На фронт меня снаряжала мама. Глаза у неё были печальные… У меня, напротив, настроение было радостно-приподнятое. С плеч свалилась гора: наконец-то! Ведь все мои товарищи давно на фронте, немцы подошли к Ленинграду, а я все ещё торчу дома.
В последнее время, подходя к нашему подъезду, я каждый раз испытываю чувство стыда. На двери два плаката. Слева — стихи Джамбула: «Ленинградцы! Дети мои!» Справа — плакат, изображающий ополченца. Каждый раз упирается в мою грудь вытянутый вперёд палец сурового усача с яркой звёздочкой на пилотке. Снова и снова задаёт он мне вопрос: «А ты записался добровольцем?»
«Записался, дядя, записался, — мысленно отвечаю я. — Записался ещё до того, как тебя нарисовал художник. И очень был огорчён, когда меня исторгли из моей роты и направили на курсы военных переводчиков».
Было обидно до слез. То ли дело воевать, когда кругом одни свои! Командиры и политруки в батальоне все наши — студенты-старшекурсники и преподаватели. Непривычно и смешно видеть друг друга в ботинках и обмотках (сапоги, да и то брезентовые, давали только командирам), в зелёных штанах и гимнастёрках. Настроение у всех весёлое: весь истфак в сборе, а никто не учится! Экзамены сорвались. Тоже можно пережить. Но главное — мы все вместе, не расстаёмся, как обычно, после занятий, а все время как бы навсегда вместе… Кажется, что и страшно не будет, и не убьёт никого. Ну, кого, например, можно убить? На кого ни посмотришь — исключается. Разве тебя самого?.. Ну, а этого и вовсе не может быть!
И вот меня вырвали из такой моей собственной, свойской части. Спрашивается, зачем я выучил в детстве немецкий?! Ведь не хотел! Мама пересилила тогда моё сопротивление…
И вот я иду на фронт только сегодня, 16 сентября.
У меня приказ: явиться во 2-ю дивизию народного ополчения. В штабе фронта, где мне выдавали предписание и продовольственный аттестат, её именовали сокращённо «второе ДНО». Дивизия занимает оборону в районе Ораниенбаума, куда мне и следует добираться.
Мама велит надеть что-нибудь «похуже». Надеваю старые чёрные брюки, стоптанные полуботинки, потёртую кожаную тужурку, оставшуюся от отца, и мичманку — синюю фуражку с большим квадратным козырьком. Мичманка почти новая. Сперва я настоял на её приобретении, а потом не носил: уж больно пижонистая.
— Не дай бог, если ты в таком виде попадёшься на глаза немцам, — заметила мама. — Фашисты именно так изображают наших политруков и комиссаров… Кожаная тужурка, морская фуражка…
— Немцы далеко, — успокаивал я. — До передовой — за Ораниенбаум километров шестьдесят. Прежде чем я туда попаду, меня обмундируют в зеленую защитную форму.
Мама положила мне в чемодан смену чистого белья, мыло, зубную щётку, вафельное полотенце, пачку пилёного сахара в синей бумаге и флакон одеколона.
— Это — «для промывания ран», — сказала она.
Я попрощался с соседями, протянул маме руку. Разрешил ей себя поцеловать. С улыбкой выслушал мамино «береги себя, сынок» — не затем, мол, идём, чтоб беречься, — подхватил чемодан и бодро вышел.
На улице я остановился и оглянулся на наш подъезд. Чувство расставания с родным домом только здесь охватило меня. При маме, а тем более при соседях я стеснялся что-либо подобное чувствовать. Там я изображал спокойствие, презрение к предстоящим опасностям. Здесь я был один на один с домом, в котором родился, в который всегда возвращался, куда бы ни уходил и ни уезжал. Вернусь ли на этот раз? А если вернусь, увижу ли его таким, как сейчас? Кто знает. Наш район сильно бомбят. Невдалеке зияет четырехэтажный срез дома на углу Моховой. Его фасад снесло бомбой неделю назад.
Громадная воронка, огороженная жёлтыми с красными полосами стойками, виднеется на противоположном углу Литейного. На днях в девять часов вечера сюда угодила пятисоткилограммовая фугаска. На улице было пусто. Все укрылись в бомбоубежище. Только девушка-милиционер с противогазом через плечо и с фонариком синего света оставалась на перекрёстке. Было полутемно, однако я хорошо разглядел её из окна перед уходом в бомбоубежище и оглянулся на неё, когда мы вышли на улицу, чтобы добежать до подворотни. Сидя в подвале, я ощутил, как вздрогнул над нами наш дом, как задрожала земля.
Когда тревога кончилась и мы вышли на улицу, на перекрёстке, рядом с огромной воронкой, все так же стояла девушка-милиционер и синим фонариком регулировала движение.
«Какое чудо: она невредима!» — воскликнула мама. «Мама, это другая…»
Вчера ночью мы тоже спускались в бомбоубежище. В сухом воздухе гремели зенитки. Со свистом сыпались осколки зенитных снарядов. Когда мы вышли из подъезда, мама раскрыла зонтик. «Мне так спокойнее», — сказала она.
Это было вчера. Сейчас, в эту минуту, вся моя долгая двадцатилетняя жизнь слилась в одно большое ВЧЕРА.
Вернусь ли ещё раз сюда, войду ли в наш, такой родной мне подъезд, поднимусь ли по нашей лестнице, увижу ли ещё раз маму? Этого я не знал. Но зато я хорошо знал другое. Я верил, я чувствовал: не может быть, ни за что не будет так, чтобы в нашу парадную вошёл фашист, чтобы он поднялся по нашей лестнице, схватился за ручку нашей двери…
* * *
На девятом номере трамвая я довольно быстро проехал через весь город. Вагон был переполнен. Говорили о начавшихся артиллерийских обстрелах, о нехватке продуктов, о длинных очередях в «Европейскую» и в «Асторию». Там ещё можно было пообедать без талонов. Сетовали на пустоту магазинов.
«Весь город вдоль и поперёк изъездила, — жаловалась женщина с пустой корзинкой на коленях, — и везде в магазинах на полках одни крабы. Аж в глазах красно от этих банок!»
Город был таким же, как и обычно в последние недели. Оконные стекла крест-накрест заклеены бумажными полосками. Здания с большими окнами, вроде Дома книги, выглядели теперь так, будто их облили лапшой. Ветер кружил по улицам бумажный пепел. Местами он падал густо, словно чёрный снег: в учреждениях жгли бумаги.
На улицах в этот утренний час было людно. До войны и в первые её месяцы в рабочие часы улицы Ленинграда, даже такие, как наш Литейный проспект, были пустынны, Теперь город переполнен беженцами. Сначала в Ленинград хлынули жители Новгорода, Пскова, Кингисеппа… В последние дни сюда сбежались жители пригородов — Пушкина, Павловска, Красного Села, Гатчины. Все беженцы оседали в городе: железные дороги были перерезаны ещё в конце августа.
Но сегодня, именно сегодня, в людских потоках, растекавшихся по улицам, обозначилось нечто и вовсе новое. Навстречу нашему трамваю, к центру города, густо шли люди. Пожилые мужчины, подростки, женщины, дети несли чемоданы, постели в ремнях, рюкзаки, мешки, котомки, корзины. Панель стала похожей на бесконечно длинный перрон вокзала.
По мостовой катили гружённые скарбом дворницкие тележки и детские коляски, вели осёдланные тюками велосипеды. Я обратил внимание на старика в зимней шапке и в расстёгнутой шубе на рыжем меху. Он волочил по мостовой салазки с книгами…
День был солнечный и для середины сентября удивительно тёплый. Но в зимних шапках, в зимних пальто шли многие. Взрослые и дети двигались молча, сосредоточенно, лишь изредка переговариваясь.
«Беженцы. Наверно, уже откуда-нибудь из-под Урицка, — подумал я. — Но почему их так много? Люди идут по всем улицам и проспектам, которые мы пересекаем. Особенно густо идут нам навстречу здесь, за Обводным каналом…»
Обожгла мысль: эти беженцы не из Гатчины, не из Пушкина, не из Урицка… Эти беженцы — ленинградцы. Их дома уже в непосредственной близости от войск противника.
«Враг у ворот!» Вчера это было ещё строчкой плаката. А сегодня… Больно было смотреть на это молчаливое шествие. Но вместе с тем было очевидно, что все эти женщины, старики и дети не бежали от врага. Они отходили по приказу из южных районов города в северные. Нет суматохи, нет паники. Не увидишь ни одного заплаканного лица.
«Русские люди!» — с сочувствием и гордостью сказал кто-то на площадке за моей спиной.
«Ленинградцы!..» — уточнил другой голос.
Ленинградцы!.. Когда-то, очень давно, не то в пятом, не то в шестом классе, заполнял я впервые в жизни анкету. В графе «национальность» я, не задумываясь, написал: «Ленинградец». Надо мной посмеялись в школе, посмеялись дома. Позднее не раз вспоминали об этом эпизоде как о чем-то очень забавном. В анкетах я так больше не писал. Но я твёрдо верил, что есть такая национальность — ленинградец, потому что есть чувство принадлежности к ней — возвышенное, гордое. Я знал, что такое же чувство живёт в каждом истинном ленинградце…
Наш трамвай остановился возле Кировского завода и дальше не пошёл. Говорили, что вагоны стоят до самой Стрельны.
Поток беженцев, двигавшийся по улице Стачек, был не так густ. Здесь он только формировался.
Изредка в сторону фронта шли грузовые машины — трехтонки и полуторки. Много машин стояло вдоль тротуара. Их водители то ли ждали кого-то, то ли не были уверены, что смогут проскочить к месту назначения.
На панели кучками стояли люди. Улица Стачек была своеобразной биржей сведений и слухов. Сведения — рассказы людей, только что прибежавших «оттуда», — носили невесёлый, порой удручающий характер. Явные слухи и досужие домыслы были, напротив, окрашены лихим оптимизмом.
Рассказывали, что наши части, сражавшиеся в течение июля — августа под Лугой, теперь ударили в тыл немцам, подошедшим к Ленинграду. В результате немцы будто бы спешно отходят на запад.
«Слышите? — спрашивал рассказчик у взволнованных слушателей. — Канонада-то меньше слышна, чем час назад?»
Утверждали, что противотанковые рвы, вырытые вокруг города, соединены с заливом, реками и озёрами. Теперь открыли специально сделанные шлюзы, и вода затопила во рвах вражеские корпуса.
Рассказывали о собаках, обученных бросаться под днище танка с грузом взрывчатки. Один или два случая успешного их применения на фронте превратились в массовое истребление танковых дивизий врага. Воображение говорившего об этом старичка собрало воедино под Ленинград на новую героическую службу всех пограничных собак, отведённых с западной границы. Им на помощь, по его словам, спешили собаки с Дальнего Востока…
Был, однако, среди всех этих слухов один — главный. Он начал циркулировать в городе недели две назад, после того как фашисты перерезали железные дороги, соединяющие Ленинград со страной. Он витал и сейчас здесь, над улицей Стачек. Упорно говорили, что в Москве формируется народное ополчение для помощи Ленинграду. Утверждали, что со дня на день под Ленинград прибудут дивизии сибиряков, узбеков, казахов… А какие они все стрелки! Сибиряк попадает дробинкой в глаз белке, чтобы не испортить шкурку. Узбек так же метко бьёт в глаз беркуту, а казах — степному орлу. Тем более легко каждому из них попасть в глаз фашисту.
В это верили все. Это, собственно, и была высказанная вслух вера в то, что страна Ленинград не отдаст. И это была мечта. Мечта, которой суждено было сбыться. Они все придут защищать Ленинград: и сибирские дивизии, и узбеки, и казахи, и москвичи. Придут испанские республиканцы. Придут немецкие антифашисты… Только это будет позже. А сегодня разговор о них ещё только мечта и — все-таки — слух.
