со мной. Ещё час назад она намеревалась отдать тетрадь злоумышленникам, однако хотела, что перед тем я, прочитав и скопировав дневник, удалил из подлинника наиболее ценные страницы.

Уже зная, каким будет мой ответ, я обещал подумать. Мы помолчали, и я предложил ей уходить, но она выжидала, словно сказала не всё.

– Глядите, Алексей Петрович, какой восхитительный пейзаж.

Мы стояли на краю разрушенного мола, там, где разваливающаяся кладка огромных валунов обрывалась в пучины Средиземного моря. Ровная гладь густых вод не нарушалась ни единым всплеском волны, отражая в себе смятый шар заходящего солнца и бастионы грозного города, протянувшегося вдоль далеко выдающегося мыса.

– Жаль, вы не художник. Написали бы сюжет о княжне-русалке.

Я с подозрением взглянул на неё, ожидая уловить в её выражении намёк или насмешку, но, казалось, она вовсе не имела в виду ничего, кроме сказанного. Но чтобы не давать ей повода для иных размышлений, я взял её за руку.

– Я немного учился живописи, – сообщил я, не упомянув, конечно, своего учителя, – и завтра мы сюда вернёмся, если вы согласитесь позировать начинающему портретисту. А сейчас пойдёмте, Анна Александровна. Вечереет. А я обещал вашей матушке вернуть вас до темноты.

– Постоим ещё немного. Когда вы ещё насладитесь таким зрелищем. Весь рейд в кораблях. Вы можете по силуэтам узнать их? – Она приложила руку к виску, заслоняясь от солнца. – Чьи они?

Я пожал плечами:

– Преобладают фрегаты, но они вовсе не стоят на рейде. Просто ветер не может наполнить паруса, что делает их ход неразличимым. По той же причине распознать флаги мы не смогли бы и в подзорную трубу. Странен этот большой военный флот, что бы ему делать под стенами города?

– Вы рассказали Владимиру о нашем приезде в Бейрут? – мне показалось, что этот вопрос она задала не без некоторой внутренней борьбы, и я не решился смущать её гордость своим замешательством.

– О, да! – словно ни в чём не бывало ответил я. – Но разве сами вы не сообщили ему?

– Нет.

– Почему же?

– Хотела убедиться в вашей честности, – отвернулась она, чтобы скрыть улыбку.

– А что – он писал обо мне? – я ступил в ту сторону, разыгрывая негодование.

– Ничего не писал. Как и вы о нём, верно? – рассмеялась она, не сдержавшись.

«Отвергнутого отцом её», – вспомнились мне слова Ермолаева и его многоточие. Отцом её, но не ею! Я, наконец, набрался смелости и докончил ту фразу. С чего взял я, что всё сложилось в мою пользу? С чего взял я, что Артамонов помчался в Константинополь решать сердечные дела? Что, если он, добравшись до таинственного начертания, ринулся дальше, в Одессу? С чего я решил, что вторая копия нужна ему для Голуа или Россетти? Князь Прозоровский – вот его истинная цель! Я не предполагал, что они могли посвятить художника в поиски, но что, коли так? Вернуть копию камня, опорочив меня в глазах Прозоровского кражей, и заслужить, наконец, вожделенное благословение! Время упущено, но я не мог не ответить на такой удар.

Или? Я внимательно всмотрелся в глаза Анны, вглядывавшиеся вдаль. Что отражают они? Неуместную эскадру или её суженого за морями? Князь Прозоровский – единственная помеха их браку! Что, если они любили и по-прежнему любят друг друга! Артамонов, уверовав в силу заклинания, помчался убить князя, и свершить его самым чёрным способом! С чего взял я, что изготовил он два фальшивых? Себе он мог вырезать настоящий камень! Возможности отыскать в моих книгах подлинные списки на пути из Дамаска у него имелось хоть отбавляй.

– Анна, – я встал между нею и её неведомыми мечтами, так что она не могла не воззреть на меня. – Обещайте сегодня же написать отцу. Ему грозит опасность, верите вы мне или нет. И опасность эта может находиться уже сколь угодно близко от него.

– В чём же она?

– Некто, имени чьего я пока не знаю, явится к нему с камнем или чертежом скрижали и что-то потребует с этим сделать.

– Вы говорите загадками! И снова о каком-то камне.

Но я и сам не знал, могу ли возносить поклёп на художника. Даже если и готовит он подлость, то чьими руками? Своими? Или кого-нибудь из членов тайного общества? Даже честнейших и преданнейших друзей можно использовать без их ведома.

– Верьте мне, Анна Александровна. Этот некто, скорее всего, хорошо знаком вашему отцу. Скрижаль сия и даже её копия на бумаге может представлять смертельную опасность. Князь сам некогда отослал её с Игнатием Карнауховым, в надежде проверить её свойства.

Но верил ли я сам в то, что утверждал? Не знаю, потому что в том раскладе любое рассуждение имело изъян.

– И что я напишу, право? Что вы просили…

– Нет! Не называйте моего имени. Впрочем, упомяните, но так, чтобы это выглядело натурально. Помните, мы не в ладах, хотя и не враги. Наши расхождения в воззрениях на науку слишком велики. Это может показаться мелочью сравнительно с другими общими взглядами, но помните, самые непримиримые враги – это несогласные в мелочах. Напишите так, мол, я рассказывал, что у князя собиралось общество заговорщиков против него, в настоящее время они приобрели предмет, способный неизвестным способом умертвлять. Да что вы, Анна! Он знает и сам! Он – сам подозревал, но не был уверен, потому и отослал камень прочь. Подозрения справедливы. Вам надо только подтвердить их, и сказать, что некие силы задумали против него преступление с целью… я не знаю… завладеть имением… землями, чёрт возьми! – Я не решился крикнуть рвавшееся из глубины сердца: «Вами, Анна!» – Простите… землями Арачинских болот, где он и нашёл это… оружие.

Я просил скрыть моё имя за завесой не из-за вражды, конечно. Я не мог допустить, чтобы князь обрадовался, узнав, что его мистические построения взяли верх над моим ratio.

– А я оказалась невольной свидетельницей вашего монолога, когда говорили вы что-то о единстве и башне из слоновой кости, хрустальном дворце. Это произвело на меня благожелательное впечатление. Отец тогда возразил вам, и, как видно, словно в воду глядел. Вы сами же спустя неделю не то что критиковали – общаться перестали.

Боже! Только теперь я осознал, как заблуждался.

– Это оружие – фальшивка, но оно может оказаться не менее опасным настоящего.

– Я не понимаю, как.

– Как фальшивые монеты имеют вес в обращении, так и сей предмет.

Я поспешно пересказал ей некоторую часть истории, закончив беспомощностью Бларамберга и мудрецами Дамаска. Логики это, кажется, не добавило, но замаскировало основную цель – косвенно указать на Артамонова как на главного виновника опасной интриги. Анна хмурилась, но вопросов не задавала, из чего я сделал вывод, что она либо не понимает моей путанной алгебры, либо давно сделала для себя какой-то вывод, который я не в силах поколебать.

– А знаете, Алексей Петрович, я тоже хочу вам кое в чём признаться, – загадочно произнесла она, пообещав предупредить отца, и я до боли стиснул кулаки. – Помните мой первый визит к вам с каббалистической книгой? Что вы тогда подумали?

– Подумал: дважды странно, что отец отправляет дочь в комнату к молодому человеку, к тому же поручая ей вредную книгу. Тут что-то не то, решил я.

– И правильно решили, – засмеялась она. – Представьте, он заподозрил в вас осведомителя Третьего Отделения и желал как-то это выяснить. Я не верила в это, но вызвалась передать вам компрометирующую книгу, чтобы посмотреть, как станете вы себя вести. Отец возражал, предлагая хотя бы выждать выздоровления, и тогда я отправилась к вам по своей воле. Он так и не узнал о моём поступке, потому что я убедилась в вашей невиновности и ничего не открыла ему.

– Но он продолжал думать обо мне дурно…

– Возможно, мне следовало успокоить и его, потому что в одном из своих писем нам он настоятельно советовал следить за вашим поведением и словами, пока мы будем в Палестине. Кажется, он по сию пору помышляет о вас, как о человеке, подосланном его недоброжелателями – по долгу службы или по корыстным мотивам…

Мы молча рассматривали плавное скольжение судов, но вскоре княжна потянула меня обратно в город. Холодало, с моря потянул лёгкий пока бриз. Всю дорогу я томился, разрываясь между страстью признания в любви и невозможностью заговорить об этом сейчас после всего сказанного доселе.

– Вам никогда не хотелось разуверить его в этом? – спросил я.

– Иногда. А вдруг прав – он? – она озорно вскочила на валун, повернулась и широко открыла глаза в притворном ужасе. Я схватил её за руку, когда она, чуть качнувшись, потеряла равновесие, и подхватил её, всю устремившуюся навстречу.

Мы мгновение стояли, обнявшись, она не торопилась отстраниться, играя со мной или действительно стремясь подвигнуть меня к большей решительности, и я не мог ожидать лучшего момента, чтобы излить ей свои чувства. Сейчас, когда она в моих объятиях, я и решу нашу судьбу.

Тяжёлый воющий свист разверз тишину умиротворённого вечера. Даже будучи совершенно статским человеком, я не мог обмануться: то раздирало воздух пушечное ядро. Мы увидали брызги осколков крепостной стены ещё до того, как до нас донёсся треск разрыва. В мгновение всё смешалось. Сполохи выстрелов недолго отмечали корабли эскадры, быстро исчезнувшие за дымовой завесой, а звуки их заглушились взрывами в городе и ответным огнём из цитадели.

Так началась бомбардировка Акки.

