– Вы так скоро покинули меня, что я испугался, не обидел ли чем вас? – первым делом поинтересовался он ещё издали.

– И оказались недалёки от истины, – с радостью обнял я его троекратно, – впрочем, я хотел лишь расспросить одного человека в Каире и тотчас вернуться к вам, да судьба распорядилась иначе.

Едва только мы разомкнули объятия, он повёл меня в пустую трапезную и первым делом дал напиться прекрасной воды, а после поставил предо мною большой кусок пирога. На мой рассказ он поначалу лишь качал головой, но после заметил я, что какая-то дума отразилась на его челе. Он однако терпеливо выслушал, прежде чем спросить:

– В прошлый раз вы приезжали не один, а в сопровождении некоего человека. Он и нынче с вами?

– Прохор Хлебников, мой… помощник, он остался в Египте с поручениями, – удивился я такому началу, и не сразу понял даже, о ком он вопрошает, ибо мысли мои целиком занимали фигуры иные.

Серапион покивал, помолчал и вдруг спросил:

– Он странный, сей ваш помощник, вы не находите?

– Нахожу, иначе не позвал бы его с собой прочь из Одессы, – скрывая раздражение за долгой работой челюстей, согласился я, ибо не терплю, когда кто-то вмешивается в дела, кои почитаю целиком за свои. – Талантливый малый, сметлив и отважен. Предан, но без подобострастия, всегда под рукой, но не назойлив. Неразговорчив, но уж если скажет что – задумаешься. Я ведь его кучером встретил, когда от нашего каравана отбился к Прозоровскому. – Вкратце пересказав историю нашего знакомства, я особенно упомянул, как выручал меня Прохор у князя. Мне казалось, рассказ должен позабавить собеседника, но монах только чуть натужно улыбнулся.

– Весьма сметлив, – кивнул Серапион. – Простите, что невольно заставил вас объясняться. Да вот причина: он приезжал к нам сюда зимой, с какими-то немцами.

– На жизнь зарабатывал проводником, пока я в остроге обретался. Должно, вспомнил ямщицкую долю.

– Проводником! – всплеснул руками он. – Да как бы не так. Я не мог в толк взять поначалу, кто у них за главного. Он всем умело распоряжался, да я и не подал вида, что тут что-то неладно, ведь полагал его за вашего сотрудника.

– Ну, с некоторых пор то недалеко от истины, – подтвердил я.

– Он упрямо добивался библиотеки, но не столько для своих спутников, сколько для себя, а после пытался утаить найденный там пергамент.

– Украсть? – удивился я, ибо хотя хитростью Прохор мог дать фору любому, но на руку всегда оставался чист.

– Ну, в этом я его не смею обвинять, – поспешил успокоить он, чуть смешавшись. – Видите ли, Алексей Петрович, в здешних обителях библиотечное дело поставлено из рук вон. Я вызвался присматривать за хранилищем после того случая. Да что говорить, пойдёмте, лучше взгляните сами, – Серапион показал рукой и встал, мне ничего не оставалось, как не слишком охотно последовать за ним. – Он прятал манускрипты под рубаху, а когда я застал его за этим, то объяснил, что желал только вынести их из библиотеки, чтобы изучить с коллегами тут же, в монастыре, в более удобном месте. И тем оправдался, ибо в самом деле работать там невозможно.

– Что ж, грустная история ваша лишь подтверждает предположения, заронённые ещё Муравьёвым, – ответил я. – Все получают задание отыскать какой-либо документ или книгу, мой Прохор, видать, не оказался исключением из общего правила. Он сносился со своим братом в Константинополе, дабы через него подать весть обо мне в посольство, вот, верно, и получил распоряжение, как до него какой-нибудь купец Коробейников. А до денег он весьма охоч, так что уговорить его нетрудно. Это огорчает меня, но не тревожит, ибо любая определённость лучше неведения.

Когда мы взошли на верхушку башни, где сохраняется библиотека Саввинской Лавры, отворили нам сырую и тёмную комнатку, в которой узенькая бойница заменяла окно; по двум стенам шкафы, и в них как попало стояли книги, на полу же – кипа растрёпанных бумаг. Я заглянул в этот хлам и увидел много пергаментов.

