Всё время пути Анна находилась в какой-то тревожной задумчивости, которую обманчивое веление сердца моего приписывало чувствам, а не разуму, и в который уж раз ошибся я в истинных влечениях её души. Никакой другой деятельности я почти не вёл, посвятив время заботам о ней и стараниям не показаться навязчивым сверх меры. Мы виделись почти ежедневно, часто я сопровождал её в прогулках, но разговор, на который я так надеялся с самого дня её приезда, никак не складывался, и я начинал то терять надежду, то проявлять раздражённое нетерпение. Первоначально я винил во всём неудачную квартиру, в которой не находилось места уединённому салону. После уже кривые и нечистые улочки Сайды и Тира не давали возможности сосредоточиться на объяснении. Да и княгиня Наталья не пылала желанием надолго оставлять нас одних в прогулках по «диким» местам. Упрёков я не слышал, но мне иной раз казалось, что она досадует на своё решение путешествовать в Святую Землю.

Ещё недавно я страдал от невозможности излить свои чувства в письмах из опасения, что они попадут не в те руки, и горячо надеялся на личную встречу – и вот теперь безнадёжно взирал на Анну, столь же вдали от цели. Что проку иметь возлюбленную рядом, зачем прилагал я такие усилия, чтобы заманить её к себе, если от того страдания мои лишь удесятерились? Тщетно заставлял я себя проникнуться работой, – мысли мои не проникали в глубь изучаемого предмета. Точно с умыслом подаренная ею будто бы для развлечения книга Die Leiden des jungen Werthers уже с первых страниц вызвала во мне пылкую ревность. Я пробовал читать и другие бывшие у неё романы, но без толку. Что играет на нежных струнах чувственности юной девушки, не подобает молодому человеку с серьёзными намерениями. Как на подбор все повествовали об испытаниях любимых: Hermann und Dorothea или лежавший ещё неразрезанным I Promessi Sposi, но они хотя бы утишили первоначальное подозрение, что желает она трунить над моими страстями. Находиться с ней рядом, манерно целовать ей руку – сии и подобные действия сравнивал я с чудовищной дыбой, вытягивавшей жилы бескорыстия из моей любви. Я силился и не мог понять, что испытывает она ко мне, захватывают ли её переживания хоть немного подобные моим, или она совершенно равнодушна: свет её приветливых улыбок непроницаемой стеной скрывал от меня музыку её души. Щедро расточаемые всему миру, чем были они в своей глубине – мечтательностью влюблённости или восторгом всей окружающей жизни для постигающего её юного создания? Но в таком случае, дабы разбудить её чувства ко мне, я готовился к тому, чтобы проявить решимость. Заставить её заметить себя и влюбиться стало моей навязчивой идеей. Всего ничего – для того требовалось затмить собой Вселенную. Тогда, кажется, я растил в себе готовность к этому.

В одно утро я нашёл её особенно встревоженной. После замешательства она объяснила, что на заре оказалась разбуженной громким стуком в стену. Опомнившись, она обнаружила ещё скачущий по полу камень, пущенный меткой рукой между приотворенных ставень. Записка, оказавшаяся при нём, открыла требование отдать то, что принадлежит её отцу. Глупо прозвучал мой вопрос, не видела ли она человека, швырнувшего столь бесцеремонным образом послание. Анна ответила на вопрос, который я не догадался задать: послание написано русским языком, и рука писавшего ей, кажется, знакома. «Дворецкий!» – едва не вскрикнул я, но не решился прервать взволнованную рассказчицу, и волосы мои зашевелились, когда вслушивался в робкие её слова, излагавшие недавнюю историю, из которой следовало, что она знала, за чем охотятся их преследователи.

– Ведь я уже как-то говорил вам: за некоей каменной скрижалью, конечно, – провозгласил я торжественно, если не сказать даже торжествующе, – а булыжник – прозрачный намёк на это, – и оказался сконфужен, когда она с удивлением отвергла это, но на сей раз не стала скрывать от меня своей истории.

Незадолго до отъезда она просила отца уделить ей время, и прямо спросила, хотя никогда не требовала ничего подобного раньше, что более всего тревожит его.

– Случилось, что, когда я, отчаявшись застать его в покоях, без соизволения отправилась в его тайную лабораторию под куполом. Дворецкий пытался удержать меня на лестнице, и мне пришлось наделать немало шума, так что отец в порыве гнева вышел к нам. Увидев меня, он смягчился, и для разговора мы спустились в его кабинет. Он сказал, что работы его подходят к концу, но некоторые помощники, ложно понимая его цели, желают завладеть находками. Я спросила его, не лучше ли прямо объясниться с работниками, но он возразил, что они только больше уверятся в том, что он прячет от них древние богатства. Но у меня сложилось и своё мнение. Мысль о том, чтобы посвятить кого-то лишнего в свои изыскания, была ему невыносима, кроме того, он не знал, кто возглавляет шайку злоумышленников. Признаюсь, в качестве такого лица он наблюдал и за вами, ибо слишком многое указывало на это, но после, кажется, остыл. Итак, он удалился за портьеру, где стоит большое дубовое бюро, и вернулся с тетрадью в кожаном переплёте. Как водится за ним, ничего не объясняя, он предоставил мне возможность решить, по силам ли мне помочь ему, увезя с собою этот его дневник, заметки в котором могут представлять великую опасность и великую же ценность, и которые не должны попасть в чужие руки. Я, конечно, согласилась и отправилась к себе, но в коридоре столкнулась с Этьеном Голуа, сразу проявившем интерес к этому предмету. Никогда, признаюсь, мне не было так страшно, как тогда, вжавшись в стену и прижав к себе тетрадь, словно щит в тёмном коридоре наедине с этим господином, который вкрадчиво шептал мне предостерегающие слова. Я не нашлась что придумать лучше, чем пролепетать в ответ, будто бы отец просил передать вам, Алексей Петрович, некие заметки. «Что ж, передавайте, – прошипел он, – вот, кажется, его покои». Не знаю, что произошло бы, если бы не шаги за углом. Я юркнула к вам в комнату и сунула книгу под подушку, а когда вышла, дав себе слово не спускать с двери глаз, его уже и след простыл. Я быстро спряталась, и видела, как вы вошли к себе, но не посмела зайти следом, поскольку не знала, как всё это объяснить и… чтобы не быть понятой превратно.

Это она рассказывала мне уже когда после обеда, отпросившись у княгини Натальи, отправились мы гулять по берегу моря, и где никто не мог подслушать рассказа моей возлюбленной.

– Вы боялись, что я подумаю, будто молодая девушка навязывает своё общение? – Она видимо вспыхнула, округлив губы, и я поспешил продолжить: – Анна, как был бы я счастлив, если бы мы тогда не разминулись, ведь я искал встречи с вами, и мы могли, поговорив, избежать многих недоразумений!

– Вместо этого я обратилась к дворецкому и просила его вернуть тетрадь, подробно описав её. Но он возвратился ни с чем. Из этого я сделала вывод, что либо вы не нашли книгу, либо решили… простите, Алексей Петрович, решили утаить её!

– Хороши же вы, Анна! Я едва не поколотил того лакея. В самом деле, я решил сберечь книгу, но не для себя, а от него, догадавшись, что тетрадь имеет ценность для князя. Я винил Голуа, думая, что подбросил мне её он из желания скомпрометировать в глазах вашего отца. Прошу меня простить, но неужели вы не увидели третий исход этого дельца: дворецкий принял у меня тетрадь, но доложил вам обратное?

– Нет, это не пришло мне в голову. Да и зачем бы ему?

«Затем, что хоть того и не было, он, по всей видимости, в сговоре с врагами вашего отца!»

Но тут уж я почувствовал, что снова теряю нить строгой логики, приличествующей обвинению.

– Кто-либо из близких знает о вашей миссии?

– Только отец.

Что за фигура этот дворецкий? Кто послал его в Бейрут под видом отправки на родину? Спросить ли о том у Анны? Но её отрицание не прояснит положения. Опросить всех остальных? Но останутся ещё люди Голуа, князь Прозоровский, его чудной паладин Евграф Карлович, да мало ли кто ещё!

