По лестнице влез я на плоскую террасу, которые заменяют здесь крыши, с неё на соседнюю и на следующую, и подо мной открылась приморская часть Александрии, коса Фароса, и самое здание, где по приглашению Птолемея семьдесят два запертые в карцеры толкователя перевели Библию на греческий язык. Обелиск Клеопатры, сады и рощи тропических дерев, белые стены городских зданий – с другой стороны озеро Мареотиское, колонна Помпея, опять сады, рощи пальмовые, и крепость, выстроенная Мегметом Али в самой возвышенной части Александрии. А она простиралась предо мной как на ладони, эти массы групп белых зданий в зелени пальм, сикоморов, платанов, бананов, кактусов – как-то особенно магически действовали на воображение, что я надолго застыл в восхищении, озирая Нил от горизонта к горизонту.

Какие-то люди глядели снизу на моё место, потом вереница их медленно стала взбираться ко мне. Несколько писем получил я утром в английском консульстве, заботливо пересланные сюда Шассо из Бейрута, и теперь, удобно усевшись на плоский камень, разворачивал драгоценнейшее из них от моей княжны.

Сколь счастлив был я узнать из первых строк, что писано сие накануне отъезда Анны и княгини из имения в Петербург, столь же тревожным стало известие, что князь Прозоровский и сам, оставив дела на Евграфа Карловича, решился на сей раз не разлучаться с семьёй: как бы не навлёк ли неугомонный князь беду и на свой столичный дом. После я долго успокаивал себя: ведь не враг же он своим дражайшим существам, верно, продумал Александр Николаевич всё до мелочей. В голове моей уже рождалось целое ответное сочинение, и сожалел я о том лишь, что путешествовать до Петербурга и обратно мыслям нашим и чувствам придётся теперь на две недели дольше.

Из пакета выпала бумажная иконка Николая-угодника с молитвой на обороте. Словно юная княжна чувствовала, к кому придётся мне обращать вскоре горячие свои упования.

Из-за поворота в полусотне саженей ниже от меня понемногу продолжала выступать процессия, странной подтянутостью удивившая меня совсем недавно. Я уже готовился уступить своё одиночество их сосредоточенной готовности созерцать окраины, как начальник их, подойдя ко мне в сопровождении свиты, назвал моё имя. Что-то недоброе звучало в его равнодушном голосе. Через миг я, уже окружённый стражей, ступал в неизвестность, и ни султанский фирман ни заверения в подданстве государю ничего не изменяли в молчаливом почти траурном шествии.

Первые два или три дня полагал я, что указы Дивана ничтожны в областях отложившегося вассала. Может, то и имело место, но вскоре я осознал: силы более влиятельные, нежели все трактаты, пришли в движение.

Ни высоких стен, толщиной подобающих крепости первого разряда, ни мрачных сводов под башнями, ни подземных ходов или унылого позвякивания цепей страдальцев – того, что поражало воображение в прекрасном романе Гоппа – ничего из того не существовало на деле в остроге, куда поместили меня по беззаконному приказу местного паши. Ещё с грустной иронией вспоминал я дни скуки и блужданий в Константинополе в ожидании ветра, когда занесло меня в адмиралтейский острог, куда я, любопытства ради, проник даже за умеренную плату, чтобы проникнуться духом «Анастасия».

На деле там и здесь обширный двор с полутора сотнями несчастных и дюжиной сидевших на грязных циновках солдат окружала давно не чиненная стена, в коей некоторые обрушения кладки оказались замазаны потрескавшейся глиной – нимало не выше ограждения заштатного нашего монастыря. Здесь не слышал я воплей терзаемых мучеников – вялая тишина безысходности давно возобладала над мгновенными страданиями под пыткой в бесконечности однообразного ожидания выкупа или смерти. Турки разговаривали вполголоса, всегда столь шумные арабы здесь общались полушёпотом, отчего напоминали заговорщиков. Иногда казалось мне, что выделявшиеся среди всех гордой поступью горцев албанцы Румелии, взирая на это опустошение, надменными улыбками своими обозначают привычную радость их воинства от усеянных прахом развалин покорённых областей. Многие из них посланы были много лет назад их верховным визирем в тюрьму единственно лишь за отказ сменить свои неповторимые фустанелы на безликие облачения воинов султана.

Преступники гуляли или отдыхали; утром и вечером – на солнце, днём – скучившись в клочках куцей тени. Кроме моих ног, перевязанных верёвкой на ширину полушага, все прочие сковывали кандалы, иной раз объединяя короткими цепями пару несчастных в единый организм страдания. Я иронически приписывал такую привилегию недостаточности оснований для моего заключения или капитуляциям, освобождавшим подданных европейских держав от покушений любой местной власти. Однако все мои на них ссылки и протесты не имели воздействия: меня не понимали или, питаемые злым умыслом, не желали слышать. Тщетно обдумывал я побег из тюрьмы, готовой, казалось, обрушиться под первым же сильным порывом ветра: за мной зорко следили. Я легко мог убедиться в том во время молитвы. Несмотря на лишения, покорные постулатам фатализма и послушные невидимому зову из другого мира, пять раз в день все безропотно склонялись к земле, и тогда уходил я за согбенные спины, получая двор в единоличное своё распоряжение, но не было мига, чтобы хоть один из охраны не заступал мне за спину в почтительном отдалении.

