Словно провожая нас из Босфора, несколько дельфинов бесстрашно следовали за кормой и казались мне благим предзнаменованием. Вольно гуляя, они словно знали права свои в султанском море и неприкосновенность, коею их ограждает поэтическая привязанность турок. Меня же оборонял от притеснений панцирь из фирманов, стремительно истончавшийся по мере отдаления от дворца, его породившего.

От адъютанта Муравьёва, сопровождавшего меня в сераль, я узнал, что он вскоре едет в столицу, и перед своим отплытием отправил Андрею подробное изложение последних злоключений, с наказом вручить пакет лично в руки адресату. Генерал доверял этому совсем ещё юному офицеру, и я без околичностей начал эпистолу неприятным требованием Титова и окончил неудачным визитом в сераль. Постскриптум я описал недавнее заточение как наглядный пример тому, кто не прислушивается к голосу своего ангела и продолжает расследование чужих дел, даже если и сам не подозревает, что наступает кому-то на мозоль. Не поведал я ему единственно о предметах, переданных мне хранителем. Я фальшиво оправдывал себе это некими предосторожностями, дескать, много ли проку моему другу будет получить ещё одну загадку вместо ясного предостережения, основанного уже не на догадках, а на собственном своём опыте, но на деле желал спокойно дойти до разгадки сам. Меня не оставляло чувство, что до того, чтобы связать воедино все раздробленные части головоломки, мне не хватало мельчайшей детали и толики времени на размышления, коим я рассчитывал предаться в плавании.

Таким образом выходило, что, уговорив Андрея отказаться от его следствия, я теперь вовсе не собирался прекращать его сам. Чем я только ни оправдывал такое упрямство: заботой об Анне, которая оказалась втянутой в цепь событий чрезвычайных, заветом самого Муравьёва, брошенным им ещё в Константинополе, даже волею государя и графа Орлова, не оставляющей мне выбора и снова бросающей меня в круговерть тревог – на деле же я просто чувствовал азарт охотника, идущего по следу невиданного зверя, свирепого и злого, но пока ещё отдалённого, чтобы в конце пути, возможно, превратиться в жертву нечеловеческого его коварства.

Искомая пустота обрела форму и алкала заполнения.

Хранитель сераля хотел показать мне о своей осведомлённости много больше, чем мог сказать. И верно рассчитал, что я пойму его чудной жест. На листе, исписанном тем же чётким почерком, что и некоторые послания в мой адрес от Общества Древностей Российских, излагалась просьба за пожертвование отыскать на Востоке некое сочинение.

Итак, некто неведомый уже много лет подряд отправлял путешественникам задания странного содержания. Простой ли это пресыщенный тайной властью коллекционер или лицо официальное – тот, кто много лет без устали жертвует временем в поисках редких, возможно, утраченных сочинений? Конечно нет, судя по тому, что Муравьёв отыскал в архивах хождений на Восток за прошедшие пятьсот лет. Каким по счёту магистром является князь Голицын в этой гигантской цепи, и он ли нынешний глава сего невообразимого тайного общества, собирающего дань тайных знаний со всего Востока?

Теперь уже не сомневался я, что Дашков проник в библиотеку и нашёл то, что требовалось. Не оставил же он записку в прихожей. Хранитель намекнул, что нашёл её случайно спустя несколько дней после назначения, производя ревизию нового своего места. Дашков, которому письмо было адресовано, приходил не один, с ним явился ещё кто-то, скорее всего, Максим Воробьёв. Зачем?

Ну конечно! Тут только осенило меня. Ему нужно было что-то в точности срисовать из найденного манускрипта, если не удастся завладеть им. То, на что способен лишь художник! Нечто такое, что не может быть понято, как, например, латинская грамота. Ведь даже если не знаю я латыни, то неважно, каким шрифтом запишу известные мне литеры – после того владеющий языком грамотей поймёт смысл без труда. Но если символы неизвестны, то до какой степени можно искажать их, чтобы послание оставалось в силе после копирования? Лучше, если копия окажется совершенно точна. Радость и раздражение за свою недогадливость охватили меня. Ведь ещё когда княжна Анна предлагала мне переписать дневник отца, я уже задумывался о том, что к тому потребен разве что Артамонов, но не сопоставил это с казусом Дашкова и Воробьёва. Да и с Карно мы не раз беседовали о схожем. Но камень из болота и поручения, раздаваемые Голицыным, по сию пору никак не связывались воедино, принадлежа, как полагал я, к различным загадкам. В сущности, и теперь я не мог найти между ними связи более крепкой, нежели осторожное родство метода, который необходимо применять при бережном изучении первичных источников, но это было уже кое-что. И всё же прочнейшая нить имелась – но нащупать её я никак не мог за липкой паутиной лишних рассуждений и личных обид.

