В Бейруте ожидала меня очередь из всякого рода просителей и торговцев. Работа, единственная отныне моя отдушина и радость, оборачивалась каторгой бессмысленного собирательства. Хранитель драгоценной коллекции, я напоминал себе чахнущего над златом Кащея. Бездумно расточались кредиты, приобретались едва ли не все подряд манускрипты, пока сердце моё не воспротивилось, и я не воскликнул себе: «Боже, что я делаю здесь – здесь, когда душа моя давно вырвалась и летит в Константинополь!»

Я решился. Как нарочно, в порту не нашлось ни одного корабля не только в Царьград или Смирну, но и на Кипр. Прохор седлал лошадей. Сайда и Тир встречали нас почти пустыми гаванями, Акка негостеприимно ощерилась бойницами крепостных стен. На юг, дальше на юг! Лишь в Хайфе грузилась арабская барка, плывшая в Ларнаку.

Арабские корабельщики ходят всегда без компаса и карты, и я немало удивился тому, что среди них имеются моряки в летах, поскольку, по моему разумению, долго противоборствовать стихиям совсем без навигации невозможно. Они, тем не менее, вывели судно к весёлому городку Марина, окружённому садами и окрылённому круговертью ветряных мельниц, ошибившись лишь миль на пятнадцать. Встреча нас ожидала негостеприимная. Опасаясь чумы, береговые стражи выстрелами препятствовали пристать где-либо кроме отведённой карантинной бухты у Ларнаки. Все консулы незадолго до того испросили бея кипрского учредить в Фамагусте, Пафосе и тут недельные карантины, представлявшие собой окружённый тыном голый берег. По счастью, вице-консул наш Перестиани, узнав обо мне, пригласил скрасить невольные каникулы в дом свой, где с благодарностью встретил я Пасху, а после всё-таки промаялся трое суток, несмотря на заботы и отменные блюда, коими меня потчевали в качестве единственного позволенного развлечения.

Меняя суда как лошадей, спустя десять дней почти причалил я к европейскому берегу Геллеспонта. Но ещё одни невыносимые сутки, кусая губы и испытывая мучения Тантала, взирал я издалека на устье Дарданелл, а корабль всё никак не мог подобраться к берегу. Ждать, когда установится ветер, я не был в силах. Как я корил себя за проволочку, как боялся, что всё упущено. На шлюпке добрались мы с Прохором до суши, и вдоль берега Мраморного моря бросились в погоню за временем.

Пробираясь узкими улочками, я никак не мог отыскать посольского дома, и мне несказанно повезло, когда случайно встреченный спешащий секретарь Титов сообщил мне о маскараде у английского посла. Я не мог и мечтать о такой удаче. Но вдвойне возликовал я, узнав, что Прозоровские пользуются здесь всеобщим успехом и явятся сегодня в маскарад. Я облегчённо вздохнул и, наконец, назвался. Титов вдруг переменился в выражении и потянулся к цепочке брегета. Он щёлкнул крышкой и, не спуская глаз с моего лица, сообщил, что всё равно опоздал к некоей второстепенной встрече и пригласил отобедать. Отпустив Прохора справиться о жилье и приготовить мне, наконец, подобающее облачение, я последовал за ним, стараясь угадать его ко мне вдруг открывшийся интерес.

Впрочем, мы не сразу перешли к делу.

– Кажется мне, я не узнаю Перы, – заметил я недоуменно, когда сели мы на террасе, с которой открывался чудный вид на пестро застроенный холм, уступами падавший в Босфор.

– Пожар, – охотно объяснил Владимир, – прошлого года превратил это богатое предместье в кучу пепла. Жители привыкли, впрочем, считать тысячами дома, истребляемые попеременно этим бичом Константинополя.