Нет, не правы вы, господин Ермолаев. Ограничиться рассмотрением одних только крупных следствий не получается. У вас каждый сам за себя, у каждого своя маленькая тайна, и свой интерес, как у шулеров за карточным столом. Да и с чего я вижу врагов князя дурными людьми? С того, что он пригласил меня и посвятил в свои туманные дела? А не использовал ли он мой приезд для какой-то своей неприглядной цели? Да, его недруги покушались и на меня, но как я сам должен смотреться в их глазах, приятельствуя с чернокнижником и каббалистом? Третье Отделение ведь не числит его среди агнцев. Значит, единственная причина – его дочь. Анна – и только она залог нашего непрочного союза, в котором я, не ведая того, могу оказаться на стороне зла.

Кажется, многое из этого как-то отразилось на моём лице, потому что спустя минуту я опомнился под застывшим на мне обеспокоенным взором княжны. Попросив прощения за неучтивость, я призвал её продолжить.

– С того часа за мной следили, я же – за вами, стремясь проникнуть в комнату в ваше отсутствие. Тетради там я не нашла, пришлось, сгорая от стыда, признаться во всём отцу. Чувствовала я себя прескверно: взялась помочь – и сразу такой конфуз. Выходило, что отец прав был, ограждая меня от своих дел. К удивлению моему, он рассмеялся и произнёс: «Поглядим, что они сумеют оттуда извлечь!»

– Он рассмеялся, потому что к тому времени я подбросил ему его сокровище.

– Нет, вы вернули после. Я ведь продолжала за вами наблюдать, и видела, как вы вошли к князю в кабинет.

– Меня удивило, что он не заперт.

– Я там находилась. Так мы вместе вернули пропажу, хотя теперь содержание записей уже не являлось полным секретом. Но отцу я не сказала до отъезда, что ценные записки снова у меня.

– Почему же?

– Кругом были уши, я уже никому не доверяла. Я подумала, пусть уж вовсе никто не знает, где на самом деле тетрадь.

– Выходит, что… – воскликнул я, но прикусил язык.

Только теперь объяснилось всё, и куда как проще! Вот почему меня преследовали работники князя! Искали его записки. Может, в надежде найти там дневники раскопок, список находок, места кладов! Или тайные письмена, шифры и заклинания. Теперь неважно. Теперь понятен и раствор Либиха и множество попыток обыскать меня. Найти тетрадь среди тетрадей и бумаги среди других бумаг требует времени. Убедившись же, что я не владею искомым, они вновь обратили внимание на Анну, вернее, на всех, кто с ней путешествовал.

Но эти догадки изливать Анне немыслимо, ведь я скрыл от неё предшествовавшие события. Анна же ждала окончания.

– Выходит, что князь мог отправить и Владимира Андреевича за мной в поисках этой самой тетради!

В самом деле, следуя моим постулатам, не только враги князя, но и сам он искали её. Раствор Либиха и тут оказался уместен.

– Этого я не знаю, – ответила она, потупив взор, – но я сочла возможным известить отца о возвращении дневника лишь в письме, переданном с одним доверенным лицом.

– Не дворецким ли, отправленном по его просьбе на родину?

Она кивнула. Я чуть не взвыл. Какая непростительная беспечность! О эти древние роды! Ничему не учит вас история воплями «и ты, Брут!». Подозревать всех, кроме слуг, поколениями работающих на вас!

И разочарование иного сорта примешивалось к тем же чувствам. Анна желала говорить наедине, я предвкушал сердечный монолог, но всему оказалась иная причина. Неужели тайна, сблизившая нас, всегда так и будет восставать между нами колючими терниями?

Я как мог равнодушнее поведал ей о предательстве лакея, и, видимо, давним предательстве. Она выслушала эту весть с тревожным вниманием. Огорчённо заметила она, что горько сожалеет, что навлекла беду на всех своих спутников. Теперь же нуждалась она в совете, ради которого, собственно, и решилась говорить со мной. Ещё час назад она намеревалась отдать тетрадь злоумышленникам, однако хотела, что перед тем я, прочитав и скопировав дневник, удалил из подлинника наиболее ценные страницы.

Уже зная, каким будет мой ответ, я обещал подумать. Мы помолчали, и я предложил ей уходить, но она выжидала, словно сказала не всё.

– Глядите, Алексей Петрович, какой восхитительный пейзаж.

Мы стояли на краю разрушенного мола, там, где разваливающаяся кладка огромных валунов обрывалась в пучины Средиземного моря. Ровная гладь густых вод не нарушалась ни единым всплеском волны, отражая в себе смятый шар заходящего солнца и бастионы грозного города, протянувшегося вдоль далеко выдающегося мыса.

– Жаль, вы не художник. Написали бы сюжет о княжне-русалке.

Я с подозрением взглянул на неё, ожидая уловить в её выражении намёк или насмешку, но, казалось, она вовсе не имела в виду ничего, кроме сказанного. Но чтобы не давать ей повода для иных размышлений, я взял её за руку.

– Я немного учился живописи, – сообщил я, не упомянув, конечно, своего учителя, – и завтра мы сюда вернёмся, если вы согласитесь позировать начинающему портретисту. А сейчас пойдёмте, Анна Александровна. Вечереет. А я обещал вашей матушке вернуть вас до темноты.

– Постоим ещё немного. Когда вы ещё насладитесь таким зрелищем. Весь рейд в кораблях. Вы можете по силуэтам узнать их? – Она приложила руку к виску, заслоняясь от солнца. – Чьи они?

Я пожал плечами:

– Преобладают фрегаты, но они вовсе не стоят на рейде. Просто ветер не может наполнить паруса, что делает их ход неразличимым. По той же причине распознать флаги мы не смогли бы и в подзорную трубу. Странен этот большой военный флот, что бы ему делать под стенами города?

– Вы рассказали Владимиру о нашем приезде в Бейрут? – мне показалось, что этот вопрос она задала не без некоторой внутренней борьбы, и я не решился смущать её гордость своим замешательством.

– О, да! – словно ни в чём не бывало ответил я. – Но разве сами вы не сообщили ему?

– Нет.

– Почему же?

– Хотела убедиться в вашей честности, – отвернулась она, чтобы скрыть улыбку.

– А что – он писал обо мне? – я ступил в ту сторону, разыгрывая негодование.

– Ничего не писал. Как и вы о нём, верно? – рассмеялась она, не сдержавшись.

«Отвергнутого отцом её», – вспомнились мне слова Ермолаева и его многоточие. Отцом её, но не ею! Я, наконец, набрался смелости и докончил ту фразу. С чего взял я, что всё сложилось в мою пользу? С чего взял я, что Артамонов помчался в Константинополь решать сердечные дела? Что, если он, добравшись до таинственного начертания, ринулся дальше, в Одессу? С чего я решил, что вторая копия нужна ему для Голуа или Россетти? Князь Прозоровский – вот его истинная цель! Я не предполагал, что они могли посвятить художника в поиски, но что, коли так? Вернуть копию камня, опорочив меня в глазах Прозоровского кражей, и заслужить, наконец, вожделенное благословение! Время упущено, но я не мог не ответить на такой удар.

Или? Я внимательно всмотрелся в глаза Анны, вглядывавшиеся вдаль. Что отражают они? Неуместную эскадру или её суженого за морями? Князь Прозоровский – единственная помеха их браку! Что, если они любили и по-прежнему любят друг друга! Артамонов, уверовав в силу заклинания, помчался убить князя, и свершить его самым чёрным способом! С чего взял я, что изготовил он два фальшивых? Себе он мог вырезать настоящий камень! Возможности отыскать в моих книгах подлинные списки на пути из Дамаска у него имелось хоть отбавляй.

– Анна, – я встал между нею и её неведомыми мечтами, так что она не могла не воззреть на меня. – Обещайте сегодня же написать отцу. Ему грозит опасность, верите вы мне или нет. И опасность эта может находиться уже сколь угодно близко от него.

– В чём же она?

– Некто, имени чьего я пока не знаю, явится к нему с камнем или чертежом скрижали и что-то потребует с этим сделать.

– Вы говорите загадками! И снова о каком-то камне.

Но я и сам не знал, могу ли возносить поклёп на художника. Даже если и готовит он подлость, то чьими руками? Своими? Или кого-нибудь из членов тайного общества? Даже честнейших и преданнейших друзей можно использовать без их ведома.

– Верьте мне, Анна Александровна. Этот некто, скорее всего, хорошо знаком вашему отцу. Скрижаль сия и даже её копия на бумаге может представлять смертельную опасность. Князь сам некогда отослал её с Игнатием Карнауховым, в надежде проверить её свойства.