М-да, а не развивалось ли дельце следующим образом? Дмитрий Васильевич – известный любитель изящной словесности, состоит в «Арзамасе», а тут князь Голицын ястребиным взором подыскивает жертву. «Изволите потешаться над стилем письма уважаемого адмирала Шишкова, юноша? Так недалеко и до критики морских манёвров, м-да…» – «Это спор литературный, князь» – «Ах, вы знаток изящества! Прекрасно образованы, я слышал. А вот вам задача по плечу: чем похабничать с Пушкиным, лучше-ка отправляйтесь в Царьград, послужите там Отечеству. Я отпишу графу Строганову немедленно. В посольстве есть вакансия секретаря… Да, и моя личная просьба. Вы ведь владеете греческим, латынью. Отыщите мне там кое-что из Тита Ливия или Диодора, про его египетские похождения, лучше папирус. Впрочем, это шутка. Настоящее задание вы получите на месте».

В какую-то минуту, уж не в Каире ли у Карно, Дашков догадался, что вторая просьба важнее первой. А я теперь достоверно узнал из записки, что вовсе не Диодора Сицилийского поручили ему разыскать, а Джованни Пико. И, по всему судя, какую-то рукопись он нашёл. А Воробьёв аккуратно зарисовал знаки манускрипта, который им, конечно, не позволили вынести из сераля. И уж точно они спешили, иначе не оставили бы улик. Но что причиной их спешки – боязнь оказаться раскрытыми или страх перед зловещими знаками – вот что хотелось бы мне узнать, и не потому вовсе, что подвинуло бы моё следствие, а чтобы ощутить на своей шкуре, чего опасаться мне.

Итак, исполнительный Дашков выполнил свою часть поручения. Но, вернувшись в Россию и получив положенную часть вознаграждения в виде блистательной карьеры, этот талантливый и умный человек догадался, в какой смертельной игре оказался невольным участником. Нашёлся кто-то, кто явился за разъяснениями или пришёл с угрозой – и испугал не на шутку, раз и теперь он после многочисленных просьб нашёл встретился с Андреем Муравьёвым чуть ли не заговорщицким манером. И вот тогда, спустя годы после отставки с дипломатической службы, он начинает публиковать в «Северных Цветах» нелепые с первого взгляда опровержения своему визиту в опасный по сию пору сераль. Но уж, конечно, даже если он и не простой исполнитель чужой воли, то не состоит и в числе главных заговорщиков – куда более могущественный некто заправляет всей этой интригой.