Я удивился тому, что никаких следов бедствия не видно. На что, настроенный радостно и весьма благодушно, мой провожатый ответил, что горожане умеют строиться с неимоверной скоростью; земля ещё не остыла от пробежавшего по ней огня, как среди куч золы поднимаются новые дома в три этажа, также прилепленные один к другому, чтобы сделаться жертвами нового пламени. Тут же привёл он несколько исторических примеров и даже цен на штукатурку. Улыбнувшись, он просил меня вглядеться внимательнее, ибо человеку свойственно легко замечать то, что есть, и не отмечать того, что отсутствует. Лишь тогда понял я, что огромного дворца нашей миссии уж нет. Это показалось мне дурным знаком, памятуя о том значении, которое имели дела, кипевшие в нём после войны. Я выразил опасения вслух, но Титов ответил, что если имею я в виду лишь символическое сравнение, какое Россия имеет в отношении восточных дел к прочим державам, то надо мне знать, что не менее нашего потерпели и некоторые другие европейские посольства, а новый дворец наш уже строится большей частью за счёт контрибуций. Его расположения ко мне я не мог объяснить, пока сам он не упомянул, что помнит меня по Университету, где мои успехи ещё долго ставили в пример. Я постыдился признаться, что позабыл его, ибо старшие не слишком обращают внимания на младших, зато похвалил «Уединённый домик на Васильевском», опубликованный им в «Северных цветах», за что он, покраснев (от удовольствия), воздал должное Пушкину как автору сюжета.

С пожарищ и чумы разговор мерно перетёк на положение дел в Леванте, казалось, он знал все подробности всех дел и только силою воли заставил себя передать мне слово. И через полчаса под его подобострастным взглядом и влиянием вина я нашёл себя словно бы профессором на кафедре истории, увлечённо и гордо вещающим о своих великих изысканиях в Сирии. Он невинными, но точными с виду вопросами подталкивал меня, и вот уже я остановился в шаге от своих таинственных приключений с проклятым камнем Арачинских болот.

– Полковник Беранже, говорите? – переспросил Титов. – Я, кажется, мельком знаком с этой персоной.

Как? Я успел проговориться и о нём? Краска залила моё лицо от мысли, что мог сболтнуть я и об Анне, не прямо, но хоть намёком! Поглощённый воспоминаниями о том, что сказал я и чего ещё не успел, я не сразу осознал смысл его последнего замечания: «Кажется, он сейчас в Константинополе».

– Я вовсе не пылаю желанием с ним свидеться, – пробормотал я.

– Простите, – ответил он, – мне казалось, вам это доставит удовольствие. Полковник славится как душа общества. Он умеет ладить и с турками, и с англичанами, и с нами. А что с тем листом, что возили вы в Дамаск? Я как раз – пылаю желанием увидеть его. Он при вас?

– Нет, – обескураженно проговорил я и обвёл глазами четыре выпитых мною чашки кофе, потом перевёл взгляд на кабатчика. Не подмешали ли мне опиум руки сего хитреца, проворно спрятавшего глаза? Или они всегда прячут глаза, а хитрость европейцу читается в любом восточном лице? Жаркое солнце или какая-то отрава заставляли мечтать о холодных водах пролива.

– Вас проводить? – участливо спросил Титов.

– Справимся, – услышал я вдруг голос вернувшегося Прохора. – Сейчас баню, и вздремнуть вам надо до вечера, Алексей Петрович.

Он помог мне встать. Титов суетился рядом и, кажется, искренне ощущал себя виноватым, но Прохор, занимая место между нами, не дал возможности ему подсобить.

– Держаться бы нам от них от всех подальше, – бурчал он будто бы себе под нос. – Все они заодно, чернокнижники – известное дело.

Тесная улица Ставродрома оживлялась отдельными членами разных миссий, шедших во дворец. Два факела открывали шествие министров, и освещали мимоходом высокие дома Перы, из окон коих выглядывали любопытные, часто прекрасные лица. Супруги послов и именитые дамы следовали за ними в носилках, окружённые приветливыми кавалерами.

Я словно горел огнём, взлетая по ступеням парадного входа. Чередой распахнутых дверей ступал я по анфиладе залов, и решительные шаги мои, казалось, наполняли скрипом новой кожи все помещения. Грянула музыка, и пары пустились по кругу.

