За дни моего отсутствия Прохор не сумел хитростью добраться до Владимира Артамонова, но приготовил целый план наступления и отвлекающего манёвра. Чтобы расчистить старый выход каменоломни, заваленный валунами в мой рост, пришлось нанять полдюжины работников. Хилые на вид, они однако за полдня управились с тем, чтобы открыть лаз, который, прежде чем осыпать края, позволил протиснуться двоим: Прохору и его проводнику, добытчику, промышлявшему гробокопательством, шустрому святотатцу, оставшемуся без работы с приходом заморских конкурентов и знавшему некогда штольни подземелья. Я остался у входа, наблюдать, чтобы рабочие расширили ход и как подобает подвели крепи, а также на случай, если кто-то из европейцев проявит ненужное любопытство, объяснить это началом раскопок гробницы сына жреца Аминотеописа V. Пара лазутчиков вылезла обратно уже ночью: проплутав в темноте, они-таки нашарили нужный путь, и Прохор протянул там тонкую бечёвку. Секретарь мой проявил себя мастером пряника и кнута. Щедро расплатившись с осведомителем и для острастки пригрозивши ему жестокой расправой, если проболтается (для чего стиснувши шею одной рукой, он приложил к его носу кулак другой) Прохор поведал мне о том, что сумел переброситься с Артамоновым несколькими словами, из которых сделал вывод, что художник готов ждать освобождения ещё сутки или двое. На допросах болтал он о многом, но не о главном, понимая и сам: узнав необходимое, главари ордена постараются от него избавиться. Длинной речи не получилось: другой подземный ход наполнился эхом шагов и отсветом факелов: к Артамонову двигались его тюремщики. Хлебников же надоумил меня и кое о чём ещё.

На другой вечер, прихватив инструменты для взлома железной решётки, мы отправились в путь, и в полчаса путеводная нить привела нас к месту, в котором участь пленника не мог я представить без содрогания: в сравнении с ним мой жалкий острог представлялся Гранд-отелем.

Пока Прохор поудобнее прилаживал рычаги, я сообщил художнику, что он нужен мне для помощи в освобождении Голуа. Удивлённый коротким рассказом о непричастности Этьена к делу его ареста, художник обещал содействовать не только в сей авантюре, но также в ограблении Себастьяни. Я не стал скрывать от него, что обманом он не спасётся, разве что у него прибавится добровольных преследователей. На всё про всё имелась у нас ночь до утра, когда хватятся художника. Протяжный скрежет вмурованных в камень решёток известил Артамонова о свободе, если под освобождением можно мнить согбенное передвижение по кривому узкому лазу длиной саженей в сто, пока мы не добрались до широкой стези, где можно было шагать в рост.

– Что вы пьёте? – спросил Артамонов, заведя свой факел сбоку.

– Мне сегодня прислали бочонок амонтильядо; по крайней мере, продавец утверждает, что это амонтильядо, но у меня есть сомнения, – ответил я.

– Я могу их развеять, у меня хороший вкус на вина.

– Значит, я поступил опрометчиво, заплатив за это вино как за амонтильядо, не посоветовавшись сперва с вами. Осторожно, здесь колодец. Спускайтесь на свет. Эй, мы идём! – крикнул я в глубину.

– Тут саженей пять.

– Верёвки отмерено три с половиной. Держите конец. Торопитесь.

В две секунды он соскользнул в каменный мешок. Ненадолго фигура его исчезла из вида, но вскоре вернулась с фонарём над головой. Верёвка, вытянутая мной, качалась настолько высоко, чтобы он не смог допрыгнуть. – Но я не вижу, куда идти.

– Ужели? – притворно удивился я и раскурил трубку, чтобы дать ему время осознать своё положение. – Говорите, Артамонов. Имейте в виду, крики не помогут вам, мы слишком далеко от ваших тюремщиков, а более здесь никто вовек не объявится, ибо ценности разграблены до нас.

Я преувеличивал, сильные крики рано или поздно могли достичь ушей ищущих его. Но разве стали бы его искать столь тщательно, да и разве выиграл бы он от общения с ними? Возможно, он тоже понимал это. Находиться между наковальней и молотом не слишком приятно.

– С чего же начать? – вопросил он, и в его голосе я ощутил достаточную примесь отчаянья, ибо Прохора внизу конечно не было, тот ушёл вперёд разведать выход и попросту спустил в колодец масляную лампу, на мерцание которой и попался художник.

– Я недолго могу ждать, здесь холодно. Там у вас места, кажется, довольно, но выходов нет нигде, разве что вы до смерти не источите руками песчаник на винтовую лестницу. Начать можете с чего угодно вам. Меня, например, долго занимал вопрос: почему вы уехали? Но теперь я хочу знать, зачем вы вернулись?

Понимая, что меня вконец может разозлить ложь, он не стал отпираться, хотя мог бы сказать, что отпрашивался как раз в Египет, где мы и повстречались.

– За вами, Рытин. За настоящим камнем.

– Отчего же вы так жить без него не можете, что снова явились сюда? Рассказывайте без утайки, и знайте, что мне неведомы только ваши мотивы.

