#img_4.jpeg

Прохладные ночи. Росистый рассвет. Полуденная жара. Каждое утро встает прожорливое солнце и проглатывает скудную росу. Каждый день под его палящим взглядом мелеют реки и степные озера. Болью в глазах отдается сухая белизна солончака. Запылились арыки, растрескались опустевшие хаузы. В высохших каналах, раскрыв клювы, бродят сытые вороны и грифы, чистят клювы, не обращая внимания на змей в редких кустах терскена.

Стада куланов и сайгаков, чудом уцелевших в минувшую небывало суровую зиму, презрев опасность, носятся по степи в поисках воды. Одичали псы. Волки, оставляя на кустах клочья прошлогодней шерсти, высунув языки, бродят в поисках воды, не боясь людей…

Настороженный зной навалился на землю. Солнце, как палящее око разъяренного аллаха, смотрит из необъятной глубины неба. И нет такой силы, которая заставила бы его смягчить свой гнев, вселить спокойствие в этот земной мир — мир трав, мир животных и птиц, мир человека. Ни тучки на небе, ни ветерка над землей.

Жара выжимает последние капли пота, одежда пропитана солью, лица исполосованы ожогами. Но люди идут.

Идут днем и ночью, боясь остановиться и отдохнуть, боясь ночевок и сна, боясь отстать друг от друга…

Не жара страшит их. Их гонит враг. Жестокий, как волк, бесчисленный, как саранча.

Аулы Великого жуза бегут на запад, на северо-запад и на юг Казахии с Алтая, с берегов Тентека и Аксу, Ит-ишпеса и Алтынколя, Зайсана, Аккуйгаша и Чарына к границам Хивы, в Туркестан, где стоит священный пантеон великих ханов, батыров и биев, где покоится поэт Ахмед Яссави; бегут к берегам Арала, к братьям из Младшего жуза, бегут на вольные пастбища Сарыарки — казахских саванн, которые географами тех времен названы Туранской низменностью, а после получат наименование Казахской складчатой страны.

Стонут верблюды. Уже много дней с них не снимали тяжелых вьюков. До крови натерты спины. Во время коротких стоянок, когда люди перевязывают раны, кормят детей или хоронят погибших в дороге, несчастные животные медленно падают набок — они не могут коснуться горбом горячей земли, поваляться в пыли, пылью присыпать раны. Вьюки упираются в кусты, животные на какое-то мгновение вытягивают ноги. Им дышится легче. Но пройдет мгновение, и кто-то из жигитов, сопровождающих беженцев, замахнется пикой или палицей, и верблюды с криком и стоном вновь поднимутся на ноги.

Старейшина аула или рода вновь взберется на коня и молча продолжит свой путь, а за ним вновь потянется весь караван уставших, голодных, больных, раненных в битве людей, людей, потерявших свой кров, своих близких.

Они покидают родной край, не зная, что их ждет впереди, не зная, смогут ли они когда-нибудь вернуться назад…

Иногда старейшина остановит коня, чтоб подождать отставших, протрет платком затуманившиеся глаза и долго смотрит назад, стремясь увидеть родные горы, холмы и поля. Но ничто не радует взора, когда аулы окутаны дымом пожарищ, когда горят сады и поля, когда на твоей земле властвует враг.

Беспорядочный поток беженцев, идущих по бездорожью, по оврагам и низинам, охраняют уцелевшие в битвах жигиты. Они не снимают кольчуг, колчаны их набиты стрелами, ни на миг они не опускают щиты и копья, только часто меняют коней. Они молчаливы так же, как и старик, едущий впереди. Мрачные, как тучи, черные от ожогов, их лица окаменели от гнева, глаза красны от бессонницы…

Когда передовые отряды вражеских лазутчиков появляются вблизи, жигиты отстают, чтобы защитить свой аул. Подбираются бесшумно, как тигры Алтынколя, и бросаются внезапно. Лязг мечей, удары пик, стон поверженного врага — все это звучит для них песней мести за плач детей, стоны раненых друзей, причитания женщин.

Смерть в бою им желанна — она избавляет от мук. Они больше не в силах видеть страдания своих соплеменников.

Чем больше льется крови, тем яростнее взгляд солнца. Чем больше смерти, тем безумней жара.