– Как и в наших монастырях, – проговорил я с трудом, ибо и дышать в пыльном и затхлом воздухе полной грудью не мог. – Так что видал я и похуже.

– До того, как я приступил к разбору, было и похуже, – махнул он. – Да спешить нельзя – иные папирусы в руках рассыпаются. И представьте себе, рукописи жгут, как только их уж нельзя использовать по назначению, но, по счастью, в прежние времена работали на совесть, так что доныне тут пользуются книгами, коим много сотен лет. Вот и ваш этот Хлебников… не знаю, отыскал ли что хотел, но взялся спасти какой-то кодекс. Да только я остановил его… О вашей же судьбе он и вовсе промолчал.

Когда я поднял глаза, то обнаружил его пристально смотрящим на меня в ожидании ответа, но как вопроса он так и не задал, то я счёл благоразумным сменить беседу.

– Помните, как митрополит Евгений обнаружил древнейшую русскую грамоту, жалованную князем Мстиславом Юрьеву монастырю ещё в XII веке? Будучи новоназначенным главой епархии, поехал в ту обитель, а тем временем заранее предупреждённый о визите викария игумен спешно приводил в порядок вверенное ему хозяйство. Так митрополит встретил воз, вёзший навстречу ему разный сор топить в Волхове. Собственноручно откинув с него рогожу, он обнаружил старинные рукописные книги и пергаменты, среди которых и оказалась та грамота, и ещё немало манускриптов даже и одиннадцатого века.

– Та старинная история мне ведома.

– Вам ведома она, поскольку стала знаменитой, но сколько таких историй случилось и в мои годы, когда путешествовали мы со Строевым или Калайдовичем.

– Полагаете, что ваш коллега беспокоился о том, что рукописи могут быть уничтожены?

Серапион никак не желал оставить русло заданного им разговора.

– Нет, возможно, хотел выслужиться передо мной, – ответил я несколько принуждённо, чем, без сомнения, доставил своему собеседнику ощутимое неудобство. – Видите ли, после каждого подвига мой личный Геракл получает солидную прибавку к жалованию. Ныне оно у него приближается к генеральскому. Ну, так где же те архивы, что обеспокоили моего секретаря?

– Да вот, на полу они все и покоятся, ибо ни шкафов ни столов тут нет. В сущности, он оказался прав, вольно или невольно – все они за ветхостью предназначались к сожжению. Я сохранил их, разобрав на листы, да конечно прочесть что-либо трудно, потребно тут потрудиться.

– Завет тоже Ветхий, неужто палить его?

– А вот тут совсем занятно, поглядите, как под новым письмом проступает древнее. Похоже на некую летопись. Да прочесть может помочь разве что ваша наука, а то и химия.

Уговорились, что я, получив благословение игумена, смогу взять для работы без всякой платы все эти негаданные сокровища, чему возрадовался я необыкновенно. Впрочем, по требованию монастыря, буде оно случится, их следует немедленно вернуть – таковое правило действует в отношении всех документов и книг библиотеки.

– Мне сдаётся, я вверг вас в какую-то неловкость, – сказал я, когда вновь обрели мы солнечный свет и небо над головами. – Всё же вы обеспокоены чем-то, и, кажется, не всё досказали. Если дело в моём Прохоре, обещаю вам расспросить его и составить подробный доклад. Впрочем, не смею настаивать.

– О, нет, дело в другом. И сначала я должен поведать вам одну историю. Я рассказал бы её и раньше, но в тот раз вы прямо-таки сбежали от меня, не договорив, как мне показалось, и не дослушав, – без упрёка говорил Серапион, и улыбка его терялась в бороде.

На сей раз ничто не мешало нам ни извне, ни изнутри, и мы могли предаться так развлекавшим нас беседам. Навес над краем обрыва стал нашим эрмитажем.

– Верьте, связанный нелепой клятвой, я не имел ранее права говорить. Теперь, после пострига, когда я отрёкся от своего чёрного прошлого, она более не довлеет надо мной.

– Вы сгущаете краски до чёрного цвета? Я не могу себе этого представить. Впрочем, вам, монахам, свойственно корить себя за то, что в обычном мире являет собой едва ли не добродетель.

Он остановил поток моих славословий движением руки.