Не сиди в таком незавидном положении, он ни за что не поверил бы в моё лживое утверждение, и мог бы посмеяться, сказав, что уж если я следил за ним, то должен догадаться и о мотивах. Выбор однако диктовался мною, так что он начал:

– Из Бейрута через Смирну в Константинополь – там хотел я дожидаться Анны, но известный вам секретарь Титов, стоило лишь мне по неосмотрительности отметиться в Коммерческой канцелярии, учинил мне допрос. Я испугался, поняв, что он среди членов тайного общества – и выложил всё.

«Оттого Титов и ведал про лист, возимый в Дамаск!» – вспомнилось тут же, так что вовсе не проговорился я тогда, мнимо отравленный. Получило объяснение и письмо княгине Наталье Александровне с требованием разыскать рукопись Акриша. Титов, узнав о намерении Прозоровских явиться в Бейрут, взял одно из заранее заготовленных писем за печатью и подписью Голицына, начертал на пакете имя княгини и… Он далеко пойдёт, этот юный посольский чиновник.

– Он же настоятельно отсоветовал мне задерживаться в Константинополе. Не скрою, я имел порыв показать ему копию скрижали, ведь он определённо что-то знал, но после решил не менять первоначального своего решения и отплыл в Одессу. После я узнал, что вы провели меня – Анна не собиралась в Царьград, но тем лучше, ибо отсутствие добрых чувств моих к вам только помогало свершать намеченное: отобрать у вас Анну, а у князя имение. Она ничего не теряла, кроме отца, которого мне надобно было поскорее свести в могилу почётным образом. Я не испытываю к нему с некоторых пор никаких сердечных чувств, и не знаю, какая из двух большей причиной отвержения моего бывшего благодетеля: предательство завещания моего отца или уверение не выдать дочь за художника. Кто-то использует мышьяк, я же для сходной цели вёз ему за пазухой камень. Согласитесь, Рытин, я имел непростую задачу – убедить его в безопасности медленного убийцы и заставить работать со скрижалью, ведь он провидел за ней что-то дурное.

– Лжёте, Артамонов! Вы знали, что ваша поделка не может причинить вреда, ведь сами сделали её и остались живы.

– Мой камень, то есть ваш – да, он безвреден, но у кого-то в России был ваш оригинал. Я полагал испробовать сначала копию, чтобы успокоить его сомнения, а тем временем расследовать, где тот, с которого вы сделали верный рисунок. Первым делом я посетил некоего Бларамберга – директора музея древностей. Он был плох, но с радостью принял мои подношения – несколько византийских безделушек, коими полон Царьград. Скрижаль заинтересовала его чрезвычайно, и он выпросил её на неделю. Мне жаль старика, но ему так и эдак оставалось недолго – тяжёлый недуг правил его к могиле, я с трудом удерживал свои руки, чтобы не закрываться от его кашля. И пробыл в Одессе два месяца, вместо недели, наблюдая за его поисками и – концом. К Прозоровскому прибыл я под Рождество. – Артамонов сам закашлялся.

– Промочите горло, и кончайте поскорее.

Он подобрал брошенную флягу и сделал несколько жадных глотков.

– Это не амонтильядо, – заключил он.

– Все меня обманывают! – всплеснул я руками.

– Слушайте дальше. Князь много работал с моим камнем – безо всякого вреда для себя. Раз я отправился к Ведуну, зная, что настоящую скрижаль показывали ему. Он лишь взглянул на неё, и расхохотался злым и беспощадным смехом. Крепкий старик, он попытался отобрать у меня реликвию, но я вырвал её и бежал. Вернув князю камень на стол, где он лежал обычно все эти недели, я увидел письмо Анне, которое не мог не прочесть. Радость моя не знала границ: в нём Прозоровский прямо обличал вас в интригах, краже камня и производстве фальшивок с неведомой целью. Он требовал скорейшего возвращения домой.

«Теперь ясно, какого сорта письмо так встревожило княжну Анну, что она обвинила меня во всех преступлениях, – подумал я. – И что досадно более всего, обвинила не только справедливо, но и на основании истинных выводов своего отца».

– В поисках оригинала я вспомнил рассказ Титова о ваших с Муравьёвым скабрёзных похождениях. Уже поздней весной отправился я в Петербург.

– Сколько раз заявлялись вы к Муравьёву?

– Единожды! Он сделал вид, что не понимает, но актёр из него…

– Молчите! Вы показали ему подделку?

– О, нет, она всё время оставалась у Прозоровского. Её я изъял окончательно перед тем, как снова тайно отплыть в Константинополь, и как узнал после, разминулись мы с Анной лишь днями. Там отдал я камень Россетти в обмен на обещание оставить меня. Но, как видно, обещания их стоят недорого.

– Фальшивый камень обменяли вы на фальшивое обещание, – саркастически подбил счёты я. – Обратимся к началу. Почему не сказали вы мне о ваших встречах с князем Гагариным в Риме?

– Я и сам только здесь осознал, какой важности они были. Некогда в Риме служил послом Андрей Яковлевич Италинский, сам любитель древностей, знаток восточных языков и член многих археологических обществ. Личность таинственная, он собрал вокруг себя целый пантеон художников, ходили слухи, что правительство обязало его установить надзор за пенсионерами от Академии… Его многие недолюбливали, Кипренский рассказывал мне о его грубости, что он-де вмешивался в дела искусства, пытался править художниками как чиновниками…

– Они были нужны ему для копирования старинных манускриптов, ведь так? – прервал я.

