Итак, Константинополь, не решив ни одной, подарил мне ещё несколько загадок. Я же вовсе не пылал желанием их разгадывать, томясь лишь той, коя пленяла ныне своим милым обликом мужскую половину морейских обитателей.

Спустя ещё неделю, проведённую попеременно то в молитвах, то в разглядывании редкостей, на патриаршем корабле, осеняемом флагом с пятью крестами, отплыли мы в Яффу. В знак особенного расположения патриарха, ни с меня, ни со Стефана капитан не взял денег, прочие же заплатили по сто сорок левов. Видя, как улыбаются подданные султана, трудно было и представить себе, как ещё недавно здесь арестовывали русских моряков и купцов, как всячески притесняли православных. С плачем простились мы с патриархом Иерусалима, обречённым до конца дней прозябать на своём престоле в удалении от Святого Гроба. Действует он в Константинополе более как защитник и глава духовная, нежели как совершенный хозяин и владыка дому, и никогда не посещает своей паствы, чтобы не платить слишком большой дани шейхам. В случае смерти, Синод Иерусалимский, избрав одного из среды своей, посылает принять благословение от патриарха Вселенского, чтобы ему никогда более не возвратиться назад.

Никого из тех, кто искал со мной встречи, я за те дни не видел, но в крепости Дарданеллы охватило меня нешуточное беспокойство, когда увидел я то же самое таинственное лицо, разыгрывавшее роль иностранца на пути из Одессы и едва не уличённое мною вдобавок средь кипарисов Скутари. Более всего насторожило меня обстоятельство досмотра, когда турки, проявляя к нам ласковость и всячески показывая преданность Императору, отказались принять с этого человека пошлину, что означало одно: мы с ним подданные одной державы. Седьмой своей статьёй Адрианопольский трактат отпирал для русских свободный ход через Константинопольский канал и далее в Средиземное море, а фирманы охраняли нас от всяческих поборов местных властей, в то время как поклонников из других держав принуждали к уплате за проезд по водам и землям. Настойчивость, с которой человек этот, чувствуя мой к нему жгучий интерес, пытался всучить плату, говорила о явном намерении скрыть своё истинное подданство, и я поспешил отвернуться, дабы не выдать взглядом, что весомая часть тайны его не существует более. Стефан, которому ранее издали указал я на незнакомца, не узнал в нём поклонника, так же и прочие попутчики, отправившиеся с нами из Петербурга, не усмотрели в нём известное лицо.

– Что мешает вам расспросить его по-французски? – удивился Стефан.

– Уверенность в том, что он непременно солжёт.

Не хотелось мне говорить ему, что главной помехой видел я благочестивую толпу, что разделяла нас, и которую не хотелось мне тревожить неловкими движениями. Я находился в убеждении, что без труда разыщу эту персону на корабле по выходу в Средиземное море.

– Если человек столь тщательно маскирует своё происхождение, – прибавил я, – то разбирательство его выдумок только ещё более собьёт меня с толку. Слыхано ли, чтобы подданный России совсем не разумел по-русски!

– Один из контр-адмиралов Ушакова, Николай Кумани, критский грек, умея говорить на шести языках, включая русский, не читал и не писал ни на одном. Раз Ушаков решил проверить сей слух, приказав тому зачитать ему только что написанный им приказ. Прознав о том заранее от своего доверенного лица, Кумани втайне попросил писаря единожды прочесть ему бумагу. После уже перед Фёдором Фёдоровичем повторил слово в слово.

– Это говорит лишь о его памяти. Видимо, разбирать слова он как-то умел.

– Он держал приказную тетрадь кверху ногами.

– С нашим господином NN история похлеще, – посмеявшись над анекдотом, заметил я.

Так человек сей получил от меня временное своё имя.

Поразмыслив, я пришёл к мысли, что навряд ли этот NN принадлежал к кружку заговорщиков Голуа. И не потому только, что тот предпочитал понукать такими же несчастными изгоями европейских держав, как и сам он, не доверяя подданным государя, ведь Артамонов тоже не мог, подобно мелкой мухе, выпутаться из его сетей. Но не мог же NN скрываться столь тщательно, чтобы ни разу не встретились мы глазами за обедом или на прогулке. Впрочем, быть может, он действовал строго по имевшимся у него инструкциям от лиц, про которых я мельком слышал в злосчастном доме, и кои являлись, по моему разумению, зачинщиками всей авантюры.