До пятисот гостей теснились в тройной зале посольства, и не всегда можно найти в столицах Европы что-нибудь великолепнее сего маскарада. Всё, что Восток и Запад могли только представить блестящего и роскошного в одеждах, стеклось здесь на общей их грани, большей частью в подлинниках, а не списках, ибо многие явились в народных одеяниях. Таким образом, дамы, рождённые в Пере, оделись в свои левантские платья: длинная исподняя их туника, влачась за ними, выходила так же из коротких рукавов верхней одежды, шитой золотом по бархату, и концы сии висели до полу или связывались за спицей; бесчисленные косы, переплетённые жемчугом, выбегая из-под драгоценной шапочки, рассыпались за плечами, и деревянные котурны возвышали стан их.

Посол английский, родом из Шотландии, составил целый кадриль соотечественников, поражавший вместе простотой одеяния горного и изяществом каждой отдельной его части, особенно оружия и рожков. Несколько рыцарей во всеоружии одиноко скитались по сему сонмищу, чуждые лёгкой весёлости праздника по воинственному характеру своего одеяния. Сановники Порты важно ходили по залам, нимало не воображая, что и они, представляя в лице своём народ оттоманский, невольно участвуют в маскараде. Несколько адъютантов султана заимствовали одежду наших горцев, как бы в противоположность шотландским, и чёрные лицом кавалеристы гусарским своим нарядом странно мешали Африку с Европой.

Ни один костюм в мире не мог бы скрыть от меня мою возлюбленную, и не изобрели ещё такой маски, которая погасила бы искры её восхитительных глаз. Чеканной поступью через весь зал я следовал к ней, минуя раскаты военного оркестра и брызги холодного шампанского, и чувствовал, что она тоже не сможет ошибиться. Казалось мне, что это в нашу честь играется гимн, и взоры всех обращены на нас. Она заметила меня издали, взоры наши пересеклись и сплелись неразрывными путами задолго до того, как склонил я перед ней голову в приглашении на вальс. Клокочущим признанием в любви я словно плеснул на неё из глубины моего кипящего сердца. Показалось мне, что словно горячим воском потекла влюблённая душа её навстречу моему предложению руки и сердца.

Вся последующая неделя осталась в воспоминаниях моих сплошным безумием череды скачущих дней и вечеров, кои не в силах я ныне описывать. Не знаю, заподозрила ли нас княгиня – это не составило бы труда, но я не делал визитов и не общался ни с кем, кроме Анны.

Происходило же всё так. Анна и Александра покидали дом в сопровождении гувернантки, уж после встречались мы в условленном месте, и я небольшим выкупом приобретал молчание француженки и свободу уединённых вздохов в беседках под платанами Азии, или бешеных скачек в лугах Европы – и не знаю, от чего сердца наши бились чаще, но свидетелем нашего счастья может считаться один лишь Босфор, равнодушно покровительствовавший всему, что происходит по его берегам. Спустя два или три часа я возвращал свою возлюбленную под строгую опеку. Вечером, если девушек не обязывали наносить визитов или проводить время с родными, всё повторялось сызнова. Это могло вызывать или не вызывать толки, но сезон в Буюк-Дере, куда перебрались мы вместе с прочими европейцами, только открывался, и суета весенних гуляний освобождала всех от множества условностей в знакомствах и общении.

– На Востоке особенно могучим платанам принято давать имена. Будет вам известно, Анна, что это древо зовут Готфридом Бульонским, – я указывал на исполина пятидесяти аршин с обхвате, – хотя, без сомнения, упомянутый Готфрид застал его примерно в таком же величии.

У византийцев место это именовалось Глубоким заливом или Великим полем. Горы, покрытые садами и виноградниками, составили цветущий пояс, среди которого разлилось море зелени. Во глубине просторной перспективы рисуются аркады римского водопровода, будто окна, из коего фиолетовые верхи фракийских гор смотрятся в долину, в Босфор и в далёкий берег Малой Азии. Среди долины возвышается дерево, одно из чудес Босфора и из исторических его памятников. Громы не один раз поражали великана; он сохраняет только треть своих ветвей, но и теперь удивляет своей необъятностью.