Так почему же Дашков писал о Тите Ливии и прочих, да так настойчиво отрицал своё проникновение в сераль, споря с наследниками Скарлата Караджи? Первый вопрос можно объяснить простым рассуждением. Попытка проникнуть в библиотеку не могла остаться незамеченной. Но объяснить её можно простым желанием отыскать рукописи, исчезнувшие после падения Константинополя в 1453 году, например фрагменты «Истории» Диодора. Тут выстраивалась логика странная: «Во-первых, в сераль меня не пустили, во-вторых, никакого Диодора я там не нашёл». Второй вопрос оказался сложнее. Но теперь у меня на коленях лежали две книжки «Северных Цветов» на 1825 и 1826 год, удачливо обнаруженные мною в посольской библиотеке, и я жадно и придирчиво восстанавливал в памяти некогда бегло прочитанное. (Меня позабавило и разозлило то, что многие страницы были не разрезаны – многие, но не те залистанные, кои теребил и я.) Коротенькое известие в три сотни слов о греческих и латинских рукописях без подписи автора – что это, как не тревожная попытка бросить камешек в ночном лесу, нащупывая путь: эй, есть там кто-нибудь? И вдруг отовсюду вспыхнули чьи-то хищные глаза – оказывается, за этим делом следят, и только ожидают неверного движения; наложишь тут в штаны! Явно приходится к месту мнение Муравьёва, что вся невольно затеянная Дашковым переписка длиною в год – знак, сигнал для кого-то, но не для широкой публики, которой дела нет до таких тонких материй. Но кого? Того, кто сам ищет эти рукописи, или того, кто ищет тех, кто эти рукописи уже отыскал? Первые жёлтые зрачки вспыхнули в Италии. Инкогнито раскрыто вмиг и таиться дольше бесполезно, потому вторая статья пространнее и туманнее. Но почему наследники валашского господаря решительно опровергли визит своего предка в серальское книгохранилище, а не в сам сераль? Какую опасность могли навлечь на них сии публично опубликованные сведения в отдалённом издании? Сведения, полученные, со слов Дашкова, из надёжного источника. Уж слишком не похож Дмитрий Васильевич на опрометчивого человека, чтобы писать такое мимоходом. Опровергать Дашкова бросился некий «Всеобщий Бюллетень» из Болоньи, издатель которого не поленился обратиться к правнуку того Караджи, и сего более, малоинтересную заметку того бюллетеня зачем-то поспешно перепечатал «Московский Телеграф». И, что вовсе необъяснимо, Дашков даёт пространный на сей раз ответ, настаивая на своей правоте, а именно том, что библиотеку посещали-таки европейцы, но никак не он сам. Какую игру повёл он в новой статье – оборонительную, пытаясь отвести удар от своих покровителей, или более тонкую и сложную, свойственную его непростой натуре – намекнув на здравствующего недруга?

Но зато теперь ясно: не одно тайное общество – несколько их стремятся к одной цели, строя козни друг другу, и, кажется, я угодил в самую гущу их борьбы. Только в этом предположении факты моих приключений начинают ложиться в прокрустово ложе неумолимой логики. Беранже предупреждал меня: «не важно, какую – важно, чью сторону вы изберёте». Тогда я понял его неверно. А верно было бы так: он убеждён, что я состою в рядах другого тайного общества, того, с которым они воюют за первенство. И пытался переманить меня или уничтожить, завладев найденным мною. Но вот беда: если то, другое общество держит мою судьбу за горло, то и они мне тоже вовсе не друзья. Предатели и отступники вроде Артамонова и Карнаухова, а также неистовый князь Прозоровский в новом свете выглядели сальными свечками среди двух громадных огней, меж коими угораздило меня очутиться, и такое положение меня не радовало.

А обнадёживать в таком повороте могли два обстоятельства. Первое, бытийное – я ещё жив и на свободе. Второе, философское: не проникнув в сераль, то есть не разрешив частной задачи, я всё же приблизился к разгадке даже более, чем рассчитывал (и более, чем получил бы, проникнув туда). Не так уж неразумны слова Ермолаева о том, что зачастую нужно искать целого, пренебрегая частным.

Уже на первых страницах книги Андрея, переданной мне старшим братом его для правителя Египта, я вычитал, что неимением кораблей в Яффу, отплыл он по предложению некоего Россетти с ним в Александрию на венецианском корабле. Не тот ли это консул, которого упоминал Беранже? О самом полковнике не говорилось ни слова. Фамилия Россетти, теперь конечно, не могла не настораживать меня, но теперь кольнуло меня и то, что своего Россетти Артамонов повстречал через некоего Галаки, приехавшего как раз из Болоньи. То, что это два разных человека, сомнений не было, иначе в одно и то же время должен был он гулять по окрестностям Флоренции с Артамоновым и плыть из Константинополя с Муравьёвым, но всё же они не могли совсем не быть связаны.

Жалел я об одном: рядом со мной не было Прохора, который нелепыми своими предположениями часто наводил меня на верную мысль. Впрочем, до поры все мои догадки оставалось лишь гипотезами, но к своему возвращению в Константинополь рассчитывал я иметь доказательства на руках. Для этого мне нужно узнать, что Митридат переводил для графа Пико? В пределах пятисот вёрст никто лучше Карно на это ответить не мог.