Впрочем, даже выбравшись за стены, куда мог я податься? Затеряться в толкотне ближайшего селения русскому немыслимо, а сколько и в какую сторону идти до европейских жителей, я не представлял. Ведь заточили меня не в Александрии. Первые сутки двигался я верхом на верблюде ещё как почти вполне свободный гражданин, лишь в окружении конвоиров, и по солнцу счёл, что идём мы на восток. Я ещё надеялся на справедливый суд и объяснения, но другим утром вне близости уже какого-либо свидетельства и закона меня поместили в подобие крытой кибитки, и так продержали два дня, выпуская только на привалах, и тогда совсем потерял я счисление вёрст и градусов. Да и чем помогло бы мне это знание? Если закон и капитулы попраны единожды – никто не помешает моим преследователям нарушить их вторично. Вот только кто они, ввергнувшие меня даже без видимости суда в земную преисподнюю?

На самом верху списка возможных негодяев обретался, конечно, последний мой знакомец Жан-Луи Карно. Вряд ли у меня имелось достаточно разумных оснований выгодности для него моего заточения, но он подозрительно удачно отлучился за три дня до моего ареста и с тех пор никак себя не проявил. Случилось это сразу по приезду, и объяснил он своё исчезновение необходимостью осмотреться на предмет выявления своих врагов. Трудно представить, чтобы деньги могли стать его мотивом, хотя при некотором усердии он смог бы добраться до изрядной их части. Другой его возможный резон – тот свиток Хаима, который изучал я единолично и на который так блестели глаза моего компаньона. Я ничего ещё не открыл ему о своих прошлых находках и догадках, но нуждался ли он в моих сведениях, или уже достаточно вызнал, чтобы судить о главном и желать устранить в моем лице конкурента – на время или навсегда?

Вторым стал, собственно, сам Хаим Цфат. Не дожидаясь нашей погибели от зловредных начертаний, и рассадив по темницам меня и моих товарищей по несчастью, он мог бы вновь завладеть так нужными ему манускриптами. Сам с такой задачей этот непутёвый учитель справиться бы не мог, но сила и влияние иудейских общин общеизвестны.

Но и у иных участников моего запутанного приключения в Леванте находилось не менее интереса отстранить меня от дел, возможно, даже воспользоваться моими находками так, как я не догадался применить их. Не сбрасывал я со счетов ни Голуа ни Карнаухова – оба они не оставили своих чёрных помыслов в отношении меня и того, чем я владел – теперь бы они могли порыться в моих раритетах спокойно и без стеснения.

Доходило до того, что размышлял я вполне серьёзно о кознях моих научных противников в академиях, одновременно вполне сознавая сумасшествие сих измышлений. Злую шутку сыграло со мной объявление Жасперу Шассо своего ложного местонахождения в Александрии, месте, которое призвано было скрывать мой истинный адрес, но волею рока обернувшееся чистой правдой. Любой негодяй, искавший меня, легко мог дождаться моего визита за почтой к английскому консулу, а значит, единственная выгода, полученная мною от той опрометчивой лжи, находились рядом с моим сердцем, имея вид жёлтого пакета с драгоценными строчками нежного почерка княжны Анны.

Порядочен Карно или дурен, заботиться ему обо мне уж точно не было никакого резона. Я, конечно, мог по-прежнему служить ему кошельком, но вряд ли он готов из-за денег рисковать своим разоблачением, тем паче что продажа всего нескольких старинных его манускриптов доставила бы ему необходимые средства. Если Прохор тоже арестован, а манускрипты похищены, то теперь уже и сам француз мог бы предположить, что мы от него попросту сбежали, присвоив самые ценные находки. Если же Хлебников на свободе, то Карно не составит труда трижды обвести его вокруг пальца и завладеть всеми документами. Прохору же в таком случае, как видно, тоже не по зубам оказалось решение задачки моего исчезновения, впрочем, он смутно оставался в числе немногих, на кого я рассчитывал. Очень хотел я верить, что четыреста рублей, имевшихся у меня в саквояже, пустит он на мои поиски, а не на проезд до Одессы.

Как бы то ни было, готовиться следовало к худшему.

Не имея денег вовсе, я получал в день лишь около фунта хлеба и почти вдоволь воды – к моей радости довольно чистой и даже приятной на вкус – из-за близости хорошего источника или из-за вечной жажды. Отвращение к грязи и страх подхватить заразу побеждаемы были голодом, и с унылой завистью взирал я на торговлю и мену провизией, происходившую в мрачном коридоре, пронизывавшем единственное здание насквозь.

Ни единого франка и вообще христианина не нашёл я там, о чём пришлось мне жалеть, ибо преступникам в Турции дают пособие их церкви, и, соседствуй со мной греки, тяжёлое моё существование оказалось бы несколько скрашено. В больших тюрьмах имеются даже и храмы, а некоторые священники добровольно разделяют участь единоверных узников, заслуживая высоким призванием этим поклон всего мира. Но большая часть здешних невольников принадлежала к местному разрушенному оджаку янычар, осуждённых кончить свою жизнь в беспросветной работе в арсенале и курении трубки, без которой жизнь в Турции немыслима даже на каторге, так что я невольно проникся симпатией к этому по большей части преступному, коварному и жестокому сословию, совершенно изменённому заключением. Я размышлял, но так и не понял, почему в острогах нет мечетей, не потому ли разве, что не имеет смысла утешать существо, чьи злоключения предвечно начертаны в книге судеб?