– Это, кажется, вовсе не одно дерево, – сказала Анна, объехав исполина, – в нём соединились несколько платанов, случайно или нарочно посаженные в кружок, после же срослись они и даже покрылись одной корой.

– Вы верно подметили, Анна Александровна. Турки называют его Семь братьев. – Я мог въехать верхом в его дупло, но предпочёл спешиться. – Тут укрытие от дождя, а иногда и кофейня.

Кони наши вольно паслись до самого вечера, мы же увлечённо обсуждали планы нашего будущего, и в том дне не существовало для меня преграды к осуществлению всего, о чём мы мечтали.

Другой же, однако, расставил всё на свои места. Мы не имели возможности отлучиться далеко, и провели утро в прекрасном саду резиденции нового нашего посла Бутенева, играя в пэл-мэл. Пара англичан, гостивших неподалёку, обставила нас, но мы вполне утешились историей о том, как весь этот участок нерегулярного сада оказался в прежнее время выигран в карты бароном Строгановым у менее везучих островитян. Беседа всё более углублялась в историю, чему способствовал вид фрегата «Барам», находившегося ныне в распоряжении британского посланника, а перед тем отвёзшего сэра Вальтера Скотта на лечение в Италию.

Мы живо болтали о романах этого замечательного шотландца, и в своей прогулке с Анной приблизились к самому краю сада, где кончались границы участка русского посольства. Она присела на скамью, и я помпезно, стоя на колене, преподнёс ей ветвь олеандра. Мои уста изливали напыщенные слова вперемежку с искренним выражением моих чувств, а глаза поникли долу, но когда спустя минуту вновь поднял я их, ожидая узреть полный лукавого веселия взгляд моей возлюбленной, словно ледяным ушатом окатили меня с головы до ног – такое растерянное выражение устремлённого мимо меня её взора не могло привидеться мне в самом дурном кошмаре.

Несколько мгновений я не мог пошевелиться, не зная что подумать о такой зловещей перемене, пока не догадался обернуться и посмотреть, что за моей спиной могло так испугать её. Но только заросли акации сомкнулись острыми терниями, словно в театре упал занавес, скрыв от нерасторопного зрителя финал трагической мизансцены.

Некоторое время Анна сидела молча, в замешательстве от увиденного, и не отвечала на мои настойчивые расспросы, прежде чем вновь обрела дар речи и поведала мне, как Этьен Голуа только что с нескольких саженей взирал на неё и не только не поспешил скрыться, но и того более: долго задерживал на ней взгляд, пока не убедился, что и она узнала его. В ярости собирался броситься я вдогонку, но её рука, вцепившаяся в мой рукав, вернула меня к её ногам. Схватив мою голову ледяными ладонями, она жарко зашептала:

– Одумайтесь! Он игрушка чьих-то нечистых велений, не становитесь же игрушкой его! Дайте же, непременно дайте мне слово – и сейчас же – что вы не станете связываться с их тайнами, ибо они несут смерть. Не ищите этого человека, но если встретите его по воле рока, постарайтесь отвадить без кровопролития. Отдайте отцовскую тетрадь ему. Батюшка жизнь положил свою на алтарь неведомой службы, и я чувствую, что ваше участие может всё наше счастье погубить.

Что мне оставалось делать, кроме как тут же поклясться обойтись без крови, и сие, конечно, не означало, что при встрече я не задушу его. Ей я советовал поскорее плыть в Россию, а дальше ехать в Петербург, не останавливаясь в Одессе надолго.

Я искал Голуа три последующих дня, но напрасно – он словно канул в воды пролива.

Однажды утром лошади несли нас по обрыву к вольному устью канала, за которым в сизой дали простиралась гладь родного и недостижимого Чёрного моря, и локоны её волос развевались вперемешку с лентами шляпки, а улыбку счастья приписывал я не ритму необузданной скачки, а взаимному чувству, которое разделяли мы с ней в нашей чарующей маленькой тайне. Я не знал, во сне я или наяву, ибо столько раз видел я нас такими в своих грёзах, а сердце готово было разорваться от ликования. Но постепенно другие мысли начинали отравлять его бездну смесью ядов из предчувствий и страстей.