Но что же это? Неужто я лишь безвольная игрушка в чьих-то руках? Не во власти Того только, о мнимых случайностях которого я часто задумывался и предаться замыслу которого достойно любого создания, а в руках смертного, облечённого великой властью и таинственным знанием! Неужели некто неведомый мне задумал чудовищную в своей головоломности партию? Игру, в которой сроки, предоставленные размышлению перед каждым ходом, важны куда как менее исполнения самой цели. Предшественники мои, Дашков, Муравьёв, Серапион, а возможно, и ещё кто-то – каждый добывали по кусочку чудовищной мозаики, о которой обмолвился Беранже, и что уготовано было изначально и мне.

Но никто не давал мне двусмысленного приказа, и противоречивые предписания не переполняли мой разум. Распоряжения, которые получил я, разделяло два целых года, одно касалось князя Прозоровского, и теперь вот другое, Мегемета Али – двух персон, никоим образом не связанных меж собой, разделённых месяцем пути. Что же до поручения с императорским пакетом, то о сути его я узнал досконально. Что же это? Неужто такова изощрённая тактика того, другого общества иллюминатов, которое даже не удосуживается вербовать нужных членов, а действует куда более утончённо, делая своими агентами государственных и частных вояжёров?

После миссии 20 года на Дашкова и Воробьёва пролились водопады милостей. Если я прав, то вскоре осторожный Муравьёв окажется осчастливлен служебным ростом и наградами. А неосторожный – падёт к подножию общественной лестницы. Найти бы только примеры подобного падения. Это нелегко. О неудачниках не трубят окрест. Им даже долго не сочувствуют.

Что ж, у меня оставалось время на спокойные размышления, и чёрные воды Архипелага под зимним небом как нельзя лучше помогали мне погружаться в рассуждения о таинственной бездне.

По пути у меня нашлось время и на размышления о европейской дипломатии, и мрачные глубины её скрывали не меньшее количество гад. Признаться, никогда не думал я, что придётся мне участвовать в интригах великих и малых держав. Немногочисленных чиновников МИДа, с коими сводила меня жизнь, почитал я за азартных игроков, ловкостью которых почему-то гордятся. Державы промолчали про междоусобицу в Польше, Орлов после уступил требованию отделения Бельгии от Нидерландов, не подвергли сомнению и оккупацию Алжира. То и другое предохранило великие державы от взаимных войн, в коих пало бы не только множество народу, но и само достоинство главных наций. Какой неведомый размен и каких фигур должен приуготовить я сам? То, что начало казаться мне важным и зависящим от моего таланта и разума, вскоре стало видеться неясным и туманным, а сам я лицом не полномочным и значительным, а мелким и случайным.

На корабле познакомился я с целой толпой весёлых англичан, которые живо обсуждали будущее восхождение на колонну Помпея и приветствовавших редкого здесь русского как самую главную диковину. Таковое приключение предложили и мне, я обещал подумать, с удивлением наблюдая между ними и дам, также намеренных подняться на исполинский столп. Я представился им учёным и коммерсантом, такое сочетание вызвало их живой интерес, ибо и сами они представляли по своему мнению такое же полупраздное сословие. Первым своим делом полагал я известить о себе как можно большее количество европейцев. Зная пристрастие паши египетского к франкам, я рассчитывал, что слух о единственном русском скоро достигнет его любопытного внимания.

Перед отплытием генерал Муравьёв рассказал мне о Джузеппе Ачерби, австрийском консуле, прямом неуживчивом человеке, резко высказывавшем свои взгляды на положение вещей, схожими с нашим пониманием. Более учёный, известный описанием путешествия к северным пределам Норвегии, и ревностный помощник Шампольона, нежели дипломат, он мог дать честную картину происходящего при дворе паши и ввести в круг приближенных. Мне казалось весьма с руки расспросить его о науке, имея самому рассказать многое о состоянии дел в Сирии, благо теперь занимался он кабинетными изысканиями о Египте и окрестностях.

Пять дней пути при попутном ветре пролетели в тягостных размышлениях, перемежавшихся беззаботным отдыхом и дегустациями дарданелльских вин, коими изобиловал трюм нашего судна. Наконец открылась нам Александрия.