Повторюсь в который уж раз, что совершал я тогда некоторые поступки вовсе не из желания докопаться до чужой и ненужной мне тайны, а скорее из убеждения, что дворянин, которому брошен вызов, пусть даже и в такой изощрённой форме, не имеет права бездействовать, доверяя честь единственно случаю.

С этими мыслями в голове и пистолетом в кармане (ибо твёрдо усвоил я урок Этьена Голуа) дюйм за дюймом после обыскал я корабль, заглядывая в самые потаённые углы, но этот господин как в воду канул, заставив меня кусать губы от ярости и бессилия.

Во всём остальном плавание протекало мирно, даже с известным удобством. С палубы открывались нам виды восстающих один из-за другого серых и суровых хребтов, а после надолго мы потеряли из виду все берега. Так миновали мы Мителену, именовавшуюся прежде Лесбос, и Сцио со столицами Кастри, а в виду некогда процветавшего и ныне пустынного Хиоса перед глазами моими, омываемыми слезами, словно встало полотно Делакруа, и вспоминал я историю чудовищной резни, учинённой турецкими моряками при начале восстания греков. Мечталось мне посетить и Патмос, где в ссылке любимый ученик Христов писал своё Откровение, но пуще того стремился я всем существом в Святой Град, и потому крохотный, изрезанный островок остался в стороне ещё одной верстовой вехой Архипелага.

Вечером последнего дня пути мы со Стефаном расположились в креслах, подставляя лица солёному ветру и предзакатному солнцу, растратившему за день свой неистовый в этих краях жар. За бутылкой цимлянского, остуженного находчивым боцманом в толще средиземноморских вод, разговор так размеренно и откровенно.

Я коротко поведал ему о своих злоключениях у князя, сетуя на бесполезность вначале обнадёживавшей миссии. Не утаил я ни редкого камня, ни находки странного скелета, взяв наперёд слово не распространять рассказ далее нас двоих. Он не перебивал, и мне мнился в его глазах неподдельный интерес.

– А ведь знаете, что занятно, – с живостью подхватил он, когда я, в сущности, кончил описание приездом приставов, – та записка графу Воронцову, полученная мною от Его Величества, как раз касалась дела князя. Наместник при мне распечатал послание и сказал следующее: «Ну вот, теперь и до императорской канцелярии дошло. Доигрался князь. Пишут витиевато, а по сути – распространяет слух, что раскопал-де ангелов. Предписано пресечь. Не хотел я кляузам верить, да теперь придётся… отложив чувства, исполнять инструкции». И не поморщился, и не улыбнулся. Не правда ли, замечательно: я вёз послание, стававшее поперёк пути вашему предписанию? Вы имели приказ – изучать, я – запрещать то же. Я не досадил вам?

– Возможно, лучше бы, – вздохнул я, – чтобы последовательность их исполнения поменялась местами. Впрочем, мы, кажется, оказались пешками в чужой партии.

– Только обыкновенно пешки не знают, чего ради ими манипулируют, и видят лишь то, что находится у них перед носом. Нам же с вами посчастливилось узреть на мгновение свои роли в игре, – совершенно серьёзно ответил он.

– Игра продолжается, а мы, мелькнув в начале, безжалостно разменяны. Чему я, впрочем, счастлив, не имея склонности к государственной службе, а уж к экзерсисам Прозоровского и подавно. Конечно, интересно, что оба мы узнали суть своих императорских депеш. В той, что я вручил патриарху Иерусалимскому, сообщалось об огромном денежном вспоможении царствующей фамилии в пользу православных святынь, окормляемых ею, и которая поступит вскоре через наше консульство в Яффе. Кроме того, возобновлены права на доходы патриархата с Валахских княжеств, прерванные войной. Не могу передать, сколь возрадовался Владыко Афанасий. Смею полагать, нынешнее наше плавание под его эгидой стало возможным благодаря обещаниям скорых пожертвований. Я же бесхитростно пользуюсь благами, незаслуженно даруемыми любому доброму вестнику. Очень верю, что и сами патриархи Иерусалимской церкви перенесут престол в Святой Град. Что ж, в этом мире, причиной несовершенства которого являемся мы сами, деньги, увы, играют немалую роль.