Старики умирают безмолвно. Роняют свой посох, медленно опускаются на дорожную пыль и лежат с раскрытыми глазами, пока кто-нибудь не прикоснется к их векам ладонью и не закроет их навсегда.

…Скрипят арбы, тихо стонут верблюды. Где-то скулит собака. Пыль не оседает. Она ложится на потные лица, на влажные ресницы, она, постепенно превращаясь в плотное облако, ползет вместе с караваном. Пыль эта видна издалека, за много верст замечают ее враги — предательская пыль. Нет ветра, чтоб развеять ее. Утомительно медленно оседает она на окостеневшие от жары и высохшие от безводья травы, но не может плотно закрыть белизну костей, лежащих у дорог.

Всюду следы смерти. Из-под кустов прошлогоднего чия пустыми глазницами смотрят в гладкую дымчатую синеву неба черепа животных.

Иногда, словно клещи железного паука-великана, над чахлым кустом торчат облепленные муравьями ребра верблюда или скакуна. Встречаются на пути и целые кладбища из гниющих трупов животных, и тогда воздух наполняется таким смрадом, что уставшие люди задыхаются и, схватившись за животы, корчась, становятся на колени от тошноты.

Слишком часто видны в степи свежие могилы, не успевшие осесть и зарасти. Никто не знает — чьи они? Своих или чужих? Проезжая мимо них, старики беззвучно повторяют молитвы. Умолкают дети…

Бывает, что глава каравана, едущий на старом могучем коне в окружении бывалых воинов и молодых жигитов, неожиданно повернет в сторону и остановится. Воины сойдут с седел и бросят на землю тяжелые щиты и копья. Холодным ветерком пройдет шепот.

Еще один мертвец лежит под оком солнца.

Хоронят молча. Не зная ни имени, ни рода мертвеца. Не по вспухшему и почерневшему лицу — только по шлему, по кольчуге, по стрелам, впившимся в грудь или спину, узнают в усопшем врага или своего: ойрата, бурята, калмыка, казаха, монгола, китайца, башкира или киргиза.

Но кем бы он ни был, о нем никто не скажет ни слова. Об усопшем не говорят плохо. Мстят только живым. Мертвых почитают — среди них уже нет врагов. Мертвые все равны. Добрые или подлые дела человека остаются лишь в памяти людской и становятся пищей для молвы…

Все шире поток беженцев. Осиротевшие дети, прибившиеся к каравану в поисках защиты. Семьи, потерявшие кормильца. Одинокие скитальцы, лишенные крова, родных. Люди, в чьих аулах весь скот угнан врагом или погиб во время джута. Все они прибиваются к этому шествию, во главе которого все так же молча на старом боевом коне едет Манай-бий.

Степь звенит от палящего зноя, она выгорает. В ушах голодных детей, в ушах умирающих от жажды птиц и куланов, в ушах одиноких бродяг, в смертельном страхе избегающих человеческого общества и, подобно кротам, роющих землю в поисках съедобных кореньев или плетущихся от одной высыхающей рощи к другой в поисках козы-куирука, жау-жумар, ягод и жадно вгрызающихся в стволы берез, чтобы напиться земного соку, и в ушах безымянных гонцов, мчащихся, не щадя ни себя, ни коня, в стороне от больших троп и дорог, стоит бесконечно тонкий, пронизывающий душу звон. Сухой свист кузнечиков и мошкары, звон раскаленного воздуха и окостеневших трав.

Ни людям, ни животным не скрыться, не убежать от этого томящего звона и зноя, от палящего ока солнца.

Никуда не скрыться от свирепого врага, который может появиться возле тебя в любой миг, в любое время дня и ночи. Негде укрыться от солнца. Никто не знает — где свои, где чужие тумены.

Только безымянным гонцам известно, где притаился уцелевший аул, где спрятаны спасенные от угона за Джунгарские горы табуны султанов Великого жуза или где, в скольких переходах от Алтынколя, находятся ополченцы найманов и сколько сотен осталось от нукеров Болат-хана.

Люди из каравана Манай-бия видели, как гонец с запасным конем, перевязавший лицо белым платком, оставив открытыми лишь глаза, вплавь переправлялся через реку Каратал, видели гонца на белом скакуне, когда тот неожиданно пересек им дорогу.