В сём месте берега Африки представляют совершенную пустыню, без всякого возвышения и произрастения. Въезд в главный военный, западный порт города затруднён рядом подводных камней, в бурную погоду отмечаемых белыми бурунами. Тут отделилась от берега шлюпка с треугольными парусами – в ней плыли арабские лоцманы, они быстро к нам приблизились, и едва мы успели оглянуться, как они выпрыгнули подобно корсарам из ладьи и явились уже на вантах нашего корабля. Их чалмоносный капитан, с трубкой в руках расположился возле рулевого и принял начальство над бригом.

Лоцман провёл нас мимо отмелей и ввёл в гавань, полную военных и купеческих судов. Проплывая мимо цитаделей мятежника с развевающимися турецкими флагами, судно наше салютовало паше, в ответ прозвучали пушки из крепости. Мы бросили якорь несколько в стороне от всего египетского флота, тут стоявшего. Арабская буйная музыка гремела на эскадре, и беспрестанные транспорты матросов то приставали, то отваливали. В порту было много купеческих судов всех наций, одно военное французское судно небольшого ранга и присланный из Тулона пароход «Луксор», названный так по Луксорскому обелиску, который он должен был отвезти во Францию.

На берег переехали мы на плоскодонках и очутились на пристани, усеянной арабами, похожими на чертенят ребятишками in naturalibus, и похожими на мумии женщинами с блестевшими поверх чадры глазами.

Я ожидал видеть город, но чем более погружался в изгибы или ущелья Александрии, тем более искал её, и только выйдя на площадь Франков, которая состоит из линии хороших домов европейских консулов, я увидел, что имя города можно приписать единственно этой площади, части старой гавани и нескольким казённым домам, обращённым на новую гавань. Теперь только понял я ещё одну причину, почему генерал Муравьёв не покидал фрегата: эта бесплодная пустыня и этот уничижённый род человеческий ничем не напоминали блистательную столицу Птолемеев из басней Плутарха или Плиния.

С одним попутчиком, секретарём австрийского интернунция (ибо держава сия не имеет послов в Константинополе по всегдашнему обычаю заключать с Диваном лишь перемирия), условились о том, что тот представит меня Ачерби. А поскольку договорились мы, что подыщут мне и жильё при их консульстве, то перво-наперво отправились мы в дом этого учёного мужа. Я был рад, что дело удалось решить так удачно: подданные нашей наименее ветреной союзницы не столь ревностно станут следить за моими манёврами, коих, весьма подозрительных, у меня намечалось немало, и можно с ужасом и смехом представить себе попытки уяснить себе попеременное общение новоприбывшего русского со столь разными персонами как правитель Египта Мегемет Али, Прохор Хлебников и Жан-Луи Карно (под маской неуловимого незнакомца). Впрочем, нахождение последнего мне казалось задачей почти непосильной, и все надежды на его поиски возлагал я на бывалого своего секретаря.

В богатой библиотеке итальянца, на которую мог я лишь завистливо облизываться, мы вели беседу, чуждую политических дел и ставшую для меня занимательной по обширным и основательным познаниям хозяина.

– Россетти? – спросил Ачерби, когда, наконец, мы удалились в курительную, ибо хозяин берёг книжные сокровища от губительного влияния табака. – Который из двух?

– Тосканский консул, что метит в русские.

– Он не вполне тот, за кого себя выдаёт. Кроме того, его благосостояние не соразлучно могуществу Мегемета Али.

Рубиновое вино его родины заискрилось в начищенных серебряных фужерах.

– Он не консул или не тосканский?

– То и другое, – нахмурился Ачерби, – но этим не исчерпывается.

– А другой? – осторожно спросил я.

– Тоже.

– Они выдают себя за гостеприимных людей. Помогают русским. Мне рекомендовал эти качества… – я едва не проговорился о генерале, – один друг в Бейруте. Это пока всё, что мне нужно, – беспрерывно петлял я, стараясь не слишком забегать правдой за ложь в попытке выведать у него больше сведений. – О них хорошо отзываются.