После страшного пожара восстановление Храма Воскресения истощило церковную казну, но ещё более огня разоряло священников и монахов всех вероисповеданий неумеренное самовластье больших и малых чиновников Порты. Особенная повинность ложилась на греческое монашество, принявшее большую тяжесть забот о новом строительстве. Девять долгих лет оторванности от единоверных собратьев Российских привели к двухмиллионному долгу под восемью процентами годовых; ещё более того, на доходы повлияла изоляция от двух податных княжеств и милостыни со всех краёв христианского мира. Чтобы спасти положение, все драгоценности ризницы пришлось обратить в наличность, свыше сорока пудов золота и две тысячи пудов серебра оказались распроданы в кратчайший срок. Но и при том суровые заимодавцы настойчиво требовали аукционировать святыни, монастыри и поместья в уплату долга, так что лишь решительное заступничество нашего правительства спасло в то время Иерусалимский патриархат. Теперь же, когда свобода передвижения и возможность возобновить приток средств восстановлены, надежда патриархии вновь обрести былое величие не казалась эфемерной.

Делясь со Стефаном этими сведениями, полученными от самого патриарха, я внезапно замолк. Нашедшее вдруг озарение чуть не заставило меня вскочить. Пусть подозрительный и осторожный князь, раскопав захоронение крылатых тварей даже в самом начале мая, тотчас же курьером отправил известие в Петербург, то как к исходу апреля канцелярия императора составила для графа Воронцова упоминавшее «ангелов» предписание? Решительная невозможность этого делала обстоятельства работ Прозоровского тёмными настолько, что я был рад тому, что мне удалось беспрепятственно и с небольшим ущербом покинуть эту странную юдоль лжи и предательства. Но почему он обманывал меня? И только ли меня? О, нет – истинное время находок он скрыл ото всех, ведь подозрения Голуа в отношении моего слишком скорого приезда имели основанием те же ложные сведения. Теперь мотив назойливого француза и его сподручных тоже стал совершенно прозрачен! Зная о некоторых важнейших находках князя, они, конечно, проведали о его письмах в столицы. Неизвестно по какой причине я прибыл гораздо раньше ожидаемого срока, посему заговорщики заподозрили во мне не учёного, а проходимца наподобие них самих – того, кто может отнять то, что готовились похитить они, и что по праву уже считали своим. Они могли торопиться и по причине предположения, что князь затеял отправить часть сокровищ с путешественниками, для чего и затеял вояж столь поспешно. Не получив от меня удовлетворительных объяснений и совершив промашку с раствором Либиха, они решили попросту покончить со мной. Сам я тоже виноват: моё глупое стояние за статуей в первую же ночь дало им первый и самый весомый повод причислять меня к плутам, имеющим виды на достояние князя. Но до чего ловко сам Прозоровский скрывал правду! Требовал бумаги от Общества, подтверждающие мои полномочия, в то время как комедия разыгрывалась строго по его плану… Утишённая временем неприязнь к князю разгорелась заново, и только любовь к его невинной дочери останавливала руку мою от написания язвительного доклада в Общество, а возможно, и в газеты.

Кажется, я что-то произнес вслух, потому что Стефан изрёк, что не видит в прозорливости императора ничего невозможного. Как и праведникам, помазаннику Божию дано зреть гораздо более того, что мыслит простой смертный. Мне пришлось решительно возразить, что этому должно найтись объяснение сугубо из разряда ratio.

– Многие преподобные обладают даром предвидения, – рек он.

– Я наслышан о старце Серафиме из Сарова. Утверждают, что он прозревает не только будущее, но и настоящее, что особенно изумляет посетителей. Но всё моё уважение к властям не позволяет мне видеть в государе Николае Павловиче святого, – парировал я.

– Впрочем, это неважно, – подвёл итог Стефан. – Любой факт или действие может иметь множество объяснений, как и некоторое следствие являет сумму многих разрозненных и на первый взгляд не связанных причин.

– В основе научного метода познания вселенской правды лежит эмпирика – подчинение воображения наблюдению, – объявил я всегдашнюю свою позицию.

– Правду не следует путать с истиной. Правда лежит в области морали, она очевидна и неизменна, истина же, обыкновенно временная, может исчисляться и математически и политически. Очередная экономическая или торговая истина приводит лишь к разобщению, разорению, войнам, погибели.

– Древо познания, – я повернулся к нему, уперев спину в тугую упругость леера. – Его проклятье.

Он грустно согласился с бесспорностью такого посыла. Я фальшиво посетовал, что его, увы, нечем заменить, посему приходится идти раз данной дорогой, но здесь он запротестовал, приведя мнение Бэкона, согласно коему познание добра и зла запрещено, ибо завещано Богом в Писании, прочее же постижение вещей открыто для разума, а потому познание возможно заменить правдой веры. Но тут уж воспротивился я:

– Веру нельзя проверить. Да и зачем бы?