Но верил ли я сам в то, что утверждал? Не знаю, потому что в том раскладе любое рассуждение имело изъян.

– И что я напишу, право? Что вы просили…

– Нет! Не называйте моего имени. Впрочем, упомяните, но так, чтобы это выглядело натурально. Помните, мы не в ладах, хотя и не враги. Наши расхождения в воззрениях на науку слишком велики. Это может показаться мелочью сравнительно с другими общими взглядами, но помните, самые непримиримые враги – это несогласные в мелочах. Напишите так, мол, я рассказывал, что у князя собиралось общество заговорщиков против него, в настоящее время они приобрели предмет, способный неизвестным способом умертвлять. Да что вы, Анна! Он знает и сам! Он – сам подозревал, но не был уверен, потому и отослал камень прочь. Подозрения справедливы. Вам надо только подтвердить их, и сказать, что некие силы задумали против него преступление с целью… я не знаю… завладеть имением… землями, чёрт возьми! – Я не решился крикнуть рвавшееся из глубины сердца: «Вами, Анна!» – Простите… землями Арачинских болот, где он и нашёл это… оружие.

Я просил скрыть моё имя за завесой не из-за вражды, конечно. Я не мог допустить, чтобы князь обрадовался, узнав, что его мистические построения взяли верх над моим ratio.

– А я оказалась невольной свидетельницей вашего монолога, когда говорили вы что-то о единстве и башне из слоновой кости, хрустальном дворце. Это произвело на меня благожелательное впечатление. Отец тогда возразил вам, и, как видно, словно в воду глядел. Вы сами же спустя неделю не то что критиковали – общаться перестали.

Боже! Только теперь я осознал, как заблуждался.

– Это оружие – фальшивка, но оно может оказаться не менее опасным настоящего.

– Я не понимаю, как.

– Как фальшивые монеты имеют вес в обращении, так и сей предмет.

Я поспешно пересказал ей некоторую часть истории, закончив беспомощностью Бларамберга и мудрецами Дамаска. Логики это, кажется, не добавило, но замаскировало основную цель – косвенно указать на Артамонова как на главного виновника опасной интриги. Анна хмурилась, но вопросов не задавала, из чего я сделал вывод, что она либо не понимает моей путанной алгебры, либо давно сделала для себя какой-то вывод, который я не в силах поколебать.

– А знаете, Алексей Петрович, я тоже хочу вам кое в чём признаться, – загадочно произнесла она, пообещав предупредить отца, и я до боли стиснул кулаки. – Помните мой первый визит к вам с каббалистической книгой? Что вы тогда подумали?

– Подумал: дважды странно, что отец отправляет дочь в комнату к молодому человеку, к тому же поручая ей вредную книгу. Тут что-то не то, решил я.

– И правильно решили, – засмеялась она. – Представьте, он заподозрил в вас осведомителя Третьего Отделения и желал как-то это выяснить. Я не верила в это, но вызвалась передать вам компрометирующую книгу, чтобы посмотреть, как станете вы себя вести. Отец возражал, предлагая хотя бы выждать выздоровления, и тогда я отправилась к вам по своей воле. Он так и не узнал о моём поступке, потому что я убедилась в вашей невиновности и ничего не открыла ему.

– Но он продолжал думать обо мне дурно…

– Возможно, мне следовало успокоить и его, потому что в одном из своих писем нам он настоятельно советовал следить за вашим поведением и словами, пока мы будем в Палестине. Кажется, он по сию пору помышляет о вас, как о человеке, подосланном его недоброжелателями – по долгу службы или по корыстным мотивам…

Мы молча рассматривали плавное скольжение судов, но вскоре княжна потянула меня обратно в город. Холодало, с моря потянул лёгкий пока бриз. Всю дорогу я томился, разрываясь между страстью признания в любви и невозможностью заговорить об этом сейчас после всего сказанного доселе.

– Вам никогда не хотелось разуверить его в этом? – спросил я.

– Иногда. А вдруг прав – он? – она озорно вскочила на валун, повернулась и широко открыла глаза в притворном ужасе. Я схватил её за руку, когда она, чуть качнувшись, потеряла равновесие, и подхватил её, всю устремившуюся навстречу.

Мы мгновение стояли, обнявшись, она не торопилась отстраниться, играя со мной или действительно стремясь подвигнуть меня к большей решительности, и я не мог ожидать лучшего момента, чтобы излить ей свои чувства. Сейчас, когда она в моих объятиях, я и решу нашу судьбу.

Тяжёлый воющий свист разверз тишину умиротворённого вечера. Даже будучи совершенно статским человеком, я не мог обмануться: то раздирало воздух пушечное ядро. Мы увидали брызги осколков крепостной стены ещё до того, как до нас донёсся треск разрыва. В мгновение всё смешалось. Сполохи выстрелов недолго отмечали корабли эскадры, быстро исчезнувшие за дымовой завесой, а звуки их заглушились взрывами в городе и ответным огнём из цитадели.

Так началась бомбардировка Акки.

Противные стороны почти сразу перестали различать каждый другого, но палили наугад с большим остервенением. Крики разбегающихся жителей огласили окрестности. Одно из ядер ударило неподалёку от нас, и к ногам моим подкатился один из булыжников, бывший только что стеной дома. Анна совсем прижалась ко мне, и это чудесное мгновенье готов бы я был продлить вечно, но край вечности оказался слишком близко от нас и грозил поглотить. Я схватил её за руку и повлёк прочь. Чтобы не пострадать от шального выстрела, следовало убежать как можно дальше как от города, так и от береговой линии, потому что ослеплённые своей же пороховой завесой канониры сбивались с прицела всё больше и больше по мере медленного маневрирования кораблей. Лучшим укрытием мне сейчас казалась еловая роща.

– Что это, Алексей? Почему палят пушки? – кричала Анна.

Я коротко кричал что-то в ответ. Лишь через четверть часа, устроившись безопаснее в глубине леса, отдышавшись, я мог объяснить неспешно, чтобы пространностью рассуждений успокоить её и себя:

– Видите ли, империи Запада имеют слишком много интересов на Востоке. Турция слаба, любая из великих держав, возможно, справилась бы с ней в одиночку, но и остальные не желают опоздать к разделу пирога. Когда четверо с разных сторон прикладывают силу оружия к одной точке, равнодействующая этих сил, как сказал бы математик, может оставлять предмет на его месте. Проще говоря, стоит только одной державе предпринять нечто, выводящее Оттоманскую империю из болезненного равновесия дряхлого старика, прочие тут же бегут подать ему руку опоры, чтобы только не допустить конкурентов до огромной поживы. И выгоды от её сохранения, как сказал наш император, превышают невыгоды.

Рассказывая это, я лихорадочно пытался сообразить, кто же на сей раз явился толкнуть агонизирующего старика в могилу? Великие державы, кажется, пришли к великому соглашению относительно Греции.

Разгорячённые бегством, поначалу мы не ощутили вечерней свежести, но уже вскоре холод ползучей змеёй начал пробираться меж деревьев, и Анна чуть вздрогнула. Я набросил ей на плечи свой сюртук, она неожиданно повернулась, и наши лица сблизились, как не бывало ещё никогда.

К ночи всё затихло. Подвергнутый одновременной атаке с моря и суши, город ощетинился крепостными орудиями в готовности сопротивляться. Какие-то люди с факелами бежали занимать оборону на известные им укрепления окраин, ожидая продолжения атак с восходом солнца. Мы едва успевали вжиматься в стены домов, мимо нас с грубым шумом навстречу двигались люди, верблюды, повозки. Стоны раненых и плач по убитым терзали меня пониманием, какому испытанию подвергается сейчас душа моей княжны. Чтобы не оказаться растоптанными встречными потоками людей и животных, мне приходилось выбирать попутные маршруты: более длинные, но они скорее и безопаснее привели нас к дому.

За нами лязгнул засов, и княгиня Наталья бросилась навстречу нам, погрузив дочь в объятия. Объяснения, поцелуи и благодарности сменились строгим наказом никуда не отлучаться из дома, пока нам не удастся безопасно покинуть Акку.

– Что за варварство – подвергать бомбардировке город!