Впрочем, особый немалый класс составляли люди, быстрота смены которых в крепости и самый их цветущий вид позволяли подозревать какую-то азартную беззаконную игру. Узнал я весьма равнодушно, ибо слышал о том и ранее, что начальник тюрьмы держит в ней тех, чьё заточение оплатили ему их противники, по выкупу же, обязанному превышать размер первичного вознаграждения, уходят они восвояси, нередко заменяемые их соперниками в тяжбе. Таков устоявшийся порядок вещей, и законодатель вовсе не возбраняет подобных сделок.

Ветхое здание, уродливостью своею превосходящее душу Иуды, составляло всё наше укрытие от непогоды и холода ночи. По правилу, верхний этаж предназначался мусульманам, везде сохранявшим превосходство над остальными подвластными Порте народами, таким образом полагалось мне находиться внизу в одиночестве, но за недостатком мест некоторые чёрные кандальники из внутренних областей Египта помещались тут же, вызывая первое время мои опасения, граничившие с отвращением. Впрочем, оказались они обыкновенными несчастными созданиями, отличными только лишь цветом кожи, но мне так и не удалось уяснить причины их осуждения, кажется, они и сами недоумевали по этому поводу. В свете этого вскоре уже видел я их более родственными себе, нежели прочих, ведь и мне самому не удавалось добиться никакого объяснения моему заключению от начальника стражи. Отчаянные протесты мои оставались без ответа, несколько раз я в наказание оказывался несильно, но чувствительно бит по пяткам, после чего походка моя делалась неуклюжей и вызывающей беззлобный смех невезучего братства.

По истечению трёх недель пустили ко мне греческого священника Афанасия, который обрадовался тому, что я русский, и горько сетовал на то, что общение между Александрийской и нашей церквами прерваны уже как полвека. Он сокрушался так, словно не я, а сам он находился в безысходном положении узника, и мне пришлось пообещать, что по освобождении я сделаю что могу, чтобы способствовать возобновлению сношений. На мою просьбу сообщить моё имя вице-консулу Лавизону, он лишь покачал головой, сказав, что тот, по его сведениям, отозван в Петербург по охлаждению отношений Государя к египетскому паше. Я посоветовал обратиться в другие посольства, памятуя, как сам действовал заодно с моими собратами, агентами западных держав. Среди кровопролитий сирийских, в хаосе самой безнравственной администрации, какая может существовать в целом мире, великобританский и французские консулы усердно действовали заодно с нами, когда предстояло спасать христиан от насилий и угнетения. Опомнившись, Афанасий обещал дать знать обо мне в Александрию, своему знакомому тосканскому консулу, славящемуся покровительством русским. Тосканец же Россетти славится своим доброжелательством и стремлением услужить, желая выхлопотать со временем себе место генерального консула России при дворе Мегемета Али, коего, видимо, прочит в разряд суверенов. Священник первым и поведал мне, что прозябаю я в двух или трёх днях пути от Газы. Ранее же никто не желал или не мог по скудости познаний очертить место моего нахождения, хотя само наличие египетских узников говорило кое-что о юрисдикции моей тюрьмы. Впрочем, без толку.

Впервые удалось мне вкусить вволю еды, доставленной им, а вскоре несколько пар из пожертвованной им милостыни ненадолго скрасили моё ожидание надежды на освобождение чашкой аравийского нектара.

Не имея возможности занять себя какой-либо деятельностью, и не получив письменных принадлежностей, я мог развлекаться только размышлениями. И по прошествии времени я думал: а не сподобил ли меня Господь к сим злоключениям только ради того, чтобы мог я предаться рассуждениям о том, к чему в иной обстановке не имел бы времени? Конечно, все первые дни мысли мои кипели гневом догадок о неведомом злодее, заточившем меня в тюрьму. Но, не найдя положительного решения, и чувствуя уже, как схожу с ума, я с трудом заставил себя искать спасения в круге дум иного сорта.

Спасению моего рассудка обязан я обстоятельству обыска и вообще небрежного обращения с невольниками. Письма, как вообще все вещи кроме денег, оставлены были при мне, и их я перечитывал неоднократно, особенно послание Муравьёва с описанием хожений в Святую Землю. В тот роковой день ареста оказалось оно со мною не случайно, я взял его с собой, чтобы, имея досуг, прочитать ещё раз, глядя на него с переменившихся обстоятельств, хотя, конечно, не полагал, что обстоятельства могут обернуться столь драматично, если не сказать театрально.

Итак, я долго перебирал в уме, что же всё-таки тревожит меня при упоминании Египта. Подлил воды и Афанасий, упомянув в своих сетованиях странствование Арсения Суханова. Нелёгкое и в наши дни, сколь сложным это путешествие могло казаться в те поры, и стоило ли ради нескольких золотников андрагрыза, как называли некий мужской корень, для царской лекарни, предпринимать столь трудный путь. Нет, за всем этим крылось нечто иное. Прошло немало времени, прежде чем на меня нашло просветление: русские поклонники посещали Египет. Конечно, не все они, но описанные Муравьёвым – непременно, и это никак не могло оказаться случайностью: он избрал только те из походов, которые относились к этой земле, ибо сам я помнил о немалом числе и других. Но с какой целью он так витиевато давал мне знать о сём факте, вместо того, чтобы выразить одной простой фразой? Написать открыто означало сообщить не только мне, но и прочим нежелательным читателям его письма, что он догадался о потаённой сущности дела. Он явно боялся кого-то весьма могущественного, в чьих руках находилась его жизнь и, возможно, моя. И боялся потому, что влиятельное лицо заподозрит его в разгадке какой-то тайны, которой на деле у Андрея не имелось и к которой он надеялся приблизиться с моей помощью. Я же бездвижно сидел в дне пути от Египта, и не мог даже уведомить друга о своём незавидном положении.