– Она даёт точку опоры, твёрдый фундамент, систему аксиом наподобие постулатов Евклида, от которой можно вести поиск нового, но к которому всегда можно вернуться для сверки. Страшен отрыв от веры, ибо он грозит лишь путешествием от одних сведений к другим.

– Дурно это или хорошо, но не так ли накапливаются все знания? – спросил я.

– Сведения не следует путать со знаниями, особенно тому, кто имеет целью собирать первые.

– Второго нет без первого, – усмехнулся я. – Хотя бы по праву арифметики.

– Тут важно уяснить отличия одного от другого. Сведения – кирпичи, знания – башня. И если для первого не нужно веры, как кирпичнику понимания замысла зодчего, то для второго она непременна, как точный расчёт архитектору. Наука – не напоминает ли вам столпотворение? Как и пресловутая башня, она уже приблизилась к небесам и бросает вызов Создателю не тем, что соревнуется с ним, а тем, что хладнокровно не замечает его. К сожалению, мне часто приходится наблюдать, как осенённое модой новое слепое вавилонское нагромождение, каждый последующий этаж которого имеет опорой лишь предшествующий, почитаемый за истину, рушится из-за того, что строители сочли истиной чьё-то частное заблуждение, а, не имея твёрдого фундамента веры, не позаботились о проверке ошибочно выстроенного этажа. И в конечном итоге умение вести операции по векселям и закладным ценится выше простых добродетелей. Сведения путают, отрицают друг друга, их релятивизм сводит на нет возможную ценность. Слишком часто мы отбрасываем зёрна, оставаясь с плевелами. И столп знаний рухнет, потому что упорно строится вершиной вниз. Строители её уже не имеют возможности зреть корень, и основанием полагают лишь один-единственный видимый ими слой, уложенный предшественниками, находившимися в сходном положении. Вспомните, Алексей Петрович, когда вы начинаете вникать во что-то совсем для вас новое, не чувствуете ли вы себя подвешенным в воздухе, ошеломлённым или, паче того, одураченным? Вам необходим сторонний совет или сравнение с уже известным набором знаний.

Я не мог не согласиться внутренне с его рассуждением, особенно после знакомства с некоторой частью коллекции Прозоровского, но и не хотел остановиться, чтобы поразмыслить над этим.

– Любой учёный с великой осторожностью использует вчерашние достижения коллег.

– Часто лишь из высокомерия. А достижения те – нередко лишь мнения. Здание может строиться и таким прихотливым способом. Но чем выше, тем больше возможность потерять устойчивость и опрокинуть его одним-единственным кирпичом, нарушающим общее равновесие.

– Люди науки тщательно всё проверяют, прежде чем укладывать новый слой.

– Могу допустить, что они поверяют его, осматривая тот, на котором стоят сами, но не тот, на котором зиждется вся башня. И отбрасывают то, что может опасно накренить здание.

– Разумеется, так и должно поступать… Постойте, что вы имеете в виду? – спохватился я, ощутив подвох в его безупречной логике.

– Сведения, друг мой! – обрадовался он. – Пора вернуться от образов к предметам. Вы ведь отчётливо видите со стороны, как непрочно такое построение. Единственный факт способен обрушить его. Посему – он часто отбрасывается.

– Истинный учёный не совершит такого! – с жаром воскликнул я.

– Ужели? – улыбнулся он. – Вы же отвергли находку князя Прозоровского с порога. Знаете, почему? Она обрушивала сложившиеся в вашем мировоззрении представления. Этот неровный камешек оказался лишним, потому что не сочетался с идеальным сопряжением граней подогнанных друг к другу идей. Кстати, почему они так удобно ложатся? Может, их природа вовсе не такова, но люди подточили их, чтобы укрепить в кладку, продиктованную своими мыслями, вместо идей Творца?

Я до боли закусил губу изнутри, кровь бросилась мне в лицо. Обида от недоверия ко мне, в то время как я поведал искренне то, что утаил даже от своего Общества, тронула меня пуще всего. И ведь я чувствовал его правоту. Он ловко и жестоко подвёл меня под самое страшное обвинение, которое сам я мысленно не раз бросал другим: обвинение в упрямой предвзятости, губящей нашу науку.