Я остановился возле полуторки, которая, по всем признакам, собиралась в путь. Её водитель, немолодой красноармеец, только что кончил копаться в моторе и вытирал руки ветошью. Рядом с машиной стояли двое военных. Оба показались мне довольно пожилыми. Было им лет по двадцать семь — двадцать восемь. Один из них, среднего роста коренастый старший сержант, деловито высекал с помощью кресала искру, стараясь закурить между ладонями папиросу. Он не походил на ставших привычными глазу ополченцев, с их обмотками, хлопчатобумажными штанами и гимнастёрками, как правило, не по росту большими, с их перекошенным от подсумков или сапёрной лопатки ремнём. Это был кадровый боец. Полы ладно пригнанной шинели подоткнуты для похода под ремень. В яловые сапоги вправлены синие диагоналевые брюки. На темно-зеленой диагоналевой гимнастёрке свежий подворотничок. Было видно, что этот человек недавно с фронта. Об этом свидетельствовало его снаряжение: три гранаты-«лимонки», подвешенные к поясу, сапёрная лопатка в чехле, повидавшем виды, плотно набитые патронами подсумки. На поясе у него почему-то был прикреплён и командирский пистолет ТТ. Принадлежностью, типичной для фронтовика, были также кремень и кресало. Вероятно, огниво в полевой обстановке было надёжнее спичек. Вид у старшего сержанта спокойный и скромный.
Именно этого нельзя сказать о стоявшем тут же моряке. Трудно объяснить, что придавало ему нарочито залихватский вид, какой бывал у некоторых «братишек» в гражданскую войну. Брюки аккуратно заправлены в кирзовые сапоги. Нет на нем и лихо заломленной бескозырки. На голове моряка пехотная каска, правда, откинутая назад. Перекрещённые на фланелевке пулемётные ленты и гранаты у пояса в нынешние дни тоже обычное боевое снаряжение. И лицо у него обычное. Черты правильны, хотя и грубоваты… Вот разве что серые глаза, беспокойно и сумрачно глядящие из-под чёрных бровей. И пожалуй, резкость движений. По тому, как моряк курил, как с силой отшвырнул окурок, было видно, что ему трудно спокойно устоять на месте, что он нетерпеливо ждёт, когда можно будет двинуться туда, где стреляют, где бой.
Присмотревшись к этим двум видавшим виды бойцам, я решил попроситься к ним в компанию.
— Здравствуйте, — сказал я, шагнув поближе к машине.
— Здорово, — ответил моряк. В его взгляде и голосе чувствовалась насторожённость. Старший сержант молча кивнул, разгибаясь над огнивом.
— Вы, случайно, не в Рамбов? — спросил я у моряка, в надежде вызвать его расположение этим чисто флотским наименованием Ораниенбаума.
— А тебе что? — отвечал он недружелюбно.
— Мне как раз туда.
— Что там позабыл?
— Ничего не позабыл. Я там ещё не был.
— Раз не был, значит, и не надо тебе там быть.
— Странная у вас логика, — возразил я. — Не всегда едут туда, где уже раньше бывали.
— Логика у меня какая надо! — Моряк явно разозлился. — Подозрительным личностям на фронте делать нечего. Понял?
Тут разозлился я.
— Подозрительная личность?! Это я, что ли?
— А кто же ещё?
— Чем это я подозрительная личность?
— А хоть бы и по внешности. Ишь как вырядился.
Несправедливые наскоки моряка вывели меня из себя, и я решил тоже ударить его побольнее.
— Внешность обманчива. У вас ведь бескозырки нет, а тем не менее, наверно, в моряках себя числите.
Моряк побледнел. Скулы его набухли, глаза сузились. Он прислонил свой карабин к машине и подошёл ко мне.
— Это у кого нет бескозырки? У меня нет бескозырки? У меня бескозырки нет? Да я тебе сейчас моей бескозыркой рожу начищу! Тогда узнаешь, есть она у меня или нет!
С этими словами моряк запустил руку под фланелевку и вытащил бескозырку. Тут же он замахнулся ею, намереваясь смазать меня по лицу.
— Стоп, стоп, Паша. Зачем же так?! — Старший сержант схватил моряка за руку.
— А чего он за душу трогает? Да и подозрительный же явно!
— Тем более другой разговор нужен. У вас документы есть? — обратился ко мне старший сержант.
Я с готовностью показал ему моё удостоверение. Пока он читал документ, снабжённый фотографией и печатью, моряк и шофёр заглядывали в бумагу через плечо. Я знал, что документы у меня в порядке, но с сожалением думал о том, что испортил хорошую возможность добраться на этой машине до Ораниенбаума. Вдруг водитель воскликнул:
— Так тебе во Вторую?! Так бы сразу и мычал. Считай, тебе повезло. Я же как раз из Второй. Прямо в штаб дивизии и домчу.
— Ладно, братцы, — сказал старший сержант, — миритесь. Так и так попутчики. Чего вам делить? Тем более из-за головного убора. У тебя, Павел, бескозырка, у него тоже фуранька вроде морской…
— Ещё чего скажешь…
— Ну, ладно, ладно, знакомьтесь.
Я протянул руку водителю.
— Иванов Александр Батькович, — сказал тот, улыбаясь. — Меня в дивизии все знают. Спросишь Иванова — любой скажет: знаю.
— Меня зовут Саня, — сказал я. — Саня Данилов.
— Андрей, — представился старший сержант. — Андрей Шведов.
Я протянул руку моряку.
— Кратов Павел, матрос первой статьи. Нынче на суше воюю. Временно, конечно, — добавил он после маленькой паузы.
— Я понимаю. Само собой.
— Морская пехота. Слыхал небось про такую.
— Ещё бы.
— Ну вот, мы это самое «ещё бы» и есть…
Словом, лёд растаял. Я понял, что поеду вместе с моими новыми знакомыми.
— Чего ждём? — спросил Шведов у водителя.
— Теперь ничего. Мотор подрегулировал, можно ехать.
— Самое время, пока ещё проскочить можно, — сказал Кратов.
Водитель бросил остаток цигарки на панель, растёр его ногой и встал на подножку.
— Ну, кто со мной в кабине — залезай.
— Я в кузове поеду, — сказал Кратов. — За воздухом буду присматривать.
Шведов тоже не пожелал ехать в кабине. Мне не захотелось с ними расставаться.
— Ну, дело хозяйское. — Иванов захлопнул дверцу.
Кратов первым перемахнул через борт в кузов. Шведов, взявшись за борт руками, поставил ногу на колесо и взвился вверх, будто садился на коня. Я даже не заметил, когда он успел перекинуть через плечо винтовку. Меня, вместе с чемоданом, в четыре руки втащили в кузов, словно куль. Тут же Кратов с силой ударил кулаком по кабине, и машина дёрнулась с места. Громыхнули одна о другую две железные бочки. Меня качнуло назад, но Кратов, стоявший расставив ноги, точно на палубе, вовремя подтолкнул меня обратно к бочкам.
Полуторка набрала скорость. Пустые трамваи откликались шумом, словно мосты за окнами поезда. Шофёр все время сигналил, что, впрочем, было ни к чему, так как грохот наших бочек был слышен издалека.
Раза три возле строящихся баррикад нас останавливали патрули. Особенно долго копались в наших документах рабочие, охранявшие один из постов. Кратов уже начал было шуметь, но Андрей вовремя его угомонил, и нас пропустили. Скоро мы выскочили на окраину, в деревянное Автово. Вот и Красненькое кладбище. А дальше — совсем простор. Слева по шоссе домики в зелёных садах. Справа от дороги ровное пустое поле. А за ним всего в полутора-двух километрах залив.
Уже позади портовые краны. Видна стенка Морского канала. Виден и противоположный берег залива. Там Лахта, Ольгино, Лисий нос…
Я вспомнил эти места.
Везде там дачки с башенками и верандами, застеклёнными красными, жёлтыми, зелёными стёклами. Везде пляжи с бесчисленными валунами на берегу и в воде. Везде мелко. Песчаное дно ребристое, точно стиральная доска…
Посреди залива виднеется полоска земли. Кронштадт. Над ним, как толстый жёлудь, торчит собор.
Звуки канонады здесь не такие, как в городе. Там она слышится как перекатный гул отдалённой грозы. Здесь гул распадается на отдельные залпы и выстрелы… Вот над тёмной полоской Морского канала сверкнуло пламя и взвилось грязноватое облачко. Оно медленно плыло вверх, но вместе с тем стало завиваться и книзу. Я поспешно открыл рот. По ушам ударило так, будто лопнуло само небо.
— «Марат» лупит, — с нежностью в голосе произнёс Кратов. — Из главного калибра.
— Ты чего рот растянул? — спросил меня Шведов.
— Когда бьют из пушек, — наставительно пояснил я, — надо открывать рот… Чтобы барабанные перепонки не лопнули… Неужели не знаете?
— А если война целый год продлится? — усмехнулся Андрей. — Так и будешь с разинутым ртом ходить?
— Не забудь перед сном распорочку между зубов поставить, — охотно поддержал его Кратов.
Чтобы лишний раз не открывать рот, я промолчал.
Облачка залпов подымались и возле Кронштадта, и справа, и слева от него, и над фортами, и вдали, будто из самой воды. Над нами, прошивая небо, невидимо шуршали снаряды.
Кратов оживился.
— Во даёт жизни братва! — то и дело восклицал он. — А ведь ты, переводчик, не понимаешь, что они делают, этакие чушки! По скоплению танков как дадут, дадут! Танки, как пустые коробки спичечные, вверх подскакивают. Вернее, как лягушки. Сам видал. Подпрыгнет танк, перевернётся в воздухе, потом как гробанётся об землю… Все. Утиль! Так что ты напрасно флот не уважаешь!
— Уважаю я флот. Сам хотел быть моряком…
— В детстве все хотят. А потом не каждый мечтает тянуть флотскую лямку. Опять же служба четыре года. Нет-нет, я тебя сразу понял, ты флот не уважаешь!
Спорить было бесполезно. Я видел, что недружелюбное отношение моряка ко мне не прошло. Надо сказать, что и я не мог перебороть чувство неприязни к нему.
«Все-таки есть в нем что-то шаблонное, плакатное, уже не раз виденное, — думал я, поглядывая на матроса. — Эдакий „товарищ Братишкин“… Взгляд свысока на все сухопутное. „Мы, мы… мы моряки!“ Всегда ли эта словесная удаль соответствует боевой? А как будет, если я попаду с ним в переделку? Выручит? Или покинет на произвол судьбы, поскольку я сухопутный?»
Шведов молчал. Вслушиваясь в звуки боя и оглядывая местность, он, как мне казалось, старался представить себе обстановку. Смотрел он не на залив, а в противоположную сторону, влево. Особенно внимательно вглядывался в каждую дорогу или даже проулок между дачными домиками.
— Чего ты там высматриваешь? — спросил его Кратов. — Думаешь, фашист оттуда выскочит?
— Смотрю, не появятся ли наши.
— А чего их смотреть? Своих не видел, что ли?
— Если своих здесь увидим, которые оттуда пойдут, считай, прорвался немец через железную дорогу.
— Прорвётся он! Скажешь тоже. Как это можно через такой огневой заслон прорваться?!
— Бывает, — ответил Шведов. — Через Варшавскую дорогу он же прорвался.
— Так то — Варшавская, а то — Балтийская! Название совершенно другое. Попробуй-ка через такое название прорваться! И нечего улыбаться, — опять рассердился на меня Кратов. — Название не случайное у этой дороги. Балтийская — потому что к зоне флота относится и находится в досягаемости его артиллерии. Понял?