– Полагаю, да, а остальное лишь завеса, но я не застал его, он умер до моего приезда. По углам шептались, что он обладал древней книгой с неким заклинанием, позволявшим продлять или укорачивать годы. Впрочем, это лишь от того, что почил он глубоким стариком, отсюда же, полагаю, и вся его сварливость.

– Почему же шептались, а не говорили вслух?

– Одни опасались его негласного наследника, другие, представьте, видели в нём едва ли не графа Сен-Жермена, который по-настоящему и не умирает, а только делает вид… ведь старец оставался деятельным до самого конца. Знаниями он владел, казалось, всеми: несметное множество языков, медицина, геология, химия… а уж история! Погребли его в Ливорно, в герцогстве Тосканском, якобы для соблюдения православных обрядов, на греческом кладбище, да только не обошлось без кривотолков, мол, поступили так, дабы путешествие тела сделало невозможным его открытые похороны, да и прибыть туда для прощания мало кто смог… К его помощи многие – русские и иностранцы – прибегали в спорах, кои невозможно доверить суду, и я не слышал, чтобы вердикт его не признавали за истину. Влияние его превосходило воображение. Рассказывают, что один монах Зурла поднёс через нашу миссию в Риме императору Александру подробную карту России на итальянском языке. Через министерство дано приказание Италийскому выхлопотать у папского правительства монаху какое-нибудь повышение. Одного его слова было довольно, чтобы простого монаха облечь в Римскую багряницу. Кардинал Зурла сделался впоследствии известен учёными своими трудами. Вдобавок, ещё штрих: обширную библиотеку свою Андрей Яковлевич завещал посольству, что породило вопрос, а принадлежала ли она ему как частному лицу, или он лишь хранитель её?

Я отпустил верёвку, теперь он мог бы, постаравшись, ухватить её в прыжке.

– Наследовавший ему в посольстве князь Гагарин, напротив, славился мягкостью и заботой о вашей гильдии, но копии вы всё же продолжали делать.

– Да, и сам я изготовил несколько, ни о чём не подозревая, – отвечал Артамонов уже охотнее. – Впрочем, к тому времени художники стали покладистее, и почитали за честь оказать услугу тому, кто не жалел для них доброго словца. Впрочем, как говорят, мягко стелет, да жёстко спать… Копировали не только манускрипты, конечно. Эпиграфы на древних храмах Европы, Азии и Египта… то, что невозможно было увезти или выломать.

– Сына его вы встречали?

– Григория Григорьевича, художника? Дважды. Он, кажется, и возглавлял мастерскую переписчиков. Служил архивариусом в Париже, потом в Риме, имел доступ к огромным старым хранилищам наших посольств, отчётам путешественников… собирался наладить такое же дело в Константинополе.

– Что чертили – вы сами? – повелительно крикнул я в жерло каменного мешка.

– Не знаю! – раздалось оттуда. – Разные документы на неведомых языках, полагаю, их подбирали вперемежку, так, чтобы даже случайно никто из художников не смог догадаться о сути. Мы и не догадывались. Про один из них я проведал ненамеренно – от одного заезжего египтолога, промышлявшего лекциями. Это заупокойный папирус некоего жреца, заклинания в котором должны помочь покойнику перейти в рай или обрести новую жизнь здесь.

– А теперь припомните хорошенько, о чём вы с Прохором болтали в Бейруте перед моим приездом?

– Припомнить легко – он только раз подловил меня и потребовал нарисовать по памяти портрет Карнаухова, объяснив это опасением за вашу жизнь. Я тут же сделал набросок – и всё.

Расспрашивать дальше я не мог – шорохи известили о вернувшемся Прохоре, который успел к тому времени добраться до выхода и обратно, знаками показал он, что всё тихо, но нам следует поспешать. Я твёрдо знал, что Артамонов не отступится от своих планов в отношении Анны и её отца, но оставлять его было немыслимо, ибо спасение Прозоровских видел я лишь через своё попечение. Артамонов же оказался потребен как важное звено в запутанном деле этом – и немедленно. Он в несколько мгновений вскарабкался – и отшатнулся в страхе, схватив меня за руку, не сразу разглядев лицо моего секретаря, но спустя четверть часа мы уже грели воду для кофе в шатре, напоминавшем лабораторию алхимика.

– У вас есть час, много – два, – поведал я. Артамонов вопросительно воззрился на Прохора, тот неопределённо кивнул и отвернулся. Едва согревшись чашкой кофе и успокоив дрожание рук, художник взялся за дело с таким изяществом, словно приготавливал краски, а не яд.

Накануне Прохор, без пользы израсходовавший до того весь запас раствора Либиха (уж приготовился усыпить часовых, да не представился верный случай) пообещал ему своё содействие, если Владимир изготовит ему новую порцию, якобы для него лично. Тот согласился без заминки, но почуял подвох, когда мой секретарь потребовал назвать ему все части и инструменты для того, чтобы подготовить их заранее, объяснив тем, что времени на работу будет мало. Сошлись на том (ибо шаги тюремщиков уже приближались), что художник сообщит помимо необходимых несколько лишних солей и минералов, так, что без его участия невозможно будет соединить верный состав. Теперь у него имелось всё необходимое, так что он мог ревниво коситься на нас поверх повязки, чтобы мы не уследили за его творчеством, и не успели мы выкурить по три трубки и выпить по шесть чашек шербета, как я учуял ненавистный дух незабываемой смеси. Сомнений в прилежном усердии художника я не имел, ибо предупредил, что раствором придётся пользоваться ему самому. Вдобавок, дабы скрыть некоторые слишком свои примечательные черты, он наложил себе грим, и стал походить на вполне безобидного египтолога весьма преклонных лет. Вскоре, дав Владимиру испить и выкурить его долю, мы словно настоящие тати пробирались к французскому консульству.