Противные стороны почти сразу перестали различать каждый другого, но палили наугад с большим остервенением. Крики разбегающихся жителей огласили окрестности. Одно из ядер ударило неподалёку от нас, и к ногам моим подкатился один из булыжников, бывший только что стеной дома. Анна совсем прижалась ко мне, и это чудесное мгновенье готов бы я был продлить вечно, но край вечности оказался слишком близко от нас и грозил поглотить. Я схватил её за руку и повлёк прочь. Чтобы не пострадать от шального выстрела, следовало убежать как можно дальше как от города, так и от береговой линии, потому что ослеплённые своей же пороховой завесой канониры сбивались с прицела всё больше и больше по мере медленного маневрирования кораблей. Лучшим укрытием мне сейчас казалась еловая роща.

– Что это, Алексей? Почему палят пушки? – кричала Анна.

Я коротко кричал что-то в ответ. Лишь через четверть часа, устроившись безопаснее в глубине леса, отдышавшись, я мог объяснить неспешно, чтобы пространностью рассуждений успокоить её и себя:

– Видите ли, империи Запада имеют слишком много интересов на Востоке. Турция слаба, любая из великих держав, возможно, справилась бы с ней в одиночку, но и остальные не желают опоздать к разделу пирога. Когда четверо с разных сторон прикладывают силу оружия к одной точке, равнодействующая этих сил, как сказал бы математик, может оставлять предмет на его месте. Проще говоря, стоит только одной державе предпринять нечто, выводящее Оттоманскую империю из болезненного равновесия дряхлого старика, прочие тут же бегут подать ему руку опоры, чтобы только не допустить конкурентов до огромной поживы. И выгоды от её сохранения, как сказал наш император, превышают невыгоды.

Рассказывая это, я лихорадочно пытался сообразить, кто же на сей раз явился толкнуть агонизирующего старика в могилу? Великие державы, кажется, пришли к великому соглашению относительно Греции.

Разгорячённые бегством, поначалу мы не ощутили вечерней свежести, но уже вскоре холод ползучей змеёй начал пробираться меж деревьев, и Анна чуть вздрогнула. Я набросил ей на плечи свой сюртук, она неожиданно повернулась, и наши лица сблизились, как не бывало ещё никогда.

К ночи всё затихло. Подвергнутый одновременной атаке с моря и суши, город ощетинился крепостными орудиями в готовности сопротивляться. Какие-то люди с факелами бежали занимать оборону на известные им укрепления окраин, ожидая продолжения атак с восходом солнца. Мы едва успевали вжиматься в стены домов, мимо нас с грубым шумом навстречу двигались люди, верблюды, повозки. Стоны раненых и плач по убитым терзали меня пониманием, какому испытанию подвергается сейчас душа моей княжны. Чтобы не оказаться растоптанными встречными потоками людей и животных, мне приходилось выбирать попутные маршруты: более длинные, но они скорее и безопаснее привели нас к дому.

За нами лязгнул засов, и княгиня Наталья бросилась навстречу нам, погрузив дочь в объятия. Объяснения, поцелуи и благодарности сменились строгим наказом никуда не отлучаться из дома, пока нам не удастся безопасно покинуть Акку.

– Что за варварство – подвергать бомбардировке город!

Она была недовольна мной и сильно рассержена, но мы понимали, что моей вины нет в том, что началась война. Посему всё своё негодование, предназначавшееся мне, досталось египетскому начальнику.

Я пожал плечами, демонстрируя обыкновенность произошедших событий, что, при всей неупорядоченности Османской империи, конечно, было не так. Ослеплённый присутствием княжны и поглощённый своими ухаживаниями, я упустил из виду признаки надвигавшейся беды, коих, конечно, было в последние дни предостаточно, и мне ли не понимать их значения. Сознаться же в этом мне оказалось нелегко даже себе, не то что путешественникам, которых я считал своими гостями.

За чаем, который она велела подать, я под её взглядом, в котором укоризна медленно уступала место интересу, рассказывал:

– Сударыня, в тысяча семьсот семьдесят втором году русский флот бомбардировал, и на короткое время десант захватил Бейрут. С одной стороны, освободил его от власти султана, с другой – получил выкуп, превышавший годовую выплату дани правителю Порты. Разбой, чуть прикрытый вуалью военной практики. Кстати, сановники султана оказались немало удивлены, откуда взялись русские военные корабли в Архипелаге при запечатанных для Черноморского флота проливах. Им невдомёк было, что Балтийская эскадра обогнула Европу, и только французские советники с трудом растолковали им космографию мира.

– Дела давно минувших дней, времён Очаковских и покоренья Крыма.

– Но дело восточное, завещанное Екатериной Великой, не закрыто, хотя мечты о восстановлении Византии оставлены.

– Что же станет делать Россия, видя такое беззаконие?

– Смею предположить, всеми силами попытается восстановить статус-кво. То есть мир. Ведь если до Наварина англичанам, имевшим преимущество в этих краях, было невыгодно любое изменение позиции держав, то после, уже нашей империи, первенствующей среди всех, захочется продлить это упоительное состояние как можно дольше.

– Вы, сдаётся мне, как всегда, иронизируете, Алексей Петрович?

– Отчасти, любезная Наталья Александровна. Что же мне остаётся, если я не государственный муж, а лицо частное? Бряцанье оружием смешно и непристойно для цивилизаций нашего просвещённого и гуманного времени, особенно не приличествует оно среди народов, отставших от прогрессивных наций в деле перестроений из линии в каре. Мне, как человеку мирного склада, претит всякая мысль о войне, как двигателе достижений какого-либо племени. Я не утверждаю этого a priori. В меру сил своих имею честь представлять державу нашу здесь единичным своим десантом на научном поприще.

– Ваше тщеславие похвально, но настораживает. Я давно заметила, что солировать – ваше призвание. Трудно представить вас – в линии.

Кое-что новое, доселе тревожное и невозможное, появилось сегодня в наших с Анной отношениях. Впервые за два года я засыпал совершенно спокойным. Твёрдо зная, что ничего дурного не может случиться.

Многие, кажется, смотрели на меня с осуждением, точно мог я и должен был загодя предвидеть приключившуюся междоусобицу. Уж хотел объяснить я, что раздоры – обычное дело для краёв сих, да только эта последняя война разве что несколько затмила предыдущие. Но тогда выходило бы, что я не предупредил их, зная о всегдашнем беспокойном состоянии внутренних дел Турции. Успокаивал я себя тем, что потайные обвинения в мой адрес справедливы, но я добился своего так или иначе, и почти не испытывал угрызений совести. Анну же я поклялся себе оберегать лично. Да и, признаться, не верил я, что война будет иметь последствия. Бомбардировку Акки, так поразившую и напугавшую всех, я полагал эпизодом, ибо у султана не оставалось сил противостоять своему вассалу. Оставалось опасаться только случайностей, коих могло произойти множество, как и на любой войне.

Не без злорадства взирал я свысока на суету соотечественников, чувствуя себя едва ли не местным жителем. Впрочем, с мужской стороны ропота почти не доносилось. Хотя и отставные, все военные подтянулись и приняли на себя ещё более забот о спокойствии прекрасной половины. Часто теперь мог я слушать их речи с воспоминаниями о былых сражениях, а иногда их собрание напоминало военный совет перед манёврами. Единственный статский, я однако не выказывал себя чужим в их миру. Они ежеминутно нуждались во мне как в советнике и переводчике, а их устаревшие и не к месту суждения доставили мне немало весёлых минут. Прохор же и вовсе обходился с равными себе как безусловно старший, отдавая распоряжения различной степени толковости, и уже сам не исполнявший ничего даже по моим указаниям. Влияние его и знания оказались приняты и высшим сословием, точно различия происхождения не имели силы в этих враждебных краях, когда опираться приходится на того, кто владеет сходным языком, а не титулом. Хоть все знали о его истории, ни разу не слышал я упоминаний о нём, как о ямщике, и всё реже встречалось слово секретарь, чаще заменяемое на ассистента.

В Яффу решили добираться как можно скорее и только сушей. Никто из дам, памятуя недавнее тяжёлое путешествие, не захотел испытать судьбу в море так скоро. Яффу советовал и я, ибо там легче всего ручаться за безопасность поклонников, и туда прежде всего заходили суда из Константинополя, буде путникам захочется покинуть сию юдоль распрей. Несколько дней прошли в сборах. В суматохе лишившись половины лошадей, мы втридорога смогли купить десяток мулов. Выезд из города был запрещён, но, ища признания европейских кабинетов, Ибрагим-паша не чинил препятствий иностранцам. Не дожидаясь подхода кораблей, многие покидали Акку в направлении юга, как мы. Агентства и консульства быстро пустели.

С высоты ближайшего холма я оглянулся. Войска уже заняли все предместья, но горожане, как не раз в истории этой упрямой твердыни, готовились к долгому сопротивлению. Навстречу нам наёмники из Румелии гарцевали на конях в сумерках уходящего в море дня. Худощавые египтяне и диковинные нубийцы шествовали следом, удивляя своим строем привыкших к анархии жителей, наблюдавших за построением осадного лагеря с высоких стен. Город, не покорившийся даже Наполеону, не должен был пасть и перед египетской армией Ибрагима-паши, но, казалось, в какой-то части парализованный более изумлением, нежели воинской доблестью африканцев.

Но достигши мирной Яффы без происшествий, и вкусив тихих пристанищ в неспешном пути, не менее половины соотечественников сразу захотели идти в столь близкий Иерусалим. Три долгих дня они провели в спорах, доходивших до крайности, и я не посчитал возможным вмешаться, опасаясь остаться единственным врагом, как только они помирятся.

Яффа и Иерусалим состояли уже под властью Мегемета Али. Сдавшиеся почти без боя, они вкушали от плодов реформ его приёмного сына. Монахи монастыря Св. Георгия с восторгом поведали как о чуде об отмене множества поборов, чинимых ранее местной властью, сколь беззаконной, столь же и многочисленной. Их уст их я получил лучшее доказательство для путешественников, что им не стоит прерывать своё пребывание на Святой Земле.