Никогда не жил я у морей, почитая Петербург за курьёз, но теперь вот чувствовал родным себе древний Понт, и только от воли моей зависело, пуститься ли его волнами за собственным благополучием. Но только ли?

– Отчего вы невеселы?! – крикнула Анна издалека. И повторила, когда я подскакал ближе: – Вы совсем не так радостны, каким я видела вас все первые дни здесь. Отчего бы это? Вы получили дурные вести, как некогда я? Или maman сказала вам нечто?

Я соскочил с коня на самом краю высокого острого мыса, словно созданного, чтобы разрезать надвое густые ветры, несущие стужу нашей Отчизны, и помог спуститься моей принцессе. И ступив на траву, она не отняла рук. Тогда я с грустью подумал, что совсем другим ласковым ветрам, впервые задувшим с юга нынешним утром, суждено отнять у меня мою любимую. По влажным глазам мне казалось, что и Анна понимает это. Я улыбнулся, стараясь держаться бодро, но получилось фальшиво.

– Перестаньте, как могли вы подумать, с вами я совершенно счастлив!

– Нет, – решительно покачала головой она, – меня вы не обманете, я же вижу. – Она положила руку поверх моего сердца и тихо добавила: – Женщины чувствуют.

После я потратил, верно, не менее года из своей жизни, размышляя: что, если бы тогда я остался. Что, если бы избрал путь на север, а не на юг? Я в любую минуту мог сделать предложение княжне Анне венчаться немедленно, и она без сомнения дала бы мне согласие. Так почему я не бросился навстречу своему безбрежному счастью, а сел на корабль, отправляющийся в коварное южное море, манившее иллюзией теплоты?

Тому по спокойном размышлении можно назвать множество причин. И приходится вспоминать все их, ибо ни одна не достаточна вполне, чтобы объяснить простой мой поступок.

Кем ощущал я себя, в то время как ровесники мои успели прославиться, а некоторые даже погибнуть? Никем. Кем стал бы я в глазах ненавистного и высокомерного света, заполучив в жены красавицу княжну? И мог ли рассчитывать я всерьёз на согласие её отца, возможно, видевшего во мне если не мошенника, то уж точно не ровню его дочери? Бросить труды означало навсегда заслужить презрение не только Общества Древностей, но и заработать дурную славу среди коллег, лишить себя возможности получить место, достойное моих изысканий. Уже мысленно читал я бездарные, но едкие в глубинной справедливости эпиграммы и анонимные письма с гнусными колкостями.

Почему-то именно теперь вспомнилась злая реплика моя в адрес Артамонова: «Испросите себе хотя бы камер-юнкерство, прежде чем претендовать на руку княжны!» Какая такая нелепая гордыня овладела мною, что поставил я свой скромный чин рядом с древней фамилией одного из знатнейших родов?

Что сказал бы мой отец, доведись мне испрашивать благословения, я тоже знал твёрдо. Никогда он не одобрил бы того, что коллежский асессор обзавёлся обузой в виде семьи, не достигнув положения. Мужчине не подобает вступать в брак в моём возрасте, а удовлетворять страсти можно множеством способов, доступных даже на Востоке.

Да и на какие средства мог я рассчитывать? Жалование преподавателя или рядового советника в Министерстве Иностранных Дел способно ли удовлетворить потребностям блестящей партии, ибо никак не мог рассматривать я приданое невесты единственным обеспечением нашего благополучия.

Только славу и триумф я видел залогом состоятельности своего положения. Успех – вот единственный путь для достижения мнимого равенства в мире, где чины и титулы давно возобладали над душами и умами. Место посла в Константинополе с доходом в тридцать тысяч – уж не бередило ли тогда мою душу?