Белые платки на голове да голубые лоскутки на острие пик, легкие, но прочные кольчуги, да быстрые кони и еще воспаленные от бессонницы глаза и молчаливость, настороженность выдают гонцов. Кривая сабля на боку, серебряная пайцза, которую они мгновенно вытаскивают при встрече из тайников в складках своей одежды, заставляют людей молча выполнять их волю. Ни старый, ни малый не задает им вопросов. Им отдают лучшего коня и сливают в их охотничий торсук остатки кумыса.

Узункулак доносит, что гонцы мчатся из Талкына — маленькой крепости, стоящей где-то на крутом перевале Джунгарских гор. Идет молва, что конница джунгар разгромила эту крепость, но не смогла уничтожить жигитов, защищавших ее. Жигиты скрылись в горах. А сейчас они где-то в ущельях Алтынэмеля готовятся к битве. Узункулак доносит, что главой их стал табунщик Малайсары из рода бесентин. Говорят, что он отличился при защите крепости своим бесстрашием и хитростью, и жигиты назвали его батыром…

Больше ничего не сообщает знающий все узункулак.

Люди научились молчать. Научились хранить тайну от неизвестных скитальцев. Только гонцам было известно, — куда пробралась и где скрылась армия джунгар и куда нанесет свой удар батыр Малайсары.

От одного каравана беженцев к другому шла молва о батырах, где-то в степях Сарыарки собравших ополчение. Говорили, что во главе их стоит другой удачливый батыр, который хочет примирить ханов всех трех жузов, что он напомнил им мудрые слова Тауке-хана и потребовал от всех султанов выполнения клятвы, когда-то данной на Старой горе перед Тауке-ханом. С тех пор та гора называется Улытау — Великой горой.

Никто из друзей Манай-бия не знал, кто этот батыр. Никто не слышал о нем раньше. Откуда он? Из какого племени? Знатного ли происхождения? Султан или хан?

В аулах Маная о нем слышали в первые дни мамыра, и сейчас, в поисках защиты направляясь в чужие края, люди Маная с надеждой вслушивались в каждое слово, когда кто-либо говорил об удачливом батыре из Среднего жуза или о Малайсары. Им уже не было дела, откуда они — из какого рода, султаны или ханы.

Людям нужна была опора, надежда. Народ искал вождя, способного объединить грызущиеся друг с другом племена казахов. Потому каждое новое имя вселяло огонек надежды. Каждый батыр, неожиданно проявивший себя в схватке с джунгарами, притягивал к себе взор не только жигитов — участников битв, но и всех беженцев, чьи караваны ползли по нескончаемым степным тропам Казахии под палящими лучами солнца.

Собственно за эти два года аулы Манай-бия второй раз покидали свои земли в тенистых ущельях Джунгарии. И если когда-то Манай считался справедливым старейшиной десяти аулов, то теперь под его властью осталось лишь два-три десятка стариков и старух да полсотни сирот и вдов. Манай-бий знал, что больше уже нет возврата назад, что он не сможет спасти тех, кто еще остался в живых и верит в него. Но умереть — он умрет вместе с ними.

Было у него единственное желание — он хотел умереть, как умирают вожаки израненной стаи волков. Защищаясь и защищая своих. Он молча взывал к душам предков, к аллаху, чтобы они сохранили ему силу и спокойствие. И зная безнадежность своей просьбы, он все-таки просил аллаха помочь ему найти маленький, тихий уголок на этой огромной, объятой огнем, разорванной в клочья раздорами ханов и султанов земле. Клочок земли, где бы журчал родник и было бы пастбище для скота, где бы дети и старики, еще верящие в него, в силу и разум Маная, могли бы провести остаток своих дней. Ему лишь бы устроить, успокоить их. А потом он готов на все. Он готов достойно принять любую смерть. Он страшно устал от всего. От этих джунгар. От нищеты своего аула. Он готов умереть хоть сейчас. Умереть от стрел врага, упасть с коня, лечь на эти окостеневшие травы без стона, без мольбы и молитв, глядя в разъяренное око взбесившегося солнца. Он готов бежать от этой идущей следом за ним несчастной толпы.