Она была недовольна мной и сильно рассержена, но мы понимали, что моей вины нет в том, что началась война. Посему всё своё негодование, предназначавшееся мне, досталось египетскому начальнику.

Я пожал плечами, демонстрируя обыкновенность произошедших событий, что, при всей неупорядоченности Османской империи, конечно, было не так. Ослеплённый присутствием княжны и поглощённый своими ухаживаниями, я упустил из виду признаки надвигавшейся беды, коих, конечно, было в последние дни предостаточно, и мне ли не понимать их значения. Сознаться же в этом мне оказалось нелегко даже себе, не то что путешественникам, которых я считал своими гостями.

За чаем, который она велела подать, я под её взглядом, в котором укоризна медленно уступала место интересу, рассказывал:

– Сударыня, в тысяча семьсот семьдесят втором году русский флот бомбардировал, и на короткое время десант захватил Бейрут. С одной стороны, освободил его от власти султана, с другой – получил выкуп, превышавший годовую выплату дани правителю Порты. Разбой, чуть прикрытый вуалью военной практики. Кстати, сановники султана оказались немало удивлены, откуда взялись русские военные корабли в Архипелаге при запечатанных для Черноморского флота проливах. Им невдомёк было, что Балтийская эскадра обогнула Европу, и только французские советники с трудом растолковали им космографию мира.

– Дела давно минувших дней, времён Очаковских и покоренья Крыма.

– Но дело восточное, завещанное Екатериной Великой, не закрыто, хотя мечты о восстановлении Византии оставлены.

– Что же станет делать Россия, видя такое беззаконие?

– Смею предположить, всеми силами попытается восстановить статус-кво. То есть мир. Ведь если до Наварина англичанам, имевшим преимущество в этих краях, было невыгодно любое изменение позиции держав, то после, уже нашей империи, первенствующей среди всех, захочется продлить это упоительное состояние как можно дольше.

– Вы, сдаётся мне, как всегда, иронизируете, Алексей Петрович?

– Отчасти, любезная Наталья Александровна. Что же мне остаётся, если я не государственный муж, а лицо частное? Бряцанье оружием смешно и непристойно для цивилизаций нашего просвещённого и гуманного времени, особенно не приличествует оно среди народов, отставших от прогрессивных наций в деле перестроений из линии в каре. Мне, как человеку мирного склада, претит всякая мысль о войне, как двигателе достижений какого-либо племени. Я не утверждаю этого a priori. В меру сил своих имею честь представлять державу нашу здесь единичным своим десантом на научном поприще.

– Ваше тщеславие похвально, но настораживает. Я давно заметила, что солировать – ваше призвание. Трудно представить вас – в линии.

Кое-что новое, доселе тревожное и невозможное, появилось сегодня в наших с Анной отношениях. Впервые за два года я засыпал совершенно спокойным. Твёрдо зная, что ничего дурного не может случиться.

Многие, кажется, смотрели на меня с осуждением, точно мог я и должен был загодя предвидеть приключившуюся междоусобицу. Уж хотел объяснить я, что раздоры – обычное дело для краёв сих, да только эта последняя война разве что несколько затмила предыдущие. Но тогда выходило бы, что я не предупредил их, зная о всегдашнем беспокойном состоянии внутренних дел Турции. Успокаивал я себя тем, что потайные обвинения в мой адрес справедливы, но я добился своего так или иначе, и почти не испытывал угрызений совести. Анну же я поклялся себе оберегать лично. Да и, признаться, не верил я, что война будет иметь последствия. Бомбардировку Акки, так поразившую и напугавшую всех, я полагал эпизодом, ибо у султана не оставалось сил противостоять своему вассалу. Оставалось опасаться только случайностей, коих могло произойти множество, как и на любой войне.

Не без злорадства взирал я свысока на суету соотечественников, чувствуя себя едва ли не местным жителем. Впрочем, с мужской стороны ропота почти не доносилось. Хотя и отставные, все военные подтянулись и приняли на себя ещё более забот о спокойствии прекрасной половины. Часто теперь мог я слушать их речи с воспоминаниями о былых сражениях, а иногда их собрание напоминало военный совет перед манёврами. Единственный статский, я однако не выказывал себя чужим в их миру. Они ежеминутно нуждались во мне как в советнике и переводчике, а их устаревшие и не к месту суждения доставили мне немало весёлых минут. Прохор же и вовсе обходился с равными себе как безусловно старший, отдавая распоряжения различной степени толковости, и уже сам не исполнявший ничего даже по моим указаниям. Влияние его и знания оказались приняты и высшим сословием, точно различия происхождения не имели силы в этих враждебных краях, когда опираться приходится на того, кто владеет сходным языком, а не титулом. Хоть все знали о его истории, ни разу не слышал я упоминаний о нём, как о ямщике, и всё реже встречалось слово секретарь, чаще заменяемое на ассистента.

В Яффу решили добираться как можно скорее и только сушей. Никто из дам, памятуя недавнее тяжёлое путешествие, не захотел испытать судьбу в море так скоро. Яффу советовал и я, ибо там легче всего ручаться за безопасность поклонников, и туда прежде всего заходили суда из Константинополя, буде путникам захочется покинуть сию юдоль распрей. Несколько дней прошли в сборах. В суматохе лишившись половины лошадей, мы втридорога смогли купить десяток мулов. Выезд из города был запрещён, но, ища признания европейских кабинетов, Ибрагим-паша не чинил препятствий иностранцам. Не дожидаясь подхода кораблей, многие покидали Акку в направлении юга, как мы. Агентства и консульства быстро пустели.

С высоты ближайшего холма я оглянулся. Войска уже заняли все предместья, но горожане, как не раз в истории этой упрямой твердыни, готовились к долгому сопротивлению. Навстречу нам наёмники из Румелии гарцевали на конях в сумерках уходящего в море дня. Худощавые египтяне и диковинные нубийцы шествовали следом, удивляя своим строем привыкших к анархии жителей, наблюдавших за построением осадного лагеря с высоких стен. Город, не покорившийся даже Наполеону, не должен был пасть и перед египетской армией Ибрагима-паши, но, казалось, в какой-то части парализованный более изумлением, нежели воинской доблестью африканцев.

Но достигши мирной Яффы без происшествий, и вкусив тихих пристанищ в неспешном пути, не менее половины соотечественников сразу захотели идти в столь близкий Иерусалим. Три долгих дня они провели в спорах, доходивших до крайности, и я не посчитал возможным вмешаться, опасаясь остаться единственным врагом, как только они помирятся.

Яффа и Иерусалим состояли уже под властью Мегемета Али. Сдавшиеся почти без боя, они вкушали от плодов реформ его приёмного сына. Монахи монастыря Св. Георгия с восторгом поведали как о чуде об отмене множества поборов, чинимых ранее местной властью, сколь беззаконной, столь же и многочисленной. Их уст их я получил лучшее доказательство для путешественников, что им не стоит прерывать своё пребывание на Святой Земле.

– Так что же скажете вы на моё предложение? – спросила меня Анна в один из ясных дней, когда прогуливались мы в тихих кущах, защищавших от свежего ветра с моря.

Я уж и думать забыл о тетради, ибо события более насущные затмили те тревоги. Но, как оказалось, не для неё. Копировать таинственные записи и полные скрытых смыслов рисунки – верх легкомысленности, допустимой для юной девушки, но не для умудрённого учёного, знающего цену каждой чёрточке в чужих письменах.

А если не князь, то не для этой ли цели сюда отправили и Артамонова охотники за его дневниками? Не отобрать манускрипт, навлекая на себя удар, так снять с него копию? В этой вдруг возникшей мысли было какое-то скрытое ценное зерно, которое не мог я выудить за неимением времени по необходимости дать ответ княжне Анне.

– Доверьте эту заботу мне. В глазах вашего отца я и без того выгляжу гнусным похитителем самых дорогих ему сущностей, – тут сделал я выразительную паузу, – тем паче что опровержение сего могло так и не дойти до его сведения. Вы тоже подозревали во мне человека, прочитавшего сей дневник. И я не намерен отрицать, что это отчасти правда, ведь я ознакомился с частью, чтобы узнать его принадлежность, хотя и не более. Обещаю, что дам знать вашим преследователям, если они ещё не отстали от нас, что он у меня, и пускай попробуют здесь, где чувствую себя я как рыба в воде, отобрать его.