Но главное, что я теперь тоже не мог уяснить – что так влекло средневековых странников в эдакую даль, кою даже и теперь, судя по моему нынешнему опыту, посещать небезопасно? Проходили дни за днями, но то, что полагал я вначале замко́м, оказалось ещё одним ключом, а замка́ по-прежнему не было.

Минуло месяца полтора или около того, я с трудом восстанавливал счёт дней, а лунный календарь мусульман нескоро ещё мог сойтись в моей голове с нашим, знал я лишь, что прошло Рождество. Немолодые или издержавшие свои лета караульные с кривыми саблями наголо вывели меня из грязного затхлого мешка, и лениво поплелись по длинному мрачному коридору, держа меня в двух саженях впереди себя. Спросонья я не мог сообразить, куда и зачем мы шествуем, однако то уже, что утро это отличалось от всех других, наводило на приятные ожидания, ибо любое изменение положения становилось развлечением в этой юдоли безнадёжной печали. Вместо обычного пути за поворот наружу, меня окликнули, приказав остановиться. Один из османлы сдвинул засов потайной двери, та лязгнула и пропустила нас в узкий проход, по которому ощупью двигался я под тихие равнодушные ругательства следовавших за мной гуськом караульных. За очередным поворотом проход раздался вширь и пролился навстречу мне потоком света – так что от боли я закрыл глаза ладонями. Не дожидаясь, пока я свыкнусь с ярким днём после глухого сумрака каземата, двое солдат протащили меня под руки куда-то дальше через пустой двор, я услышал, как отмыкают они какие-то решётки, и наконец грубый укол в спину концом сабли столкнул меня по двум высоким ступенькам внутрь тесной каморки. Ударившись о свод, я сел на землю подвала, дно которого оказалось на аршин ниже камней двора, и осмотрелся. Двор, в который привели меня казался меньше тюремного и более походил на плац для тренировки солдат. Стена саженях в тридцати спереди предназначалась не столько для предотвращения побегов отсюда, сколько защищала от нежелательных глаз снаружи. Прошёл час, за ним другой. Шарканье чьих-то шагов заставило меня чуть отпрянуть от стены и приглядеться. Я не ошибся, место это предназначалось для свиданий. Неужели же из Александрии прибыл долгожданный тосканский консул?

Знакомая фигура, сопровождаемая слугой, шествовала прямо к моему каземату. Рядом двигалась целая колонна, возглавляемая каким-то напыщенным турецким чиновником наподобие начальника тюрьмы, с эскортом из полудюжины слуг.

Стоять в рост я не мог, так что сел на верхнюю ступень вполоборота к решётке. Неудобство моего положения вызывалось теперь лишь тем, что лицо моё находилось чуть выше сапог неожиданного визитёра.

– Это в точности тот, кого я искал, – услышал я. – Благодарю вас, за то, что он в хорошей сохранности… Мсье Рытин, – голова Беранже, лишь ненамного вылезавшая из высокого щегольского воротника, наклонилась ровно настолько, чтобы заглянуть ко мне. – Я имею намерение вызволить вас отсюда.

– Делайте же это скорее, господин полковник, – с радостью откликнулся я.

– Увы, это не так просто, – он сделал знак, и турецкая делегация удалилась так же важно, как и объявилась здесь. Двое солдат с удивительным для всеобщей здесь лени проворством приволокли крошечный диванчик и подставку для ног.

– Знаю, – ответил я. – Надо спросить, сколько ему дали за то, чтобы упрятать меня сюда, и предложить больше. Если у вас не хватит денег, пошлите за консулом в Яффу, он всё устроит. Я выдержу ещё не более нескольких дней. Кстати, если уплатить вдвое, мы узнаем, кто устроил моё заточение.

– В том нет необходимости, ибо я и так это знаю. Я искренне хочу считать вас своим другом, – сказал он почему-то. – Но у меня имеются и недруги. Все они пожалели об этом. Кроме одного. Но в вас я хотел бы всегда иметь друга. Вы знаете, о каком враге я говорю? Это Карно.

Беранже взирал на меня твёрдо и холодно. Я сразу понял всё.

Ни единой нотки былой почтительности или вальяжности не оставалось в нём для меня, не то что тогда, когда мы ужинали под блёклым небом Бейрута. Он возвышался надо мной, опершись о стену с вмурованными в неё ржавыми прутьями, я же и сидя принуждён был пригибаться, дабы не упереться теменем в свод. Невольно припомнил я трепет, с которым, благоговейно согбенный, вступал я в Кувуклию Гроба Господня, и нестерпимо захотелось мне ещё раз припасть коленопреклонённо к мраморной плите, лобызаемой тысячами поклонников. Увы, находясь физически почти в таком же положении, духовно я находился далеко от места мечты моей. Я догадывался, конечно, что Беранже умышленно устроил так, чтобы я встретился с ним, находясь в тесной клетке и видя чистое небо. Правила, а паче них бакшиш вполне позволяли нам беседовать на диванах за кофе, вином и кальяном. Вероятно, он намеренно дождался, пока солнце повернётся лицом к окошку, дабы усугубить моё положение, вынудив меня созерцать этот ярчайший из знаков свободы, впрочем, возможно, он хотел напитать каморку мою светом, дабы ему легче читались ответы на моём лице.