— Все правильно. Я с вами совершенно согласен.
Я действительно разделял мысли Кратова насчёт Балтийской железной дороги, хотя и выражал он их весьма своеобразно. В самом деле: как это может быть, чтобы фашисты прорвались сюда?! Об этом смешно даже думать! Во-первых, дорога, по которой мы едем, единственная. Только по ней теперь поддерживается связь Ленинграда со Стрельной, Петергофом, Ораниенбаумом и дальше — с фортами Красная Горка и Серая Лошадь. Во-вторых, если немцы поставят здесь, на берегу, свои пушки, они будут бить по кораблям. До фарватера отсюда рукой подать. Целься хоть в иллюминатор — не промахнёшься. Наконец, тут и Ленинград совсем рядом. Ну просто вот он. Нет, не могут фашисты сюда прорваться!
Между тем на дороге становилось все оживлённее. Мы нагнали несколько машин, замедливших ход, и пристроились за ними. Обогнать их было трудно, так как шли встречные машины. Одна из них вдруг притормозила, и высунувшийся из окошка водитель закричал:
— Иванов! Сашка! Стой!
Мы остановились.
— Вертай назад! Я там был!
— Где там? Чего там впереди?
— Там пробка! Дальше развилки на Красное Село КПП машины не пропускает!
— Почему не пускают? — допытывался наш шофёр.
— «Почему», «почему»! Немец бьёт по дороге прицельным огнём — вот почему. Снаряды и мины кидает.
Встречный шофёр перебежал к нам через шоссе. Шведов, Кратов, а за ними и я соскочили на землю.
Шофёр рассказал, что ещё полчаса назад по шоссе на Стрельну спокойно шли машины. Но вот противник начал артобстрел. Несколько машин было разбито снарядами.
— Как цыплят набил по обе стороны шоссейки.
— По самой развилке, по скоплению машин бьёт? — спросил Шведов.
— Не бьёт. Развилка как раз горушкой прикрыта, не видать ему.
— Что значит «не видать»? — Андрей достал пачку «Норда» и предложил всем папиросы. — Можно по карте развилку накрыть.
— Пока не догадывается. Но скоро, видать, начнёт. Потому и разгоняют машины. Так что ехать смыслу нету. Заворачивай, Сашка, назад!
— Надо подумать, — уныло отозвался Иванов.
— Ну, тогда покедова. Думай! — Его знакомец вернулся к своей машине и укатил.
Ехать и в самом деле было некуда. Впереди, совсем уже близко, кончался хвост остановившихся машин. Некоторые грузовики выворачивали из ряда и ехали назад к городу. Другие медленно подтягивались на их место.
Иванов сплюнул и сел на подножку своей полуторки.
— Делать нечего, придётся загорать, — со вздохом сказал он. — Для фронтового шофёра дело не новое… За час не прояснится — отъеду назад к Кировскому заводу. А там буду ждать темноты.
— Спасибо, что подбросил. — Андрей протянул водителю руку. — Тебе и верно лучше подождать. А наше дело другое.
— Точно. Если надо, по-пластунски проползём, — сказал Кратов. — Эх, дёрнул меня черт! Надо было мне морем идти. На катеришке каком-нибудь самом паршивом давно бы на месте был!
— А ты, Данилов, с нами или тут останешься? — спросил Шведов.
— Конечно, с вами!
— Ну, догоняй, — буркнул Кратов, возможно уже понадеявшийся избавиться от меня.
Оба они, вскинув на плечи винтовки, зашагали по дороге. Я полез в кузов за чемоданом. Соскочив на землю, я протянул руку шофёру.
— Спасибо вам. Встретимся во Второй.
— Хорошо бы, — вздохнул Иванов. — Здесь останешься — могут в другую часть зафуговать. Везде, конечно, люди, но неохота со своей дивизией расставаться… Послушай, Данилов, может, тебе не ходить с этими ребятами, а? Нам с тобой в одну дивизию, как-нибудь вместях и доберёмся.
— Нет, не могу. Вы уж не обижайтесь.
— Ну, ты, конечно, смотри сам, Данилов. Только я тебе вот что скажу. Там, — Иванов показал рукой вдоль дороги, — если ещё не передовая, то уже кое-что вроде. Идти в одиночку, без своей части, когда не знаешь обстановки — что спереди, что с фланга, — не дело это. А потом, хорошо, если сразу убьёт. А ранит если? Сам идти не сможешь, помочь некому…
— Я же не один. Вот я и хочу с ними…
— Тогда вот что: держись-ка ты лучше ближе к сержанту. Он опытный, кадровый, в финскую воевал. Медаль у него под шинелью есть. Зря не давали! В случае чего, его слушай, а не матроса этого.
— А чем вам матрос не понравился? — спросил я с любопытством.
— Не то чтобы не понравился, а вообще матросы на земле шальные делаются. На кораблях они совершенно иначе воюют, бесшумно. Кто в бинокль глядит, кто рулевую баранку крутит, кто пушку нацеливает. И все молча, деловито. «Ура!» кричат, только когда ко дну идут… А на земле они как с цепи сорвавшиеся. И гибнут часто зазря. Так что ты лучше Андрея этого слушай.
Я поблагодарил Иванова за добрые напутствия и собрался было тронуться в путь.
— Погоди ещё чуток.
Он полез куда-то под сиденье.
— Нате вам на троих. Неизвестно ведь, когда до места доберётесь.
С этими словами водитель протянул мне кусок сала, завёрнутый в газету. Я стал отказываться, сказав, что у меня есть с собой булка, сахар…
— Булка и сахар — это дома к чаю. А здесь сало вернее будет.
— А как же вы?
— Обо мне не пекись. Наш брат шофёр нигде не пропадёт.
Я ещё раз поблагодарил его, и мы распрощались.
Мои попутчики успели отойти довольно далеко. Я пустился бегом. Чемодан, хоть и не тяжёлый, бил по ногам. Сначала по правой, потом, когда я перехватил его в другую руку, по левой. Потом опять по правой.
Я нагнал своих попутчиков у самой развилки. Мы влились в толпу. Чемодан, чтобы не мозолил глаза, я поставил в кювет.
Кроме пограничников контрольно-пропускного пункта здесь в основном находились водители скопившихся возле развилки машин.
Было вполне спокойно. Встречный шофёр явно сгустил краски. У пограничников, понятно, не было приказа задерживать военные машины и спешивших к фронту военнослужащих на том основании, что на войне опасно. Разговор лейтенанта-пограничника с окружившими его водителями носил характер своеобразного военного совета. В самом деле: как быть? Каждому позарез надо ехать. Но судьба тех, кто ещё недавно вот так же стоял здесь, но, не вняв предупреждению, двинулся на Стрельну, охладила охотников проскочить.
Впереди, на дороге, в километре от нас чадил потухающий костёр. В груде тёмных обломков трудно было разглядеть что-либо напоминающее автомашину. Что сталось с людьми, ехавшими в ней? Может быть, кто-то мучается там, не имея сил выбраться из-под залитых бензином обломков? Как ни старался я смотреть в другую сторону и думать о другом, голова невольно поворачивалась к синему дымку, курившемуся над тёмной грудой, и воображение все ярче прорисовывало детали страшной картины.
Я тронул старшего сержанта за рукав.
— Андрей, давайте сходим туда. — Я махнул рукой в сторону дымка над дорогой. — Там люди. Надо бы помочь, сюда их вытащить…
Шведов неторопливо повернулся ко мне, вынул свой кремень и стал чиркать по нему кресалом.
— Не суетись, Саня. На войне суетиться ни к чему.
— Люди же там…
— Внимательным надо быть. Все надо увидеть, оценить толком, а потом уже действовать… Людей там нет. Они здесь.
— Где? — встрепенулся я и стал разглядывать окружающих.
Закуривая, Андрей молча поднял глаза и взглянул поверх моего плеча. Я обернулся. На траве за обочиной неровно лежала плащ-палатка. Из-под неё торчали три пары сапог. Солдатские ботинки, пара кирзовых и пара пожелтевших брезентовых, какие обычно носили командиры-ополченцы. Такие точно я видел вчера на моем однокурснике Саше Подбельском. Он был теперь политруком роты, воевал под Ораниенбаумом и приехал зачем-то в Ленинград на машине. Предлагал подбросить меня в Ораниенбаум, но у меня на руках ещё не было предписания.
«Очень похожие сапоги, — подумал я. — И разве не мог Саша задержаться до утра? Кажется, даже собирался. Да нет. С какой стати ему задерживаться? Да и мало ли таких точно сапог? Конечно, это не он. Не стоит и смотреть. А все-таки вдруг он?..»
Меня неудержимо потянуло взглянуть в лица погибших, и вместе с тем удерживал от этого какой-то страх.
— Андрей, как вы думаете, можно, я на них посмотрю?
— Можно. И даже полезно.
Я прыгнул через кювет и медленно, точно он был пудовым, приподнял угол плащ-палатки над головой мертвеца в брезентовых сапогах. Нет, не Саша. Другое лицо, но тоже знакомое. Не могу вспомнить, кто это. Парень моего возраста. То ли мы росли рядом в нашем Дзержинском районе и встречались на улицах, в магазинах, в Летнем саду. Или, быть может, он учился в университете на другом факультете и попадался мне на глаза в длинном, вечно шумном университетском коридоре, в сутолоке университетской столовой. А может быть, я видал его в очереди в Публичку или сидящим напротив меня за длинным столом её читального зала? Не знаю. Это был один из тех незнакомых знакомых, с которыми — непонятно, почему? — не здороваешься, хотя их жизнь идёт рядом с твоей.
Осторожно, словно покойника можно было разбудить, опустил я на его лицо угол плащ-палатки и вернулся на дорогу.
— Ну что, познакомился? — спросил Кратов.
— Познакомился.
На развилке меж тем шёл все тот же разговор. Раздавались голоса:
— День, как назло, ясный.
— Да уж куда ясней, будто и не сентябрь вовсе.
— Интересно: откуда он дорогу видит?
— Забрался в Лигове на станционную водокачку, вот и видит.
— Нету там водокачки.
— Чего спорить-то, — сказал пожилой шофёр с толстым животом, с которого все время съезжал ремень. — Из Дудергофа, с Вороньей горы, всю эту округу как на ладони видать. Я там работал, на самой горе, на лимонадном заводе.
— Я думал, живот только от пива бывает. А оказывается, и от лимонада, — сказал Кратов.
Кругом загоготали.
— Значит, фрицы там теперь твой лимонад пьют! — продолжал потешаться моряк, ободрённый всеобщим хохотом.
— Скажешь тоже, полосатая душа, — обиделся толстяк. — Мы там все покурочили, а сахар в Ленинград вывезли.
— Верно папаша говорит, — вмешался один из пограничников. — С Вороньей горы он и корректирует обстрел дороги.
— Воронья гора тут ни при чем, — уверенно сказал Шведов. — Если немцы на ней закрепятся, то, конечно, оборудуют там наблюдательные пункты для тяжёлой артиллерии. А здесь по дороге небольшие пушки с близкого расстояния бьют. Наблюдатель от них в тыл не пойдёт. Хотя бы и на гору. Он вперёд выдвинется. Иногда даже ближе пехоты к противнику подберётся.
— Выходит, пока немцев отсюда не отгонят, на дороге спасу не будет, — вздохнул рядом водитель, похожий на цыгана.
Как бы в ответ на эти слова, на шоссе взметнулся разрыв. Другой, третий и четвёртый поднялись справа и слева от дороги.
— Крепко шпандорит!
— Для острастки нам подкинул.
— Четырехорудийная батарея на дорогу нацелена.
— Хорошо, если одна.