Она согласилась почти без раздумий. Но лишь неделю или две спустя коварная тетрадь оказалась в моих руках – как и ожидал я, свежезапечатанная сургучом, словно ядом недоверия. Обида моя возросла тем более, чем ближе к истине оказывались сомнения княжны Прозоровской: ведь я и в самом деле страстно желал знать, за какими сведеньями могли охотиться недоброжелатели. Себе фальшиво объяснял я этот интерес осторожностью в отношении собственной жизни, ведь теперь я должен подвергнуться опасностям и полагал за справедливость знать, чего ради. Понимание этого могло помочь мне в заботе и о поклонниках, прежде всего, конечно, о дражайшей из них.

Но то уже, конечно, было чистой ложью.

Забавная складывалась и цепочка от дворецкого через Голуа и его верховников к самому Голицыну, давшему приказ написать письмо в Бейрут княгине Прозоровской. А то откуда бы узнать ему о намерениях путешественников? Или прав Ермолаев, и кто-то самовольно распоряжается именем князя?

Кажется, никогда ещё я так страстно не жаждал проникнуть под завесу чужой тайны.

Не сразу, но печать я после твёрдо решил сломать. В самом деле, возвращать тетрадь княжне я не собирался, разве что князю. Но навряд ли Анна отписала отцу о своих предосторожностях; это звучало бы глупо в моём отношении: господин Рытин тетрадь не крал, но она всё-таки у него; он её читал, но сейчас она под сургучом… Впрочем, тот лишь посмеялся бы в который уж раз, имея в душе изначально обманное обо мне представление. Мне сделалось даже забавно, как могут ложные в корне посылы оборачиваться истиной. Раз меня считают дурным, и это ложно, пусть уж обратится в правду, тем паче что опровергнуть сие нет возможности. Наградой за страдание от несправедливости стало сотворение той самой несправедливости, в коей меня обвиняли.

Иерусалим огорчал меня натужным притворством моих молитв. Того новоначального трепета, что испытал я, оказавшись в нём однажды, уж не было. Анна, неопределённость отношений с ней, занимали все мои мысли. Но она не стремилась разрешать мои волнения. Она, кажется, пребывала в сомнениях относительно моей персоны и чего-то ждала. И я не понуждал её излишними вопросами.

Что и говорить, в длинном странствии времени у нас имелось хоть отбавляй. Но всё оно каким-то несчастным образом утекало в размышления, не занято ли её сердце. Никого из возможных соперников не было поблизости и в помине, но, украдкой вглядываясь в её лицо, я всё глубже погружался в тягостные мысли о том, не появилась ли какая-нибудь привязанность в затянувшемся её путешествии, если и вовсе не сохранила она память о ком-то на родине. Расстояния не делали препятствие встрече непреодолимыми, в век развитости морских и сухопутных сообщений в две недели домчать можно отсюда до половины мест Европы.

Прочие же все её спутники, проникнувшись духом Святого Града, принялись неумеренно восторгаться и звать меня наперебой то в Вифлеем, то в Назарет, то в Иерихон. Меня же все сии обязанности тяготили и даже злили. Мечтал я только о свиданиях и вздохах, а их-то как раз и не случалось. Дни текли за днями, превратив феерию праздника в тусклый этикет обыденности. Отношения наши не то чтобы разладились, но приобрели оттенок рутины, словно были мы мужем и женой уже лет десять, всё изведав и во всём разочаровавшись. Обсуждать мы могли что угодно, не решались говорить лишь о том, о чём мечтает ворковать невеста с женихом. Всё чаще я останавливал себя на разглядывании её с чувством отвратительной похоти, а мысли мои о ней приобретали скабрёзный оттенок. Уже с внутренним ужасом жалел я о единственности той страшной ночи в Акке под обстрелом корабельных орудий – ночи, сблизившей нас затянувшимся сверх всех приличий горячим поцелуем, но, как оказалось, то являло себя лишь последствие страха, а следовательно, подневольностью жертвы, а не любовью. Но неужто желать мне войны в Святых пределах, чтобы повторить упоительные мгновения трепетного счастья?

Бларамберг в пространном своём письме благодарил за те несколько сколов, что я для упокоения совести приказал отправить в музей, едва не разругавшись с Прохором в прах. Иван Павлович жаловался на недомогание и писал о своих планах наведаться в Берлинскую Академию, а после в Спа, как только окончит расшифровку моего камня, которая, по его словам, уже близка. Он распространялся не к месту о работах по шифрованию Роджера Бэкона и решётках Кардано, и мне казалось, что подробностями старик пытается не объяснить путь своих рассуждений, а намеренно искажает и запутывает дело. Он догадывался о чём-то неладном, а я злился на него больше за то, что не известил его сразу после возвращения из Дамаска о возможной беде, отвлечённый суетой возни с Артамоновым и приготовлениями к встрече с Анной. Письмо его, на пяти толстых листах странного квадратного формата, словно выдранных из какой-то записной книжки, казалось начертанным корявым языком и неважным почерком, что приписал я спешке в сумбуре болезни, что и подтвердил он, поведав, что сочиняет между двумя приступами.

Повторное моё предупреждение содержало более важный вопрос: кто ещё посвящён в поиски разгадки? Советовал я не привлекать к дознанию ни единого человека. Впрочем, зная за ним научную ревность, я почти был уверен, что никому он не доверил своего следствия. А то вдруг какой-нибудь ещё более ретивый дилетант, нежели он сам, наткнётся на разгадку, лежащую на самой поверхности незатуманенного латынью и греческим ума!

Каково же было моё замешательство, когда к Сретению получил я известие о смерти Ивана Павловича, избранного незадолго до того членом-корреспондентом Берлинской Академии. Произошло это так. Из Одесского музея пришло письмо с кратким уведомлением о печальном событии – такие же разослали всем его многочисленным адресатам в Европе. Выходило, что предупреждение своё слал я уже в никуда, а читая его сокрушения, вдвойне грешно досадовал на того, за кого следовало бы мирно служить панихиду. Вечером, в унылом состоянии духа я проговорился Прохору, о чём сразу же горько пожалел.

– А-а, занятно. – Он помолчал, дав мне повод передумать всё, что угодно. – Крепкий был мужик когда мы его видели, так?

Он осматривал какого-то дряхлого одра из породы лошаков, которого привели ему на завтрашние сборы.

– Что же? – ощутил я подвох.

– С виду крепок, а сгорел скоро, – я не сразу понял, говорит он о животном или о человеке, пока он не добавил: – от чахотки.

– Ты почём знаешь?

– Так говорят. Да только то не чахотка. Князь его сглазил. Спалил его огонь.

– Прохор! – взмолился я, еле сдержавшись, чтобы не замахать на него руками.

– Ну, а коли не князь, то всё равно истлел он, как и до него горели. Изнутри, так-то. Не лезь, дядь, куды не надь! – он хлопнул несчастное животное по крупу так, что оно издало странный заупокойный звук, наподобие трубного гласа.

– Да ты-то откуда знаешь?

Он молча раскуривал трубку, так, что я не мог понять, то ли он чересчур туго набил отсыревший табак, то ли делал это, раздумывая, что ответить.

– А княгиня Ермолаеву письмо от князя читала. Тот, вишь ты, почитал это ва-ажным.

Я стиснул кулаки, направив в это движение всё своё бешенство.

– Они же трудились в одной стезе, – сквозь зубы сказал я. – Вот он, стало быть…

– Ну-ну, – закивал Прохор размашисто, и эта наименее содержательная сентенция его пробудила во мне многозначное бурление бездны противоречивых сведений.

С тем же кораблём получил я и ещё письмо – от Андрея Муравьева. Скрытное, оно легло на сердце мутным осадком. Если бы не рука, которую узнал бы я из тысяч, подумал бы я, что писал его другой человек. В каждой выверенной строке его ощущалось опасение неведения и насторожённость травимой дичи. Он писал о том, что имеет весомые догадки насчёт того, от кого пытался скрыть свои находки Дашков, однако мне показалось, что никаких догадок у него вовсе нет, но он хочет, чтобы его тайный и могущественный соперник проявил себя. Вероятно, он имел основания полагать, что послания его прочитываются. Но отдавал ли он себе отчёт, сколь бесконечно опасной может стать их первая и последняя встреча?