Цугом – Прохор, он и я – шли мы по узкому проулку, и на половине пути Артамонов вдруг остановился. Я не мог видеть, но почувствовал, как сотрясает его нечто вроде рыданий. Момент для сомнений был самый неподходящий, и грозил сорвать дело.

– Чего вы так испугались, Владимир? – гневно шепнул я, схватив его за руку и повернув к себе лицом, опасаясь больше, как бы слёзы не размыли белил.

– Я боюсь их, – всхлипывал он.

– Сейчас вам следует бояться меня!

– Вас тоже, но меньше, гораздо меньше.

– У нас с ними много общего. Я уже говорил вам, что у всех лишь по одной жизни.

– Не знаю, Рытин. У нас с вами – да. Но про них – я теперь в этом не уверен.

Привратник, которому лицо моё было знакомо, ничего не заподозрил, когда сказал я ему, что делегация наша следует по приглашению господина Россетти, и мы без помех проследовали через парадную аллею ко входу с колоннами. Роли мы распределили так: пока я отвлекал дежурившего при дверях молодого офицера, Артамонов, зайдя сзади, облепил его лицо тряпкой, а Прохор удерживал несчастному руки, после чего лейтенанта, находящегося в беспамятстве, спустили в подвал, где обретался ещё один часовой.

– Помогите же! – воскликнул я, рассчитывая сбить его с толку, представляя дело так, будто забочусь о раненом, но он распознал подвох, мгновенно выхватил шпагу и вздумал атаковать. Не так уж безрассудно, подумал я, ибо в узком проходе мы никак не могли втроём действовать сообща против одного вооружённого ловкача. Тут уж выручил Прохор, верёвкой как хлыстом ударив противника в лицо из-за моего плеча. Тот замешкался и вскоре оба поверженных часовых лежали в винном погребе без памяти и связанными по рукам и ногам. На вызволение Голуа имелось у нас пять минут, на ограбление Себастьяни – час или два, пока очнувшиеся офицеры не поднимут тревогу.

Этьен, однако, задержался у винной полки, и некоторое время выбирал сорт медока. Отпраздновав успех, мы двинулись наверх, возглавляемые уже им. Зная хитрость этого человека, я готовился к любой западне, где окружённые со всех сторон окажемся мы лицом к лицу с Беранже и Себастьяни. На сей случай приказал я Прохору зарядить по два пистолета. На решительность Артамонова рассчитывать я не мог, и даже предупреждать о возможности такого исхода не стал. Прохор же, не доверяя одному только пороху, вручил мне духовую трубку с каким-то отравленным обоюдоострым шипом, который в нужный момент, даже после обыска на предмет оружия, мог я извлечь зубами из-под обшлага фрака и сделать выдох в горло моего врага… или вдох в своё.

Голуа, однако, оказался верен слову (последнему из всех данных им за свою жизнь) и привёл нас без проволочек в пустой и тёмный кабинет Себастьяни. Парадная часть его была мне знакома по беседам с генералом, но потайную дверь Голуа открыл, используя скрытый рычаг за портьерой, а после довольно продолжительной возни вскрыл пузатый железный шкаф с документами. Несколько фолиантов из библиотеки сераля таились там – и сафьяновая папка без надписей, с двумя дюжинами листов из превосходной тряпичной бумаги.

– Это они, документы ордена, – подтвердил Голуа, развязав тесьму. – Всё исполнено тайнописью, но вы разгадаете, я дам вам один из ключей. Книги же не советую трогать – это приманка.

Он уже собирался покинуть кабинет, как я остановил его повелительным возгласом:

– Мы не воры, Этьен.

– А кто? – спросил Прохор Артамонова.

– Я вас… нас не обвиняю, – ответил Голуа, – но надо спешить. Геройство ни к чему, особенно в такой момент. – Видя мою непреклонность, он попробовал зайти с другой стороны. – Все мы здесь вели себя по-свински по отношению к каждому из нас, и теперь вы единственный взялись следовать чести! Но мы можем заплатить высокую цену.

– Положите папку на стол, – потребовал я. – Владимир, у вас есть два часа, чтобы скопировать листы как можно чище. Прохор, вы с господином Голуа отправитесь в подвал и переоденетесь в лейтенантские мундиры, после чего займёте пост у входа. Этьен, прошу вас отвечать правильно на вопросы входящих, если таковые найдутся, ты же, Прохор, возьми мою трубку, будь рядом с господином Голуа и распорядись ядовитым шипом по обстоятельствам.