— Все ясно, — сказал лейтенант с облегчением. До этой минуты он, видимо, колебался, не знал, что делать, и невольно втянулся в шофёрский митинг. Теперь он принял решение. — А ну, все по машинам, долой с развилки! Развели мне тут базар на КПП. Заворачивай все назад! И пешим тоже не скапливаться! Туда или сюда!
Водители стали было разбредаться по своим машинам, но тут на полной скорости вкатился на развилку и со скрипом затормозил пятитонный грузовик ЯЗ. В его кузове, плотно прижавшись друг к другу, стояли женщины. В момент резкой остановки раздались взвизгивания.
— Кто такие? Куда вас несёт? Заворачивай машину! — закричал лейтенант. Он зачем-то снял с шеи автомат и потрясал им, будто звал кого-то за собой в атаку.
Женщины, напугавшись, что их повезут назад, полезли из кузова. Одни занесли ноги через борт и застряли на нем, обнажив разных цветов трико. Другие перегнулись через борт, собираясь выкатиться на дорогу кулями.
— Да стойте же вы! Куда?! Расшибётесь! — закричали мы.
— А ну, бабы, слазьте с бортов, — властным голосом скомандовал Кратов.
Он вышиб одну за другой задвижки и опустил бортик.
— Вот теперь — прошу! Ну, давай ты, Белая Головка! — Он улыбнулся девушке с длинными светлыми волосами. — Сигай в мои объятия!
Девушка присела, обняла моряка за шею, а тот взял её за талию, высоко приподнял, несколько секунд подержал её над собой и бережно опустил на землю.
С помощью бойцов все женщины благополучно высадились, кроме совсем старой бабушки, которой взялся помогать я. Бабуся топталась у края кузова, стоя во весь рост. Я то и дело подпрыгивал, но это не помогало. Тем более что старушка перебегала с одного конца платформы на другой. Я ждал, что вот-вот за моей спиной грянет хохот и посыплются насмешки. Помог Андрей. Встав на подножку, он поднялся в кузов, схватил старушку под мышки и опустил, покорную и тихую, ко мне на руки.
Приехавшие на грузовике женщины были работницами Кировского завода. Только старушка была посторонняя. Её подсадили по пути.
Сегодня утром работницы, проживающие в Стрельне, как обычно, приехали трамваем на работу. Вдруг на заводе стало известно, что к Стрельне, где остались их дети, подходит враг. Завком дал обезумевшим матерям грузовик. Они помчались в Стрельну.
Все это женщины объясняли лейтенанту сбивчиво, с криками, с плачем.
«Неужели он их не пропустит? — подумал я, заметив, что лейтенант отрицательно качает головой. — Как это можно не пропустить матерей за детьми?!»
— Не могу пропустить, и все! — твердил лейтенант наседавшим на него женщинам. — Перебьют вас там на дороге.
— А мы по кювету пойдём. Ползком будем двигаться, — заверяла девушка, которую Кратов назвал Белой Головкой.
— У тебя что, тоже детишки там? — спросил её моряк.
— Нет. Старики, отец с матерью. Больные они, без меня пропадут.
— Пусть, пусть лучше меня убьют! — кричала рослая женщина в синем с красными цветами крепдешиновом платье. — Пусть лучше убьют, чем я от дитя моего отступлюсь. Пусть, пусть! Пустите!
Женщина наседала на лейтенанта и его бойцов, теснила их грудью, пыталась растолкать руками. Но её не пускали.
— Пустите! — вдруг закричала она ещё громче. — Или я товарищу Сталину напишу!
— Пишите, — невозмутимо отвечал лейтенант. — Я его приказ выполняю: никого без пропуска к линии фронта, никого без приказа в тыл. А при неподчинении стрелять на месте.
— Приказ правильный! Только не про детей с матерями он писан, — возразил Кратов.
— Ко всем относится! — отрезал лейтенант. — И обсуждать приказ не будем.
— Пустите! — снова истошно заорала женщина в цветастом платье. — Васек мой там! Васек, дитятко моё, к тебе немец подходит с автоматом, убить тебя хочет, а мамку твою к тебе не пускают!.. Пусти! Пусти же ты меня, изверг! Стреляй, если ты хуже немца!
Она рванулась вперёд. Ей загородили дорогу. Тогда она упала на четвереньки и, хрипло воя, пыталась проползти между бойцами.
Пограничники с усилием её подняли. Она ещё покричала, побилась и вдруг затихла. Только внутренние рыдания продолжали колотить её крупное тело.
Женщины отвели её назад к грузовику и посадили на широкую, как скамейка, дощатую подножку ЯЗа. Шведов отвинтил крышку своей фляги и дал ей воды.
Сторону женщины приняли все находившиеся на развилке водители и бойцы.
— Как же не пропустить, ведь дети там! — убеждали лейтенанта.
— Не могу пропустить гражданских на фронт, — отвечал тот. — Тем более в район возможного прорыва противника. Не имею права.
— Да какие тут права, товарищ лейтенант, — возмутился пожилой водитель. — Тут матери, там дети. И между ними ты встал с автоматом. А может, с часу на час фашист с автоматом между этими матерями и детьми встанет… Тебе на смену. Вот и соображай, что же тут получается…
— Думай, что говоришь, старик! — вскинулся лейтенант. — Хоть ты и не кадровый, не забывай, что на военной службе находишься! За оскорбление старшего по званию под трибунал пойдёшь!
— Видали мы таких, — сплёвывая махорку, сказал рябой водитель. Правда, негромко, в сторону.
— Ишь, Аника-воин, — завопил женский голос, — привык в тылу воевать!
Кратов вплотную придвинулся к лейтенанту.
— Послушай, лейтенант, у тебя жена есть?
— А что?
— Я спрашиваю: дети у тебя есть?
— Зачем в душу лезешь, матрос? Не все ль тебе равно, есть они у меня или нет?!
— А вот интересно, — продолжал Кратов, — твоя бы жена стояла здесь, а сын бы твой был там — пропустил бы ты её за своим сынком или нет? По-честному?
— Свою-то за своим пропустил бы уж, конечно! — крикнул кто-то из женщин.
— Жена у меня была, — тихо сказал лейтенант. — И сын тоже был.
— И где ж они, милый? — участливо спросила старушка. — Без вести они у тебя пропавшие, что ли?
— Почему без вести… Не без вести. Убило их. На заставе.
— Вот горе-то какое, сынок, — сказала старушка и смахнула платочком слезу. — Мой Тимоша тоже в пограничниках на заставе служит. С первого дня войны от него вестей не имею… Случайно не встречал Ерохина Тимофея? Лейтенант, такой же как и ты.
— Не приходилось.
— А детишек своих они с женой успели загодя ко мне в Стрельну отправить. Вот и сидят они сейчас, мои сиротушки, ждут бабку. Неужели же ты, сынок, не дашь мне их от врагов спасти?
— Понимаю, все я понимаю, бабуся. — В голосе лейтенанта зазвучало колебание. — Но ведь нельзя же…
— Товарищ лейтенант, есть идея! — воскликнул один из бойцов, которые, как и мы, собирались идти в Ораниенбаум. Его круглое добродушное лицо озарилось радостью открытия. — Одних этих баб туда пускать никак негоже, это вы точно действуете. А если мы с дружком их как бы под конвоем до Стрельны доведём? Там они заберут своих пацанят и обратно придут.
— Что ж, это, пожалуй, дело. Эдак, пожалуй, можно…
— Дело говорит, дело! Так и надо! И поперёк приказа не будет! Под конвоем у нас везде проход свободный, — раздались голоса.
Женщины ободрились, заулыбались. Те, что отошли в сторонку и расселись вдоль кювета, снова подошли к лейтенанту.
— Строем пойдём! В полном порядке! Дисциплина будет. Друг за другом присмотрим. Не отстанет ни одна…
— А как же обратно они пойдут? — все ещё раздумывал лейтенант.
— Да там же наши в Стрельне, советская власть. Неужели сопровождения им с детьми не найдут? — сказал толстый водитель, поправляя сползший с живота ремень.
— Дадут!
— Давай, лейтенант, отправляй эшелон.
— Фамилия ваша? — спросил лейтенант у круглолицего бойца.
— Сечкин Степан, рядовой третьей стрелковой роты третьего стрелкового полка десятой стрелковой дивизии. Возвращаюсь в расположение части после выполнения задания, то есть отнесения пакета, — отрапортовал тот.
— Рядовой Сечкин, назначаю вас старшим группы. Доведёте женщин до контрольно-пропускного поста возле Стрельны. Доложите начальнику. А дальше — на его усмотрение.
— Есть довести группу до контрольного поста!
— Выполняйте.
Сечкин, собрав женщин у обочины, объяснил им, что его товарищ, долговязый боец в плащ-палатке, пойдёт впереди, а он — замыкающим.
К Сечкину подошёл Шведов. Обращаясь к нему так, чтобы слышали женщины, он сказал:
— Идти, товарищи, надо по кювету. Друг от друга держать дистанцию. На открытых местах между трамваями — только ползком. Самое время, — добавил он, — не забывать поговорочку: тише едешь — дальше будешь.
Женщины согласно кивали головами.
Белоголовую девушку, чуть в стороне, индивидуально наставлял Кратов:
— Ты держись за меня, не пропадёшь! До самых до твоих родителей доведу. Тебя как зовут-то?
— Нюрка, — ответила она бойко.
«Почему „Нюрка“, — подумал я, — а не „Нюра“?» Что-то предосудительное виделось мне в поведении этой только что познакомившейся парочки.
А с другой стороны, пожалуй, действительно Нюрка. Такое имя ей шло больше. Хоть куда девица! Белые волосы, завязанные сзади пучком. Чёрные глаза, хоть и небольшие, но живые, задорные. Чуть вздёрнутый носик. Белые-белые зубы, то и дело обнажаемые улыбкой. Все это делает её лицо очень даже привлекательным. Серое бумазейное платьице, перехваченное ремешком, облегает стройную, плотную фигуру. На шее и на загорелых икрах золотится лёгкий пушок.
Конечно, заглядеться на такую девушку и впрямь не диво. Но заниматься флиртом сейчас, здесь, когда рядом столько горя, когда сама эта девушка должна думать о том, как спасти своих стариков, казалось мне совершенно неуместным. Впрочем, думает ли она о своих стариках? Льнёт к моряку, которого только что увидела. Скажите на милость, любовь с первого взгляда!
Между тем моряк за руку подвёл девушку к нам.
— Знакомься, Нюрка. Это мои товарищи. Этот вот Андрей. А это Саня. Имей в виду, ребята неплохие.
Нюрка подала нам поочерёдно руку.
Её Кратов представил так:
— Девушка, братва, сами видите, ничего себе. Я её прозвал Белая Головка. — При этом он усмехнулся, довольный изобретённым прозвищем. Мне оно показалось грубым. «Белая головка» — так именовали водку высшего сорта, запечатанную белым сургучом. Почему этим именем надо было окрестить девушку?!
Но сама Нюрка, будто прочитав мои мысли, сообщила:
— Между прочим, меня и папаша так называет. Вы с ним, Паша, как сговорились, — улыбнулась она Кратову.
— Значит, и с папашей твоим найдём общий язык. — Кратов похлопал Нюрку по плечу.
Разговор был прерван командой Сечкина:
— А ну, товарищи женщины, двинулись! По одному… то есть по одной, за направляющим, марш!
Женщины пошли гуськом по кювету за долговязым бойцом. За ними зашагал Сечкин.
— Пойдём и мы, Нюрка, — сказал Кратов, давая понять, что они сами по себе.
— А мы с тобой, Саня, пока горушка прикрывает, пойдём по шоссе, — сказал мне Андрей.