Да, множество причин можно измыслить, чтобы объяснить любой выбор. Но главный, по-моему, иной. Просто человек не вполне свободное существо, и как ни утверждай обратного, рок довлеет над нами с неизбежностью смерти, и правит наши пути. Не так важно, что движет нами, долг или долги, важно, насколько одна страсть, подминая под себя другую, перемалывает нашу жизнь. Гордость – вот корень всех зол.

И ещё одно ничтожное обстоятельство не давало мне отдаться сполна радости тем ясным солнечным днём. Накануне, когда княжна не смогла явиться на свидание, я встретил Этьена. Развязки не получилось, он совершал моцион в компании молодого военного и двух дам. Все трое его спутников произвели на меня впечатление неблагоприятное, но вряд ли я мог оценить их беспристрастно из-за неприязни к этому человеку. Я решительно направился к нему, но не прочитал страха в его глазах, а только искру превосходства человека владеющего ситуацией над несмышлёным дилетантом. Не дав сказать ему и слова, я поведал о том, что тетрадь князя Прозоровского, за которой он охотился ещё в имении, перекочевала от Анны ко мне. Так что, если хватит у него смелости, пусть попробует теперь вступить в схватку с равным себе, а не с обществом беззащитных дам. Однако, если желает получить он камень, то нынче же может стать обладателем его, навестив меня в гостинице. Он воспротивился, из чего я удовлетворённо вывел страх его в моём отношении, и на закате мы встретились на людном променаде над обрывом пролива. Он лишь на миг кинул взор на скрижаль, развернув тряпицу, и хотя бы в этом расчёт мой оказался верен. Он опасался разглядывать надпись, то есть, даже если некогда лицезрел оригинал, то с короткого взгляда не смог бы наверное отличить их.

«Вы знаете, что судьба одной особы дорога мне, иначе я не отдал бы вам эту вещь, хотя она совершенно бесполезна как предмет магии и представляет ценность лишь историческую. Впрочем, вам она нужна больше моего. Так будьте вы прокляты со своим проклятым камнем, – сопроводил я сомнительный сей подарок. – Колдуйте над ним, сколько влезет. Только ничего у вас не выйдет. Я много думал над ним, и ни к чему не пришёл, у вас тем паче не сложится».

Голуа усмехнулся, полагая, видимо, что сим я желаю убедить его в безопасности надписи, я же вошёл в роль настолько, что уже казалось мне, будто расстаюсь с истинной реликвией. А чтобы у него не оставалось сомнений, я показал ему тетрадь, правда, не дневник, а похожую на него книгу с копиями начертаний на валунах.

«Поздравляю с очередной удачей, – улыбкой и демонстративным поклоном отразил он мой натиск. – Но я давно вступил в схватку с вами. Тайный труд ваш не напрасен, и – всё плывёт вам в руки в этих морях. Я сразу понял, что вы за птица, и для чего вам дочь князя. Разделить наследство её отца было недурной мыслью, только прятаться за спину женщины недостойно джентльмена. Впрочем, и она и эта занятная вещица скоро уплывут от вас. Как знать – не навсегда ли»?

Не помню, каких усилий стоило мне не схватиться с ним тут же.

Я в тот вечер тяжко напился, чего не случалось со мной давно, и забылся до полудня без сновидений. Ермолаеву наказал я строго оберегать княжну, поведав ему некоторую общую часть из того, что ему следовало знать – раз и сам он постановил себе не вдаваться в тонкие детали.

Теперь же, придерживая за уздцы строптивую лошадь моей княжны, я твердил, что готов бросить всё и охранять её хоть верным псом, но она, вмиг посерьёзнев, заметила, что спасение её семьи не в этом. При прощании Анна попросила меня помочь её семье избавиться от зол. Я уже вдохнул воздуха, когда она, приложив палец к моим губам сказала:

– Никогда не клянитесь, если да – говори да, если нет – нет, прочее же от лукавого.

Я ответил «да».

Сердце моё стремилось на родину, вслед кораблю, уносившему от меня мою невесту, но судьба влекла меня прочь из Константинополя, где навсегда останется память о моей трепетной и грешной любви, из этого прекрасного и утраченного града, волею вещей разминувшимся в течении судеб с братом двух императоров.