– Увы. Я совершил преступление, хотя ни один земной суд не смог бы меня осудить. И я поведаю вам то, что открыл своему духовнику. С ранних лет я ощущал в себе мистическую одарённость. Рассуждая о бытии, я однажды понял, что пяти чувств недостаточно. Если бы вы знали, Алексей, что со мной творилось, когда в голову пришла мне сверлящая эта мысль, подрывавшая прежнюю веру. Мы – вовсе не венцы творения, а какая-то ветвь. Мы окружены существами, которые в чём-то превосходят нас, а в чём-то уступают. Наши органы чувств несовершенны, а разум слаб. Древо познания сгубило людей, и ещё сгубит немало, потому что предназначено для существ высших в разумности, хотя, возможно, низших в материальности. И я одна из его жертв, я из числа незаконно покусившихся на его плоды. Что, если бы наши глаза зрели движения вселенной, а наши уши внимали пению херувимов! Что, если бы тело наше осязало тончайшие движения эфира? И раз меня осенило: ведь кому-то доступно проницать миры в большей полноте. Но если не в абсолютном устройстве, то хотя бы им попускается заглянуть одним глазком в приоткрываемую дверь! Их называют гениями и пророками, и они какою-то частью своею – там. Там, куда мне путь закрыт. Зависть поставила меня перед выбором: наука или… магия! Не смейтесь. Я подводил под волхование незыблемую, почти эмпирическую основу. Но ещё сильнее удивило меня то, что есть люди, которые, не разделяя моих взглядов целиком, готовы смотреть на них без осуждения и принять меня со всеми недостатками в свой блистающий разумом и логикой круг. Какое счастье испытал я, сойдясь с ними, участвуя в диспутах, молитвах и мистериях, где всем мыслям находилось место, где люди искали истину свободно, и не таясь – от своих братьев.

Но медовый месяц не длится вечно. Раз доверенное лицо князя Александра Николаевича Голицына вручило мне книгу для передачи митрополиту Амвросию, незадолго до того, как отставить его от дел в столице и Синоде. Амвросий не скрывал, что деятельности Голицына не одобряет, а как глава Петербургской епархии, он состоял первоприсутствующим членом Синода. Неожиданной его смерти, последовавшей вскоре после отставления от дел и перевода в Новгород, я не придал значения, как не задумался и о содеянном мною. Но спустя три года злополучная книга вновь вернулась в мои руки из тех же рук. Я получил поручение от всесильного вельможи отдать её митрополиту Михаилу, сменившего на столичной кафедре Амвросия. Вражда его с Голицыным была общеизвестна, и он имел смелость жаловаться на министра самому императору Александру Павловичу. И после его скорой смерти меня обуял страх. Я связал эти происшествия с книгой, которая вновь вернулась в кабинет князя.

– Сами вы читали её? – перебил я.

– Нет, её кожаные ремни всегда опечатывались, и я не решился нарушить их.

– Но хотелось вам узнать, что там?

– Поначалу нет. Ибо я не верил в каббалу настолько, чтобы… Я посчитал содержимое еретическим или сектантским писанием, издание которого нуждалось в запрете митрополита.

– Но Голицын издавал немало сомнительных книг.

– Я полагал, что некоторые особенно скандальные из них он нарочно даёт цензурировать духовным членам Святейшего Синода, дабы те не чувствовали себя обойдёнными. Нужные же к изданию цензурировал лично как обер-прокурор, а после министр.

– Чего же ради владыки читали её? Да ещё внимательно и тщательно разглядывали непонятные знаки?

– Отчего же – непонятные?

– Каббалистические.

– Я выразился о каббале не в смысле начертанных букв. Знаки могли оказаться славянскими и даже легендарными рунами. Видите ли, в среде некоторой части клира издревле блуждает поверие, что сами книги уже есть сущность священная, и сакральность их зависит от языка и благорасположения знаков, благозвучия слов. А некоторые языки якобы обладают особенной силой как начертания так и звучания. К ним относят древнееврейский, латинский, греческий. Славянский, знаки которого изобретены святыми монахами, в числе том. Именно потому-де наложили запрет на русский перевод Писания Библейского Общества, дескать, тот оказался выхолощен в высшем смысле словесности, сочетания слов, звукового ряда. Да, представьте себе, он вульгарен, дурно звучит. Утверждают, что славянский перевод сделан богодухновенно, что делает его безупречно чистым. Русский же перевод страдает отсутствием божественной идеальности, что делает его нечитаемым в мире идей.