На моё счастье ночь прошла спокойно, и если в доме и были ещё люди, то они ничего не заподозрили. Старательно скрыв следы посещения заветного кабинета, мы четверо вернулись в тайное пристанище ещё до рассвета. Артамонов валился с ног не столько от усталости, сколько от пережитого страха. Он только выпил вина и сразу отправился спать, и в том, что он не подслушивал, убеждали нас пугающие его стоны и вскрики. Вскоре захрапел и Прохор, не пожелавший снять красивого мундира, но мы с Голуа ещё не кончили дела, и сели напротив на мягкие диваны. Я заметил, что лейтенантские погоны определённо к лицу ему. Он ответил, что мысль сменить род занятий уже посетила его, осталось изготовить фальшивые бумаги и вернуться в свой… пикардийский полк. Оттуда рукой подать до Парижа. В свой черед он поинтересовался, что помешало мне просто выкрасть документы ордена.

– Я заключил честную сделку с господином Себастьяни, и мы оба исполнили свою часть – каждый дал другому никчёмные на поверку сведения. А за документы ордена, коли они чего-то стоят, предложить мне нечего, даже вас на пару с Артамоновым не достаёт. Я не горю желанием стать мишенью для кредиторов вроде него. Одно дело – освободить того, кого я сам и предал в его руки, дело это скорее частное, иное – бросать вызов тайному обществу, опутавшему троны Европы. В келье вашей, как и Артамонова, оставил я записки этому человеку, мол, у меня с вами личные счёты, да он знает о том сам. Даже если не поверит – повода обвинять меня у него нет.

– Значит, я в вас не ошибся, – шутливо погрозил он пальцем. – Я уж заподозрил желание встать на путь искупления, но вы просто спасали свою шкуру. Но вы всё же совершили кражу.

– Помилуйте, о какой краже вы толкуете? Разве я украл у него бумаги, или теперь он забудет секрет, что стал известен мне? Или я опубликую его с наживой в свою пользу? О, нет, о краже здесь не может идти и речи. Публикация, буде таковая случится, не принесёт мне ни гроша. Я настаиваю на слове «казус». Строго юридически, генерал вовсе не пострадал. Если бы я отобрал у него бумаги, он лишился бы материальной собственности, но при копировании он остался при своём. Это предмет философский. Оставим его грядущим поколениям прокуроров.

– Вы лукавите, как обычно. Мы оба знаем цену слову, – облегчённо засмеялся он, и я ответил тем же, ибо находился в самом благостном расположении духа.

– Побеседуйте с Мегеметом Али. Он уже запретил крушить фризы с иероглифами, однако делать списки можно беспрепятственно. Слава Богу, мы в цивилизованной стране, здесь моё оправдание не замедлит. – Это вызвало в нас ещё больший взрыв хохота, так что даже храп Прохора заныл на какой-то высокой ноте, прежде чем оборваться совсем. – Однако и вы на свободе, как я обещал, и теперь ваш черед исполнить обещанное. Остановились вы на том, что узнаю я много ужасных вещей…

– Язык Адама…

– Не желаю ничего слышать об этом треклятом языке.

– А что желаете?

– Язык ангелов.

– Язык Адама позволяет повелевать, язык ангелов – творить. Многие ошибочно думают, что это одно и то же. Большинство ордена.

– Не я.

– А вы скоро учитесь.

– Учителя вроде вас заставляют не зевать.

– Будь по-вашему. Исполины – они могли знать язык ангелов по своему родству с ними. Только прошу об одном, не сочтите это за мою мысль – я не хочу казаться смешным с этими идеями.

– Поздно спохватились, за прошедшую неделю я уже сжился с этой смешной идеей. И мне стало не до шуток.

– Это не всё. Верхушка ордена ищет их останки, дабы воскресить этих тварей.

– И сия ужасная вещь не новость для меня.

– Дайте же договорить. Существа эти опасно пускать в мир, посему орден жаждет обладать над ними властью абсолютной, словно бы держать взаперти, используя их знания в своих целях. И ваш камень – ключ ко всему. Проклятие на нём и есть то ярмо, которое не даёт исполинам, даже облечённым в плоть, вырваться из заключения. Некогда знание сие оказалось утраченным, но сегодня к нему стремится множество невежд.

Да, это, кажется, и имел в своих словах Карно. Но Голуа не мог объяснить главного: почему так неспешно идут они к цели?

– Но вы, как человек чести, расследуете это дело или споспешествуете ордену?

– Деятельность ордена серьёзна, и мне не было дела до их заблуждений…

– Предположу, что так было до поры. А после вас увлёк этот водоворот.

– Помните мою детскую историю с жаворонками? Я задумался после: а кто для этих птиц та кошка? Верно, дьявол, и молились они своему богу об избавлении. Но мы лишь отогнали её и не подпускали более. Ведь и в мыслях не держали убить маленькую хищницу. И кем стали для птенцов мы, спасшие их? Не ангелами ли, ибо их бог, их родители, покинули их? Пища наша не стала ли для них манной небесной? Мы держали их взаперти, слушая гармонию их трелей, а сами не находимся ли взаперти для какой-то цели? Что делаем мы в мире материи, какую ноту исполняем в катавасии под сенью семи небес? Какова наша роль в этой мировой камарилье – вот что силюсь я понять. Кто все эти ангелы и бесы? Кошки, охраняющие пищу богов от нас, мелких грызунов? Помните, как, находясь за решёткой, я держал в своих руках вашу жизнь? Так и тайное общество – не может вырваться из заключения, так хотя бы жаждет прижать ангелов так, чтобы и тем стало тошно.