Я поднял из кювета чемодан, и мы пошли. За нашей спиной заурчали моторы: с развилки разъезжались машины. Я оглянулся. Лейтенант смотрел нам вслед. Я помахал ему рукой. И он, как мне показалось, обрадованный этим, помахал в ответ.
* * *
Шагая уже по кювету, мы зашли за очередной трамвайный поезд. Андрей остановился и стал смотреть на удалявшуюся от нас группу.
— Ну что творят, что делают! — вырвалось у него.
Женщины недолго шли одна за другой по кювету. Где-то впереди, ближе к Стрельне, часто рвались снаряды и мины. Чаще стали бить с моря корабли. И матери не выдержали, не сдержали своих обещаний. Они не шли, а бежали. Каждая старалась вырваться вперёд, обогнать других. Многие бежали правее кювета по траве. Трое или четверо, во главе с женщиной в цветастом платье, то бегом, то шагом спешили по шоссе.
Сечкин и его долговязый товарищ пытались восстановить порядок. Они то забегали вперёд, задерживая сильно вырвавшихся, то сгоняли в кювет бегущих по дороге, что-то кричали… Это мало помогало и, пожалуй, создавало ещё большую сумятицу.
— Андрей, надо бы помочь этому Сечкину, — предложил я.
— Трудно теперь помочь. Разве что так…
Шведов вскинул винтовку и трижды выстрелил в воздух. Женщины замедлили шаг, многие оглянулись. Шведов погрозил им кулаком и жестами показал, чтобы они спустились в кювет. Сечкин, воспользовавшись моментом, построил их гуськом, и движение пошло в прежнем порядке. Но очень скоро опять началась толчея и женщины снова повыскакивали кто на поле, кто на шоссе. К моменту, когда группа подошла к повороту и стала скрываться с наших глаз, было ясно, что она опять рассыпается в беспорядочную бегущую толпу.
— До добра эти бега не доведут, — сказал Андрей. — Не справиться Сечкину с этой бабьей ротой.
— Так догоним их!
— Этих мамок ничем теперь не удержишь. Не стрелять же в них. Да хоть и стреляй, не остановятся. Неправильно лейтенант сделал. Нельзя было их выпускать.
— Как? — изумился я. — Вы бы их не выпустили?
— Ни под каким видом, — отрезал Андрей.
Вот, оказывается, почему он молчал, когда все другие просили лейтенанта пропустить женщин.
Спорить с Андреем мне сейчас не хотелось, поскольку дело было сделано, женщины шли в Стрельну и уже скрылись за поворотом. Но удивлён я был крайне. Выходит, симпатичный Андрей — сухой, жёсткий человек. А Кратов, который мне так не понравился, оказался человеком сердечным. Он жарче всех вступился за несчастных матерей.
Я оглянулся на моряка: как они там с Нюркой?! Но позади нас никого не было видно.
— Наши куда-то подевались, — сказал я безразличным голосом.
— Кто? — Шведов, не оглядываясь, продолжал идти.
— Павел и Нюра.
— Быстро они.
— Что «быстро»?
— Быстро, говорю, они в кусты отправились.
От этих слов на душе стало плохо. Я, конечно, не ребёнок. Пашку Кратова я очень даже хорошо понимаю. Но Нюрка! Так сразу, с незнакомым! И притом без всякого стеснения. Знает же, что мы заметим их исчезновение. Нет, все-таки и Кратов хорош! Нашёл время!.. Ну, черт с ними! Постараюсь о них не думать, хотя это и нелегко. Буду думать о другом.
— Андрей, побежим, догоним женщин. Поможем Сечкину.
— Бесполезно. Давай лучше покурим.
Мы находились как раз возле трамвайного вагона. Шведов прислонил винтовку к подножке, сел рядом на обочину и протянул мне пачку «Норда».
— Не курю. Бросил.
— Бросил? Ничего, опять закуришь. Может, ещё и сегодня.
— Не закурю.
— Ну, тогда погоди, я покурю.
— Все-таки лучше пошли.
— Погоди немного.
Похоже, что Шведов нарочно тянет время. Он явно хочет отстать от группы Сечкина. На меня же нашло упрямство. Я решил во что бы то ни стало нагнать женщин. Мне казалось, что я смогу предохранить их от какой-то опасности. При этом я плохо отдавал себе отчёт, что именно я должен делать.
— Ну вот что, Андрей, — сказал я решительно. — Вы тут покурите, раз уж не можете потерпеть, а я пойду. Нельзя оставлять безоружных женщин лицом к лицу с врагом.
— «Лицом к лицу с врагом», — повторил Андрей. — «Безоружных»… Конечно, нехорошо. А у тебя есть оружие? — спросил он вдруг.
— У меня?
— Ну да. Женщины, они безоружные. А чем ты вооружён? Вроде бы только от природы.
Я смущённо молчал.
— Стрелять-то хоть умеешь?
— Из винтовки могу. Обучен.
— Винтовку свою я тебе, положим, не дам. А вот пистолетом могу снабдить на время.
С этими словами Шведов вынул из кобуры и протянул мне чёрный тяжёлый пистолет ТТ.
— Это комиссара нашего полка. Я его в госпиталь сопровождал.
— Спасибо, Андрей, — обрадовался я. — Так в самом деле будет лучше. Пошли!
Я положил пистолет в карман тужурки.
— Погоди! Ты же стрелять из него не умеешь. Надо подучиться. Вон как раз банка подходящая валяется. Беги, посади её на куст.
Я поднял большую банку из-под консервов и, отбежав метров на пятнадцать, надел её на высокую ветку.
— Бей, — предложил Андрей, когда я вернулся к трамваю.
Я начал целиться. Под тяжестью пистолета рука качалась, и мушка чертила по небу зигзаги. Наконец я нажал курок, но он не шевельнулся.
— Ничего ты не умеешь, Саня. Смотри сюда.
Шведов взял пистолет и медленно оттянул назад казённую часть. Спереди обнажилось блестящее стальное дуло, а сбоку открылся вырез. Я увидал, как из обоймы на пружине поднялся короткий толстый патрон и уставился полукруглой пулькой в ствол. Медленно возвращаясь на место, казённая часть пистолета задвинула патрон в канал ствола.
— Теперь можно стрелять. — Шведов поднял согнутую левую руку, положил на неё пистолет и выстрелил. Банка подскочила вверх и упала в траву.
— Здорово! — Я хотел бежать за банкой, чтобы снова насадить её на куст. Но Шведов меня остановил:
— Все равно не попадёшь. Давай разок выстрели по кусту, и хватит пока. Как следует пострелять не получится: патроны надо беречь. Всего две обоймы в запасе.
Я положил пистолет на согнутую левую руку, прицелился в лист и выстрелил. Руку сильно толкнуло отдачей, я на мгновение зажмурился и потерял из виду лист, в который целился. Открыв глаза, я успел увидеть, что какой-то лист разлетелся. Не знаю, тот ли самый или другой…
— Молодец, Саня, — сказал Андрей. — Куст убит. А теперь пошли.
Он поднял винтовку и пошёл вперёд.
Я нёс чемодан в левой руке, а правой сжимал в кармане чуть влажную от масла рукоять пистолета. Приятное чувство рождалось прикосновением к оружию, чувство уверенности и силы. Заработало воображение: «Вон из тех кустов выскакивают немцы — человек пять или шесть. Они не успевают опомниться от неожиданности и застывают как вкопанные. Одного за другим укладываю их в кювет… Нет, лучше так. Увидев наведённый на них пистолет, немцы поднимают руки. Впервые, явившись в свою часть, я привожу пленных фашистов… Бывших фашистов. По дороге я раскрываю им глаза. Тёмные, обманутые люди! Неужели им не стыдно воевать против нашей страны? Неужели им не стыдно верить в средневековые бредни о превосходстве одной расы над другой? А название их партии чего стоит? „Национал-социалистическая рабочая партия“. Уже в нем заключён сплошной абсурд. Разве они не понимают, что сочетать слова „социализм“ и „национализм“ — это безграмотность, это все равно что сказать „деревянное железо“.
«Яволь, яволь, ес гейт нихт!» — «Да, да, верно, это не годится!» — растерянно качают головами пленённые мною немцы. Кроме одного толстого фельдфебеля. Он не качает. Он лабазник, а остальные — рабочие и крестьяне. Все они, кроме фельдфебеля, давно терзаются сомнениями: справедлива ли война, в которой их заставляют участвовать? Они вообще давно перешли бы на сторону Красной Армии, если бы не он, не фельдфебель, а главное, если бы не страх, будто большевики расстреливают всех пленных. Теперь, поговорив со мною, хорошо подумав, они поняли, что…»
Налетел низкий воющий свист. Он мигом сдул все мои мысли. Я весь превратился в одно хотение — броситься на дно кювета, накрыть голову чемоданом, вжаться в землю. Я уже подогнул колени, уже взмахнул чемоданом… Но Шведов шёл спокойно, пригнувшись не ниже, чем раньше, и я удержался на ногах.
Снаряд упал невдалеке, впереди. Осколки просвистели высоко над нашими головами. Несколько снарядов разорвалось где-то справа.
— Это не по нам? — спросил я как можно более равнодушным голосом.
— Как видишь, нет. По территории кидает. Возле дороги, чтобы не забывали.
По правде говоря, я немного струхнул от такого близкого разрыва, но тем не менее пошёл дальше в боевом настроении. Очень все-таки бодрил пистолет. Без него, наверное, было бы страшно. А с пистолетом ничего. Подобное ощущение я испытывал ещё в детстве.
По вечерам, бывало, становилось жутко при мысли, что вот сейчас придётся идти из светлой комнаты через большую тёмную прихожую. Разве не мог там кто-нибудь затаиться за сундуком или дровяным ящиком? Например, разбойник или волк. Как только я дотягивался до выключателя, неизменно выяснялось, что никого в прихожей нет. Но в следующий раз опять было страшно. Иное дело, когда в моей руке был пистолет. Неважно, что он из дерева, самодельный, иногда ещё шершавый, недоструганный. Я верил, что он настоящий, и этого было достаточно. Я спокойно проходил через всю прихожую, не зажигая света. В таких случаях мне даже хотелось, чтобы из-за сундука выскочил пират или дикий зверь…
Разумом я понимаю, что пистолет не боевое оружие, тем более в моих руках. И все равно я чувствую себя увереннее.
Довольно долго мы шли спокойно. Наибольшие неприятности мне пока доставлял чемодан. Добро бы ещё шагать с ним по шоссе. Но идти по узкому, неровному, заросшему кустами кювету с такой ношей было мучительно. Я вспотел, устал, начал отставать и, наконец не выдержав, попросил Андрея сделать привал.
— Ну что ж, недолго можно и передохнуть, — согласился Шведов. Он уселся на край кювета и закурил.
Солнце припекало. Я снял тужурку, постелил её возле кювета в высокой траве и раскинулся расслабленно, свободно. Хорошо! И то, что солнышко греет. И то, что небо синее, а облака белые, — все это хорошо. И то, что кругом зудят и верещат всевозможные букашки и жучки, тоже хорошо. И даже то, что мухи и всякие кусачие мошки садятся на лицо, на руки, кусают ноги через носки, — даже это хорошо. Потому что все так было и раньше, до войны. И небо, и облака, и кусачие мошки. Можно закрыть глаза и представить себе, хотя бы на минутку, что никакой войны и нет…
— Ты что, Саня, заснул, что ли?
— Нет, не сплю. Тишины немного выдалось. Послушать хочется.
— Ишь ты, чего захотел! Теперь тишины долго не будет.
— Андрей, а мы все-таки где находимся? В тылу или на передовой?
— Если скажу, что в тылу, тебе легче будет?