– Так что же скажете вы на моё предложение? – спросила меня Анна в один из ясных дней, когда прогуливались мы в тихих кущах, защищавших от свежего ветра с моря.

Я уж и думать забыл о тетради, ибо события более насущные затмили те тревоги. Но, как оказалось, не для неё. Копировать таинственные записи и полные скрытых смыслов рисунки – верх легкомысленности, допустимой для юной девушки, но не для умудрённого учёного, знающего цену каждой чёрточке в чужих письменах.

А если не князь, то не для этой ли цели сюда отправили и Артамонова охотники за его дневниками? Не отобрать манускрипт, навлекая на себя удар, так снять с него копию? В этой вдруг возникшей мысли было какое-то скрытое ценное зерно, которое не мог я выудить за неимением времени по необходимости дать ответ княжне Анне.

– Доверьте эту заботу мне. В глазах вашего отца я и без того выгляжу гнусным похитителем самых дорогих ему сущностей, – тут сделал я выразительную паузу, – тем паче что опровержение сего могло так и не дойти до его сведения. Вы тоже подозревали во мне человека, прочитавшего сей дневник. И я не намерен отрицать, что это отчасти правда, ведь я ознакомился с частью, чтобы узнать его принадлежность, хотя и не более. Обещаю, что дам знать вашим преследователям, если они ещё не отстали от нас, что он у меня, и пускай попробуют здесь, где чувствую себя я как рыба в воде, отобрать его.

Она согласилась почти без раздумий. Но лишь неделю или две спустя коварная тетрадь оказалась в моих руках – как и ожидал я, свежезапечатанная сургучом, словно ядом недоверия. Обида моя возросла тем более, чем ближе к истине оказывались сомнения княжны Прозоровской: ведь я и в самом деле страстно желал знать, за какими сведеньями могли охотиться недоброжелатели. Себе фальшиво объяснял я этот интерес осторожностью в отношении собственной жизни, ведь теперь я должен подвергнуться опасностям и полагал за справедливость знать, чего ради. Понимание этого могло помочь мне в заботе и о поклонниках, прежде всего, конечно, о дражайшей из них.

Но то уже, конечно, было чистой ложью.

Забавная складывалась и цепочка от дворецкого через Голуа и его верховников к самому Голицыну, давшему приказ написать письмо в Бейрут княгине Прозоровской. А то откуда бы узнать ему о намерениях путешественников? Или прав Ермолаев, и кто-то самовольно распоряжается именем князя?

Кажется, никогда ещё я так страстно не жаждал проникнуть под завесу чужой тайны.

Не сразу, но печать я после твёрдо решил сломать. В самом деле, возвращать тетрадь княжне я не собирался, разве что князю. Но навряд ли Анна отписала отцу о своих предосторожностях; это звучало бы глупо в моём отношении: господин Рытин тетрадь не крал, но она всё-таки у него; он её читал, но сейчас она под сургучом… Впрочем, тот лишь посмеялся бы в который уж раз, имея в душе изначально обманное обо мне представление. Мне сделалось даже забавно, как могут ложные в корне посылы оборачиваться истиной. Раз меня считают дурным, и это ложно, пусть уж обратится в правду, тем паче что опровергнуть сие нет возможности. Наградой за страдание от несправедливости стало сотворение той самой несправедливости, в коей меня обвиняли.

Иерусалим огорчал меня натужным притворством моих молитв. Того новоначального трепета, что испытал я, оказавшись в нём однажды, уж не было. Анна, неопределённость отношений с ней, занимали все мои мысли. Но она не стремилась разрешать мои волнения. Она, кажется, пребывала в сомнениях относительно моей персоны и чего-то ждала. И я не понуждал её излишними вопросами.

Что и говорить, в длинном странствии времени у нас имелось хоть отбавляй. Но всё оно каким-то несчастным образом утекало в размышления, не занято ли её сердце. Никого из возможных соперников не было поблизости и в помине, но, украдкой вглядываясь в её лицо, я всё глубже погружался в тягостные мысли о том, не появилась ли какая-нибудь привязанность в затянувшемся её путешествии, если и вовсе не сохранила она память о ком-то на родине. Расстояния не делали препятствие встрече непреодолимыми, в век развитости морских и сухопутных сообщений в две недели домчать можно отсюда до половины мест Европы.

Прочие же все её спутники, проникнувшись духом Святого Града, принялись неумеренно восторгаться и звать меня наперебой то в Вифлеем, то в Назарет, то в Иерихон. Меня же все сии обязанности тяготили и даже злили. Мечтал я только о свиданиях и вздохах, а их-то как раз и не случалось. Дни текли за днями, превратив феерию праздника в тусклый этикет обыденности. Отношения наши не то чтобы разладились, но приобрели оттенок рутины, словно были мы мужем и женой уже лет десять, всё изведав и во всём разочаровавшись. Обсуждать мы могли что угодно, не решались говорить лишь о том, о чём мечтает ворковать невеста с женихом. Всё чаще я останавливал себя на разглядывании её с чувством отвратительной похоти, а мысли мои о ней приобретали скабрёзный оттенок. Уже с внутренним ужасом жалел я о единственности той страшной ночи в Акке под обстрелом корабельных орудий – ночи, сблизившей нас затянувшимся сверх всех приличий горячим поцелуем, но, как оказалось, то являло себя лишь последствие страха, а следовательно, подневольностью жертвы, а не любовью. Но неужто желать мне войны в Святых пределах, чтобы повторить упоительные мгновения трепетного счастья?

Бларамберг в пространном своём письме благодарил за те несколько сколов, что я для упокоения совести приказал отправить в музей, едва не разругавшись с Прохором в прах. Иван Павлович жаловался на недомогание и писал о своих планах наведаться в Берлинскую Академию, а после в Спа, как только окончит расшифровку моего камня, которая, по его словам, уже близка. Он распространялся не к месту о работах по шифрованию Роджера Бэкона и решётках Кардано, и мне казалось, что подробностями старик пытается не объяснить путь своих рассуждений, а намеренно искажает и запутывает дело. Он догадывался о чём-то неладном, а я злился на него больше за то, что не известил его сразу после возвращения из Дамаска о возможной беде, отвлечённый суетой возни с Артамоновым и приготовлениями к встрече с Анной. Письмо его, на пяти толстых листах странного квадратного формата, словно выдранных из какой-то записной книжки, казалось начертанным корявым языком и неважным почерком, что приписал я спешке в сумбуре болезни, что и подтвердил он, поведав, что сочиняет между двумя приступами.

Повторное моё предупреждение содержало более важный вопрос: кто ещё посвящён в поиски разгадки? Советовал я не привлекать к дознанию ни единого человека. Впрочем, зная за ним научную ревность, я почти был уверен, что никому он не доверил своего следствия. А то вдруг какой-нибудь ещё более ретивый дилетант, нежели он сам, наткнётся на разгадку, лежащую на самой поверхности незатуманенного латынью и греческим ума!

Каково же было моё замешательство, когда к Сретению получил я известие о смерти Ивана Павловича, избранного незадолго до того членом-корреспондентом Берлинской Академии. Произошло это так. Из Одесского музея пришло письмо с кратким уведомлением о печальном событии – такие же разослали всем его многочисленным адресатам в Европе. Выходило, что предупреждение своё слал я уже в никуда, а читая его сокрушения, вдвойне грешно досадовал на того, за кого следовало бы мирно служить панихиду. Вечером, в унылом состоянии духа я проговорился Прохору, о чём сразу же горько пожалел.

– А-а, занятно. – Он помолчал, дав мне повод передумать всё, что угодно. – Крепкий был мужик когда мы его видели, так?

Он осматривал какого-то дряхлого одра из породы лошаков, которого привели ему на завтрашние сборы.

– Что же? – ощутил я подвох.

– С виду крепок, а сгорел скоро, – я не сразу понял, говорит он о животном или о человеке, пока он не добавил: – от чахотки.

– Ты почём знаешь?

– Так говорят. Да только то не чахотка. Князь его сглазил. Спалил его огонь.

– Прохор! – взмолился я, еле сдержавшись, чтобы не замахать на него руками.

– Ну, а коли не князь, то всё равно истлел он, как и до него горели. Изнутри, так-то. Не лезь, дядь, куды не надь! – он хлопнул несчастное животное по крупу так, что оно издало странный заупокойный звук, наподобие трубного гласа.

– Да ты-то откуда знаешь?

Он молча раскуривал трубку, так, что я не мог понять, то ли он чересчур туго набил отсыревший табак, то ли делал это, раздумывая, что ответить.

– А княгиня Ермолаеву письмо от князя читала. Тот, вишь ты, почитал это ва-ажным.

Я стиснул кулаки, направив в это движение всё своё бешенство.

– Они же трудились в одной стезе, – сквозь зубы сказал я. – Вот он, стало быть…

– Ну-ну, – закивал Прохор размашисто, и эта наименее содержательная сентенция его пробудила во мне многозначное бурление бездны противоречивых сведений.

С тем же кораблём получил я и ещё письмо – от Андрея Муравьева. Скрытное, оно легло на сердце мутным осадком. Если бы не рука, которую узнал бы я из тысяч, подумал бы я, что писал его другой человек. В каждой выверенной строке его ощущалось опасение неведения и насторожённость травимой дичи. Он писал о том, что имеет весомые догадки насчёт того, от кого пытался скрыть свои находки Дашков, однако мне показалось, что никаких догадок у него вовсе нет, но он хочет, чтобы его тайный и могущественный соперник проявил себя. Вероятно, он имел основания полагать, что послания его прочитываются. Но отдавал ли он себе отчёт, сколь бесконечно опасной может стать их первая и последняя встреча?