– Это не научный факт, а… – я с трудом подбирал слово, – profanatio! Низвращение! Даже если это не мистификация, то – ошибка. Убеждён, что все можно объяснить без привлечения оккультизма, который, увы, слишком глубоко пустил корни среди нынешней высшей знати. Государь наш, в противоположность прежнему, бьётся против этого ужасного явления, однако привлекает к разоблачениям не столько университетских светил, сколько жандармов. Философский принцип, именуемый «лезвием Оккама» требует не множить сущностей без необходимости. Прозоровский же грубо посягнул на него. – Стефан чуть пожал плечами, показывая, что он не вполне разделяет моё мнение насчёт князя. – Дайте мне только время, и если Александр Николаевич не одумается сам, то я по возвращении разоблачу его твёрдыми фактами, а не одними лишь догматами моего научного credo.

– Не принимайте близко к сердцу, дорогой Алексей Петрович, – попросил Стефан, виновато растягивая губы, очевидно не ожидавший угодить под бурю моих объяснений. – Я ведь вовсе не придерживаюсь в нашем философском споре противной вам стороны, а просто умышленно ставлю вопросы неудобным боком, чтобы поупражняться в рассуждениях с вами вместе. Мораль и духовное падение – вот что заботит меня на самом деле, иначе ехал бы я не в Иерусалим, а в Оксфорд. В наш век, когда нам стоит столько труда решиться верить в Бога, я вижу страшное смятение умов, оторвавшихся от заветов. И предвосхищаю грядущую смуту душ человеческих. Внемли, когда в умствованиях, когда в суждениях о вещах нравственных и духовных начинается ферментация.

Я рад был и сам изменить течение нашей беседы. Мне требовалось время на осознание, чтобы приготовить ответ, достойный вызова. Воображение моё воздвигало колосс Вавилонской башни в образе перевёрнутого конуса. Я прогнал от себя эту мысль. Но почему ведёт он разговор таким странным маршрутом, путеводную нить от которого держит сам, и никак не позволяет мне подвергнуть его анализу логикой? Человек, без сомнения, не рядовой, из самого высшего общества он обладал умом живейшим из всех, с кем покинул я столицу, но что ему нужно от меня, что так тщательно подходит он к выбору предметов для расспросов? Он словно швырял камешки в разные части моего разума, чтобы почувствовать по их звукам быстроту или слабость течения моих мыслей. Зачем однако это понадобилось ему – я не знал и, признаться, не имел цели выяснять.

– Я слышал подобные разговоры. Вы помышляете о новых якобинцах?

– Вовсе нет. Мы едем в благословенные места, по которым ступала нога Спасителя, но я изучал другие религии, и что я с ужасом обнаружил? Все они стремятся к тому, чтобы стать распорядителями человеческой жизни, подчинить её строгим нормам, направить в раз и навсегда проложенную колею. Для этого написаны толстые книги многоопытных мудрецов. Увы, и христианам порой кажется так неуютно на свободе, данной нам в Нагорной проповеди, что некоторые стремятся домыслить к ней тысячи мелких ограничений, без соблюдения которых иной раз вас сочтут за еретика.

– Может статься, я заменяю счастье бытия радостью познания.

– Берегитесь, Алексей Петрович, – погрозил он пальцем, и я не понял, шутит он или всерьёз. – Познание коварно. Я уже говорил, что один лишь факт может перевернуть всю вашу теорию дном вверх. А если теория есть смысл вашей жизни, то и её!

– Но следующий факт – вернёт обратно или переместит ещё куда-то. Если не опускать рук.

– Беда в том, что вы никогда не поймёте, навсегда ли это. Я же остановился на первой части из вашей формулы, друг мой.

– Правда – хорошо, а счастье лучше? – нахмурившись, поддел я его.

– О, нет. В этой формуле – то и другое. Счастье неведения в правде веры.

– В неведении находите вы радость для себя?

– Неведение неведению рознь. Я лишь говорю о неведении суетливого разума. То, что для одного радость, другому покажется скукой. И напротив. Вас интересуют игры ума, меня – духовное совершенство.

– Вы ещё не приняли постриг, а уже рассуждаете как монах.

– Постриг – венец пути. Владыко благословил меня на послушание, но я должен убедиться, что того же хочет Бог.

– Вы намереваетесь получить от Него напрямую какие-то сведения относительно себя? Браво. Надеюсь, при всей вашей способности к прямому… богообщению, вы не отрицаете позитивную философию Августа Конта? Наши методы познания не противоречат друг другу.