– Это в самом деле каббала, – пробормотал я, опасаясь его обидеть.

– А почему не физика? Вычищенный акведук прекрасно проводит воду, а заросший и загаженный канал – скверно. Знаете, хорошие певцы демонстрируют такой трюк: берут ноту, совпадающую с тоном пустых бокалов, после чего те разлетаются вдребезги.

– Снова пустые бокалы? – горько упрекнул я. – Это называют явлением резонанса.

– В мире голоса вы его допускаете, а в мире логоса нет? – быстро ответил он. – Знаете медицинские факты, что некоторые известия радостного или печального свойства вызывали апоплексию. Чем не резонанс в сердце? Слушайте же: коли вы не видите сведений за расположением знаков, то для иной среды оно преисполнено рационального смысла, призыва, побуждения к действию. Некоторое особенное расположение знаков в послании военачальника, пройдя через цепочку грамотных подчинённых, вызовет движение огромных неграмотных масс, определит судьбы и смерти множества людей, которые даже не зрели бумаги, на коей приказ изложен. Другое расположение окажется пустым соединением букв или слов. И ничего не произойдёт, сколь бы ни мудрили шифровальщики.

– Я понимаю, конечно.

– Вы – не понимаете, – вкрадчиво и раздельно зашептал он, повернувшись ко мне. – Вы ещё не понимаете главного. Вы видите, что сообщение обязано пройти некую трансформу в сознании, прежде чем восприемник соизволит действовать. Но расположение знаков может само являть действие, как высокая нота сама взрывает бокал посредством движений воздушной среды, а не тем, что лакей с перепугу уронит поднос на пол. Теперь, надеюсь, вы понимаете.

– Да, но то же утверждают и каббалисты, хотя и другими словами. Всё же я хочу знать, какого рода среда приводит восприемника знаков к погибели! – Я вдохнул глубоко, прежде чем решиться: – И кто изначальный восприемник знаков на камнях, которые покоятся в болоте?

– Это трудно, – согласился он, – ибо знаки будто бы действуют сами, без очевидного физического посредника. Так же как сам действует обруч, который катится с горы и давит муравьёв. Представьте себе трёх лягушек, которые видят это и обсуждают, что же сей круг означает – Обод, сообщающий о своей сущности, магическую литеру «О» – Остерегайся! – или цифру ноль, превращающую жизнь в пустоту небытия. Мы сами напоминаем тех лягушек, которым лучше иметь поменьше ума, чтобы прыгнуть в сторону с его пути. Нам легко поверить в самостоятельное действие предметов в мире вещей, ведь мы опираемся на физические постулаты, работающие сами по себе – но трудно представить прямое влияние идей на вещественный мир. Во время о́но сами физические законы объяснялись разумным влиянием богов. И мне горько, что ваша наука вместо того, чтобы раскрыть природу идей всячески пренебрегает этой стороной, ограничиваясь материей.

– Где же теперь та книга? – спросил я тихо.

Он вздохнул, быть может от того только, что хотелось ему продолжить свои рассуждения.

– Хочу верить, что Фотий сжёг её. Я сказался тяжело больным, испросил дозволения лечиться за границей, тогда, поговаривали, Голицын лично доставил книгу ему, но тот даже не поглядел – бросил в печь. Так был убеждён во вреде всего, что делал князь. Тогда он уже ни в чём не доверял ему, кричал, чтобы тот покаялся. Топал на самого важного сановника империи. Послушайте, Алексей Петрович, – слова давались ему с трудом, и он облизнул губы, – вся эта история, которую мы разбираем с вами и пытаемся сложить по кусочкам, имеет двойное и даже тройное дно. Я устал собирать её воедино, подавшись в монахи, но вы ещё на середине пути. Бросьте это немедленно – или будьте осторожны. Вы можете пострадать не только от людской зависти. Поверьте, пока не собрали доказательств, что в деле сём существует нерукотворное – природное или иное зло.

Подосланная книга, подложенные листы в рукопись – за всеми этими деталями проступало нечто единое, главное. Не один лишь способ творить нечистые дела, но и нечто ещё, пока неуловимое – тут с ним я не мог не согласиться.