Зная, что опус его о Палестине и Египте имел успех, я чувствовал обиду, что не приложил он книгу. Впрочем, в этом он мог просто пощадить моё самолюбие.

Разгадок это не прибавило, да я, признаться, уже и не рассчитывал, что когда-либо получу их. После прочтения я ощутил себя не равным корреспондентом, а мишенью для дротиков, на которой тренируют меткость руки. В зеркале я обнаружил морщины угрюмости на озабоченном от раздражительности лице.

Словно в кривом зеркале, в ответе моём преломились все события и размышления последнего времени. Любая самая никчёмная мелочь подавалась мной как предпосылка чего-то ужасного. Я предостерегал его от вмешательства в тайные дела своих начальников, утверждая, что навлёк на себя немало бед, лишь немного коснувшись чужих забот в случайном путешествии. «Ты описал немало хождений, но забыл прибавить, что это люди, добившиеся успеха, сделавшие карьеру и оставившие хотя бы отрывочные записки. Однако подумай о тех, кто сгинул без следа от рук ли врагов или исчезнувших при попытке проникнуть в тайну, к которой их не допускали».

Я знал, что он подумает – и справедливо. Что я завидую ему, ибо он находился где-то у порога разрешения задачи, которую отыскал сам, я же не приблизился к разгадке того, что мне навязали. Мы оба чувствовали, как трудно найти свою пустоту.

Смерть Бларамберга подействовала на меня отрезвляюще и вновь заставила погрузиться в работу. До тех пор, пока я не обжёгся о простой вопрос: чьи руки сейчас держат жуткий камень, чьи глаза впиваются в заклятье, пытаясь прозреть его чудовищную суть? Хорошо, если заброшен или отправлен в подвал, плохо, если утерян или отдан кому-то. Верно пред лицом бренности ставит вопросы Ермолаев: неважно, что нашёл, важно, где оно сейчас? А что, если некто из многочисленных охотников за скрижалью отравил Ивана Павловича и завладел ею? Но тогда заговорщик был опытным и крайне опасным человеком, чтобы представить медленное убийство смертью от болезни для многочисленных друзей. А мог ли сей предполагаемый заговорщик, коих в моём окружении вообще-то хватало с излишком, почерпнуть нужные ему сведения из наших с Бларамбергом эпистол? Андрей уже опасался таких чтецов, не стоило ли и мне, столкнувшись с необъяснимыми событиями, сразу навострить уши? Я не без труда отыскал нашу с Иваном Павловичем переписку. Для стороннего наблюдателя она, конечно, представляла мало проку, но для опытного искателя открывала всё: не только местонахождение камня, но и наше неведение относительно его зловредной ценности. То есть он мог не опасаться свершать своё чёрное дело с медленной неотвратимостью.

Писать в музей сразу я не стал, оправдывая себя тем, что никаких доказательств гибели Бларамберга от начертанных на камне символов у меня нет. Но совесть не давала мне покоя при мысли о том, что случайный посетитель может чрезмерно заинтересоваться тайным шифром на камне, выставленном в витрине музея. Неразрешимостью загадка стала терзать мою душу не меньше всех прочих. После всё же отправил я в музей невинный запрос, что стало с сим предметом, объясняя это лишь заботой о своём пожертвовании.

Мы не спеша путешествовали, и места библейские одаривали нас благодатями без обмана.

Беседы с Ермолаевым продолжались, иногда верхом, и на привалах мы проводили с ним часы за обсуждением деяний тайных обществ. Я из уважения поведал ему всё, что знал о хазарах и их письменной истории, но оба мы понимали, что не можем уловить главного в розысках князя Голицына.

Недавно ещё одинокими томительными вечерами мечтал я, как прольётся в гостиной её звонкий смех от моих загодя приготовленных картинок здешней жизни, как весело мы станем танцевать под нестройные звуки левантийских музыкантов, и как округлятся её глаза при рассказах о разбойниках и кладах. Вместо этого мне казалось, что общество из меня одного тяготит её однообразием, а красноречию моему не хватает остроумного соперничества Артамонова. Всё реже являлся я к ужину, а и явившись находил её предпочитающую очередной французский роман.

Едва ли не всё вокруг – события, люди, обстоятельства – меня злило: и то, что я вынужден скрывать свои мотивы, и то, что другие таят от меня нечто, а мне нечего им противопоставить. Казалось мне, что все интригуют вокруг меня, знакомые лица опротивели мне своей настоящей или фальшивой вежливостью, уж предпочёл бы я решительно объясниться, даже пред лицом ссоры, да объясниться и с одной Анной не умел. Отношения с ней и вовсе разладились, став приторными до отвращения. Всегда щедро расточаемые ею светлые улыбки кому-то другому, теперь приводили меня в исступление, а цветущий вид приписывал я последствиям тайной переписки с неведомым далёким возлюбленным.

Переписки! Но она сносилась и со своим отцом, письма которого, возможно, могли пролить капли света тому, кто умеет читать. Не знаю и сам, завесу над какой из сотни тайн его, или собственных её сердечных терзаний жаждал я приподнять, когда однажды, не выдержав, подступил к ней с расспросами. Поначалу она нехотя отвечала, что ничего не знает о судьбе исследований Бларамберга, а отец её прервал свои, похоже, надолго.

На неделю я удовлетворился ответом, но, дав ей день на отдых по возвращении с горы Фавор, вновь постучал к ней. Она встретила меня приглашением разделить с ней кофе и отложила чтение, кажется, только что распечатанного письма. Испросив разрешения, я закурил трубку, оставаясь в дверях. На всём этаже большого дома мы оставались вдвоём, и один этот факт мог бы подвигнуть меня к объяснению, если бы давно я не расстался с мыслью просить её руки прежде чем не удостоверюсь наверное в её ответном согласии. Увы, не любовь её ныне тревожила меня – лишь согласие, которое может являть следствие слишком большого множества прочих причин. Даже просьбы дать время на раздумье, весьма приличествующее девушке её положения, я по своей гордыне не смог бы вынести.

– Что ответил вам отец на известие, что тетрадь его у меня хранится? – спросил я наугад, зная лишь то, что она отправляла повторно письмо после предательства дворецкого.

Моё хмурое выражение и нервозный вид не могли расположить её к общению, но, увы, слишком редко последние недели я выглядел весёлым. Она встала мне навстречу и предложила сесть, но я остался стоять, и она тоже.

– Ничего.

– Совсем ничего? Вы убеждены, что он понял, о какой тетради вели вы речь?

– Совершенно убеждена. Он выразил лишь радость, что у меня нет ничего из того, что может таить угрозу. Вы обижены на то, что у отца имеется по сию пору предвзятое к вам отношение?

– Меня не может не тревожить моя репутация в его глазах. Особенно если она ухудшается день ото дня. Что-нибудь замечательное с родины? – кивнул я на пакет.

– Владимир Андреевич снова работает с отцом, – потупив взор ответила Анна, помедлив.

– Надеюсь, отец ваш внял моему предостережению… Однако прошу разрешения откланяться.

Сухим тоном, подчёркнутой вежливостью и чрезвычайно кратким визитом, который, возможно, желала бы она продлить, я, кажется, вызвал крайнее её изумление. Поворачиваясь, я заметил, как губы её округлились, словно желала молвить она нечто, но ничто не могло остановить меня в поспешной ретираде. Луч надежды, мелькнувший некогда в осаждаемой Акке, не пробивался более сквозь пыль моих бесчисленных мелочных сомнений. Или ей нужна тревога, чтобы сделать моё присутствие нужным… Или опасность нужна мне, чтобы стать смелее не только с врагами, но и с ней самой…

Я обнаружил себя стоящим посреди крохотной площади, и знакомые торговцы как-то странно глазели на меня. У неё нет ничего из того, что может таить угрозу! Проклятье! Беду для Анны могут нести не только охотящиеся за ней злодеи – опасна может быть и сама тетрадь, какие-то её отдельные страницы!

Сколько простоял я так с самым потерянным видом, глядя сквозь предметы и не отвечая на приветствия, я даже не мог потом вспомнить.

Я бросился в свою каморку и сломал печать. (Таким образом заодно и долгожданный повод, позволивший мне сохранить и даже приумножить своё достоинство в собственных глазах был найден – я ведь спасал любимую.) Лихорадочно листал – и вот она – тщательно срисованная копия моей, то есть его скрижали. Князь был уверен, что дочь не нарушит обещания не читать её, но возможный похититель обречён, увидев внутри нечто запретное от века. К счастью, метод, которым копировались письмена, отличался от моего, и знаки казались мне искажёнными. Но откуда мог знать я, что погрешности сии обесценивали их дьявольскую суть? Я перевернул лист, будто закрываясь от скверны… и на другой странице упёрся взглядом в ещё одну копию – без сомнения, другого камня. Я листал ещё и ещё – шесть таблиц несла в себе проклятая тетрадь!

Я метнулся вон из своей квартиры, и столкнулся с Прохором к носу нос.

– А вам письмо, Алексей Петрович, – смело заявил он, протягивая пакет, когда я готовился задать ему вопрос, что он тут делает.

Выхватив из его руки послание и швырнув его на кровать не глядя, я почти бегом поспешил обратно к Анне. Кривые переулки, казалось, умышленно загибаются коленцами, дабы только затормозить моё стремление, но всё же достиг я заветного порога, когда силы уже оставляли меня. Ещё издали почудились мне какие-то всхлипывания. Я ворвался в покои княжны Анны без стука, благо все двери были по предзакатной жаре распахнуты настежь. Возлюбленная моя сидела вполоборота, склонившись над какой-то страницей, дрожащая рука её держала стакан, из которого делала она мелкие глотки пополам со слезами.