– О, да, я полагаю, что мы стремимся к одной вершине разными дорогами, в меру нашего умственного и духовного совершенства. Но мой путь много короче вашего. – Он замолчал, но я не прерывал его, чувствуя, что он собирается продолжить. – Знаете, мы действительно чем-то схожи.

– В этом нет сомнений! – воскликнул я, не дождавшись. – И я твержу то же.

– Нет, правда. Соблаговолите взглянуть на бокал. Сделайте милость, опишите его коротко.

– Хрустальный фужер, с рельефным растительным орнаментом, до половины заполненный белым вином… – начал было я, придумывая какими ещё эпитетами и оборотами наградить простой натюрморт.

– Да! Так я и знал, – прервал он меня.

– Я уже успел где-то допустить ошибку? – с иронией в голосе вопросил я.

– Здесь нельзя ошибиться, – улыбнулся он, испытывая от чего-то удовлетворение. – Этот бокал можно описать как наполовину полный, что вы и сделали, но и как наполовину пустой.

– Мне не пришло бы в голову, что вопрос можно поставить так… простите, суесловно. А вы – неужели вы видите его пустым? – усмехнулся я.

– О, нет, – поспешил отмахнуться Стефан, – я тоже вижу его наполовину заполненным. Я, как и вы, в определённом смысле – позитивист.

– Но это же прекрасно! – возгласил я, обрадованный степенью образованности моего собеседника.

– А вот в этом мы с вами расходимся категорически, друг мой! – рассмеялся он.

– Да бросьте, Стефан, давайте начистоту, разве есть люди, которые с первого взгляда воспримут половинчатую пустоту сего сосуда? И что в этом хорошего? Должно быть, это сварливые девы преклонных лет? Или пьяница, исчерпавший бутылку.

– О, нет! – искренне смеясь, ответил Стефан. – Ибо такие только, умеющие видеть… нет, не так, не так! Те, кому дано, – он сделал многозначительную паузу, устремив перст к небу, – дано зреть пустоту, неполноту и незавершённость – двигают наш мир вперёд. Именно эти таланты наполняют чашу, из которой черпают остальные. А гении лепят саму чашу. Но для этого нужен – дар. Потому что заполнение пустоты – это сотворчество Всевышнему.

– Мы в самом деле не так уж далеки друг от друга! – воскликнул я. – Я тоже ищу сведений, которые заполнят существующую пустоту. Но меня волнует не столько моё будущее, сколько наше общее прошлое. В мои обязанности входит поиск неизвестных древних эпиграфов, я должен искать и собирать рукописи, особенно раннехристианского периода: первых общин, легендарных метохов отшельников…

Лукавил ли я в тот миг? Или возжаждал сам себя окрылить великим идеалом беззаветного служения науке? Где в тот миг обретался образ моей возлюбленной? О, я не мог забыть об Анне, но она виделась мне парящей где-то подле иного смысла моей жизни. Смысла, который сам я ещё не осознавал достаточно, а лишь стремился улавливать о нём робкие предчувствия.

– Чего же ради? – донёсся до меня вопрос Стефана.

– Сводить сведения воедино, простите за каламбур, и добывать на их основе новые знания – вот моя задача. Мёртвые языки ждут моего вмешательства, дабы зазвучать сызнова. Истина – как бы высокопарно ни звучало это слово в устах вчерашнего школяра, – вот моя цель. Даже если она опрокинет труд предшественников.

– А позвольте спросить вас, Алексей, – он заглянул мне в глаза, – знаете ли вы уже, что хотите найти?

До крайности удивил меня этот вопрос.

– Вы, вероятно, не слышали меня, Стефан. Я говорил о рукописях и…

– Нет-нет, я внимательно слушал. Рукописи – это лишь средство, жизнь ранних общин – задача. Но я задал вопрос не о задачах и средствах, а о цели этих поисков. Что вам в тех папирусах и общинах – что представляет собой то нечто, – сделал он ударение, – чего ради, собственно, предпринимаете вы такие усилия вдали от Отчизны и близких, в долгом одиночестве?

– Как же могу я знать это нечто, находясь только в начале пути?

– Возможно, не вы, а те, кто вас отправил в путешествие? – уточнил он. – Разве нет у вас замысла или задания более цельного, чем сбор случайных разрозненных черепков по всему свету?

Теперь ещё сильнее, чем раньше, оказался я уязвлён. Неужели молодость и горячность дают основания сомневаться в моей самостоятельности?