Но бежать невозможно, все взгляды устремлены на него. В нем живет чувство вожака. Это чувство держит его в седле, сохраняет ему спокойствие. Он должен думать о спасении этих забытых богом людей до самой своей смерти. Так было каждый день во все эти долгие месяцы войны. Войны, начатой пятнадцать месяцев назад, в год свиньи…

В самом начале месяца науруза, когда люди радуются первому теплу, первым цветам; когда их слух ласкают раскаты весеннего грома и веселый смех ребят; когда исхудавшие за долгие месяцы зимы овцы и кони с наслаждением хрустят свежей травой и придирчиво опекают своих ягнят и жеребят; когда не только земля, животные, растения, но и люди только-только начинают обретать новую силу, живут разрозненно, рассыпавшись по степи, чтобы их овцы и кони свободно паслись по лугам и быстрее набирали силу на весенних пастбищах; когда люди беспечны, и нет у них других забот, кроме забот о детях… В эту пору все жеребцы — двухлетки и трехлетки — не только не оправились еще от последствий страшного джута, но были слабы и от того, что их недавно выхолостили. Кони не могли стойко держаться под седлом, не были готовы к битве — и вот в это самое время полчища джунгар нежданно ворвались на казахскую землю.

Ворвались, как это бывало всегда, как десять, сто, как двести лет назад, — вероломно, воровски.

Первый удар приняли на себя жигиты Великого жуза. Но у них не хватило времени объединить всех ополченцев в единую армию. И, главное, не нашлось вождя, который смог бы стать во главе сопротивления…

Каждое племя, каждый аул сражались в одиночку. По сто, по тысяче жигитов выходило навстречу коннице джунгар. Жигиты стояли насмерть, прикрывая отход своих аулов вглубь степей.

Враг был остановлен на перевалах Шыбынды и отброшен назад. Но новые полчища джунгар переступили границы казахской земли за пятьсот верст от Шыбынды, у берегов Хоргоса и Нарынколя. Шли бои на берегах Тентека. Все новые и новые тумены джунгар врывались на земли Жетысу.

Гонцы, посланные к хану Средного жуза Самеке и к хану Младшего жуза Абулхаиру, возвращались в ставку правителя Великого жуза безвольного Болат-хана и молча склоняли головы перед его троном. Помощи не было. Самеке выжидал. Абулхаира беспокоила грызня адаевцев с туркменами и волжских калмыков с ногайцами. А ханы казахов, сидевшие на тронах Ташкента и Хивы, выпроваживали гонцов без ответа, у них были свои тяжбы с правителями Коканда, Самарканда и Бухары. Правитель Хивы жил в страхе, ожидая нашествия новоявленного владыки персов евнуха Надира, который называл себя рабом шаха Тахмаспа.

В железные тиски конницы джунгар попали аулы Великого жуза от Зайсана до Таласа. Жигиты садыров, канглы, уйсуней, дулатов, албан-суана, жалаира бились разрозненно. Тысячники джунгар легко расправлялись с ними и проникали все дальше, вглубь степи. Они уже жгли посевы и пастбища найманов, кереев и конратов. Лишь многочисленное племя аргынов еще не испытало удара джунгар. Их аулы спокойно жили в урочищах Бетпакдалы и в необъятной Сары-арке.

Шел пятый месяц войны, когда от сарбаза к сарбазу, от сотни ополченцев к другой сотне пошла весть о храбром и прямом батыре Жанатае, который в присутствии седых визирей и алчных султанов всенародно обозвал хана Болата плаксивой бабой и трусливым кабаном, недостойным считаться сыном великого Тауке-хана, и потребовал, чтобы он — если считает себя владыкой Великого жуза, если хочет сохранить титул старшего хана всех трех казахских жузов, — призвал народ к единству перед лицом врага, бросил клич всем батырам: «Забудем распри, объединим аулы, защитим матерей и сестер, родные реки и горы!»

Жанатай произнес эти слова, не слезая с коня. Он был окровавлен, кольчуга его была разорвана. Он сидел в седле с обнаженной головой. Ранен был и его конь. Кровь запеклась на его крупе.

С ним было трое жигитов. Трое таких же, как он, — почерневших от пыли, от ран. Все они вырвались из ада. Четверо из двухсот безумцев, напавших на пятьсот отборных всадников Шона-Доба, которые раскинули свои шатры где-то у берегов Аксу. Четверо — прорубивших дорогу сквозь конницу врага в лунной ночи и мчавшихся двое суток, чтобы найти ставку Болат-хана.