Она внезапно обернулась ко мне, пряча что-то за спиной. Я и думать не мог, чтобы у моей возлюбленной могло быть такое лицо: надменное, злое, презрительное.

– Тетрадь!.. – еле переводя дух приступил я, но она прервала моё излияние. – Там…

– Почему вы преследуете нашу семью? – услышал я, и замер, словно столкнувшийся со стеной. Дальнейшие слова её словно молотом оглушали мой разум из какой-то запредельной дали. – Кто вы на самом деле? Я боюсь даже обращаться к вам по имени, ибо не уверена, что и оно подлинное. Где появляетесь вы, там ложь, скорбь, подозрительность, и люди грызут друг друга. Вы – самый низкий человек из всех, кого я знаю!

Кровь стучала у меня в висках от быстрой ходьбы по жаре, и усугублённые неожиданными обвинениями биения сердца грозили разорвать мою грудь. Вскоре я и вовсе перестал что-либо осознавать, а язык мой не пересиливал мгновенно иссушенные губы попытками протестовать. Кажется, от бессилия остановить поток несправедливых обвинений, я лишь привалился к стене, дав слово выдержать всё до конца.

Бледное от гнева и потому совершенное в выразительности лицо её не содержало ни малейшего оттенка театральности, а искренность её негодования тем более устрашала меня. Сначала она припомнила, как я пренебрёг их безопасностью, дабы заманить её к себе, искусно сплетая вокруг них свои сети и ловко изворачиваясь, когда дело доходило до прямых вопросов. После сразу же обвинила меня в том, что нужна мне лишь в качестве связующего звена между мной и тайными работами её отца.

Я не мог не воскликнуть мысленно: да, первое верно, и почти что целиком, второе же тоже теперь не бессмыслица! Но как сложны и точны её предположения! Или все в этой истории, даже юная княжна, рассуждать могут только стоярусными вавилонами? В какие адские пучины низвергнет всех нас водоворот злой интриги! Что случилось? Или проклятье раздоров добралось и за три моря?

– С какой целью вы заманили нас сюда, где рвутся ядра, а наши преследователи не ограничены даже местной полицией? Выманив у меня дневники отца – довольны вы теперь своей победой над ним? Он трудился всю жизнь, навлекая на себя гнев властей и нападки невежд, а вы, ловко интригуя, смогли обвести вокруг пальца и его и наших недругов! А я, как же я дала обмануть – себя… – всхлипывания, грозившие обернуться рыданиями, воплотили худший из всех возможных кошмаров. Она задыхалась от переполнявших её чувств и не могла более ничего произнести.

Едва излив мне эти чувства, она опрометью бросилась вон, чтобы не слышать лепета оправданий и даже вовсе – моего голоса. Впрочем, обелять себя я не собирался, равно как и давать пространных объяснений. Одного лишь желал я: спасти наши чувства, пасть на колени и молить о прощении даже в том, в чём не чувствовал себя виноватым, хотя такого почти не находилось среди её справедливых упрёков.

Не знаю, где блуждал я, но приплёлся в свою квартиру далеко за полночь, и до утра опустошил два кувшина вина. С рассветом, не помня себя, я провалился в забытьё и проспал до вечера, так и не найдя решения главной загадки: что мне делать теперь, когда до края предо мною расстилалась пустота. Я искал пустоты, чтобы заполнить её, но теперь, обретя, ощутил себя у кромки бездны. Всё, к чему так стремился я, без Анны потеряло смысл.

Я уже не сомневался, что дело в письме, полученном ею с прибывшим кораблём. Но от кого оно и с чем? Её отец навряд ли мог прислать обо мне известия хуже, чем знала сама княжна, да и то, он ведь и раньше предупреждал, чтобы со мной она вела себя осмотрительно. А вот Артамонов… Все мои невысказанные подозрения в отношении него ядовитым кинжалом вернулись прямо мне в сердце.

Два дня перебирал я в уме возможные комбинации, но так и не пришёл к выводу, да и отчаянье – не лучший помощник в рассуждениях, требующих холодного рассудка. И не всё ли одно, чьё письмо раскрыло ей глаза – важно, что теперь единственная настоящая цель моя отдалилась навсегда.

Три дня Прохор отвечал посыльным, что я болен, и княгиня Наталья посылала сочувственные записки с предложением помощи, из чего сделал я вывод о её неведении нашей с Анной ссоры. После уж она сказывалась недомогающей. Так что почти две недели я не сносился с ней, да и не искал её внимания, понимая, что между нами всё кончено.

Чувствовал я себя бесконечно виноватым до тех пор, пока не постановил себе оправдаться не словами, а фактами, уличив ими истинных виновников, для чего требовалось лишь наголову разбить врагов, учинивших мне все эти злоключения. Что ещё мог предпринять я, чтобы разрушить нелепые и чудовищные чары заговора, капризного, прихотливого и коварного как сам Восток?

Однако сказать проще, чем сделать. Ни одного из недругов и в помине не было поблизости, где искать их, я и не знал. Прохор получил задание выведать хоть что-нибудь и исчезал подолгу на базарах и среди консульской прислуги всех держав. Тем временем путешественников всё сильнее тянуло в Отечество, море успокаивалось после зимних штормов, и в конце марта путь был решён, после чего начались сборы, мучительные вдвойне от неспешности, больше напоминавшей изощрённую пытку долгим прощанием навсегда.

Прохор растолкал меня, едва, кажется, я сомкнул глаза, но солнце уже утекало за гору.

– Да дело-то скверно, – проговорил он, протянув трубу. – Наш старый знакомец объявился.

В подзорную трубу различил я фигуру Игнатия Карнаухова, указывавшего с холма на наш бивуак. Не более полуверсты разделяло нас. Я мечтал о встрече с ним, чтобы выпытать тайну, но наедине, а не окружённым целым войском. Вдобавок обременяла меня обуза из двух десятков усталых и беззащитных поклонников.

Дорога из Иерусалима в Яффу одна, и отступить с неё невозможно, зато и обойти с тыла нас не менее трудно. Что в тактике угрожаемой стороны перевешивает – у меня не было времени рассуждать, требовалось принимать решение. Я отозвал мужчин и быстро поведал об угрозе.

– Один, кажется, европеец, – сказал Ермолаев, произведя тщательную рекогносцировку.

– Этого-то я более всего опасаюсь.

– Но отчего думаете вы, что они имеют целью ограбить нас? – спросил другой.

– Мой секретарь знает этих людей, – пришлось объяснить мне уклончиво, дабы не солгать. – С дурной стороны.

– Я предпочёл бы захватить этого молодца и расспросить его, – сказал Ермолаев с нервозностью в голосе. – Сдаётся мне, что нападение сие не случайно, и может оказаться тем, чего я ожидал ещё в самом начале пути.

Если бы знали вы, сколь близки к истине и далеки одновременно! – хотелось в сердцах воскликнуть мне, но пришлось лишь сильнее стиснуть зубы.

– А за камешками бы лечь вон там и тут, по обе стороны, они с холма в лощинку попадут, а мы их и прищёлкнем, – словно нехотя рассуждал Прохор, поигрывая ружьём.

Я принял решение, избрав из всех третьего стрелка в подмогу нам.

– Вот что, Павел Сергеевич. Надежда на вас. Ружей у нас всего три, пуль больше сотни штук, мы здесь станем отстреливаться, позиция у нас хоть куда, а против Прохора стрелка и вовсе не сыскать. Обойти тут нас они и за полдня не смогут, вот разве что ночью и через горы… а мы продержимся до темноты и нагоним вас. Поднимайте остальных и возглавьте переход. – Вёрстах в пяти селение Абу-Гоша, здешнего разбойника…

– Мы застряли между двумя шайками?

– Всё равно другого пути нет, – раздосадовано махнул я, жалея времени. – Скажите шейху, что вы подданные царя. Не мешкайте же, прошу вас.

Я жестом подозвал суетившегося драгомана и принялся по-французски втолковывать ему, как объясняться с Абу-Гошем. Дрожавшего до сего мелкой дрожью, того обуяла крупная тряска.

– Деру задаст каналья! – громко шепнул на ухо Прохор. Мы многозначительно переглянулись. – Они всегда сбегают от Абу-Гоша ещё за версту. А я его стреножу, и пускай посидит за поворотом, покуда мы воевать станем. А с темнотой он нам и сгодится в провожатые. Пустим вперёд себя на привязи, он нам пропасти метить будет.

– И кланяйтесь государю! – махнув на драгомана, крикнул я вслед Ермолаеву.

– Что? – с изумлением и испугом воззрился он, обернувшись.

– Кланяйтесь государю! Просто запомните, что я говорю! Скорее, прочь! И заберите всех лошадей.

Взгляд Анны, встревоженный и немного восхищённый, я удерживал несколько мгновений – впервые за долгие недели смотрели мы в глаза друг другу.

Когда путешественники, спешно навьючив животных, скрылись за поворотом тропы, неприятели рысью уже спускались в лощинку, и вскоре должны были скрыться из вида, но мой секретарь не стал дожидаться лучшего момента. Первый выстрел Прохора взметнул фонтанчик пыли под ногами лошади Игната, сразу взвившейся на дыбы. Он, едва удержавшись схватился за окровавленную щеку, как видно, осколок породы задел его, но не заставил спешиться и укрыться. Они быстро определили источник угрозы и вскоре пули застучали вокруг нас, впрочем, позиция наша могла считаться неуязвимой. Мы уговорились палить по очереди, и так, чтобы ни в какой момент не иметь менее двух ружей заряженными. Пороху имели мы в достатке, а враги, хоть и понукаемые главарём, не торопились проявлять отвагу, попрятавшись за уступами в желании подольше сохранить жизни свои и коней. Лишь спустя час Игнатий заставил их поочерёдно спуститься в овражек и пешими подняться вновь, саженях в полуста от нас. Впрочем, дальше он никак не мог заставить их двигаться, теперь лишь изредка обменивались мы выстрелами, держа рискованную дистанцию и ожидая заката: они для потаённого прыжка, мы для скрытного бегства. Перебегая поодиночке в безлунной тьме, мы исчезли как раз вовремя, и вопли ярости известили нас о разочаровании противника, вынужденного с трудом проводить опасными теснинами в поводу лошадей, дав нам время налегке нагонять своих друзей.