– Нет, я волен сам выбирать… форму для нового сосуда, – ответил я, но после голос мой утратил твёрдость. – Впрочем… вы всё время конфузите меня, теперь я уж в сомнениях.

– Славно! – обрадовался он. – Значит, я добился своего. Сомнения – это затравка для поиска. Вы говорили, что ищете сведений, которым предстоит заполнить пустоту. Но вино можно налить в пустой бокал, и тогда оно послужит своей цели, а можно выплеснуть в пустоту окна, и оно сгинет без проку. К чему я говорю это? Сначала воображение даёт толчок опыту, мысль опережает и сами сомнения. Без цели любые находки не обретают смысла. Пустота, которую ищут заполнить любомудры, обязана иметь контур, но эти очертания сначала рисует нам разум. Поэтому чистая идея, как это ни парадоксально, остаётся единственным и самым прочным фундаментом. Сначала скульптор воображает композицию, после ищет мрамор и инструменты. Надо знать, что привезти с Востока, прежде чем ехать за три моря. Найдите свою пустоту. Но не забудьте ограничить её формой.

Это задело меня, потому что чувствовал я, что он глубже меня понимает некоторые важнейшие сущности. Но и свои редуты сдавать без боя я не собирался.

– О, я, кажется, понял вас. Именно это губит нашу науку. Именно это делает учёных людей врагами. Кёлер, Бларамберг, Прозоровский и другие: каждый мнит свою теорию справедливейшей, а из груд добытых сведений отсеивает для себя только то, что потребно для доказательства, не считаясь с прочим. Это слишком напоминает варварские раскопки курганов, когда блеск золота, становящийся целью, затмевает неисчислимые ценности. Как желал бы я избежать этих ошибок моих предшественников. Если позволить использовать ваш образ, то наполовину пустой бокал можно наполнить вином, а можно винным уксусом.

Мы давно уже находились на широте Яффы, корабль наш ровно скользил прямо на восток, и я нетерпеливо встал, намереваясь с высоты роста разглядеть долгожданный город.

Стефан слушал меня внимательно, но в конце с недоверием покачал головой:

– В этом есть правда. Христос принёс в дар людям вино как кровь всей полноты мира, освобождённого от греха, люди вернули ему губку с уксусом, порождённую своей ущербной верой в пестуемые законы. Что ж, пробуйте, и Бог вам в помощь, хоть я и не сочувствую вам. Ибо не ответы на вопросы следует стремиться вам стяжать. Стяжайте хотя бы сами вопросы, коих у вас ещё нет. – И словно желая переменить нелицеприятную тему, он вдруг сказал: – А вот вам факт, раз уж вы снова вспомнили князя Прозоровского. Знаете вы, что бесплотность ангелов церковь признала только в шестом веке? До того, в древности, широко бытовали и иные мнения.

Я вздрогнул и порывисто обернулся к нему.

– К чему вы это?

– К тому, что вы намерены собирать без разбора все сведения, кои встретятся на пути вашем. Так вот, не побрезгуйте и моею мыслью. – Он выдержал, пока я наберу воздуха в грудь, чтобы дать свой ответ, а после прибавил тихо, но внятно: – В той записке графу Воронцову упоминались ангелы. В традиции – изображать их крылья наподобие птичьих; демонов же чаще рисуют с перепонками, как у летучих мышей, но традиции сей и вовсе немного лет. Да полно дуться, вам разве неинтересно, почему легенда о последней битве столь живуча? Сужу по себе. Меня вы заинтриговали даже простым пересказом, что же я могу думать о вас, который видел всё своими глазами? Да, и вот ещё: едва ли не у каждого народа есть воспоминание о потопе, так и воспоминание о последней битве содержится у множества племён, к которым плывём мы навстречу.

Он улыбался мне одними морщинками в углах глаз. Следовало остановиться и остановить его. Я себя не узнавал: учёный, всерьёз обсуждающий строение крыльев ангелов! Я залпом допил свой бокал и швырнул его в тихие волны. Вместо ответа я указал вдаль. Яффа вставала из вод.

Полукруглый холм города, весь в сотах белых домишек, поднимался из лазури, искрясь на предвечернем солнце наподобие огромной сахарной головы.

– Здесь Ной строил ковчег, – задумчиво произнес Стефан. – А вам, Алексей Петрович, не хотелось бы поверить в легенду, что и сын его Иафет строил тут свой корабль по прообразу того самого первого, чтобы отправиться заселять завещанную ему Европу?