Зная, что опус его о Палестине и Египте имел успех, я чувствовал обиду, что не приложил он книгу. Впрочем, в этом он мог просто пощадить моё самолюбие.

Разгадок это не прибавило, да я, признаться, уже и не рассчитывал, что когда-либо получу их. После прочтения я ощутил себя не равным корреспондентом, а мишенью для дротиков, на которой тренируют меткость руки. В зеркале я обнаружил морщины угрюмости на озабоченном от раздражительности лице.

Словно в кривом зеркале, в ответе моём преломились все события и размышления последнего времени. Любая самая никчёмная мелочь подавалась мной как предпосылка чего-то ужасного. Я предостерегал его от вмешательства в тайные дела своих начальников, утверждая, что навлёк на себя немало бед, лишь немного коснувшись чужих забот в случайном путешествии. «Ты описал немало хождений, но забыл прибавить, что это люди, добившиеся успеха, сделавшие карьеру и оставившие хотя бы отрывочные записки. Однако подумай о тех, кто сгинул без следа от рук ли врагов или исчезнувших при попытке проникнуть в тайну, к которой их не допускали».

Я знал, что он подумает – и справедливо. Что я завидую ему, ибо он находился где-то у порога разрешения задачи, которую отыскал сам, я же не приблизился к разгадке того, что мне навязали. Мы оба чувствовали, как трудно найти свою пустоту.

Смерть Бларамберга подействовала на меня отрезвляюще и вновь заставила погрузиться в работу. До тех пор, пока я не обжёгся о простой вопрос: чьи руки сейчас держат жуткий камень, чьи глаза впиваются в заклятье, пытаясь прозреть его чудовищную суть? Хорошо, если заброшен или отправлен в подвал, плохо, если утерян или отдан кому-то. Верно пред лицом бренности ставит вопросы Ермолаев: неважно, что нашёл, важно, где оно сейчас? А что, если некто из многочисленных охотников за скрижалью отравил Ивана Павловича и завладел ею? Но тогда заговорщик был опытным и крайне опасным человеком, чтобы представить медленное убийство смертью от болезни для многочисленных друзей. А мог ли сей предполагаемый заговорщик, коих в моём окружении вообще-то хватало с излишком, почерпнуть нужные ему сведения из наших с Бларамбергом эпистол? Андрей уже опасался таких чтецов, не стоило ли и мне, столкнувшись с необъяснимыми событиями, сразу навострить уши? Я не без труда отыскал нашу с Иваном Павловичем переписку. Для стороннего наблюдателя она, конечно, представляла мало проку, но для опытного искателя открывала всё: не только местонахождение камня, но и наше неведение относительно его зловредной ценности. То есть он мог не опасаться свершать своё чёрное дело с медленной неотвратимостью.

Писать в музей сразу я не стал, оправдывая себя тем, что никаких доказательств гибели Бларамберга от начертанных на камне символов у меня нет. Но совесть не давала мне покоя при мысли о том, что случайный посетитель может чрезмерно заинтересоваться тайным шифром на камне, выставленном в витрине музея. Неразрешимостью загадка стала терзать мою душу не меньше всех прочих. После всё же отправил я в музей невинный запрос, что стало с сим предметом, объясняя это лишь заботой о своём пожертвовании.

Мы не спеша путешествовали, и места библейские одаривали нас благодатями без обмана.

Беседы с Ермолаевым продолжались, иногда верхом, и на привалах мы проводили с ним часы за обсуждением деяний тайных обществ. Я из уважения поведал ему всё, что знал о хазарах и их письменной истории, но оба мы понимали, что не можем уловить главного в розысках князя Голицына.

Недавно ещё одинокими томительными вечерами мечтал я, как прольётся в гостиной её звонкий смех от моих загодя приготовленных картинок здешней жизни, как весело мы станем танцевать под нестройные звуки левантийских музыкантов, и как округлятся её глаза при рассказах о разбойниках и кладах. Вместо этого мне казалось, что общество из меня одного тяготит её однообразием, а красноречию моему не хватает остроумного соперничества Артамонова. Всё реже являлся я к ужину, а и явившись находил её предпочитающую очередной французский роман.

Едва ли не всё вокруг – события, люди, обстоятельства – меня злило: и то, что я вынужден скрывать свои мотивы, и то, что другие таят от меня нечто, а мне нечего им противопоставить. Казалось мне, что все интригуют вокруг меня, знакомые лица опротивели мне своей настоящей или фальшивой вежливостью, уж предпочёл бы я решительно объясниться, даже пред лицом ссоры, да объясниться и с одной Анной не умел. Отношения с ней и вовсе разладились, став приторными до отвращения. Всегда щедро расточаемые ею светлые улыбки кому-то другому, теперь приводили меня в исступление, а цветущий вид приписывал я последствиям тайной переписки с неведомым далёким возлюбленным.

Переписки! Но она сносилась и со своим отцом, письма которого, возможно, могли пролить капли света тому, кто умеет читать. Не знаю и сам, завесу над какой из сотни тайн его, или собственных её сердечных терзаний жаждал я приподнять, когда однажды, не выдержав, подступил к ней с расспросами. Поначалу она нехотя отвечала, что ничего не знает о судьбе исследований Бларамберга, а отец её прервал свои, похоже, надолго.

На неделю я удовлетворился ответом, но, дав ей день на отдых по возвращении с горы Фавор, вновь постучал к ней. Она встретила меня приглашением разделить с ней кофе и отложила чтение, кажется, только что распечатанного письма. Испросив разрешения, я закурил трубку, оставаясь в дверях. На всём этаже большого дома мы оставались вдвоём, и один этот факт мог бы подвигнуть меня к объяснению, если бы давно я не расстался с мыслью просить её руки прежде чем не удостоверюсь наверное в её ответном согласии. Увы, не любовь её ныне тревожила меня – лишь согласие, которое может являть следствие слишком большого множества прочих причин. Даже просьбы дать время на раздумье, весьма приличествующее девушке её положения, я по своей гордыне не смог бы вынести.

– Что ответил вам отец на известие, что тетрадь его у меня хранится? – спросил я наугад, зная лишь то, что она отправляла повторно письмо после предательства дворецкого.

Моё хмурое выражение и нервозный вид не могли расположить её к общению, но, увы, слишком редко последние недели я выглядел весёлым. Она встала мне навстречу и предложила сесть, но я остался стоять, и она тоже.

– Ничего.

– Совсем ничего? Вы убеждены, что он понял, о какой тетради вели вы речь?

– Совершенно убеждена. Он выразил лишь радость, что у меня нет ничего из того, что может таить угрозу. Вы обижены на то, что у отца имеется по сию пору предвзятое к вам отношение?

– Меня не может не тревожить моя репутация в его глазах. Особенно если она ухудшается день ото дня. Что-нибудь замечательное с родины? – кивнул я на пакет.

– Владимир Андреевич снова работает с отцом, – потупив взор ответила Анна, помедлив.

– Надеюсь, отец ваш внял моему предостережению… Однако прошу разрешения откланяться.

Сухим тоном, подчёркнутой вежливостью и чрезвычайно кратким визитом, который, возможно, желала бы она продлить, я, кажется, вызвал крайнее её изумление. Поворачиваясь, я заметил, как губы её округлились, словно желала молвить она нечто, но ничто не могло остановить меня в поспешной ретираде. Луч надежды, мелькнувший некогда в осаждаемой Акке, не пробивался более сквозь пыль моих бесчисленных мелочных сомнений. Или ей нужна тревога, чтобы сделать моё присутствие нужным… Или опасность нужна мне, чтобы стать смелее не только с врагами, но и с ней самой…

Я обнаружил себя стоящим посреди крохотной площади, и знакомые торговцы как-то странно глазели на меня. У неё нет ничего из того, что может таить угрозу! Проклятье! Беду для Анны могут нести не только охотящиеся за ней злодеи – опасна может быть и сама тетрадь, какие-то её отдельные страницы!

Сколько простоял я так с самым потерянным видом, глядя сквозь предметы и не отвечая на приветствия, я даже не мог потом вспомнить.