Пламень огня и сторожевой окрик одновременно известили нас о прибытии в селение знаменитого разбойника. На местном наречии я велел провести меня к шейху. Картина благоденствия у костра наших спутников прогнала все тревоги, и мы облегчённо вздохнули. Я раскланялся с Абу-Гошем, не скрывшим свою радость. Путешественники, обрадованные нашим прибытием в целости, оживлённо смеялись. Я немедленно поведал шейху о наших злоключениях, и тот велел выслать нескольких воинов навстречу бедуинам Карнаухова, а кто-то уже совал мне кружку с кофе, лепёшку и раскуренную трубку. Абу-Гош подвёл меня к костру, и тут увидел я на почётном месте портрет императора, которому немедленно церемонно поклонился. Вскоре при всеобщем восхищении пришлось мне уже давать и пространные объяснения.

– Признаться, никогда с такой радостью я не кланялся государю, и только тогда понял смысл вашего приказания, – пылал радостью Ермолаев, и впервые усы его не могли скрыть улыбки. – Кого же из соотечественников ограбил этот дикарь на портрет Николая Павловича?

Я еле сдерживал хохот.

– Во-первых, не дикарь, а король местного пошиба, лицо уважаемое на десять миль в округе, и не вздумайте смеяться: держать поколениями дорогу в Иудейских горах могут только упрямые и смелые кланы. Говорят, Ибрагим-паша решил нанимать их на охрану путешественников за ежегодное пособие, как давно заведено среди бедуинов в Египте, но я не убеждён, что в темноте приказы исполняются в точности как при свете солнца. Во-вторых, не ограбил, а получил в дар от вашего покорного слуги. Я знал от Муравьева, что Абу-Гош требует дани с проезжающих, которую единожды можно и не платить, но решил в свою очередь убить одним выстрелом двух зайцев: заслужить дружбу сего молодца и раздвинуть границы империи пускай даже и таким способом. Я заказал позолоченную оправу для портрета императора и, проезжая тут впервые, торжественно подарил ему со словами о возможном покровительстве. Семейство Абу-Гоша и без того не бедствует, а тут такая честь.

Все заговорили наперебой, но для меня существовал голос одной только Анны. Сполохи огня выдавали её восхищённое волнение.

– Вы представить не можете, Алексей, но Павел Сергеевич весьма долго пытался убедить этого шейха именем государя, но когда в сердцах помянул вас, тот вдруг переменился и велел слуге принести портрет. Вы здесь знаменитость, и именем вашим открываются любые двери.

Признаться, я всегда был горд знакомством с разбойником поболее, чем с послами дюжины стран. Половину этой восхитительной звёздной ночи проговорили мы с Анной, и лёд недоверия и подозрительности растаял при восходе остроконечной холодной луны.

Прилив покрыл до половины несколько плоских камней, по которым путешественники добирались до лодки, и я с нежностью наблюдал, как княжна Анна легко ступала по ним, едва лишь касаясь пальцами руки шлёпавшего прямо по воде одного из арабов, должных поддерживать пассажиров на этом пути.

У проложенных до камней сходней, Ермолаев, замыкавший шествие, вдруг остановился и обернулся ко мне. Задержка сия оказалась кстати, ибо я не мог ещё решить, уходить мне или долгим взглядом провожать чёлн с надолго уплывающей от меня возлюбленной.

– Я говорил вам, что Новиков нашёл много всего. Пусть вам станет известно, что среди прочего обнаружил он в одном из хожений странный вложенный лист, якобы добытый паломником в Египте. Неведомый язык, разобрать его он не сумел. После, хоть и не вдруг, начались его злоключения. Я не пытаюсь убедить вас в том, что второе есть прямое следствие первого, но…

– У вас есть этот лист? Вы узнали, что в нём?

Я уцепился за его рассказ, словно он мог остановить расставание и вернуть мне Анну, но остановил он лишь слёзы, наворачивавшиеся мне на глаза. Шестеро хилых гребцов уже приготовились столкнуть лодку с мели, озираясь на последнего седока.

– Нет и нет, он словно в воду канул. Подозревал в присвоении его Дружинина, нашедшего множество рукописей в покоях императрицы после её кончины и утаившего от своего благодетеля Павла Петровича Остромирово Евангелие. Спросить не смею – высоко взлетел, как только к-хем… библиотекари умеют… сидит уж в тайных. – Он раскурил приготовленную трубку, я ждал, переводя глаза с него на Анну, смотревшую в даль моря, и, как надеялся я, силящуюся также сдержать слёзы. – А узнал я о существовании грамотки из прошения императрице о помиловании Николая Ивановича, к письму как будто бы прилагался план с указанием тайника… Петиция та была отправлена за месяц перед смертью государыни.

Мы долго глядели друг на друга, не решаясь продолжать, и последнее рукопожатие стало подтверждением того, что каждый увидел в глазах другого один и тот же вопрос. Он уже не глядел на меня, следуя на корабль, когда до меня донеслось:

– Но мы только защищаем правительство, Алексей Петрович… Может, вы?..

 

22. Маскарад

В Бейруте ожидала меня очередь из всякого рода просителей и торговцев. Работа, единственная отныне моя отдушина и радость, оборачивалась каторгой бессмысленного собирательства. Хранитель драгоценной коллекции, я напоминал себе чахнущего над златом Кащея. Бездумно расточались кредиты, приобретались едва ли не все подряд манускрипты, пока сердце моё не воспротивилось, и я не воскликнул себе: «Боже, что я делаю здесь – здесь, когда душа моя давно вырвалась и летит в Константинополь!»

Я решился. Как нарочно, в порту не нашлось ни одного корабля не только в Царьград или Смирну, но и на Кипр. Прохор седлал лошадей. Сайда и Тир встречали нас почти пустыми гаванями, Акка негостеприимно ощерилась бойницами крепостных стен. На юг, дальше на юг! Лишь в Хайфе грузилась арабская барка, плывшая в Ларнаку.

Арабские корабельщики ходят всегда без компаса и карты, и я немало удивился тому, что среди них имеются моряки в летах, поскольку, по моему разумению, долго противоборствовать стихиям совсем без навигации невозможно. Они, тем не менее, вывели судно к весёлому городку Марина, окружённому садами и окрылённому круговертью ветряных мельниц, ошибившись лишь миль на пятнадцать. Встреча нас ожидала негостеприимная. Опасаясь чумы, береговые стражи выстрелами препятствовали пристать где-либо кроме отведённой карантинной бухты у Ларнаки. Все консулы незадолго до того испросили бея кипрского учредить в Фамагусте, Пафосе и тут недельные карантины, представлявшие собой окружённый тыном голый берег. По счастью, вице-консул наш Перестиани, узнав обо мне, пригласил скрасить невольные каникулы в дом свой, где с благодарностью встретил я Пасху, а после всё-таки промаялся трое суток, несмотря на заботы и отменные блюда, коими меня потчевали в качестве единственного позволенного развлечения.

Меняя суда как лошадей, спустя десять дней почти причалил я к европейскому берегу Геллеспонта. Но ещё одни невыносимые сутки, кусая губы и испытывая мучения Тантала, взирал я издалека на устье Дарданелл, а корабль всё никак не мог подобраться к берегу. Ждать, когда установится ветер, я не был в силах. Как я корил себя за проволочку, как боялся, что всё упущено. На шлюпке добрались мы с Прохором до суши, и вдоль берега Мраморного моря бросились в погоню за временем.

Пробираясь узкими улочками, я никак не мог отыскать посольского дома, и мне несказанно повезло, когда случайно встреченный спешащий секретарь Титов сообщил мне о маскараде у английского посла. Я не мог и мечтать о такой удаче. Но вдвойне возликовал я, узнав, что Прозоровские пользуются здесь всеобщим успехом и явятся сегодня в маскарад. Я облегчённо вздохнул и, наконец, назвался. Титов вдруг переменился в выражении и потянулся к цепочке брегета. Он щёлкнул крышкой и, не спуская глаз с моего лица, сообщил, что всё равно опоздал к некоей второстепенной встрече и пригласил отобедать. Отпустив Прохора справиться о жилье и приготовить мне, наконец, подобающее облачение, я последовал за ним, стараясь угадать его ко мне вдруг открывшийся интерес.

Впрочем, мы не сразу перешли к делу.

– Кажется мне, я не узнаю Перы, – заметил я недоуменно, когда сели мы на террасе, с которой открывался чудный вид на пестро застроенный холм, уступами падавший в Босфор.

– Пожар, – охотно объяснил Владимир, – прошлого года превратил это богатое предместье в кучу пепла. Жители привыкли, впрочем, считать тысячами дома, истребляемые попеременно этим бичом Константинополя.