У Жанатая было немало жигитов. В прошлое лето они не давали покоя туменам Шона-Доба. Как призраки появлялись они то с одного, то с другого фланга армии джунгар. Были дни, когда ошеломленный дерзостью Жанатая Галдан Церен остановил движение своих войск. Послал в тыл Жанатая своих лазутчиков — ойротов, уйгур и казахов-кереев, что перешли на службу к нему. Он хотел знать: нет ли у казахов более грозной силы? Почему так неистов и дерзок Жанатай?

Нет, не было такой силы. Пока хан Болат умолял султанов Великого жуза забыть прежние ссоры, объединить своих сарбазов, пока между именитыми вожаками племен шла грызня, сам коварный повелитель джунгар Цевен Рабдан посылал на помощь своим полководцам все новые и новые тумены.

Почти десять лет он готовился к этой войне, из них семь лет он отливал пушки с помощью шведа Рената, захваченного в плен зимой 1715 года. Десять лет Цевен Рабдан мечтал о мести непокорным казахам за прежние поражения при Тауке-хане. Ни разу джунгарам не удавалось в сражении одолеть сарбазов Тауке. Больше того, Тауке-хан расколол джунгар надвое. Торгауты были вынуждены навсегда уйти на запад к берегам великого Едиля. Смерть Тауке разъединила казахов, и когда Цевен Рабдан сказал об этом богдыхану Небесной империи, у того сузились и алчно заблестели глаза.

— Запомни! Чингисхан, покорив эти степи, открыл себе дорогу к богатствам Мараканы и России. Тебя ждет его слава, — спокойно сказал богдыхан Цевену Рабдану.

Великому джунгарскому хунтайджи Цевену Рабдану еще ни разу не удавалось вкусить сладость победы. Но теперь победа была близка. Гонцы приносили радостные вести. Шелковые шатры Галдана Церена и Шона-Доба стояли в казахской степи… Заветная цель — покорить всю обширную землю казахов — казалась близкой.

Не дожидаясь, пока договорятся ханы и султаны, Жанатай вновь и вновь вставал на пути джунгар, прорывавшихся, подобно волнам взбесившегося моря, из-за гор. Под знамя батыра собрались все жигиты Жетысу. Их было не меньше трех тысяч, и они трижды останавливали отборные тумены врага. Отчаянно, подобно тиграм, что водятся в камышах Алтынколя, подобно барсам Хан-Тенгри, защищающим свое логово, дрались жигиты, дрались, не отступая ни на шаг. Но силы их иссякли.

Бросив дома, они уходили с семьями в чрево гор и в глубь степи, в города-крепости — Аулие-ата, Сайрам, Туркестан, Ташкент.

Манай в ту пору увел свои аулы в глубокие ущелья Джунгарии. Он верил тогда, что джунгар прогонят. Надо было только переждать.

Но передовые отряды Шона-Доба уже свободно рыскали по аулам Среднего жуза. Все больше людей попадало к ним в плен. Сотники джунгар везли свою добычу к тысячникам. Тысячники — к шатру своего повелителя. Несметные стада, тысячи рабов и рабынь гнали победители к своему верховному вождю Цевену Рабдану, а тот одаривал ими маньчжурских князей и китайских полководцев. Девушек, отобранных лично, Цевен Рабдан отсылал великому богдыхану. Стройные и крепкие степные красавицы дорого ценились на невольничьих рынках Шанхая и Бепина, а казахские жигиты с древних времен славились своей ловкостью, силой и выносливостью.

Но ни богатства, захваченные в аулах и городах казахов, ни первые победы не принесли спокойствия в ставку Шона-Доба. Ни одного дня он не мог почувствовать себя спокойным на завоеванной земле. Повсюду, днем и ночью, то тут, то там неожиданно появлялись мстители. Они были беспощадны. В одиночку, десятками, сотнями они врывались в станы джунгар и своим безумством, неистовостью сеяли страх в сердцах пришельцев.

Они наносили глубокие раны по флангам растянувшейся конницы, появлялись внезапно, словно привидения, и не было от них защиты, не было покоя. Точно так же когда-то в древности их предок Спитамен рвал в клочья конные отряды Искандера Двурогого и заставил его повернуть вспять.

Много раз отряды Галдана Церена и Шона-Добы окружали сарбазов Жанатая, но самого батыра им так и не удалось убить или взять в плен. С сотней отчаянных жигитов Жанатай, как нож в масло, легко вклинивался в лагерь джунгар, перерезал, закалывал многих и, осыпав стрелами, каким-то чудом вырывался из самого плотного кольца…

Настал конец лета. Близились холодные дожди. Шона-Доба созвал на совет всех своих военачальников. Настал момент последнего решающего удара.