– В Африке. Не в Австрии, – разговор сей, кажется, начинал тяготить его, но не из опасений, а лишь по увлечённости любимой наукой, о которой рассуждал он не в пример пространнее. Я постановил себе поскорее покончить с таким течением беседы и вернуться к древней истории.

– Из-за тосканского вопроса?

– Они, выражаясь дипломатически, кто-то вроде персон нон-грата. За связи с неким тайным обществом.

Я немедленно насторожился. Но собеседник мой казался откровенен и прост, что убедило меня в его решительной непричастности к заговорам.

– Мои друзья не состоят в обществах, кроме светских, так что им известна лишь одна сторона семейства Россетти.

– Не всегда знаешь, в чём состоишь, – вздохнул он непритворно. – То есть вы можете не состоять по доброй воле, но окажетесь вовлечены против неё.

– С вами такое случалось?

– Здесь? В краю интриг, заговоров, предательств, обмана и корысти? О, нет, конечно!

Я рассмеялся, но он, к моему удивлению, остался серьёзен.

– Простите. Я полагал, вы шутите.

За обедом, который по счастью объявили в эту минуту, мы долго разговаривали о наших научных поисках, и в конце расстались, кажется, вполне друзьями, довольные собой и удовлетворённые тем, что собеседник каждого оказался достоин его знаний. Аудиенцию у Мегемета Али Ачерби обещал устроить уже назавтра.

Наутро в английском консульстве я забрал записку от Прохора. После подробного отчёта истраченных денег, ему хватило хитрости между делом, так, чтобы никто кроме меня не догадался, известить, что проживает он в «нашем» доме. Впрочем, мне и в голову не могло прийти искать его где-то кроме прежнего обиталища Карно в Старом Каире.

Там же вручили мне и несколько запоздалых писем, одно из которых насторожило меня. Сообщали из Одесского музея, что при посмертном осмотре вещей у Бларамберга обнаружили прямоугольный камень, не описанный в музейной описи, но в записной книжке упомянуто моё имя как жертвователя. Для изучения скрижаль отправлена в Керчь Стемпковскому. Я спешно написал письмо Ивану Алексеевичу, умоляя отложить исследование до моего приезда и повременить даже с осмотром реликвии, ибо имею я насчёт неё весьма опасные заключения. Но, конечно, я не слишком рассчитывал на успех.

В приписке сообщали, что вложили в пакет и письмо самого Бларамберга, запечатанное им самим, но так и не отправленное мне. Поначалу конверт показался мне пустым, я уж подумал, что незваные цензоры позабыли поместить обратно извлечённое письмо, но тут рука моя нашарила на дне какой-то картонный предмет с многочисленными прорезями. По краю шла надпись из Апостола: «Буква убивает, а дух животворит». Он оказался не чем иным, как решёткой Кардано, о которых писал мне Иван Павлович лично в последнем своём письме. Сломленный смертельной болезнью, он так и не смог побороть обманного искушения гаснущего разума испытать на скрижали средневековый стеганографический метод, что, как я знал, было путём ложным хотя бы потому, что Кардано придумал его на пять тысяч лет позднее, чем появилось ужасное кладбище. Я с грустью вертел в руках тщательно изготовленную решётку, прозревая, какую бездну труда истратил над ней большой учёный, охваченным столь же большим заблуждением, и чувствовал, как бремя вины ложится на меня осознанием того, что я мог, но не захотел предотвратить свершившегося.

Мегемет Али почти обыкновенно даёт аудиенции чужестранцам по вечерам. Строение, занимаемое пашою, довольно велико, приёмная комната во втором этаже, и окна, у которых он сидит, обращены к пристани. Я взошёл по большому крыльцу, встречал меня переводчик и поверенный паши армянин Богос Юсуф, ловкий человек, чья голова однажды обреталась уж на плахе.

Я вошёл в обширную, чистую и просто убранную залу, близ угла коей, на софе, поджавши ноги, сидел паша, одетый по старинному турецкому обычаю, опоясанный саблей, и в чалме. Как было не вспомнить два противоречивые мнения о нём братьев Муравьёвых, один из которых описывал умное и приятное выражение лица и седую окладистую бороду, дающие маститому старцу величавую наружность, которая делается ещё привлекательнее при его ласковых речах; другой же рисовал существо невысокого роста, лукавый и скрытный взгляд беглых глаз которого сверкал из-под навислых бровей.