Я удивился тому, что никаких следов бедствия не видно. На что, настроенный радостно и весьма благодушно, мой провожатый ответил, что горожане умеют строиться с неимоверной скоростью; земля ещё не остыла от пробежавшего по ней огня, как среди куч золы поднимаются новые дома в три этажа, также прилепленные один к другому, чтобы сделаться жертвами нового пламени. Тут же привёл он несколько исторических примеров и даже цен на штукатурку. Улыбнувшись, он просил меня вглядеться внимательнее, ибо человеку свойственно легко замечать то, что есть, и не отмечать того, что отсутствует. Лишь тогда понял я, что огромного дворца нашей миссии уж нет. Это показалось мне дурным знаком, памятуя о том значении, которое имели дела, кипевшие в нём после войны. Я выразил опасения вслух, но Титов ответил, что если имею я в виду лишь символическое сравнение, какое Россия имеет в отношении восточных дел к прочим державам, то надо мне знать, что не менее нашего потерпели и некоторые другие европейские посольства, а новый дворец наш уже строится большей частью за счёт контрибуций. Его расположения ко мне я не мог объяснить, пока сам он не упомянул, что помнит меня по Университету, где мои успехи ещё долго ставили в пример. Я постыдился признаться, что позабыл его, ибо старшие не слишком обращают внимания на младших, зато похвалил «Уединённый домик на Васильевском», опубликованный им в «Северных цветах», за что он, покраснев (от удовольствия), воздал должное Пушкину как автору сюжета.

С пожарищ и чумы разговор мерно перетёк на положение дел в Леванте, казалось, он знал все подробности всех дел и только силою воли заставил себя передать мне слово. И через полчаса под его подобострастным взглядом и влиянием вина я нашёл себя словно бы профессором на кафедре истории, увлечённо и гордо вещающим о своих великих изысканиях в Сирии. Он невинными, но точными с виду вопросами подталкивал меня, и вот уже я остановился в шаге от своих таинственных приключений с проклятым камнем Арачинских болот.

– Полковник Беранже, говорите? – переспросил Титов. – Я, кажется, мельком знаком с этой персоной.

Как? Я успел проговориться и о нём? Краска залила моё лицо от мысли, что мог сболтнуть я и об Анне, не прямо, но хоть намёком! Поглощённый воспоминаниями о том, что сказал я и чего ещё не успел, я не сразу осознал смысл его последнего замечания: «Кажется, он сейчас в Константинополе».

– Я вовсе не пылаю желанием с ним свидеться, – пробормотал я.

– Простите, – ответил он, – мне казалось, вам это доставит удовольствие. Полковник славится как душа общества. Он умеет ладить и с турками, и с англичанами, и с нами. А что с тем листом, что возили вы в Дамаск? Я как раз – пылаю желанием увидеть его. Он при вас?

– Нет, – обескураженно проговорил я и обвёл глазами четыре выпитых мною чашки кофе, потом перевёл взгляд на кабатчика. Не подмешали ли мне опиум руки сего хитреца, проворно спрятавшего глаза? Или они всегда прячут глаза, а хитрость европейцу читается в любом восточном лице? Жаркое солнце или какая-то отрава заставляли мечтать о холодных водах пролива.

– Вас проводить? – участливо спросил Титов.

– Справимся, – услышал я вдруг голос вернувшегося Прохора. – Сейчас баню, и вздремнуть вам надо до вечера, Алексей Петрович.

Он помог мне встать. Титов суетился рядом и, кажется, искренне ощущал себя виноватым, но Прохор, занимая место между нами, не дал возможности ему подсобить.

– Держаться бы нам от них от всех подальше, – бурчал он будто бы себе под нос. – Все они заодно, чернокнижники – известное дело.

Тесная улица Ставродрома оживлялась отдельными членами разных миссий, шедших во дворец. Два факела открывали шествие министров, и освещали мимоходом высокие дома Перы, из окон коих выглядывали любопытные, часто прекрасные лица. Супруги послов и именитые дамы следовали за ними в носилках, окружённые приветливыми кавалерами.

Я словно горел огнём, взлетая по ступеням парадного входа. Чередой распахнутых дверей ступал я по анфиладе залов, и решительные шаги мои, казалось, наполняли скрипом новой кожи все помещения. Грянула музыка, и пары пустились по кругу.

До пятисот гостей теснились в тройной зале посольства, и не всегда можно найти в столицах Европы что-нибудь великолепнее сего маскарада. Всё, что Восток и Запад могли только представить блестящего и роскошного в одеждах, стеклось здесь на общей их грани, большей частью в подлинниках, а не списках, ибо многие явились в народных одеяниях. Таким образом, дамы, рождённые в Пере, оделись в свои левантские платья: длинная исподняя их туника, влачась за ними, выходила так же из коротких рукавов верхней одежды, шитой золотом по бархату, и концы сии висели до полу или связывались за спицей; бесчисленные косы, переплетённые жемчугом, выбегая из-под драгоценной шапочки, рассыпались за плечами, и деревянные котурны возвышали стан их.

Посол английский, родом из Шотландии, составил целый кадриль соотечественников, поражавший вместе простотой одеяния горного и изяществом каждой отдельной его части, особенно оружия и рожков. Несколько рыцарей во всеоружии одиноко скитались по сему сонмищу, чуждые лёгкой весёлости праздника по воинственному характеру своего одеяния. Сановники Порты важно ходили по залам, нимало не воображая, что и они, представляя в лице своём народ оттоманский, невольно участвуют в маскараде. Несколько адъютантов султана заимствовали одежду наших горцев, как бы в противоположность шотландским, и чёрные лицом кавалеристы гусарским своим нарядом странно мешали Африку с Европой.

Ни один костюм в мире не мог бы скрыть от меня мою возлюбленную, и не изобрели ещё такой маски, которая погасила бы искры её восхитительных глаз. Чеканной поступью через весь зал я следовал к ней, минуя раскаты военного оркестра и брызги холодного шампанского, и чувствовал, что она тоже не сможет ошибиться. Казалось мне, что это в нашу честь играется гимн, и взоры всех обращены на нас. Она заметила меня издали, взоры наши пересеклись и сплелись неразрывными путами задолго до того, как склонил я перед ней голову в приглашении на вальс. Клокочущим признанием в любви я словно плеснул на неё из глубины моего кипящего сердца. Показалось мне, что словно горячим воском потекла влюблённая душа её навстречу моему предложению руки и сердца.

Вся последующая неделя осталась в воспоминаниях моих сплошным безумием череды скачущих дней и вечеров, кои не в силах я ныне описывать. Не знаю, заподозрила ли нас княгиня – это не составило бы труда, но я не делал визитов и не общался ни с кем, кроме Анны.

Происходило же всё так. Анна и Александра покидали дом в сопровождении гувернантки, уж после встречались мы в условленном месте, и я небольшим выкупом приобретал молчание француженки и свободу уединённых вздохов в беседках под платанами Азии, или бешеных скачек в лугах Европы – и не знаю, от чего сердца наши бились чаще, но свидетелем нашего счастья может считаться один лишь Босфор, равнодушно покровительствовавший всему, что происходит по его берегам. Спустя два или три часа я возвращал свою возлюбленную под строгую опеку. Вечером, если девушек не обязывали наносить визитов или проводить время с родными, всё повторялось сызнова. Это могло вызывать или не вызывать толки, но сезон в Буюк-Дере, куда перебрались мы вместе с прочими европейцами, только открывался, и суета весенних гуляний освобождала всех от множества условностей в знакомствах и общении.

– На Востоке особенно могучим платанам принято давать имена. Будет вам известно, Анна, что это древо зовут Готфридом Бульонским, – я указывал на исполина пятидесяти аршин с обхвате, – хотя, без сомнения, упомянутый Готфрид застал его примерно в таком же величии.

У византийцев место это именовалось Глубоким заливом или Великим полем. Горы, покрытые садами и виноградниками, составили цветущий пояс, среди которого разлилось море зелени. Во глубине просторной перспективы рисуются аркады римского водопровода, будто окна, из коего фиолетовые верхи фракийских гор смотрятся в долину, в Босфор и в далёкий берег Малой Азии. Среди долины возвышается дерево, одно из чудес Босфора и из исторических его памятников. Громы не один раз поражали великана; он сохраняет только треть своих ветвей, но и теперь удивляет своей необъятностью.

– Это, кажется, вовсе не одно дерево, – сказала Анна, объехав исполина, – в нём соединились несколько платанов, случайно или нарочно посаженные в кружок, после же срослись они и даже покрылись одной корой.

– Вы верно подметили, Анна Александровна. Турки называют его Семь братьев. – Я мог въехать верхом в его дупло, но предпочёл спешиться. – Тут укрытие от дождя, а иногда и кофейня.

Кони наши вольно паслись до самого вечера, мы же увлечённо обсуждали планы нашего будущего, и в том дне не существовало для меня преграды к осуществлению всего, о чём мы мечтали.

Другой же, однако, расставил всё на свои места. Мы не имели возможности отлучиться далеко, и провели утро в прекрасном саду резиденции нового нашего посла Бутенева, играя в пэл-мэл. Пара англичан, гостивших неподалёку, обставила нас, но мы вполне утешились историей о том, как весь этот участок нерегулярного сада оказался в прежнее время выигран в карты бароном Строгановым у менее везучих островитян. Беседа всё более углублялась в историю, чему способствовал вид фрегата «Барам», находившегося ныне в распоряжении британского посланника, а перед тем отвёзшего сэра Вальтера Скотта на лечение в Италию.

Мы живо болтали о романах этого замечательного шотландца, и в своей прогулке с Анной приблизились к самому краю сада, где кончались границы участка русского посольства. Она присела на скамью, и я помпезно, стоя на колене, преподнёс ей ветвь олеандра. Мои уста изливали напыщенные слова вперемежку с искренним выражением моих чувств, а глаза поникли долу, но когда спустя минуту вновь поднял я их, ожидая узреть полный лукавого веселия взгляд моей возлюбленной, словно ледяным ушатом окатили меня с головы до ног – такое растерянное выражение устремлённого мимо меня её взора не могло привидеться мне в самом дурном кошмаре.

Несколько мгновений я не мог пошевелиться, не зная что подумать о такой зловещей перемене, пока не догадался обернуться и посмотреть, что за моей спиной могло так испугать её. Но только заросли акации сомкнулись острыми терниями, словно в театре упал занавес, скрыв от нерасторопного зрителя финал трагической мизансцены.