– Потому моя каменная таблица – доказательство первичности идеи?

– Всякий раз приходится нам продолжать давний неоконченный разговор. Всякий раз мы сидим под ясным небом в тумане размышлений. Вот вам сравнение. Пока человек не сведущ в астрономии, ему невозможно разобраться в хаосе небесных светил. После же он легко видит созвездия, видит закономерности в завихрениях планет, даже удивляется, как мог не замечать сего раньше. Факты – как звёзды, лишь с течением времени, если долго размышлять, разрозненные мысли связываются несокрушимой логикой связей. Так случилось со мной, так происходит и с вами.

– Мы подаём всякий раз друг другу новые мысли, и у нас обоих есть время обдумать их между беседами. Трудно привязать новую звезду к привычному рисунку созвездия, часто она ломает устоявшиеся линии. Кое-какую философию поверяю я жизнью, но вы всё время уклоняетесь от ответа.

– Давайте рассуждать, – терпеливо начал он. – В вашем камне – связь идеи и материи. И вы могли бы исследовать это методами новой науки. Молния почиталась за гнев богов, пока люди не осознали её электрической природы. То, что вы называете мистическим, может иметь объяснение физическое.

– Разумеется, можно найти связь между материальным камнем и материальной смертью, но это вовсе не то же самое, что доказать связь идеи и материи, – возразил я весьма хмуро.

– Идея порождает, она же и убивает.

– Меня больше интересует, почему кто-то старался направить заклинание через века? Камень весьма прочен.

– Остановитесь на этом месте, – попросил он. – В вашем вопросе слышу я свой. Признавая, что древний резчик верил в заклинания и создал эту надпись, вы тем самым подтверждаете первичность идеи. И уже неважно, во что она облекается – в резонанс, порождаемый звуками или иной гармонией магнетических колебаний. Неведомая доселе нить…

– Вы снова ловко поймали меня, инок Серапион, – поморщился я. – Но в вашем рассуждении содержится изъян. Я не спорю, что загадка связи идеи и материи существует, но не соглашусь, что мой камень поможет разгадать её, ибо верю, что влияние его материально.

– Не против нас, а против них – тех, кого они убили, – помолчав, сказал вдруг он.

– Простите, что?

– Мы – существа грубые, – ответил он почти шёпотом, – и подвержены влиянию начертания лишь через зрение, а те, более эфирные, могут ощущать эту энергию напрямую, как планета повинуется притяжению Солнца. Да, так, они чувствуют проклятие – сквозь грунт и время, как притяжение или, скорее, отталкивание – как не можем мы, и потому мы живы, а они упокоились и не в силах подняться из эфирных своих могил.

– Я не вполне вас понимаю, должно быть, – признался я осторожно. Но он продолжал:

– У меня есть ответ Карамзину. Это – чаша причастия. В ней всё: слово, материя и воля. План, средство и цель. По невесомым молитвам пресуществляется тяжёлое вещество.

– Всё это так, – холоднее, чем следовало бы, ответил я. – Но не приближает к познанию шестерёнок этого божественного механизма.

– Шестерни! – воскликнул он и всплеснул руками. – Знаю я этих искателей. Гармония орбит Кеплера, платоновская музыка – всё это попытки найти соотношение передаточных чисел между мнимыми случайностями бытия. Раньше кометы носили ангелы, сегодня вы можете исчислить импульс, простите за каламбур, небесного тела. Познание – не только в науке, но ваша наука хочет утвердиться как водочный откупщик в околотке и монопольно узурпировать познание. В итоге вы никого не подпускаете к слону, а сами держите его за хвост. Поэтому слона вы никогда не постигните. А если досконально изучать всё, что лезет у него из-под хвоста, то недолго прийти в отчаянье. Посему чистая наука неизбежно приходит к ужасным выводам и чудовищным изобретениям. Я не шучу: вся ваша наука, выросшая из алхимии, суть то же, но методы её иные. Они – хотят повернуть всё вспять, и даже чашу причастия опрокинуть. Как хлеб и вино пресуществляются в благодать духа – им мало. Они желают знать, как им божью благодать омертвить материальными благами. Как пролить на землю миллионы пудов небесной манны. Только это не принесёт счастья, а лишь горделивую пресыщенность – и миф всемогущества. И тогда люди останутся наедине с демонами.