– Нынче же вы сами могли изъять документы на правах жандарма, не так ли? Но не сделали этого.

– Тягаться с Себастьяни в одиночку? Здесь, где я, слуга закона – вне закона, а он, официально никто – держит в руках все нити? Сами-то вы побоялись.

– Так чью игру продолжаете вы играть?

– Сознаюсь, я подвергся очарованию их замыслов, и теперь не знаю, какой ревности во мне больше – жандармской или иллюминатской. Знаете, каждое действие, совершенное мной во славу правосудия, вызывает во мне прилив гордости – и тем большей, чем яснее я осознаю свою порочность, данную мне от рождения характером и наклонностями. – Он смотрел мимо меня куда-то вдаль, и движение теней от чадящей масляной плошки не давало мне разглядеть, озарялось ли его лицо еле зримой улыбкой. – Думали вы о том, что весь мир – это набор шестерней, а вся гармония образуется из точно подобранных соотношений?

– Музыка сфер? – чуть подтолкнул я его. – Тихо Браге, скажете, занимался…

– Планетами, да, – подхватил он. – В движении их всё не случайно. Всё повторяется через циклы. То же относится и к нашему кругу вещей. Бог, его ангелы, правят суть событий посредством некоего механизма. Но мы вправе задаться вопросом: что, если мы повернём вспять свою шестерню? Дойдёт ли сообщение наверх?

– Вы не о сообщении думаете, а о том, можно ли заставить крутиться ангелов под ваши приказы, – неприязненно заметил я.

– Разве мы не вправе? – перевёл он на меня свой взгляд, теперь как обычно, холодный и презрительный. – Разве эта вселенская махина должна всегда работать в одну сторону, понукая нами? И всегда Адонай будет искушать Авраама убить в угоду ей своего сына? Разве Авраам не вправе вбить клин между колёсами? Да, и мы… они ищут эти шестерни в мире логоса, идей, то есть языка, и слов, раз слово причиной всему.

– Чтобы повернуть свою шестерню, нужно иметь упор. Во что опрётесь вы, если единственно надёжной опорой является Бог, а его-то как раз вы и хотите обхитрить?

– Бог не может служить опорой, потому что нельзя опереться на то, что само вертит тобой.

– А если это не взаимно однозначное соответствие зубцов, а что-то наподобие маятника? Тогда усилия ваши тщетны. От того, что вы внутри часов повернёте стрелку против хода, гиря не потянется вверх.

– Этого они боятся, кажется, более всего. Но всё же механизм будет сломан, и это знак.

– Мировые часы перестанут идти. Что хорошего?

– Мы едим овец, Спаситель пришёл как пастырь, но кто готовит – нас, чтобы пожрать?

Я встал, и он последовал моему примеру.

– Ещё одно слово… и мы снова станем врагами. Прощайте, Этьен, этим утром мы квиты, и не стоит нам встречаться впредь.

– Зря, зря вы меня прогоняете, – улыбнулся он беззлобно. – А я ещё хотел поведать вам нечто об истинных и мнимых друзьях… Что ж, по-настоящему ужаснуться, видать, суждено вам позднее. Если перед смертью вы успеете осознать. Не сочтите за личную угрозу, я вам более не враг. Хоть и не друг. – Он щёлкнул каблуками и вышел в предрассветный мрак. Откуда некогда и появился в моей жизни.

* * *

Одно имя Орлова открывало мне двери. Артамонова я поручил заботам Дюгамеля, получившего место генерального консула в Каире по потеплению отношений государя к правителю Египта. «Ещё один Владимир мне на шею», – пошутил тот, сверкая новым орденом, когда поведал я ему о важности охраны сей персоны. Уговорились, что он лично сопроводит его до Александрии, а оттуда секретно отправит в Константинополь турецким судном. С дипломатической почтой передал я и пакет своему благодетелю, куда вложил документы ордена, с обязательством вскоре раскрыть их содержание – то, в которое посвящены лишь высшие градусы. Ему же сообщил я и о найденной для Голицына рукописи, кою, без предубеждения и лишних сомнений, выслал в адрес своего Общества.

К исходу лета, исполнив свои обещания и насколько возможно расквитавшись с соперниками, мог я наконец предаться целиком последнему занятию, ибо ничто постороннее не мешало мне уже. В июле флот ушёл в Севастополь, а до того Лазарев подписал договор, по которому получили мы военный союз с султаном и проливы в полное своё распоряжение на 8 лет. Себастьяни зловеще молчал, из чего сделал я вывод, что, совершив временный размен проливов на библиотеку, удовлетворился он до будущих времён. Какую роль во всём том деле подозревает он за мной, я не знал, всем виделось в его противостоянии Орлову поражение, мною прозревалась будущая хитрая победа, что же до Алексея Фёдоровича – он лишь прислал мне уведомление о чине надворного советника. Известия с родины всё более влекли меня на север. Андрей Муравьёв, кажется, совсем оставил потуги плыть против течения, доложился Орлову, и вскоре получил назначение членом Святейшего Синода. Отголоском его никчёмного противления, щелчком по носу, явилось обидное место второго среди светских чинов сего учреждения. Антона Ашика осчастливили директорством Керченского музея, он с благословения наместника Воронцова раскапывал курганы, и на вопрос мой о камне отнекивался важными занятиями, пока не прислал я ему в коллекцию несколько здешних раритетов, тогда обещал он начать розыск скрижали среди вещей Стемпковского.