– Вы основываетесь лишь на созвучиях имён, но мне недостаточно таких доказательств, – покачал я головой. – Однако если я найду на сей счёт нужные пергаменты, то первому отпишу вам.

– Красота умозаключения и логика истории не менее важны для построения. Дух всегда оставляет след для разума. Некогда Иафет отплыл в Европу, а потом его потомки приплыли оттуда же для освобождения Гроба от порабощения потомками его братьев.

– Я не мистик, мне яснее история похода, изложенная Фульхерием Шартрским или Мишо, где говорится, что первые крестоносцы не плыли по морю, а шли через Балканы. Как и наше доблестное войско ныне. Разумеется, Яффу отстроили как главный порт снабжения, но уже после становления Иерусалимского королевства. Да и называли её прежде – Иоппия, что значит «прекрасная». А вот это ведь и доныне так, не правда ли?

Сколько раз представлял себе я в мечтах этот самый первый вид Святой Земли, сколько раз грезил о первом шаге, мысленно отыскивая глазами места духовных подвигов святого Петра, получившего видение о церкви язычников и воскресившего Тавифу. Впрочем, проза жизни и тут взяла верх над романтикой возвышенных чувств, ибо даже выехавшие встречать нас по сигналу пушки лодки не смогли из-за мели гружёными подойти вплотную к берегу. Так что пришлось мне разуться и вместо одного-единственного памятного шага прошлёпать по ласковому мелководью саженей сорок, прежде чем стопы мои оставили первые недолговечные отпечатки на песке, дав повод пофилософствовать о тщетности наших земных планов и бренности трудов. И всё же многие усердные странники, добравшись до твёрдого сухого места, падали на колени, лобызая камни Палестины, земли, на которой, по словам Стефана, «церковь Христова лишь пленница». Некоторые, к слову, припадали уже к огромным валунам, негостеприимно разбросанным повсюду в тёплом искрящемся море.

За сим невеликим приключением совсем потерял я из вида и позабыл о своём таинственном попутчике NN. Обласканных нашим консулом Георгием Ивановичем Мострасом, вывесившем на доме своём русский флаг, всех нас незамедлительно препроводили в греческий монастырь, разместив по особым кельям. После чего угостили кофе и разными плодами из больших садов, раскинувшихся свежим оазисом среди пространств, иссохших от знойного солнца по пути к церкви великомученика Георгия, куда и отправились мы на другое утро после непродолжительного отдыха. Странно было привыкать к созерцанию пустоты куполов по запрету турецкого правительства крестов на храмах, нелепо слышать вместо благовеста стук молотка о доску, собирающий прихожан к обедне. Во всей империи османов право звонить в их хриплые колокола укоренено, кажется, лишь для двух храмов латинян в Пере. После службы на греческом языке нас всех – сто двадцать поклонников разных исповеданий Европы – позвали к игумену Аврамию. На обратном пути через кущи, отстав от прочих и оставшись лишь с одним провожатым арабом-христианином, не мог я не остановиться в благодатном вертограде том, и на всю жизнь запомнил глубокое благоухание южных соцветий, и под сенью апельсинов, португалей и лимонов начертал я вдохновенно вирши княжне Анне, расписывая ей самые приятные стороны путешествия. Ни одного намёка на странные последствия визита к их пенатам не сделал я в своих строках.

В Палестине встречали нас с восторгом, всё православное духовенство стремилось всячески угодить нам, мы же повсеместно раздавали щедрую милостыню, по возможностям каждого. Спустя два дня после утомительной ночной дороги в свете месяца глаза мои, наконец, узрели солнце, восходившее над градом Господа сил, и я благодарил творца всех вещей за это упоительное мгновение!

Предварённые из Яффы монахи греческой обители встретили наш караван у Западных ворот, где русские поклонники отделились от прочих, обираемых властями и беспошлинно проследовали в монастырский дом близ патриархии. В сём гостеприимном приюте, устроенном с наивным заботливым удобством, провёл я немало последующих дней, поклоняясь святыням в Иерусалиме и окрестностях его.

Голгофа, Крестный путь, Гефсимания и Иордан обрели для меня осязаемый смысл. Я с увлечением предался любимым занятиям, исследуя наследие священных мест. С какой радостью описывал бы я далее в своей хронике красоты и чудеса Святой Земли, где посчастливилось мне провести, кроме путешествия с богомольцами, ещё около пяти лет, с каким наслаждением поведал бы о дальнейших изысканиях в других уголках Востока, но, увы, рассказ мой не об этом.