— Просто чтоб знать.
— Толком не поймёшь, что и делается. На слух трудно разобраться. Только сдаётся мне, что бой идёт не у железной дороги, не по параллели этому шоссе… Вот прислушайся: вроде бы тише стало, вроде бы бой позади остался…
Я вспомнил, что в начале нашего пути шум боя слева от нас слышался очень явственно. Теперь гул и в самом деле стал глуше.
— А что это значит, Андрей?
— Это значит, что немцы в данный момент рвутся не сюда, не к заливу, а наступают вдоль железной дороги. Прямиком к Ленинграду. Пока у них надежда есть с ходу пробиться в город, они все силы стянули туда, к Урицку. Так что мы с тобой сейчас как бы на фланге немецких войск.
Шведов погасил о подошву окурок и встал.
— Пошли, Саня. Засиделись мы с тобой.
Я поднялся, надел тужурку, подхватил чемодан, и мы зашагали.
Каждый раз, когда мы проходили мимо пустого трамвая, я с любопытством его оглядывал в надежде найти что-нибудь знакомое, подтверждающее, что именно в этом самом вагоне я когда-нибудь ездил. Получалось, что такие признаки есть у всех вагонов. В одном случае это растрескавшийся угол стекла, зажатый между круглыми фанерками. В другом — чуть покривившийся поручень… Особенно родной и знакомой была «колбаса», свисавшая позади вторых вагонов. Казалось, что на каждой из них я хоть раз да прокатился.
Мне захотелось войти в какой-нибудь вагон и осуществить ни разу не сбывшееся желание детства — сесть на круглое вращающееся сиденье вожатого и повернуть тяжёлую ручку с деревянной головкой. Трамвай двинется… Ещё рывок ручкой, ещё и ещё… Скорость…
Рывок обратно — скорость снимается, остаётся инерция. Лёгкий поворот другой, маленькой ручкой из светло-жёлтой меди. Она напоминает гаечный ключ. Это тормоз. Шипение. Остановка. Сколько раз наблюдал я это, стоя за плечом вожатого…
Надо попробовать. Я поставил чемодан на заднюю площадку моторного вагона и поднялся на неё сам. В трамвае знакомо пахло трамваем. Этот особенный запах я знал с детства. В отличие от автобусов, пропитанных резким запахом бензина, в трамваях уютно пахнет смешанным запахом нагретого дерева, резины и машинной смазки. Я дотянулся до верёвки, идущей поверху вдоль вагона, и дёрнул за неё. На передней площадке молоточек клюнул в медную чашечку под потолком. Раздался звонок. Дёргаю ещё два раза: «можно ехать!». Я прошёл на переднюю площадку. Ручки на контроллере не было. Жаль. Очень даже обидно. Впрочем, тока в проводах все равно нет, они перебиты во многих местах осколками.
Через переднее стекло вижу Андрея. Он остановился возле кустов, выросших пучком между кюветом и рельсами. Я понял, что привлекло его внимание. Оказывается, мы догнали группу Сечкина.
За кустом раньше была трамвайная остановка. Кювет здесь прерывался, и возле дороги образовалась большая полянка, ближе к рельсам утоптанная, а подальше от них — зелёная. Некоторые из женщин расположились здесь на привал. Они лежали в разных позах. Одни на спине, другие, собравшись в комок, на боку. Кое-кто развалился даже на теплом асфальте, благо по дороге никто не ездит. Разглядел я и Сечкина. Он отдыхал, раскинув по траве руки и ноги, но не расставался с винтовкой. Она лежала у него на груди, будто перечёркивая его косой чертой.
Я представил себе, как рассвирепел Андрей, наткнувшись на этот беспечный бивак. И в самом деле, нашли место, где дрыхнуть! Надо их вспугнуть, живо вскочат! Нащупав педаль звонка, я что есть силы стал колотить по ней ногой. Шведов повернулся и злобно погрозил мне кулаком. Я тоже рассердился, Пошутить уж нельзя. Что я, в конце концов, пятиклассник, а он мой классный руководитель?!
Я ещё раз, и ещё, и ещё ударил по педали. Андрей больше не оборачивался. Понял, наверное, что пересолил… Странно только, что никто из лежавших на земле тоже не пошевелился… Развалились тут, точно мёртвые… Точно мёртвые?.. Мёртвые. Точно! Но как это может быть?! Ведь совсем недавно они все были живыми!.. Кричали, суетились, бежали, мучились от страха за своих детей… Убили их… Я съехал с сиденья, упёрся растопыренными пальцами в нагретое солнцем стекло. Как же так? Как это могло случиться? Ведь это женщины. Все в ярких платьях. Видно ведь, что это женщины… Мирные, безоружные… Я с трудом вытащил себя из вагона. Мне казалось, что за его стёклами и тонкими стенками ещё можно отсидеться от правды случившегося, ещё можно в чем-то сомневаться, в чем-то себя разубеждать…
Медленно, с фуражкой в руке, доплёлся я по кювету до кустов. Вблизи убитые не походили на живых. Побелевшие лица, набухшие от крови, будто вымоченные в вине, блузки, платья, чулки. Странные извитые тела… Многих женщин я узнаю — приметил на развилке. Та, что лежит теперь на спине поперёк шоссе, кричала лейтенанту, что он Аника-воин, привык воевать по тылам. Другую узнаю по бидону, который лежит возле неё на дороге: она все потрясала этим бидоном перед лейтенантом, втолковывая ему, что её дети не кормлены и ждут молока. Женщина лежит на боку спиной к Стрельне. Ветер шевелит её волосы. Возле живота на асфальте лужица — кровь и молоко. Лицом в кустарник упала полная пожилая женщина, на ней шёлковое платье в чёрную с белым полоску. Я сразу обратил на неё внимание там, на развилке. Такое же надето сегодня на маме… Дальше других от меня женщина в цветастом крепдешиновом платье. Она лежит на животе, вытянув вперёд руку и подогнув колено. До последнего вздоха ползла она туда, вперёд, к своему Ваську… Пожалуй, только Сечкин и моя старушка даже вблизи похожи на спящих. Лицо Сечкина спокойно, вот-вот поднимется его грудь и, чего доброго, донесётся храп… Бабуся лежит на боку, в стороне от него. Руки у неё под головой, ноги чуть подогнуты. Умаялась и прилегла на травку…
— Как же это, Андрей? Как же это все случилось?
— Очень просто.
— Очень просто?!
— Наблюдатель их давно, конечно, приметил. Обождал, когда вступят в квадрат, пристрелянный по ориентирам, ну и накрыл. Подлец! Скотина! Видел ведь, что гражданские!
Я посчитал трупы. Их было восемь.
— Андрей, а где же остальные женщины? И бойца того, второго, здесь не видно.
— Ушли. И раненых с собой взяли. Отошли, наверно, от дороги вправо или влево. Идут теперь, думать надо, осторожно… Ты мне, Саня, вот что скажи, — спросил вдруг Шведов, — не раздумал идти дальше?
— Нет.
— Тогда так: из-за кустов не высовывайся — площадку он просматривает, — а я сейчас.
Шведов снял с себя ремень, а висевшие на нем гранаты, подсумки и пустую кобуру сложил на дно кювета. Перекинув винтовку через плечо, он осторожно, по-пластунски, выполз на площадку и тихо двинулся к Сечкину. Подцепив труп ремнём за ноги, пополз обратно. Мертвец ехал на спине медленно, точно упирался. Его ранец сдвинулся под шею, от этого голова приподнялась. Из-под каски в мою сторону смотрели слепые глаза. Я пополз навстречу Шведову. Вместе мы быстро втащили Сечкина в кювет, за кусты. Андрей вынул из его рук винтовку.
— Тульская, десятизарядная, — сказал он, похлопав ладонью тёмное ложе. — Ничего винтовочка. Только земли и песка не любит, отказать может, если затвор загрязнится… Держи, владей. А чемодан пора оставить. Что надо — переложи из него в ранец Сечкина.
Я понимал, что Андрей говорит дело. Тащиться с чемоданом тяжело и неудобно. Но при мысли, что я надену на плечи ранец убитого, стало не по себе.
— Не нужен мне ранец, Андрей. Брошу чемодан, и все. Не нужно мне ничего.
— Лучше брось антимонии разводить, — рассердился Шведов. — Не до того. Если лишнее тащишь, брось, а нужное возьми. — Он протянул мне каску Сечкина. — Надевай!
Я снял фуражку и сунул её в карман тужурки. Кожаный подшлемник каски был ещё сырым от пота. Я положил каску вверх дном на землю.
— Пусть хоть подсохнет на солнышке.
Ранец Сечкина был почти пуст. Пара стираных, аккуратно сложенных портянок, полбуханки хлеба, четыре пачки махорки и увесистый мешочек с патронами — вот и вся поклажа. Все это Андрей велел взять с собой. Я раскрыл свой чемодан и стал перекладывать в ранец наиболее нужные вещи: мыло, полотенце, бутылочку одеколона, пару белья, пачку сахара… И тут я увидел в чемодане градусник. Я не заметил, когда мама успела сунуть его в чемодан. Какой позор: я иду на фронт с градусником! Я хотел потихоньку от Андрея, пока он возился с медальоном и документами Сечкина, запихнуть градусник на дно, под джемпер, но не успел.
— Заботливая у тебя мамаша.
— Да уж, — смущённо согласился я. — Глупость какая! Будто в детский сад меня собирала.
Я взял градусник и замахнулся, чтобы зашвырнуть его подальше в траву. Но Андрей меня остановил.
— Зачем бросать? Места ведь он не занимает.
— Да на кой он мне?
— На память возьми.
Я положил градусник рядом с зубной щёткой. Шведов помог мне надеть и застегнуть ранец. Поверх тужурки я затянул ремень Сечкина, на котором были подсумки с патронами. Я надел каску и взял в руки винтовку.
— Вот теперь совсем другое дело, — сказал Андрей. — Орёл!
Сам я себя орлом не ощущал прежде всего потому, что амуниция и оружие, которыми я разжился, не были боевыми трофеями. Я, конечно, понимал, что Сечкину ничего этого больше не нужно. Ему уже не стрелять из этой винтовки, и я обязан её взять. Тем не менее мне казалось, что мы как-то обездолили Сечкина, оставляя его без каски, без оружия, без махорки и хлеба.
— Надо бы похоронить Сечкина, Андрей.
— Всех бы надо… Но нельзя нам задерживаться здесь. Немец, того и гляди, выйдет нам наперерез, не успеем проскочить. Документы Сечкина я забрал, сдадим в штабе. В карман ему записочку вложим. Наши ещё будут здесь — похоронят. Пиши.
Шведов вынул из чёрного пластмассового патрона бумажку, свёрнутую в трубочку, и раскрыл комсомольский билет Сечкина. Под диктовку Андрея я написал на листке блокнота: «Сечкин Степан Титович, рядовой 10-й СД, 1920 года рождения, комсомолец. Пал смертью храбрых 16 сентября 1941 года».
Листок Андрей вложил убитому в карман гимнастёрки. Потом он закрыл Сечкину глаза, скрестил ему на груди руки.
— Пошли, Саня. Ползи первым. Плотнее прижимайся к земле, пока за трамвай не заползёшь.
Я лёг на землю. Перед тем как двинуться, я пожал руку Сечкину, лежавшую на его груди. Рука была холодная, зимняя.
О том, что пространство, по которому я ползу, просматривается и по мне могут открыть огонь, я не думал. Слишком сильно было впечатление, производимое убитыми женщинами, мимо которых пришлось ползти. Возле каждого трупа стояло густое жужжание. Мухи роились на глазах убитых, ползли по лицам и по ногам. Понимая всю бессмысленность своих действий и преодолевая страх перед мертвецами, я останавливался, отгонял мух… Наконец, миновав место побоища и оказавшись за трамваем, я оглянулся. Шведов быстро полз через поляну и вскоре был возле меня.