Почему обосновался я в Птолемеевом граде? Себе объяснял я это желанием находиться поблизости от серальской библиотеки, возвращённой в здешние хранилища с тем, чтобы, когда ослабнет надзор, улучить момент и добраться до заветных сочинений. Но день ото дня понимал я, что нечто иное заставляет меня корпеть над свитками.

Однако доселе покрытое мраком неизвестности слово – Мензале вскоре открылось мне рябящей гладью мелководного озера, и невдалеке от Дамьята я, чувствуя поживу, утвердил своё новое жилище на грядущие шесть сезонов. Кодекс из Лавры, который к исходу 33 года сумел я раскрыть, освободив от новых наслоений примерно наполовину, повествовал о деяниях древних и местном потопе. Теперь требовалось мне только время. И ничьих посторонних глаз.

Перед началом малейших работ на озере я поручил Прохору позаботиться о скрытности, к чему он проявил какое-то неожиданное усердие, особенно сравнительно с его недавней ещё негой, напоминавшей тяжёлую предсмертную хандру всякому, кто не знал его раньше. Я же за годы привык к чередованиям деятельности и лени этого человека, не раз выручавшего меня и столь же нередко едва ли не бросавшего на произвол судьбы. Ныне же он взялся за дело, засучив рукава, и недели три спустя, пока я ещё собирал и классифицировал кости по берегам этой замечательной лагуны, сочинил и привёл в исполнение план охраны границ, которому позавидовал бы и Прозоровский, учинивший немало мер предосторожности на своих болотах. Но как скрыть работы на огромных просторах? На роль охранников никто не мог подойти лучше бедуинов. Мегмет Али питал каждый отряд из пятисот всадников сотней дюжин кошельков жалования, при этом всегда вперёд. Мы не собирались менять устоявшееся положение, таким образом, наши лихие полсотни обошлись нам в семь с половиной тысяч рублей в полгода. Половину этой суммы, впрочем, уплатил сам владетель Египта, после долгих моих увещеваний возобновить разведку для строительства на озере дамб. Немало ревнивых взглядов упало на меня со стороны его советников из Европы, ибо уже не раз подавались ему проекты осушить всё мелководье, вернув обширные пространства плодородных земель в оборот, как в древности, и обратить на посев сарацинского пшена.

Меж тем Мензале всё более и более открывалось мне своей таинственной стороной, и я не чаял уж начать раскопки. Покуда шли приготовления к отсыпке дамбы и отводу воды из небольшого затона. Мною решено было начать со стороны, обращённой к Святой Земле, но единственно потому, что на ней не располагалось ни поселений, ни рыбачьих стоянок. Впоследствии понял я, как угадал: самое восточное из древних устьев Нила – Пелузский рукав – пролегало вёрстах в пяти в стороне, и не могло повредить осушению. О пустынные пески разбивались тихие волны мелкого водоёма, и единственная еле заметная дорога оживляла пейзаж редкими караванами или поклонниками, бредущими меж двух древних патриархатов. Три дюжины копателей, нанятых ещё в Джизе, обеспечивали быстроту работ, которую не дали бы здешние жители из-за меньшей опытности и неизбежных отлучек. Привычные к раскопкам у пирамид, они не задавали вопросов, поскольку, кажется, не имели таковых вовсе. Хоть и полагалось им меняться после двух месяцев работ, болтовня в Каире беспокоила меня меньше слухов под боком. Я не желал посвящать здешнюю чернь в свои дела, особенно учитывая сплочённость рыбаков, которые дикостью и независимостью заставляют уважать себя даже пашу. Им не могла прийти по душе мысль о сокращении их угодий, и получить под боком шесть сотен пиратских джермов и шесть сотен копий, служивших шестами – ужас пострашнее козней всех тайных орденов.

От своего Общества Древностей без труда получил я согласие на отыскание древних предметов на дне, отправив туда несколько туманных легенд и неразборчивых папирусов едва ли не под видом свидетельств, заслуживающих самого большого доверия. Тридцать тысяч ассигнований сверх имевшихся милостиво получил я на труды. Что ж, они держали слово, и умели выказывать благодарность.

Весной 1834 я отрядил Прохора в Бейрут с наказом завершить там дела и перевезти находки частью в Константинополь, частью в Дамьят. Он вернулся всклокоченный и поведал о восстании в Палестине и осаде Иерусалима, и мысль о зыбкости здешнего мира повергла меня в печаль на долгие дни.

По счастью, одно оставалось прочным: нить, соединявшая меня с княжной Анной. Я регулярно получал письма от своей возлюбленной. Писала она раз примерно в месяц, но оказии доставляли мне их то два кряду, то надолго оставался я без вестей от неё. Все они дышали благополучием. Её спокойствие приписывал я немалым своим здесь стараниям. И отвечал ей двумя посланиями на одно. Меня не потревожило, а даже и успокоило известие, что князь Александр Николаевич вернулся к себе в имение.