Я напомнил, что сам он ещё в Мегиддо употреблял те же слова, на что он бросил, что слова хотя и те же, да суть под ними разная. Вера – одна двигает горы.

– Вот они и ищут язык своей главной молитвы.

– Не молитвы! Гордыня не позволяет им молить помощи у Бога – они взалкали командовать Всевышним! В юности мне попалась книга Флудда, где он высказывал идею струны, протянутой от земли до неба, в ней он видел гармонию, но я задался вопросом, кто играет на ней? Способен ли человек, имеет ли он право посылать небу свою симфонию? Этот вопрос стал последней каплей перед моим обращением к мистикам. И что я нашёл там? Страсть заставить ангелов плясать под тамбурины дикарей. Однако довольно о том.

– Что ж, вы устали, но мои силы не на исходе, – рассмеялся я через силу, – ибо солнце, даруя свет, даёт нам и бодрость духа чувствовать себя всесильным.

Он только покачал головой. Я спросил, передал ли он тайному обществу найденные манускрипты, и не удивился, услышав отрицательный ответ.

– Неужели вас никто не тревожил?

– Кроме вашего Прохора? – странно усмехнулся он. – Я ведь неспроста расспрашивал о нём. Должно вам знать, что свой манускрипт я отыскал тут же, в Лавре, среди устарелых и ветхих фолиантов, и потому теперь с опаской отношусь ко всякому, кто лезет в библиотеку – а ну как это посланец от Голицына или того превыше? И вот ещё что. Мне ведь это всё одно ни к чему, а они раньше или позже доберутся сюда. Я решил отдать всё вам. Вы вольны делать с этим, что угодно.

– Я приехал получить совет, что делать мне с моими находками, а вы обременяете меня своими? Что ж, не скрою, как учёный, я охотно приму их для изучения, но как лицо, состоящее на… – я запнулся.

«А на какой же службе я состою? – подумал вдруг я. – И вовсе – состою ли на службе? Я не член академии, но занимаюсь академическими изысканиями, я не дипломат МИДа, но исполняю доверительные миссии к монархам, я не числюсь в военном ведомстве, но обещал Орлову разведать кое-какие связи…»

– Простите, – недоуменный голос Серапиона вернул меня из мира размышлений.

– Впрочем, неважно. Давайте же скорее сюда, пока вы не передумали.

Мы отправились к нему в келью. Пока он перекладывал вещи в сундуке, добираясь до ценных раритетов, я прочёл на стене греческое слово «скиндапс» и спросил, он ли начертал его.

– Я. Знаете, что оно означает? – глухо раздалось из деревянного ящика.

– Нет. И желал спросить о том, – невольно почти крикнул я.

– Ничего. То есть буквально. Знаете, сам Иоанн Дамаскин, философ и писатель, равных которому найдётся немного, некогда принял здесь постриг. Так он в своём сочинённом тут труде «Диалектика» выдумал это слово, как пример ничего не обозначающего. Я обнаружил начертание в его келье, что сохранилась и поныне.

– Но вы, конечно, наполнили его каким-то смыслом?

Он медленно и протяжно вздохнул.

– Он размышляет о звуках членораздельных и нет, о звуках значащих и незначащих, приводя это слово как пример последнего, до которого философии нет дела, ибо та рассуждает лишь о смыслах. Но что философу с греческим ухом незначащее, то его латинскому собрату по гильдии усладит разум. Существуют законы природы, которые действуют прямо, и действия, производимые при посредстве разума. Всё, что мы не можем распознать как разумное, мы приписываем природному. А то, что измыслил разум, словно бы выпадает из природного обращения.

– Некоторые и самому разуму приписывают природную основу, связывая таким способом их в единое целое при самом общем рассмотрении.