– Лазар, кажется, увлекался математикой, его сын Сади что-то писал о тепловых машинах, – медленно, словно ленясь, произнёс я, прикрыв ладонью солнце. – Или ищете вы мертвеца?

– У меня прекрасная память на имена, – проговорил он, и слабый ветерок донёс до меня душистый запах табака его трубки. – Я немедленно навёл тогда справки о господине Муравьёве. Ваш посол в Стамбуле, разумеется, сообщил мне о нём. Однако когда сей Муравьёв отправился в Александрию с визитом к Мегемету Али, я достоверно выяснил через своего кузена, что он не мог знать Карно раньше. Хотя бы по причине того, что в то самое время находился в Персии. Я сделал вывод, что вы ошибались за давностью лет или намеренно лгали, но тут мне в руки попало это…

Он протянул мне из-за спины две книги и движением большого пальца по очереди распахнул титульные листы.

«А. Н. Муравьёв. Путешествие ко Святым местам в 1830 году» – прочитал я и горько усмехнулся. Что ж, вот и труд, к которому заранее я так ревновал. Издан, распространён по всему свету и в то время как я оживляю собой грязный застенок, он – салоны просвещённого Петербурга. Его обсуждают в литературных кружках, и в учёных кафедрах уж пишутся хвалебные рецензии. Не мог я думать, что узреть его сподобит меня Господь в столь незавидном положении.

– Не позволите ознакомиться?

– Сам жажду.

– Вы разве знаете по-русски?

– Книги настолько полезны, что для этого их не всегда надо читать, – усмехнулся он и словно спохватился: – Впрочем, как кому! Некоторых один взгляд на иную страницу может свести в могилу.

– Откуда она у вас? – мне пришлось несколько раз кашлянуть, чтобы прогнать из голоса хрипоту.

– Муравьёв любезно подарил её моему кузену, – признался Беранже. – Там имеется несколько добрых слов о нём. А эту доставили мне из Марселя.

«Н. Н. Муравьёв. Путешествие в Туркмению и Хиву в 1820 году» – значилось на втором титуле. Немалых усилий стоило мне сопоставить обе эти книги, но Беранже, поняв превратно мою ухмылку, пришёл на помощь.

– Тайна ваша раскрыта, – вкрадчиво произнёс он, склонившись ближе. – Шпионы, как вы и ваш друг, должны вести себя осмотрительнее, а не засыпать мир своими очерками направо и налево. Тщеславию надо давать отстояться по крайней мере лет пять, как сделал господин, – он пощёлкал пальцами, будто вспоминая, но на деле лишь издеваясь надо мною, – Дашков, иначе можно угодить впросак. Напишешь такой вот том, прославишься на полмира, а кто-то в другой половине угодит в тюрьму. М-да, Дашков был талантливый и очень предусмотрительный молодой человек, он дождался, пока все лица окажутся в безопасности… на этом и на том свете, и лишь после этого позаботился отвести удар и от себя. Я ведь, представьте, и не знал о существовании вашего друга Муравьёва-младшего до сего творения! Впрочем, из неловкой книги его узнал я другой интересный факт: кузен мой, что консулом в Александрии, путешествовал с ним из самого Константинополя и показывал красоты Нила. – Беранже наконец сел на свой диванчик и вытянул ноги. – Видите, как всё может находиться близко, но как трудно сплести воедино сведения, даже имея их все под рукой! Теперь далее. Когда вы в Бейруте упомянули сию славную фамилию, я, конечно, подумал на его знаменитого брата, генерала, Карского счастливца… Конечно, в отличие от него, Андре в силу возраста никак не мог встречаться с Карно десять лет назад. А Николя, как мы видим, в ту пору путешествовал по Каспийским окраинам. Значит, не кто иной, как Андре видел нашего Жана-Луи живым где-то на пути из Каира в Александрию, ведь кузен мой, посвящённый не во все подробности, не следил за каждым восторженным ахом будущего писателя. Занимательные страницы молчат о тайном рандеву, и, полагаю, не случайно. А о чём молчит его предшественник господин Дашков? – Он и сам помолчал, словно для иллюстрации своих слов. – Вам, – он вынул из-за пазухи руку и направил на меня свой отвратительный жирный палец с пронзительно голубым топазовым перстнем, – следует начать говорить, друг мой.

– Не следует вам называть меня своим другом, мсье, – перво-наперво ответил я. – И соблаговолите принять мой вызов. Надеюсь, поединок состоится вскоре.

Я наконец, понял, что показалось мне странным, когда мы впервые заговорили в Бейруте о Карно: не нервный перезвон колец о стекло бокала, а пронзительное сияние крупного камня, о котором незадолго до того упомянул Артамонов. Так Беранже и Россетти принадлежат одному тайному обществу! Что ж, художник не зря беспокоился, а вот я тогда опрометчиво не поднял тревоги.