Мы двигались ползком ещё метров пятьдесят, а потом пошли во весь рост. По той стороне шоссе теперь тянулась роща довольно высокого кустарника.
Шли молча. Я взглянул на часы. Было около двух часов дня. Солнце стояло высоко. Расстояние между шоссе и заливом стало теперь значительно больше. Впереди справа я увидел знакомую кирпичную трубу и заводские корпуса. Издалека можно было прочитать огромные буквы над заводскими воротами: «Завод пишущих машин». Это кирпичное заводское здание, одиноко стоящее среди зеленого поля, было мне хорошо знакомо с детства. Сколько бы раз ни проезжал я мимо него — здесь ли, на трамвае, или подальше отсюда, по железной дороге, — я обязательно произносил вслух или про себя забавное и какое-то игрушечное название: Пишмаш.
Заводская труба теперь не дымила. В корпусах завода скорее всего было пусто. Тем не менее при виде знакомого здания стало как-то не так одиноко.
— Пишмаш, — сказал я Андрею.
— Пишмаш, — отозвался он. — Когда мы вчера тут проезжали, между дорогой и заводом стояла наша часть — батальон двадцать первой дивизии НКВД. А теперь никого нет.
— Куда же они ушли?
— Наверно, на передовую. К железной дороге. Выходит, все, что есть, до последней роты, — все туда стянуто.
…Мы миновали очередной трамвайный поезд. Дальше на довольно большом расстоянии брошенных трамваев не было видно. За изгибом дороги вдали показалась башенка Константиновского дворца.
— Вот и Стрельна, — сказал Шведов. — Можно будет по аттестату паёк получить. Концентрату пачку дадут, кашки горячей сварим. Или супу.
— А пока, Андрей, можно закусить. У нас есть хлеб, сало, сахар.
— Сало — это дело. Давай, Саня, перекусим.
Мы уселись в кювете. Я снял ранец и разложил свои припасы на листе писчей бумаги. Шведов складным охотничьим ножом отрезал по ломтю хлеба и сала.
— Эх, соли бы, — вздохнул он.
— Есть соль. Мама мне дала с собой в бумажке.
— Давай сюда.
— Ой, я её в чемодане оставил.
Андрей посмотрел на меня, но ничего не сказал. Он хотел было приняться за еду, но поесть нам не удалось. Со стороны Стрельны послышались выстрелы. Сначала отдельные винтовочные, затем очереди автоматов. Явственно слышались частые глуховатые хлопки, точно рвались одна за другой хлопушки.
— Фашисты бьют из тяжёлого пулемёта, — пояснил Шведов. — Впереди бой.
— Что будем делать?
— Пойдём в разведку. Будем считать, что поели… А вот и «язык» сам идёт к нам.
Я увидел мальчишку в обмундировании ремесленника, который бежал по полю вдоль кювета. Около нас мальчик остановился. Ему было лет тринадцать-четырнадцать. Он тяжело дышал. Форменная курточка была расстёгнута. В больших синих глазах дрожал испуг.
— Дяденьки красноармейцы, там немцы! — сказал мальчик, с трудом переводя дыхание.
— Погоди, сигай сюда в кювет, — сказал Шведов. — Торчать столбом нечего.
Мальчик спустился и присел на корточки.
— Рассказывай толком. Да ты не дрожи. — Андрей похлопал паренька по плечу. — Как тебя зовут-то?
Мальчик рассказал, что зовут его Толя Шмелёв и учится он в ремесленном училище в Стрельне. Ребятам, у кого родители в Ленинграде, директор разрешил идти домой. Толины товарищи пошли в общежитие за вещами, а он решил, не задерживаясь, идти налегке. Из Стрельны вышел благополучно. Отошёл немного — услышал сзади стрельбу, кинулся в кусты, оглянулся. Увидел — немцы перебегают шоссе и дальше бегут по полю к заливу. Из Стрельны по ним стали бить. Немцы сперва не отвечали, все бежали к воде. А потом залегли лицом к Стрельне и давай стрелять по нашим. Тогда Толя отполз немного, а потом побежал. Получалось, что враг находится не более чем в двух километрах.
— Ладно, Толя, беги дальше, — сказал Шведов. — По кювету беги, пригнись. Не высовывайся.
Я тоже дал Толе наставление:
— Дойдёшь до трамвайной остановки, увидишь — убитые лежат. Не пугайся. Проползи мимо этой площадки полем, ближе к заливу. А там опять вернись в кювет. Понял?
— Понял, дяденька.
Я положил нарезанные куски сала между двумя ломтями хлеба, завернул бутерброд в бумагу и сунул Толе в карман.
Мальчик ушёл.
— Пойду в разведку, — сказал Андрей. — Проскочить нам не удалось. Принесём своим хотя бы разведданные об этих немцах. А ты сиди тут, Саня. Посматривай по сторонам, чтобы фрицы неожиданно на тебя не вышли. Это дело теперь вполне возможное.
— А если я их увижу, что тогда?
— То есть как «что тогда»? Тогда бей! Винтовка у тебя есть. Патроны есть. На вот тебе ещё и гранату. Если близко подойдут, подорвёшь себя и их заодно. Дело нехитрое. Сумеешь?
— Сумею, — сказал я невесёлым голосом. — Кольцо надо выдернуть, и все.
— Вот-вот, — подтвердил Шведов. — Кольцо выдернешь, и все…
Шведов двинулся по кювету и скоро исчез из виду. Я остался один. Мысль о том, что Андрея теперь нет рядом и что я должен действовать самостоятельно, заставила меня внутренне собраться, как говорят в армии — подтянуться. Я проверил затвор винтовки, расстегнул подсумки, пересчитал обоймы. Восемь штук. Вспомнились слова Шведова, что моя винтовка боится песка. Я вынул полотенце и расстелил его на дне кювета. На него я собирался класть пустые обоймы для перезарядки новыми патронами. Граната в порядке. А как пистолет, взведён? Я вынул его из кармана тужурки, осторожно оттянул казённик, патрон выехал из ствола. Я взвёл его обратно и положил пистолет перед собой на полотенце. Лучше его без надобности не трогать. А в случае чего, дёшево я свою жизнь не отдам. Был же я героем тысячи раз, читая книги, глядя на киноэкран… Нет, ничего, ничего. Не струшу. Жаль будет, если Андрей не увидит, как достойно буду я умирать. Может быть, и увидит… Я буду лежать на шоссе, возле кювета, а вокруг меня веером — убитые фашисты. Сколько? Ну, уж не меньше десятка, при моем-то вооружении!
Я посмотрел на часы. Точное время по ним определить было нельзя. Минутная стрелка соскочила с оси и лежала поперёк циферблата. Это с ней случалось часто. Часы у меня на руке старые. Мама купила их по дешёвке в комиссионном магазине в день моего поступления в университет. Я по общей моде переделал их на ручные. Все студенты носили ручные часы, переделанные из карманных. Настоящие ручные часы были большой редкостью, как правило, прямоугольные, в золотом корпусе и только заграничные. «Павел Бурэ», например. Всех, кто имел такие часы, я считал жуликами.
Ходили мои часы неплохо. По положению часовой стрелки я определил, что дело идёт к трём. Бой впереди все разгорался. Меня начало охватывать беспокойство за Андрея. Скорее бы он вернулся. А вдруг он не вернётся? Вдруг гитлеровцы обнаружат его и убьют?! Он ведь совсем один. Нет уж, не так это просто — убить такого человека, как Шведов! А что, если Андрей найдёт лазейку в расположении немцев и проберётся или пробьётся к нашим в Стрельну, оставив меня здесь? На что я ему нужен, в конце концов? Нет, и этого тоже не может быть. Шведов не такой человек, чтобы бросить товарища.
Так я уговаривал себя снова и снова. С каждой минутой мне становилось все страшнее. Раньше я думал, что страшно бывает только в темноте. А сейчас мне страшно оттого, что так светло, что так ярко светит солнце. А впрочем, страшно даже не от этого, а оттого, что я один. Вот вернётся Андрей, и все сразу снова будет хорошо. Скорее бы!
Но само собой, я не только ждал. Я вёл наблюдение. Осторожно, стараясь как можно меньше показываться из кювета, я оборудовал на его кромке небольшой пригорок из дёрна, камушков и листьев. Он скрывал мою каску, когда я приподнимал голову, чтобы смотреть влево, в сторону небольшого редкого леска, находившегося от меня метрах в двухстах. Именно оттуда, думал я, могут появиться немцы. Смотрел я в ту сторону почти неотрывно, хотя именно туда смотреть было как-то неприятно. Другое дело, когда оглянешься на Кронштадт или тем более на Ленинград. Исаакиевский собор виден еле-еле. Купол его не золотой, каким был всегда, а серый, почти слитый с дымкой, покрывающей город. Там, далеко отсюда и совсем недалеко от собора, — мама. Фашисты, которые сидят под Лиговом и под Пулковом, ближе к нашему дому, чем я… Неужели все это происходит в самом деле?
Но вот и Андрей. Я увидел его, когда он сполз в кювет невдалеке от меня.
— Ну что, Саня, натерпелся страху один-то? — спросил он.
— Да нет, с чего бы. Тихо. Светло. Солнышко светит.
— Собирайся, пошли.
— Куда?
— Назад пойдём. В Стрельну не пройти. По крайней мере, днём… Гитлеровцев пока не больше батальона. Артиллерии нет совсем. Танков тоже. Значит, будут наращивать силы. Надо передать эти данные командованию. Если из нас ты один уцелеешь, все так и передай, как я тебе сказал. Понял?
— Понял. Только я уверен, что вы, Андрей…
— Ладно. Без антимоний. Война есть война… Вперёд.
И мы пошли назад.
Шли опять по кювету, низко пригнувшись. Шведов впереди, я за ним. Перед изгибом дороги, за которым терялась видимость, Андрей лёг на дно кювета и знаком приказал лечь мне. До поворота мы ползли по-пластунски. Осторожность Андрея на этот раз показалась мне излишней. Мы ведь недавно спокойно прошли по этой самой дороге.
За изгибом дороги ничего не обнаружилось. Ни живой души. Тихо. Если, конечно, не считать далёких залпов и мирного жужжания всякой живности. Все так же привычно, по-дачному пахло нагретым железом рельсов. А вот впереди и наш старый знакомый — последний трамвайный поезд, который мы миновали, когда двигались к Стрельне. Я поравнялся с Андреем и уже хотел было приподняться, как вдруг он с силой пригнул меня за шею, точно петуха, обратно к земле. Я глянул вперёд и замер.
С передней площадки трамвая сходил человек. Он сходил обыкновенно и спокойно, как только что приехавший на свою остановку пассажир. Подержался рукой за поручень. Чуть задержался на верхней подножке, будто дожидаясь, пока вагон окончательно остановится, и легко соскочил с нижней подножки на землю. На нем не было головного убора, не видно было и оружия… Я не сразу понял, что это немец. Немец! Сапоги с короткими голенищами раструбом. Мундир щавелевого цвета… Немец повернулся лицом к вагону, расстегнул прореху и стал мочиться. Я ещё не успел сообразить, что же надо делать, как Шведов выстрелил. Немец рухнул вниз.
— За мной! — крикнул Андрей. — Ползком и перебежками! Вон к тем бугоркам!
Он выскочил из кювета и, пригнувшись, побежал через поле в сторону залива. Я побежал за ним. Мы неслись вдоль какой-то канавы или ручейка. Впереди, на пересечении её с другой канавой, образовались два довольно высоких бугра. Они находились как раз напротив трамвая, метрах в двухстах от него.