Я бросился в свою каморку и сломал печать. (Таким образом заодно и долгожданный повод, позволивший мне сохранить и даже приумножить своё достоинство в собственных глазах был найден – я ведь спасал любимую.) Лихорадочно листал – и вот она – тщательно срисованная копия моей, то есть его скрижали. Князь был уверен, что дочь не нарушит обещания не читать её, но возможный похититель обречён, увидев внутри нечто запретное от века. К счастью, метод, которым копировались письмена, отличался от моего, и знаки казались мне искажёнными. Но откуда мог знать я, что погрешности сии обесценивали их дьявольскую суть? Я перевернул лист, будто закрываясь от скверны… и на другой странице упёрся взглядом в ещё одну копию – без сомнения, другого камня. Я листал ещё и ещё – шесть таблиц несла в себе проклятая тетрадь!

Я метнулся вон из своей квартиры, и столкнулся с Прохором к носу нос.

– А вам письмо, Алексей Петрович, – смело заявил он, протягивая пакет, когда я готовился задать ему вопрос, что он тут делает.

Выхватив из его руки послание и швырнув его на кровать не глядя, я почти бегом поспешил обратно к Анне. Кривые переулки, казалось, умышленно загибаются коленцами, дабы только затормозить моё стремление, но всё же достиг я заветного порога, когда силы уже оставляли меня. Ещё издали почудились мне какие-то всхлипывания. Я ворвался в покои княжны Анны без стука, благо все двери были по предзакатной жаре распахнуты настежь. Возлюбленная моя сидела вполоборота, склонившись над какой-то страницей, дрожащая рука её держала стакан, из которого делала она мелкие глотки пополам со слезами.

Она внезапно обернулась ко мне, пряча что-то за спиной. Я и думать не мог, чтобы у моей возлюбленной могло быть такое лицо: надменное, злое, презрительное.

– Тетрадь!.. – еле переводя дух приступил я, но она прервала моё излияние. – Там…

– Почему вы преследуете нашу семью? – услышал я, и замер, словно столкнувшийся со стеной. Дальнейшие слова её словно молотом оглушали мой разум из какой-то запредельной дали. – Кто вы на самом деле? Я боюсь даже обращаться к вам по имени, ибо не уверена, что и оно подлинное. Где появляетесь вы, там ложь, скорбь, подозрительность, и люди грызут друг друга. Вы – самый низкий человек из всех, кого я знаю!

Кровь стучала у меня в висках от быстрой ходьбы по жаре, и усугублённые неожиданными обвинениями биения сердца грозили разорвать мою грудь. Вскоре я и вовсе перестал что-либо осознавать, а язык мой не пересиливал мгновенно иссушенные губы попытками протестовать. Кажется, от бессилия остановить поток несправедливых обвинений, я лишь привалился к стене, дав слово выдержать всё до конца.

Бледное от гнева и потому совершенное в выразительности лицо её не содержало ни малейшего оттенка театральности, а искренность её негодования тем более устрашала меня. Сначала она припомнила, как я пренебрёг их безопасностью, дабы заманить её к себе, искусно сплетая вокруг них свои сети и ловко изворачиваясь, когда дело доходило до прямых вопросов. После сразу же обвинила меня в том, что нужна мне лишь в качестве связующего звена между мной и тайными работами её отца.

Я не мог не воскликнуть мысленно: да, первое верно, и почти что целиком, второе же тоже теперь не бессмыслица! Но как сложны и точны её предположения! Или все в этой истории, даже юная княжна, рассуждать могут только стоярусными вавилонами? В какие адские пучины низвергнет всех нас водоворот злой интриги! Что случилось? Или проклятье раздоров добралось и за три моря?

– С какой целью вы заманили нас сюда, где рвутся ядра, а наши преследователи не ограничены даже местной полицией? Выманив у меня дневники отца – довольны вы теперь своей победой над ним? Он трудился всю жизнь, навлекая на себя гнев властей и нападки невежд, а вы, ловко интригуя, смогли обвести вокруг пальца и его и наших недругов! А я, как же я дала обмануть – себя… – всхлипывания, грозившие обернуться рыданиями, воплотили худший из всех возможных кошмаров. Она задыхалась от переполнявших её чувств и не могла более ничего произнести.

Едва излив мне эти чувства, она опрометью бросилась вон, чтобы не слышать лепета оправданий и даже вовсе – моего голоса. Впрочем, обелять себя я не собирался, равно как и давать пространных объяснений. Одного лишь желал я: спасти наши чувства, пасть на колени и молить о прощении даже в том, в чём не чувствовал себя виноватым, хотя такого почти не находилось среди её справедливых упрёков.

Не знаю, где блуждал я, но приплёлся в свою квартиру далеко за полночь, и до утра опустошил два кувшина вина. С рассветом, не помня себя, я провалился в забытьё и проспал до вечера, так и не найдя решения главной загадки: что мне делать теперь, когда до края предо мною расстилалась пустота. Я искал пустоты, чтобы заполнить её, но теперь, обретя, ощутил себя у кромки бездны. Всё, к чему так стремился я, без Анны потеряло смысл.

Я уже не сомневался, что дело в письме, полученном ею с прибывшим кораблём. Но от кого оно и с чем? Её отец навряд ли мог прислать обо мне известия хуже, чем знала сама княжна, да и то, он ведь и раньше предупреждал, чтобы со мной она вела себя осмотрительно. А вот Артамонов… Все мои невысказанные подозрения в отношении него ядовитым кинжалом вернулись прямо мне в сердце.

Два дня перебирал я в уме возможные комбинации, но так и не пришёл к выводу, да и отчаянье – не лучший помощник в рассуждениях, требующих холодного рассудка. И не всё ли одно, чьё письмо раскрыло ей глаза – важно, что теперь единственная настоящая цель моя отдалилась навсегда.

Три дня Прохор отвечал посыльным, что я болен, и княгиня Наталья посылала сочувственные записки с предложением помощи, из чего сделал я вывод о её неведении нашей с Анной ссоры. После уж она сказывалась недомогающей. Так что почти две недели я не сносился с ней, да и не искал её внимания, понимая, что между нами всё кончено.

Чувствовал я себя бесконечно виноватым до тех пор, пока не постановил себе оправдаться не словами, а фактами, уличив ими истинных виновников, для чего требовалось лишь наголову разбить врагов, учинивших мне все эти злоключения. Что ещё мог предпринять я, чтобы разрушить нелепые и чудовищные чары заговора, капризного, прихотливого и коварного как сам Восток?

Однако сказать проще, чем сделать. Ни одного из недругов и в помине не было поблизости, где искать их, я и не знал. Прохор получил задание выведать хоть что-нибудь и исчезал подолгу на базарах и среди консульской прислуги всех держав. Тем временем путешественников всё сильнее тянуло в Отечество, море успокаивалось после зимних штормов, и в конце марта путь был решён, после чего начались сборы, мучительные вдвойне от неспешности, больше напоминавшей изощрённую пытку долгим прощанием навсегда.

Прохор растолкал меня, едва, кажется, я сомкнул глаза, но солнце уже утекало за гору.

– Да дело-то скверно, – проговорил он, протянув трубу. – Наш старый знакомец объявился.

В подзорную трубу различил я фигуру Игнатия Карнаухова, указывавшего с холма на наш бивуак. Не более полуверсты разделяло нас. Я мечтал о встрече с ним, чтобы выпытать тайну, но наедине, а не окружённым целым войском. Вдобавок обременяла меня обуза из двух десятков усталых и беззащитных поклонников.

Дорога из Иерусалима в Яффу одна, и отступить с неё невозможно, зато и обойти с тыла нас не менее трудно. Что в тактике угрожаемой стороны перевешивает – у меня не было времени рассуждать, требовалось принимать решение. Я отозвал мужчин и быстро поведал об угрозе.

– Один, кажется, европеец, – сказал Ермолаев, произведя тщательную рекогносцировку.

– Этого-то я более всего опасаюсь.

– Но отчего думаете вы, что они имеют целью ограбить нас? – спросил другой.

– Мой секретарь знает этих людей, – пришлось объяснить мне уклончиво, дабы не солгать. – С дурной стороны.

– Я предпочёл бы захватить этого молодца и расспросить его, – сказал Ермолаев с нервозностью в голосе. – Сдаётся мне, что нападение сие не случайно, и может оказаться тем, чего я ожидал ещё в самом начале пути.

Если бы знали вы, сколь близки к истине и далеки одновременно! – хотелось в сердцах воскликнуть мне, но пришлось лишь сильнее стиснуть зубы.