– Об этом не может идти речи! – воскликнул он и радостно всплеснул руками. – Дуэльный кодекс не позволяет противникам фехтовать через решётку! Оставьте волнения на сей счёт, господин Рытин, «оставь упования всяк входящий сюда». Видите, какое уважение питаю я к вам, что даже поставил ваши фамилии рядом со слогом великого Данта. Здесь чрезвычайно удобное место. Юрисдикции что султана, что паши тут весьма условны, власть зыбка, и как повсюду в Турции источником её является местный эмир или мусселим. Посудите сами, выйти отсюда непросто, узники редко живут долго, болезни и нечистоты нещадно косят их. А даже выйдя стариком, разве вы сможете целиться без глаза или стрелять без руки, отрубленной, скажем, за кражу? Или вам просто переломают пальцы в пыточной. Там вы признаетесь во многом, а уж в знакомстве с Карно и подавно! – Он резко приблизил своё лицо к решётке и зашипел, почти не разжимая губ: – К чему вам муки? Вам, прожигателю жизни и чужих денег? Только не оправдывайтесь занятиями наукой! В наш век научились неплохо зарабатывать даже на стихах, что уж говорить о науке, которая позволяет иным молодым дарованиям жить в своё удовольствие! Зачем вы скрываете его? Кто он вам? Случайный знакомый – один из сотни, которых вы повстречали и можете ещё встретить на своём пути. К чему вам тратить жизнь и здоровье? Свобода ждёт вас – скажите только, где он?

Я едва сдерживал к нему свою ненависть.

– Интересно, почему вы не солгали, что он упрятал меня сюда? Я бы мигом выдал его с потрохами.

– У вас бы возник вопрос, а от кого я мог это узнать? Ведь не от кого! Да и к чему лгать, если ложь можно уличить? Я не считаю, что для достижения цели хороши любые средства. Вот шантаж – иное дело. Хороший шантаж требует недюжинного ума, выдержки и такта – он, а не ложь, приносит удовольствие. Послушайте меня и учитесь: в наше время лгать вовсе не обязательно. Следует только умело подобрать такие правдивые сведения, что у вашего противника волосы дыбом встанут. И в этом нет ничего дурного. Так действуют властители, купцы и – учёные, разве нет? А вообще, правдивые сведения существуют в таком избытке, что их можно объяснить как угодно. А кроме того, мне хочется, чтобы вы знали, что это я разнообразил вашу жизнь. Чуть позже вы поймёте, почему.

– Вы полагаете, что целью, – я сделал паузу, чтобы отделить несколько последующих слов, – моего друга Андрея Муравьёва являлась встреча с Карно?

– О, нет, конечно! – фальшиво замахал он руками, смеясь, но тут же его лицо снова сделалось жестоким: – Я полагаю, что – оба Муравьёвых имели к нему какое-то дело.

– Зачем так необходим вам человек этот, что вы готовы идти на преступление, Беранже? – спросил я. – Он вам что-то должен?

– Он предатель, – уклончиво сказал тот, и брови его поднялись. – И пусть не заботит вас его прошлое, совсем не ангельское. К тому же посадить человека в тюрьму в Турции не есть преступление. – Отсюда он громко зашептал, сдабривая придыхания расстановкой. – Правосудие здесь не отягощается лицемерной видимостью ведения процесса или соображениями справедливости. Это обычная мера соперников, имеющих тяжбу. Она кормит местного мусселима. Вы могли бы удвоить сумму и упечь меня, но, к счастью, у вас при себе нет денег… Иначе мне пришлось бы удваивать вашу ставку и так далее, пока вы всё равно не оказались бы за решёткой, а я разорён. Впрочем, к чему я вам это говорю! Как заключённый со стажем, вы можете дать мне сто очков вперёд по части таких рассуждений.

– Расскажите мне о вашем Карно, возможно, человек, на которого я думаю, вовсе не он.

– Это мило! – воскликнул он и вскочил так резво, что опрокинул свой диван. – Вы хотите меня уверить, что после смерти Шампольона существует ещё один гений в египтологии, знаток древних семитских наречий, археолог, знакомый со всеми мало-мальски значительными находками на Востоке за последнюю треть столетия! Да вы сами уличили его именно по всем этим признакам, потому что, как я смею подозревать, он вовсе не горел желанием вам представиться. Как, впрочем, и Муравьёву. Так я и поверю, что он раздаёт свои визитные карточки с подлинным адресом в Каире! Э-э, нет, вы искали его и нашли, по совету вашего знаменитого приятеля-пустозвона, бездумно исполнявшего в Египте петербургские поручения.

– Вы и это знаете? – рассмеялся я, видя, как он утирает платком лоб. – Вам рассказал кузен?

В безветрии дворика стало припекать, и положение на жгучем солнцепёке, избранное им как наилучшая часть тактики для допроса, теперь делалось невыносимым ему самому. Попросив прощения, я поинтересовался, входит ли в цену моего заключения навес или опахало для самого Беранже. Добавив, что спешить мне некуда, я предложил побеседовать подробно. На что он только зло махнул кому-то, и вскоре над ним появился кусок линялой парусины на трёх шатких основаниях. Принесли кофе и две трубки с чубуками трёхаршинной длины, какие обычно подают только самым почётным гостям или важным заключённым, из которых один просунули мне сквозь решётку.

– Мои люди прошли по вашему следу. Я теперь многое знаю о вас.

– Раз так, прикажите подать моей любимой еды – дурная злит меня больше голода, и за неимением другой персоны, проклятия скапливаются на вашей, – сообщил ему я и спросил в свой черед: – Но раз они всё знают, тогда почему они не сыскали того, кого вы нарекаете Карно? Не премините заказать немного вина.

– Потому что вы тщательно его замаскировали. – Беранже, нахмурившись, распорядился, живо набросав несколько строк своему слуге. – Мы отыскали его дом, но там уже обосновались вы. С вашим почётным кучером берлинской академии.