Некоторое время Анна сидела молча, в замешательстве от увиденного, и не отвечала на мои настойчивые расспросы, прежде чем вновь обрела дар речи и поведала мне, как Этьен Голуа только что с нескольких саженей взирал на неё и не только не поспешил скрыться, но и того более: долго задерживал на ней взгляд, пока не убедился, что и она узнала его. В ярости собирался броситься я вдогонку, но её рука, вцепившаяся в мой рукав, вернула меня к её ногам. Схватив мою голову ледяными ладонями, она жарко зашептала:

– Одумайтесь! Он игрушка чьих-то нечистых велений, не становитесь же игрушкой его! Дайте же, непременно дайте мне слово – и сейчас же – что вы не станете связываться с их тайнами, ибо они несут смерть. Не ищите этого человека, но если встретите его по воле рока, постарайтесь отвадить без кровопролития. Отдайте отцовскую тетрадь ему. Батюшка жизнь положил свою на алтарь неведомой службы, и я чувствую, что ваше участие может всё наше счастье погубить.

Что мне оставалось делать, кроме как тут же поклясться обойтись без крови, и сие, конечно, не означало, что при встрече я не задушу его. Ей я советовал поскорее плыть в Россию, а дальше ехать в Петербург, не останавливаясь в Одессе надолго.

Я искал Голуа три последующих дня, но напрасно – он словно канул в воды пролива.

Однажды утром лошади несли нас по обрыву к вольному устью канала, за которым в сизой дали простиралась гладь родного и недостижимого Чёрного моря, и локоны её волос развевались вперемешку с лентами шляпки, а улыбку счастья приписывал я не ритму необузданной скачки, а взаимному чувству, которое разделяли мы с ней в нашей чарующей маленькой тайне. Я не знал, во сне я или наяву, ибо столько раз видел я нас такими в своих грёзах, а сердце готово было разорваться от ликования. Но постепенно другие мысли начинали отравлять его бездну смесью ядов из предчувствий и страстей.

Никогда не жил я у морей, почитая Петербург за курьёз, но теперь вот чувствовал родным себе древний Понт, и только от воли моей зависело, пуститься ли его волнами за собственным благополучием. Но только ли?

– Отчего вы невеселы?! – крикнула Анна издалека. И повторила, когда я подскакал ближе: – Вы совсем не так радостны, каким я видела вас все первые дни здесь. Отчего бы это? Вы получили дурные вести, как некогда я? Или maman сказала вам нечто?

Я соскочил с коня на самом краю высокого острого мыса, словно созданного, чтобы разрезать надвое густые ветры, несущие стужу нашей Отчизны, и помог спуститься моей принцессе. И ступив на траву, она не отняла рук. Тогда я с грустью подумал, что совсем другим ласковым ветрам, впервые задувшим с юга нынешним утром, суждено отнять у меня мою любимую. По влажным глазам мне казалось, что и Анна понимает это. Я улыбнулся, стараясь держаться бодро, но получилось фальшиво.

– Перестаньте, как могли вы подумать, с вами я совершенно счастлив!

– Нет, – решительно покачала головой она, – меня вы не обманете, я же вижу. – Она положила руку поверх моего сердца и тихо добавила: – Женщины чувствуют.

После я потратил, верно, не менее года из своей жизни, размышляя: что, если бы тогда я остался. Что, если бы избрал путь на север, а не на юг? Я в любую минуту мог сделать предложение княжне Анне венчаться немедленно, и она без сомнения дала бы мне согласие. Так почему я не бросился навстречу своему безбрежному счастью, а сел на корабль, отправляющийся в коварное южное море, манившее иллюзией теплоты?

Тому по спокойном размышлении можно назвать множество причин. И приходится вспоминать все их, ибо ни одна не достаточна вполне, чтобы объяснить простой мой поступок.

Кем ощущал я себя, в то время как ровесники мои успели прославиться, а некоторые даже погибнуть? Никем. Кем стал бы я в глазах ненавистного и высокомерного света, заполучив в жены красавицу княжну? И мог ли рассчитывать я всерьёз на согласие её отца, возможно, видевшего во мне если не мошенника, то уж точно не ровню его дочери? Бросить труды означало навсегда заслужить презрение не только Общества Древностей, но и заработать дурную славу среди коллег, лишить себя возможности получить место, достойное моих изысканий. Уже мысленно читал я бездарные, но едкие в глубинной справедливости эпиграммы и анонимные письма с гнусными колкостями.

Почему-то именно теперь вспомнилась злая реплика моя в адрес Артамонова: «Испросите себе хотя бы камер-юнкерство, прежде чем претендовать на руку княжны!» Какая такая нелепая гордыня овладела мною, что поставил я свой скромный чин рядом с древней фамилией одного из знатнейших родов?

Что сказал бы мой отец, доведись мне испрашивать благословения, я тоже знал твёрдо. Никогда он не одобрил бы того, что коллежский асессор обзавёлся обузой в виде семьи, не достигнув положения. Мужчине не подобает вступать в брак в моём возрасте, а удовлетворять страсти можно множеством способов, доступных даже на Востоке.

Да и на какие средства мог я рассчитывать? Жалование преподавателя или рядового советника в Министерстве Иностранных Дел способно ли удовлетворить потребностям блестящей партии, ибо никак не мог рассматривать я приданое невесты единственным обеспечением нашего благополучия.

Только славу и триумф я видел залогом состоятельности своего положения. Успех – вот единственный путь для достижения мнимого равенства в мире, где чины и титулы давно возобладали над душами и умами. Место посла в Константинополе с доходом в тридцать тысяч – уж не бередило ли тогда мою душу?

Да, множество причин можно измыслить, чтобы объяснить любой выбор. Но главный, по-моему, иной. Просто человек не вполне свободное существо, и как ни утверждай обратного, рок довлеет над нами с неизбежностью смерти, и правит наши пути. Не так важно, что движет нами, долг или долги, важно, насколько одна страсть, подминая под себя другую, перемалывает нашу жизнь. Гордость – вот корень всех зол.

И ещё одно ничтожное обстоятельство не давало мне отдаться сполна радости тем ясным солнечным днём. Накануне, когда княжна не смогла явиться на свидание, я встретил Этьена. Развязки не получилось, он совершал моцион в компании молодого военного и двух дам. Все трое его спутников произвели на меня впечатление неблагоприятное, но вряд ли я мог оценить их беспристрастно из-за неприязни к этому человеку. Я решительно направился к нему, но не прочитал страха в его глазах, а только искру превосходства человека владеющего ситуацией над несмышлёным дилетантом. Не дав сказать ему и слова, я поведал о том, что тетрадь князя Прозоровского, за которой он охотился ещё в имении, перекочевала от Анны ко мне. Так что, если хватит у него смелости, пусть попробует теперь вступить в схватку с равным себе, а не с обществом беззащитных дам. Однако, если желает получить он камень, то нынче же может стать обладателем его, навестив меня в гостинице. Он воспротивился, из чего я удовлетворённо вывел страх его в моём отношении, и на закате мы встретились на людном променаде над обрывом пролива. Он лишь на миг кинул взор на скрижаль, развернув тряпицу, и хотя бы в этом расчёт мой оказался верен. Он опасался разглядывать надпись, то есть, даже если некогда лицезрел оригинал, то с короткого взгляда не смог бы наверное отличить их.

«Вы знаете, что судьба одной особы дорога мне, иначе я не отдал бы вам эту вещь, хотя она совершенно бесполезна как предмет магии и представляет ценность лишь историческую. Впрочем, вам она нужна больше моего. Так будьте вы прокляты со своим проклятым камнем, – сопроводил я сомнительный сей подарок. – Колдуйте над ним, сколько влезет. Только ничего у вас не выйдет. Я много думал над ним, и ни к чему не пришёл, у вас тем паче не сложится».

Голуа усмехнулся, полагая, видимо, что сим я желаю убедить его в безопасности надписи, я же вошёл в роль настолько, что уже казалось мне, будто расстаюсь с истинной реликвией. А чтобы у него не оставалось сомнений, я показал ему тетрадь, правда, не дневник, а похожую на него книгу с копиями начертаний на валунах.

«Поздравляю с очередной удачей, – улыбкой и демонстративным поклоном отразил он мой натиск. – Но я давно вступил в схватку с вами. Тайный труд ваш не напрасен, и – всё плывёт вам в руки в этих морях. Я сразу понял, что вы за птица, и для чего вам дочь князя. Разделить наследство её отца было недурной мыслью, только прятаться за спину женщины недостойно джентльмена. Впрочем, и она и эта занятная вещица скоро уплывут от вас. Как знать – не навсегда ли»?

Не помню, каких усилий стоило мне не схватиться с ним тут же.

Я в тот вечер тяжко напился, чего не случалось со мной давно, и забылся до полудня без сновидений. Ермолаеву наказал я строго оберегать княжну, поведав ему некоторую общую часть из того, что ему следовало знать – раз и сам он постановил себе не вдаваться в тонкие детали.

Теперь же, придерживая за уздцы строптивую лошадь моей княжны, я твердил, что готов бросить всё и охранять её хоть верным псом, но она, вмиг посерьёзнев, заметила, что спасение её семьи не в этом. При прощании Анна попросила меня помочь её семье избавиться от зол. Я уже вдохнул воздуха, когда она, приложив палец к моим губам сказала:

– Никогда не клянитесь, если да – говори да, если нет – нет, прочее же от лукавого.

Я ответил «да».

Сердце моё стремилось на родину, вслед кораблю, уносившему от меня мою невесту, но судьба влекла меня прочь из Константинополя, где навсегда останется память о моей трепетной и грешной любви, из этого прекрасного и утраченного града, волею вещей разминувшимся в течении судеб с братом двух императоров.