К лету мы уже готовились к спуску воды через канал, прорытый в узком перешейке, и я не находил места от предвкушения главных находок. Но то одно, то другое обстоятельство задерживало обнажение дна. Невзирая на засуху, вода просачивалась отовсюду, и толстый слой сочного ила топил черпалки, которыми мы пытались очистить дно. Уже отчаявшийся, я искал способов заказать машину из Англии, но тут Прохор придумал, как нам избавиться от напасти. Двадцать пять рублей просил он на дело и себе в награду. Едва получив желаемое, он пустил по деревням слух, а уже наутро меня разбудил скрип полуразваленной арбы. Не успел я вылезти из шатра, чтобы узнать, почему пропустили к месту двух худосочных крестьян, как десятки повозок появились со всех сторон. Менее чем в две недели весь жирный ил не только оказался вывезен на окрестные поля, но и, кажется, несколько обогатил моего секретаря, хотя по душевной доброте и склонности к благотворительности взимал он самую умеренную плату. Поначалу я хотел организовать процеживание ила и кармана моего помощника, но после махнул рукой: интересующее меня находилось глубже. Не менее элегантно Прохор решил и другие задачки, но всё же проволочки заставили отложить раскопки до конца августа.

К тому времени отзывы о моих трудах из Академий, обогнув обитаемые земли, вернулись в Египет множеством неожиданных почитателей и учеников. Я немало времени тратил на лекции, которые вполне льстили моему тщеславию, и не менее того – на дорогу до раскопов, потому что мазанка моя, поставленная в безопасном отдалении, превратилась в подобие салона, а окрестная пустыня стала аудиторией с природной декорацией, где подолгу мог бродить я с каким-нибудь заезжим египтологом, несколько запоздалым в своём интересе для переменчивой моды Европы. Не менее интриговала всех и таинственность наших дел, впрочем, никто не осмеливался без спроса совать в них нос. Слухи о сильной поддержке, умело распускаемые Прохором, и память о недавнем действительном разгроме части наших врагов, создали нам определённого сорта славу. Я беззастенчиво пользовался авторитетом в академических кругах и язвительно отвечал на мнения критиков, особенно тех, в ком чувствовал силу правды и открывавшийся талант – навязывал своё мнение не столько аргументами, сколько жизнью в каменной и пергаментной сокровищнице. Само многолетнее обитание на Востоке служило доказательством моей правоты сильнее фактов, придавало силу моим гипотезам лучше находок, коих зачастую недоставало. Время от времени снабжали мы коллекции Мегемета Али старинными диковинами, оставляя себе только снятые с них копии эпиграфов, и тем, кажется, заслужили его благожелательность, вкупе с обязательством взять на полное содержание наших бедуинов.

Озеро меж тем развлекало нас охотой. Я постановил себе во что бы то ни стало добыть розового фламинго, но за всё время мне так и не удалось подстрелить ни одного. Коварные птицы тянулись над водой длинными вереницами, в пятистах шагах от наших лодок, и ни одна из них не попалась нам под ружьё. Впрочем, утки, черныши и полевые чирки служили нам неплохим утешением.

Долгожданный покой, полученный мною спустя три года тревог и опасностей, понимал я как дар тайного общества или его противников. Кажется, тогда мне было всё равно. Я не желал рассуждать, как далеко заступил за черту зла. Я часто вспоминал наше дружеское прощание с Артамоновым, и не мог удерживать плотоядной улыбки. Опасался ли я его визита в Петербург? Пожалуй, не слишком, ибо позаботился о том, чтобы словно невзначай опорочить его поведение в глазах Анны. И для того мне не пришлось изобретать лжи, хватало и правды, которую подбирал я умело, как истинный учёный, доказывающий свою теорию. Да и ему не забыл напомнить, как велика власть тайного ордена в столицах, ибо оттуда и проистекают их приказы. Что ж, как никто иной, соперник мой на руку княжны Анны помог мне в обретении этой вожделенной руки. Без него не справился бы я с заданием Орлова, без Орлова будущность моя оставалась бы в руках недругов. Но не князь ли Голицын стал тайным моим благожелателем?

Я давно разгадал шифр Себастьяни, открывший мне мерзкую истину, но не спешил слать отчёта Орлову. Почему? Тут и сам я не мог ответить. Пусть небольшая, но власть над всесильными мира сего даёт нам особенные силы, те, которые позволяли мне не держать в голове мыслей об Отчизне, куда стремилась моя душа, а оставаться в краях не шибко гостеприимных. Мало мне казалось уже и кафедры Кёлера, да и должностью товарища министра, равного Дашкову, или второго лица в Синоде, как у друга моего (но и соперника же) Муравьёва не мог удовлетворить я своё тщеславие, ибо прошёл путь куда больший их, не единожды оказываясь на волосок от гибели. В руках моих уже сошлись нити древнего заговора, и не хватало одной лишь, чтобы сплести из них тугой узел. А коли отправлюсь в Петербург, не кончив дела, отдам им последний ключ, то получу ли что-то взамен? О, нет, я нуждался в козырном тузе, чтобы загибать углы. Я хотел продолжать игру в кошки-мышки, без оснований видя себя хищником – и теперь словно бы затаился в засаде, ожидая их движения. В том, что грядёт оно, я не сомневался.

Но ради этого жертвовал я главным.