От кого же явились те первые нападавшие на учёного француза? Впрочем, я не мог долго удерживать этот вопрос в своей голове. Решётку отомкнули и весьма скоро на обед получил я в точности то, что пуще всего полюбил на Востоке: пилав с жирной бараниной, чашку шербета. Белое вино, поданное, думаю, из запасов самого полковника, многочисленными оттенками походило на обожаемое мною цимлянское. Я ощутил странную благодарность к этому человеку, всё ещё грозившему погубить меня.

Жаром струилось не только небо, но и земля, но Беранже натужно улыбался, что выдавало его довольство произведённым на меня впечатлением.

Утолив первый голод, я более оказался расположен к беседе. На вопрос мой, почему он не объявился сразу, а выжидал почти месяц, Беранже сознался, что хотя очень дорожит временем, но не мог не дать мне почувствовать всю безнадёжность моего положения.

– Для этого и недели достаточно. Выжидали, не бросится ли Жан-Луи меня искать? Впрочем, всё равно. Отец Афанасий уже, должно быть, сообщил консулу.

– Честный малый поведал о вас, и я взялся уладить ваше дело. Вот и улаживаю, раз обещал, да вы сами противитесь. Одна дорогая вам особа, – добавил он, растягивая слова между выпускаемых дымов, – одна милая особа, которой вы некогда представили меня в качестве шута, кланяется вам и передаёт, чтобы вы не изволили беспокоиться.

Я сдержался с трудом, он курил слишком далеко от решётки, чтобы мог я дотянуться до него.

Письмо от Анны не проходило через почтамты, оно было передано кому-то лично в руки, и попало к Беранже, очевидно, для какой-то совершенно особенной формы шантажа, раз иезуитскую он отвергал. Из этого я должен был заключить, что положение дорогого мне семейства угрожаемо даже в Петербурге. Запечатанное, оно не носило явных следов вскрытия, однако это ничего не значило. Прочитав его, я предусмотрительно уяснил, что тайное общество может знать о том, что князь решился затеять новое предприятие на Арачинских болотах, а, к горечи Анны, причина визита его в Петербург лишь поиск толковых инженеров взамен разбежавшихся работников.

На другой день он явился снова, со словами, что не может ждать в этом захолустье долее конца недели.

– С вами мои обстоятельства не связаны, но я прошу вас поторопиться с решением, ибо оно у вас одно из единственно возможного.

Из вчерашнего визита я сделал лишь один вывод: Карно на свободе и имеет все основания опасаться ловушки при поиске меня. Но спрашивать у Беранже, свободен ли мой Прохор, было бы верхом опрометчивости, оставалось надеяться, что он как-нибудь проговорится сам.

– Я открою вам нахождение Карно, – ответил я. – Но расскажите, зачем он вам.

– О, конечно, – почему-то легко согласился он. – Вы ведь считаете меня иллюминатом? И заблуждаетесь. Что есть наука иллюминатов, жалкая служка генералов и пособница королей? Способная предсказать ничтожные проявления законов природы и мечтающая о том, как проникнуть за завесу законов общества? Это не моя цель. Я призван для большего. Я имею на то право. – Он задумался или просто желал возбудить о мне любопытство. – Я хочу проникнуть туда, где бушуют демиурги, где клокочет дух вселенной, где бьётся пульс мировой души, туда, где идеи и сведения о каждой вещи и каждом атоме свободно витают, и лишь ждут, пока мы охватим их своим разумом. Верно, я – гностик. Понимание, познание законов природы – это пустое. Мы верим в возможность творить миры из ничего, из чистой идеи. Попав туда, мы изменим мир целиком, сразу, вдруг. Он станет таким, каким мы захотим, а, может быть, их станет много. Мир – это шифр. Но я не желаю распутывать чужие шифры, как каббалист, я хочу творить свои. Помните: «Бог может из каменья сего воздвигнуть чада Аврааму». Одним только словом – и жизнь, и смерть. У вас есть возможно кусочек смерти, но и она – это часть жизни. Откройте мне, Рытин. Мы из одного теста.

Он говорил всё это, нещадно жестикулируя, словно собирался руками и ладонями разорвать, собрать и вылепить заново какую-то вселенную. Странно, что при таком содержании его речей у меня ни на секунду не возникло сомнения в его душевном здоровье. Ведь отчасти всё это совпадало с тем, что рассказывал и многоопытный Жан-Луи.

«Какой сумасшедший первым сообщил вам весь этот…»

– При чём же здесь Карно? – закрыв глаза, холодно спросил я. – Он владеет какими-то особенными магнетическими способностями?

– Нет, – поморщился Беранже, огорчённый тем, что не впечатлил меня. – Это длинный путь, который мы складываем из коротких отрезков. Он владеет несколькими весьма значимыми фрагментами мозаики.

– И за столько лет вы не смогли…

– Не болтайте глупостей! Всё мы смогли! Нам нужно сделать так, чтобы он не поделился своими находками с другими. Например, с вами или с вашим Муравьёвым.

– Тогда вы опоздали. Он уже поделился.

– Какими-нибудь пустяками, конечно. Ведь он не знает, от кого вы явились… раз вы и сами не знаете. А единственная его защита – всегда оставлять при себе кое-какие ценные сведения, чтобы выторговывать себе жизнь.

– Тогда тем паче вам не о чем беспокоиться.

– Пока дело с ним вели вы – возможно. Но есть ещё пославшие вас и предавшие вас. Мы с вами их не знаем, но они вовсе не безобидны.