– И я сторонник единства сущностей, но от обратного: полагая логос и в самом языке природы. Для философа «скиндапс» ничего не значит, ибо в нём не заложено разумного смысла, но разве не может существовать механизма более высокого порядка, который именуем мы законом природы, где слово действует без преломления разума? Помните, мы говорили о пустоте? Пустоте в трёх измерениях пространства. Мы в состоянии их пощупать нашим разумом. Но представьте себе, Алексей, что мы лишены некоей иной меры, кою нельзя исчислить аршинами или четвериками – другого первопричинного свойства большого мира, который объёмнее нашего. В материальности его нет, но это не значит, что его нет совсем. Труднее всего узреть пустоту, труднее всего осознать её существование, не видя контура сосуда, окружающего её. Но пустота для нас – это жизненный эфир для других. Воздух для рыбы – смертельная пустота, а для нас – источник существования. Как верно рассудили вы о необходимости математически измыслить некое связующее звено, но вы рассуждали в границах материи, я же…

– Что же это за сущность? Не тяните, ради всего святого.

– Да ведь вы и сами знаете. Это измерение слова, логоса. Измерение познания, мысли, идеи. Измерение побуждения, воли, желания.

– Нельзя сказать, что мы совсем не осознаем мира идей!

– Осознаём, но не осязаем. Большое усилие разума и движение духа необходимо, чтобы представить то, чего нет. У нас только пять чувств, но разум строит нам шестое и остальные, сколько их ещё могло бы быть. Мы осознаём мир идей по частям, разрозненными кусками, это лоскуты, за которыми мы не зрим единого покрова, охватывающего весь мир.

– Не всё так скверно. Единого Бога мы ведь уразумели. Хотя он неизмерим и непознаваем.

– Надеюсь, вы искренни в своём рассуждении, но не точны. Ведь Бог явлен нам в Откровениях. И общается с нами языком событий.

– Древо познания – то измерение, кое первые люди могли ощущать непосредственно.

– Вы точно следуете моей нити. Или, вернее, нити Боэция Дакийского, – с этими словами он вручил мне старую книгу, – который утверждал, что наш язык лишь отражает мир, тем отличаясь от языка первичного, что отображал его во всей полноте. На своём языке мы говорим не о самом предмете, а о тени предмета. Почему – вопрос особенный. Каким-то образом люди заступили за черту, ведшую, вероятно, к разрушению самой основы мироздания – жизни. Господь умерил наши способности, или возвёл барьер между частями мира, ограничив вселенную людей пространством и материей, лишив её измерения идей. По счастью, за нами осталась способность ткать чувства, способные познавать. Некоторым нужен движитель науки, другим непосредственное вхождение в область прямого познания.

Я предпочёл не спрашивать, какому пути предназначен каждый из нас. Убеждение в том, что его путь короче и прямее, сохранилось в нём неизменным.

– Наука выведет нас. Не сейчас и не скоро. Впрочем, это моя вера.

– Наука поработит нас. Вспомните книгу Еноха. Кто дал нам магию знаний? Ангелы, падкие до женщин – прельстившиеся телесным. Чтобы иметь рабов, поставлявших бы им земные блага, они обучили людей таинствам науки: от агрономии до астрономии, подменив истинные таинства. Они – демоны ада, заставившие нас прокладывать туннели во тьме подземелий. Они дали нам инструменты для дробления скал, и мы радуемся, что быстрее можем копать дальше вглубь в свете новых газовых фонарей при помощи усовершенствованных мотыг. А мы сотворены летать! Летать, Алексей! Если осознаем своё рабство и выйдем на свет. Нам не нужны их мотыги и фонари, якобы делающие наше прозябание под землёй счастливее! Мы могли бы воспарить к свету сами! И нет, нет. Мы – можем! Надо лишь отречься от нашего наследства. Но сперва следует хотя бы сменить направление и двинуться не вниз, куда копать немного легче, а вверх, зная, точнее, веря, что солнечный свет там. И там есть, где расправить крылья.

Рукой он указал на горизонт, где готовилось уже встать солнце мира, ночь совсем кончилась, а с нею и наши беседы, Серапион спешил к заутрене.

– Так кто же бился в последних битвах? И кто победил?

– Добро или зло? То, что в лечебных дозах добро, в больших – яд, – ответил он спокойно, словно бы мы говорили сейчас о чём-то обыденном. – Огонь, обогревающий жилище добр, но может и спалить это жилище. Но пепел удобрит оливу, и снова станет добром. Продолжить можете сами. Надеюсь, мои свитки помогут вам.

Затянувшееся прощание выдавало взаимное наше предчувствие: нам не суждено более увидеться.