Шона-Доба решил, собрав в единый кулак всю конницу, нанести удары по городам казахов, сравнять о землей Сайрам, Туркестан, Чимкент и захватить Ташкент и укрепиться там на зиму, окружив город рвом и выставив свои пушки.

Но отяжеленные добычей, уставшие от бесконечных тревог вожди туменов молчали. Им хотелось скорее убраться из этой проклятой страны, скорее доставить домой награбленное, угнать своих рабов и рабынь. Хитрый Цевен Рабдан, поняв бессмысленность затеи своих сыновей, прислал гонца. Он звал их домой, чтоб достойно отпраздновать первую победу.

Отяжеленный трофеями Шона-Доба повернул коня назад. Он покорился мудрости отца. Нужно сохранить силы для будущего лета, чтобы вновь ворваться в эту степь и навсегда покорить ее города и аулы, навсегда овладеть несметными табунами коней.

Когда полчища джунгар, оставив позади дымящиеся степи и разоренные аулы Великого жуза, угоняя пленных, уходили в пределы своих земель, в долине Тентека случилось непредвиденное: в безлунную ночь невесть откуда вновь появились сотни Жанатая. Они перебили тысячу наемников, освободили пленных и угнали лучших коней. Это был жестокий удар. Шона-Доба не смог повернуть назад свое огромное, спешащее домой войско.

Не переставая лил дождь.

Потом пошел снег, а потом сразу же наступили непривычные для здешних мест ранние морозы, завыли вьюги…

Аулы, не успевшие опомниться от нашествия джунгар, не успевшие добраться до зимних стоянок, не успевшие оплакать погибших в битвах и угнанных в плен сынов и дочерей, так и остались на дорогах.

Не было корма для уцелевшего скота, не доставало дров для костра, не хватало сил для того, чтобы перебраться в места потеплее. Это была жестокая, еще ни разу ни одним из стариков не испытанная зима. Словно раскрылось холодное чрево небес, и мороз все снега обрушил на землю казахов.

Вьюга, вьюга без конца — жуткий вой стлался над степью. Будто все голодные волки собрались на казахской земле и слили свои голоса со стоном и плачем людей.

Но волки были сыты. Умирали люди — в шалашах, в юртах и на дорогах. Погибал скот.

Наверное, никто и никогда на земле не знал такого страшного джута! Джут помог джунгарам осилить Казахию! Стон несся по всей казахской земле от Алтая до Едиля. Умирала великая Казахия. Умирал народ, проклиная всех богов, выдуманных людьми, проклиная небо и землю.

Долго, мучительно долго длилась эта зима. Даже тогда, когда пригрело солнце, когда растаял снег, земля не изменила своего цвета. Она осталась такой же белой, как прежде. Но теперь она белела от костей. По дорогам, меся весеннюю грязь, плелись обросшие, костлявые калеки в лохмотьях. Калеки с отмороженными ногами. Уроды без рук, без ушей, без носа. Люди словно выходили со дна ада.

Это был конец окутанного трауром, самого тяжкого во всей истории казахов года. Года, о котором народ потом сложит сотни печальных песен и назовет его «Актабан шубырынды» — «Годом Великих бедствий». Он, этот год, длился от науруза до науруза.

Никто не знает, никто не считал, сколько погибло тогда казахов.

— Если было десять в семье, то в живых осталось двое, если было семь, то остался один, — беспристрастно уточнил узункулак.

— В аулах казахов не осталось ни детей, ни скота, — пели седые акыны степи. — Аллах невзлюбил казахов, опустела степь. Сколько лет еще надо прожить, чтобы вновь заселить ее как прежде, — вздыхали старики.

А над степью, умножая тоску, тихо и скорбно неслись песни, одна печальнее другой…

Что за время? Время тоски… Время тяжких испытаний…

Что за время? Время смут и унижений… Время безвластья и раздоров… Будьте прокляты, ханы!

Что за время? Народ, как стадо, бежит от врага, и пылью окутана степь, словно январской метелью.

Что за время? Время безвластья и страха…

Родина, родные остались позади. Лишь слезы, лишь слезы застилают глаза…

Вернется ли счастье народу, вернется ли прошлое единство? Скажите нам, батыры…