– Вернёмся к вашим демиургам. Как вы намерены добиться связи с невещественным миром?

– Не скажу, – серьёзно ответил он. – Это уже не имеет отношения к Карно.

– Не хотите сказать, или вас ещё не посвятили в этот градус?

– На грубый вопрос грубый же ответ. Это не ваше дело, Рытин.

– Ну, если у вас есть какой-нибудь свой Келли… Или вы сами читаете на ангельском?

– Я, кажется, ничего не говорил об ангелах, – вкрадчиво прошипел он, словно опасаясь, что я не заглотил наживку.

– Я тоже. Ди и его медиум Келли были англами. На каком языке они писали свои отчёты о беседах с духами?

Он в бешенстве закусил губу:

– Итак, я жду решения?

– Выпустите меня, и я приведу вас к нему.

Он расхохотался:

– Выпустить? Вас? – он вытаращил свои странные глаза и принялся говорить, то повышая тон, то спускаясь до шёпота, то ускоряя, то замедляя речь. – Изучившего местные тропы, знающего наречия, вас, у кого на прикорме… ну, например, местные разбойники… кто даже приручил лунные затмения? Ни за что. Вы – опасный человек, Рытин. Я приказал бы убить вас давно, – он причмокнул, – но вот беда – хоть вы и помеха моим целям, вы умудрились содержать в себе нечто тоже крайне ценное для нас. Цели у нас различны, но пути совпадают уже год.

– Тогда какой смысл мне открывать вам Карно?

– Хороший вопрос, – ответил он не сразу. – Не знаю. Думаю, надежда на мою благодарность, чтобы я вновь пустил вас впереди себя размечать нашу общую дорогу. Или слово: не причинять вреда дорогому вам существу. Ведь если любишь, главное – благополучие любимого. Лично вам я ничего не обещаю, ибо весьма близких врагов, желающих расправиться с вами, помимо меня у вас предостаточно.

Путь обратно по коридору казался бесконечным. Надежды рухнули. А вскоре кузнец, сопровождаемый двумя безучастными солдатами, лишь оружием выделявшимися среди каторжников, привычно отмерил на локте кусок цепи и равнодушно заковал мои ноги в железные обручи.

Два дня он не появлялся, и я решил уже, что с допросами кончено.

Но я ошибся. Грубые кольца тёрли мне ноги, когда ступал я в третий раз привычной уже дорогой. На сей раз он пришёл в сопровождении какого-то человека, лицо которого скрывалось во тьме глубокого капюшона.

– Сегодня я убываю, – сообщил он. – Итак, ваш ответ.

– Мне нужны гарантии.

– Вы ознакомились с письмом? – спросил Беранже. – Один из моих друзей скоро собирается в ваши края. Он мог бы передать ответ.

– Я лишён пера и бумаги. Как и веры вам.

– Вы могли бы передать на словах, бумага так ненадёжна и может попасть недругам.

Мне и без того стоило чудовищного труда хранить хладнокровие. Он наблюдал за моими зрачками и руками – тем, что прежде всего выдаёт чувства человека.

– Мы лишь друзья, – солгал я. – Из письма, что вы дали мне, это вам, надеюсь, стало ясно.

– Тогда вам не о чем беспокоиться, – произнёс чей-то знакомый голос.

– Я предпочитаю оставить вас. – Шепча это, полковник наклонился близко ко мне, но не из вежливости, а чтобы я мог увидеть, как его спутник опускает с лица покрывало. Не ужас, а отвращение овладели мной, когда я узнал в этом человеке Этьена Голуа. Они что же – все здесь заодно, или есть хоть кто-то, кого я могу не считать за оборотня?

Ещё не в силах сопоставить факты и связи, я просунул руку между прутьев и придавил Беранже за шею к решётке. Мне удалось прижать его так крепко, чтобы он не мог звать на помощь, не мог говорить. Я тянул его на себя, книзу, и вскоре он рухнул на колени, а глухой сип не мог стать призывом караула. Ещё немного, и я, возможно, сломал бы ему шею, но мне слишком многое хотелось ему высказать.

Подоспевший наконец Голуа бросился на землю, чтобы укусить меня за руку – более ничто не могло спасти его компаньона.

– Я отыщу вас и с того света, Беранже, если только вы посмеете сделать какую-нибудь подлость в отношении княжны Анны, – успел я напоследок бросить я в ухо врага, прежде чем отпустить его за мгновение до того, как челюсти сомкнулись бы на запястье.

Беранже накинулся на Голуа с упрёками, но я не мог разобрать его итальянский. Голуа с достоинством и, кажется, не без злорадства, оправдывался, что не вступился сразу лишь потому, что думал, будто мы ведём тайную беседу, не предназначенную его ушам. С виду это могло считаться за правду, но неспешность его могла объясняться и радостью унижения своего сподвижника, а то и желанием доказать тому, что без него и он пропадёт ни за грош.

Они удалились, и пока стража медленно передвигалась ко мне, я увидел втоптанный коленом Этьена в пыль платок. Я протянул руку и взял его. Самый обыкновенный, без вензелей и надписей, он мог пригодиться мне здесь по прямому назначению своему. Если он что-то и хотел сказать этим, я не понимал его.

Им хорошо заплатили, потому что они старались вовсю. Без бакшиша же ни один турок не поднимет батога на человека, совершенно ему постороннего. Мне объявили, что наказание моё состоит из двух сотен ударов длинной бамбуковой палки, которое предстоит мне вытерпеть порциями через день.