Он стар, но крепкое сложение обещает ещё долгую жизнь паше, если только не прервут её царьградские парки. Он улыбнулся мне и предложил сесть подле себя на бархатный диван, обложенный парчовыми подушками, который окружал всю залу, устланную египетскими тонкими циновками. После первых нескладных приветствий, ему поднесли на коленах блестящий алмазами наргиле, а нам обоим подали Йеменский кофе в чашках, осыпанных бриллиантами, разговор наш он перевёл на генерала Муравьёва, назвав его своим другом. Я не скрывал от него знакомства, что сразу придало нашей беседе характер доверительный, и он, оставив при себе только Юсуфа, отослал прочих, среди которых находились и второстепенные европейцы, вон. Впрочем, зала не имеет дверей, и разговор обычно может быть слышен в соседнем помещении, куда по обыкновению выдворяются лишние посетители. Мне не понадобился драгоман, что паша оценил высоко, но настороженно. Он желал знать причину моего приезда. Я рассказал ему о своём научном задании, поведав некоторые истинные подробности своей прошлой работы в Джизе, исполненном желании увидеться со знаменитым Ачерби, но поостерегся упоминать деятельность Карно. Он спросил, как я нахожу его управление. Тщательно обходя подробности своего заточения, я лишь описал положение единокровных ему албанцев в тюрьме близ Газы. Удивлённый, он обещался незамедлительно освободить всех. Так же просто решил я и судьбу Карнаухова, так что когда посольские дипломаты после множества бакалумов и кошельков бакшиша получат свой хатти-шериф о помиловании невиновного (в отношении султанов и пашей, но не меня), освобождать будет уже некого.

Привыкший получать все известия из газет или от европейских консулов, он был искренне счастлив первым в Египте узнать о десанте в Босфор, ни численности ни состава которого я не имел предписания скрывать. Впрочем, у меня не было цели в тот же вечер решить все дела, кроме одного: заслужить его доверие; напротив, мне хотелось, возбудив в нём интерес к своей персоне, заставить встретиться со мной ещё хотя бы раз. Поэтому я сам обратил разговор на Андрея Муравьёва, книгу которого преподнёс Мегемету Али со словами, что о нём там имеется целая глава. Паша просиял, он известен всему миру как человек, алчущий печатной славы и ищущий о себе сведения в европейских изданиях. В молодости торговавший табаком, он вступил в армию в тридцать лет, а выучился читать будучи уже полновластным правителем Египта, сорока пяти лет от роду. Взявшись за эфес сабли, он поднял его вверх и опёрся концом ножен о софу. Потом положил её на колени. Удовлетворившись обещанием личного его фирмана, я спешил откланяться, зная, что он не сможет удержаться от любопытства скорее прочесть перевод строк Муравьёва в его адрес.

Я не весьма представлял, как при таких обстоятельствах действуют дипломаты и шпионы, посему поступил просто. Выйдя от правителя, я подозвал к себе Юсуфа и сунул ему в руку кошелёк. Сделать сие не составило труда: племянник первого министра Богос-Бея, воспитанный в нашем кадетском корпусе; он ещё довольно хорошо помнил русский язык, зная притом и по-французски. Условились, что если понадоблюсь я Мегемету Али, то он прикажет отправить телеграфом сообщение во французское консульство в Каире, и спустя три дня я обещаюсь предстать пред очами правителя. Вернувшись к Ачерби, я сказал, что ненадолго еду по старым своим делам, и поведал, что имею от чрезвычайного посланника Орлова, прибывающего вскоре в Константинополь, некое неофициальное известие от самого государя. Я знал, что несмотря на некоторую отрешённость от дел и доброе к нам отношение, австрийский представитель в силу процедур и традиций принуждён будет растрезвонить новость сию среди всех консулов и агентов, а там уж весть спустя ночь доберётся и до покоев Мегемета Али. Гордыня последнего могла терпеть месяц, любопытство – сутки. Итак, у меня имелась неделя, пока он вновь не призовёт меня.