– А за камешками бы лечь вон там и тут, по обе стороны, они с холма в лощинку попадут, а мы их и прищёлкнем, – словно нехотя рассуждал Прохор, поигрывая ружьём.

Я принял решение, избрав из всех третьего стрелка в подмогу нам.

– Вот что, Павел Сергеевич. Надежда на вас. Ружей у нас всего три, пуль больше сотни штук, мы здесь станем отстреливаться, позиция у нас хоть куда, а против Прохора стрелка и вовсе не сыскать. Обойти тут нас они и за полдня не смогут, вот разве что ночью и через горы… а мы продержимся до темноты и нагоним вас. Поднимайте остальных и возглавьте переход. – Вёрстах в пяти селение Абу-Гоша, здешнего разбойника…

– Мы застряли между двумя шайками?

– Всё равно другого пути нет, – раздосадовано махнул я, жалея времени. – Скажите шейху, что вы подданные царя. Не мешкайте же, прошу вас.

Я жестом подозвал суетившегося драгомана и принялся по-французски втолковывать ему, как объясняться с Абу-Гошем. Дрожавшего до сего мелкой дрожью, того обуяла крупная тряска.

– Деру задаст каналья! – громко шепнул на ухо Прохор. Мы многозначительно переглянулись. – Они всегда сбегают от Абу-Гоша ещё за версту. А я его стреножу, и пускай посидит за поворотом, покуда мы воевать станем. А с темнотой он нам и сгодится в провожатые. Пустим вперёд себя на привязи, он нам пропасти метить будет.

– И кланяйтесь государю! – махнув на драгомана, крикнул я вслед Ермолаеву.

– Что? – с изумлением и испугом воззрился он, обернувшись.

– Кланяйтесь государю! Просто запомните, что я говорю! Скорее, прочь! И заберите всех лошадей.

Взгляд Анны, встревоженный и немного восхищённый, я удерживал несколько мгновений – впервые за долгие недели смотрели мы в глаза друг другу.

Когда путешественники, спешно навьючив животных, скрылись за поворотом тропы, неприятели рысью уже спускались в лощинку, и вскоре должны были скрыться из вида, но мой секретарь не стал дожидаться лучшего момента. Первый выстрел Прохора взметнул фонтанчик пыли под ногами лошади Игната, сразу взвившейся на дыбы. Он, едва удержавшись схватился за окровавленную щеку, как видно, осколок породы задел его, но не заставил спешиться и укрыться. Они быстро определили источник угрозы и вскоре пули застучали вокруг нас, впрочем, позиция наша могла считаться неуязвимой. Мы уговорились палить по очереди, и так, чтобы ни в какой момент не иметь менее двух ружей заряженными. Пороху имели мы в достатке, а враги, хоть и понукаемые главарём, не торопились проявлять отвагу, попрятавшись за уступами в желании подольше сохранить жизни свои и коней. Лишь спустя час Игнатий заставил их поочерёдно спуститься в овражек и пешими подняться вновь, саженях в полуста от нас. Впрочем, дальше он никак не мог заставить их двигаться, теперь лишь изредка обменивались мы выстрелами, держа рискованную дистанцию и ожидая заката: они для потаённого прыжка, мы для скрытного бегства. Перебегая поодиночке в безлунной тьме, мы исчезли как раз вовремя, и вопли ярости известили нас о разочаровании противника, вынужденного с трудом проводить опасными теснинами в поводу лошадей, дав нам время налегке нагонять своих друзей.

Пламень огня и сторожевой окрик одновременно известили нас о прибытии в селение знаменитого разбойника. На местном наречии я велел провести меня к шейху. Картина благоденствия у костра наших спутников прогнала все тревоги, и мы облегчённо вздохнули. Я раскланялся с Абу-Гошем, не скрывшим свою радость. Путешественники, обрадованные нашим прибытием в целости, оживлённо смеялись. Я немедленно поведал шейху о наших злоключениях, и тот велел выслать нескольких воинов навстречу бедуинам Карнаухова, а кто-то уже совал мне кружку с кофе, лепёшку и раскуренную трубку. Абу-Гош подвёл меня к костру, и тут увидел я на почётном месте портрет императора, которому немедленно церемонно поклонился. Вскоре при всеобщем восхищении пришлось мне уже давать и пространные объяснения.

– Признаться, никогда с такой радостью я не кланялся государю, и только тогда понял смысл вашего приказания, – пылал радостью Ермолаев, и впервые усы его не могли скрыть улыбки. – Кого же из соотечественников ограбил этот дикарь на портрет Николая Павловича?

Я еле сдерживал хохот.

– Во-первых, не дикарь, а король местного пошиба, лицо уважаемое на десять миль в округе, и не вздумайте смеяться: держать поколениями дорогу в Иудейских горах могут только упрямые и смелые кланы. Говорят, Ибрагим-паша решил нанимать их на охрану путешественников за ежегодное пособие, как давно заведено среди бедуинов в Египте, но я не убеждён, что в темноте приказы исполняются в точности как при свете солнца. Во-вторых, не ограбил, а получил в дар от вашего покорного слуги. Я знал от Муравьева, что Абу-Гош требует дани с проезжающих, которую единожды можно и не платить, но решил в свою очередь убить одним выстрелом двух зайцев: заслужить дружбу сего молодца и раздвинуть границы империи пускай даже и таким способом. Я заказал позолоченную оправу для портрета императора и, проезжая тут впервые, торжественно подарил ему со словами о возможном покровительстве. Семейство Абу-Гоша и без того не бедствует, а тут такая честь.

Все заговорили наперебой, но для меня существовал голос одной только Анны. Сполохи огня выдавали её восхищённое волнение.

– Вы представить не можете, Алексей, но Павел Сергеевич весьма долго пытался убедить этого шейха именем государя, но когда в сердцах помянул вас, тот вдруг переменился и велел слуге принести портрет. Вы здесь знаменитость, и именем вашим открываются любые двери.

Признаться, я всегда был горд знакомством с разбойником поболее, чем с послами дюжины стран. Половину этой восхитительной звёздной ночи проговорили мы с Анной, и лёд недоверия и подозрительности растаял при восходе остроконечной холодной луны.

Прилив покрыл до половины несколько плоских камней, по которым путешественники добирались до лодки, и я с нежностью наблюдал, как княжна Анна легко ступала по ним, едва лишь касаясь пальцами руки шлёпавшего прямо по воде одного из арабов, должных поддерживать пассажиров на этом пути.

У проложенных до камней сходней, Ермолаев, замыкавший шествие, вдруг остановился и обернулся ко мне. Задержка сия оказалась кстати, ибо я не мог ещё решить, уходить мне или долгим взглядом провожать чёлн с надолго уплывающей от меня возлюбленной.

– Я говорил вам, что Новиков нашёл много всего. Пусть вам станет известно, что среди прочего обнаружил он в одном из хожений странный вложенный лист, якобы добытый паломником в Египте. Неведомый язык, разобрать его он не сумел. После, хоть и не вдруг, начались его злоключения. Я не пытаюсь убедить вас в том, что второе есть прямое следствие первого, но…

– У вас есть этот лист? Вы узнали, что в нём?

Я уцепился за его рассказ, словно он мог остановить расставание и вернуть мне Анну, но остановил он лишь слёзы, наворачивавшиеся мне на глаза. Шестеро хилых гребцов уже приготовились столкнуть лодку с мели, озираясь на последнего седока.

– Нет и нет, он словно в воду канул. Подозревал в присвоении его Дружинина, нашедшего множество рукописей в покоях императрицы после её кончины и утаившего от своего благодетеля Павла Петровича Остромирово Евангелие. Спросить не смею – высоко взлетел, как только к-хем… библиотекари умеют… сидит уж в тайных. – Он раскурил приготовленную трубку, я ждал, переводя глаза с него на Анну, смотревшую в даль моря, и, как надеялся я, силящуюся также сдержать слёзы. – А узнал я о существовании грамотки из прошения императрице о помиловании Николая Ивановича, к письму как будто бы прилагался план с указанием тайника… Петиция та была отправлена за месяц перед смертью государыни.

Мы долго глядели друг на друга, не решаясь продолжать, и последнее рукопожатие стало подтверждением того, что каждый увидел в глазах другого один и тот же вопрос. Он уже не глядел на меня, следуя на корабль, когда до меня донеслось:

– Но мы только защищаем правительство, Алексей Петрович… Может, вы?..