Раздались выстрелы. Возле моей руки просвистела пуля. Я поджал руку. Вторая пуля чуть не клюнула меня в затылок, просвистела возле самого уха.
— Ложись! — крикнул Шведов и опрокинулся в канаву. Я тоже плюхнулся вниз, взмахнув руками, точно меня подстрелили. Андрей быстро пополз вперёд по мокрому дну.
— Скорее, Саня, за те бугры. Что надо позиция!
За буграми мы осторожно осмотрелись. Враг перестал стрелять. Возможно, потерял нас из виду. Немца, упавшего возле трамвая, видно не было. То ли сам вполз в вагон, где оставалось его оружие и снаряжение, то ли ему помогли, то ли он свалился в кювет. Сколько их там, в трамвае? Ещё один или больше? Все четыре двери в обоих вагонах открыты. Все стекла целы.
Я заметил что-то вроде тряпки, свисавшей с крыши первого вагона, над передней площадкой.
— Смотрите, Андрей, на крыше трамвая фрицевская шинель. Вон пола свешивается.
— Точно, Саня! Ты, оказывается, глазастый! Так оно и есть, как я думал. Он это, подлец!
— Кто он?
— Наблюдатель. Телефонист его, наверно, в вагоне сидел, сведения передавал. А он на крыше располагался. Шинельку расстелил, чтоб помягче было лежать.
— Андрей, это он убил женщин?
— Кто ж ещё?
По мнению Шведова, наблюдатель видел нас, когда мы прошли по кювету буквально возле него. Затаившись, он пропустил нас мимо себя к Стрельне, в сторону вышедших на дорогу гитлеровцев. А не стрелял он нам в спину, хотя ему ничего не стоило нас уложить, чтобы не обнаруживать себя. За нами могли идти другие бойцы. Для него важнее всего было сохранить свой наблюдательный пункт. С крыши трамвая он видел в бинокль далеко кругом. Другой точки, поднятой так высоко над этой ровной местностью, не было.
И Андрей, и я хорошо помнили, что, когда мы ползли обратно, никого не видели на крыше трамвая. Шведов предположил, что наблюдатель в это время спустился в вагон. То ли к телефону, то ли перекусить. Фриц, которого Андрей убил или ранил, был, по его мнению, телефонистом. Распарившись от долгого ожидания в перегретом солнцем вагоне, он «рассупонился» и вышел «до ветру».
— Крепко мы с тобой, Саня, оплошали, когда туда шли. Тогда и надо было этих фашистов уничтожить. А ещё лучше живьём взять. Все разговорчики! Послал же бог болтуна в попутчики, — ворчал Шведов. — Да и я тоже хорош! Как свинья под дубом: под ноги смотрю, а чтобы наверх поднять рыло, так этого нет. Знал ведь, что наблюдатель этот где-то неподалёку находится. Все хоронились от него, вместо того чтобы его разыскать и обезвредить. Вот что значит оборонительная тактика!
— Что уж теперь поделаешь!
— Что? Исправлять надо свою промашку. Хорошо бы живьём захватить фашиста. А на худой конец уничтожим его. Готовься, Саня.
— В принципе я готов.
— В принципе! Ты штык примкни. Ранец сними. Патронов в карманы побольше переложи. Проверь затвор. Индивидуальный пакет с собой?
Я закопошился, сидя на корточках. Андрей непрерывно вёл наблюдение.
— Побыстрее шевелись, — торопил он меня. — Фашист небось по телефону подмогу вызвал. Чтобы нас помогли прикончить и раненого забрали.
— Готов я.
— Тогда слушай. Если фриц в вагоне, позиция у него невыгодная: чтобы выстрелить, ему надо либо на площадку выползать, либо разбивать стекло и стрелять из окна. И то, и другое несподручно. Если он в кювете сидит перед вагоном, стрелять ему будет удобно. Правда, стрелок он вроде неважный… Мы с тобой с двух сторон на него пойдём, перебежками и ползком. Учти, если фриц в кювете, только сверху на него нападай. Упаси бог сбоку от него в кювет влезть: легко уложит, и целиться ему не придётся. Хорошо бы захватить фашиста живьём.
— «Ура!» кричать, чтобы запугать немца?
— Кричи… Чтобы себя подбодрить… Теперь так, Саня. Расползаемся по канаве в разные стороны, метров по пятнадцать отсюда. И по моему сигналу вперёд.
Я ползком двинулся по канаве. Но Андрей схватил меня за ногу.
— Отставить, Саня. Отставить! Глянь под первый вагон.
Я осторожно выглянул. Между колёсами первого вагона шевелились чёрные тени… Нет, какие там тени — ноги! Не меньше четырех пар сапог топталось на шоссе за трамваем.
— Четыре или пять фрицев прибежало, — сказал Андрей. — Остаёмся здесь в обороне… А ну, по фашистским ногам! Расстояние — двести метров. Прицел — два! Приготовься!
Я положил винтовку в небольшую выемку в бугре, поднял рамку, поставил прицел и стал наводить мушку на самую левую ногу.
— Огонь! — скомандовал Шведов.
Я выстрелил. Одновременно ударил и его выстрел. Немцы за вагоном разбежались в разные стороны, за колёсные тележки.
— Встречай, Саня, тех, кто слева, из-за второго вагона, появится. Только не стреляй, пока они из кювета на поле не выйдут. Пусть вслепую идут. Убери пока винтовку!
— Андрей, это считается бой?
— Считается, Саня, считается. Только целься хорошо. Не торопись. Чтобы наверняка.
Гитлеровцы не заставили себя долго ждать. С моей, левой стороны показались двое. Они вскочили в кювет значительно левее трамвая.
С другой стороны трамвая, из-за первого вагона, два других немца выбежали на поле. Один из них держал у живота автомат, другой прижимал, точно ребёнка, к груди что-то вроде ружья, но гораздо более массивное. «Ручной пулемёт!» — сообразил я.
По тому, как шли и осматривались эти двое, было ясно, что они нас не видят. Шведов полулежал вдоль канавы и наблюдал за фрицами.
— Стреляйте, — зашептал я ему. — У них пулемёт!
— Хороша машина! Пусть они мне его поближе поднесут. Только бы на тех, что слева, мне не отвлекаться. Смотри, не оплошай.
«Шведов, конечно, голова! — подумал я. — Он ухлопает этих фрицев, когда они доставят пулемёт к нашей канаве. Пулемёт станет нашим, и тогда немцы у дороги и в трамвае, сколько бы их там ни было, могут сдаваться!.. А если так не получится? Будет худо! Совсем худо. Нет, это наш пулемёт! Он должен быть нашим. Во что бы то ни стало! Я, правда, не умею с ним обращаться. Но Андрей-то уж сумеет».
Шведов вдруг встал на колено и прицелился. Стеганул выстрел. Немец, сопровождавший пулемётчика, остановился, удивлённо посмотрел в нашу сторону и упал, подогнув колени.
Тотчас слева, из кювета, дружно застрочили автоматы. Я уже не смотрел вправо и не видел, что делал фашист, который шёл с пулемётом. Я только слышал, что Андрей выстрелил ещё раз и ещё. Потом он выругался не то в адрес «своего» фрица, не то в свой собственный. Из этого я понял, что в пулемётчика он не попал. Как бы в подтверждение этой догадки, справа застучал пулемёт. Очередь ударила в бугор и срезала его верхушку. Мы распластались по дну канавы.
— Дай мне пистолет, — приказал Шведов.
Он пополз вправо. Пулемётчик лежал возле канавы лицом к нам. Вот бы сдёрнуть его вниз! Только бы он не заметил раньше времени, что Андрей к нему подбирается. Пожалуй, заметит. Тогда Андрей погиб! И я, конечно, тоже…
Гитлеровцы, что были левее трамвая, выскочили на поле и побежали к буграм. Я положил винтовку на край канавы, прицелился и нажал на спуск. Приклад ударил в плечо. Немцы продолжали бежать. Десятизарядка не требовала взведения затвора после каждого выстрела. Я стал часто нажимать на спуск. Ни в одного из фашистов я не попал. Заколдованы они, что ли? Почему я так мажу? Надо целиться спокойнее. Вот мушка уставилась в зеленое брюхо гитлеровца. Она подпрыгивает вверх-вниз. Или, может быть, это подскакивает светлая пряжка на его поясе? Не должна прыгать мушка. В первый раз в жизни мне приходилось целиться в человека. Я должен его убить. Должен! Потому что это — фашист… Надо целить выше пряжки, чтобы пуля не срикошетировала… Я должен его убить, чтобы помочь Андрею… Надо на мгновение затаить дыхание. Ну вот, сейчас. Теперь я не промахнусь. Стреляю. Фашист раскинул руки, сделал несколько шагов и грохнулся грудью на свой автомат. А второй побежал ещё быстрее. Я, почти не целясь, нажал на спуск. Выстрела не последовало. Я расстрелял все десять патронов. Скорее новые обоймы в магазин!.. Не успеть!
Я всунул палец в кольцо гранаты и стал ждать. Хорошо бы, эта здоровенная скотина прыгнула сверху прямо на меня, и тогда… Вот сейчас. Вот уже совсем сейчас… Мама, прощай! Немец подбежал уже к самой канаве. И тут раздался выстрел. Одинокий винтовочный выстрел. Немец свалился. Я приподнял голову. От кустов, росших метрах в пятидесяти позади канавы, бежал матрос с винтовкой наперевес.
— Павел! Павел! — завопил я, забыв об осторожности и замахав руками. — Ложись! Справа пулемёт! Ложись, Павел!
— Ур-ра! — закричал Кратов, продолжая бежать. — Ур-ра!
Пулемёт ударил длинной очередью.
— Ложись, Павел! — снова закричал я, приседая.
Одинокое «ура!», почему-то особенно грозное от этой своей одинокости, не смолкло. Пулемёт продолжал настойчиво строчить.
Я посмотрел вправо и увидел Андрея. Шведов бил из пулемёта по трамваю. Зигзагами прошивал он обшивку вагонов. Доносился звон стёкол.
— Вперёд! — прокричал Кратов, перескакивая возле меня канаву. — Бей гадов всех до одного! Ура!
— Ура! — закричал и Андрей. Он тоже поднялся и побежал к трамваю.
— Ура! — закричал я, выкарабкиваясь на поле. Тут я вспомнил, что винтовка моя не заряжена, а штык остался на дне канавы. Я снова сполз вниз. Скорее, скорее! Руки дрожат. Штык не надевается. Черт с ним! Сую в ножны. Так. Обоймы. Одну, вторую в магазин. Остальное в карман. Сидя на корточках, продолжаю кричать что есть силы «ура!». Ранец. Брать? Не брать? Не возьму! Долго надевать. Скорее, скорее! Ведь товарищи думают, что я струсил, спрятался. Скорее! Наконец я выскакиваю и бегу через поле. Кричу «ура!». Меня, кажется, никто не слышит, но я кричу так, что вот-вот надорвусь.
Андрей и Павел с двух сторон подбегают к первому вагону. Мне поручен второй вагон. Буду атаковать его. Бегу все быстрее. Я уже почти догнал Андрея и Кратова. В трамвае выбиты все стекла, стенки вагона точно красная тёрка, так их издырявил Шведов. Что там таится за ними? На всякий случай я перевёл винтовку на автоматическую стрельбу. Если что — дам очередь! Кое-что я уже тоже соображаю. Вот и кювет. Перемахиваю с ходу.
— Ура! — Горло у меня чуть не лопается. Я врываюсь в вагон… Никого. Бегу к первому вагону. В кювете валяются три убитых гитлеровца. Один без головного убора, в расстёгнутом кителе. Узнаю выходившего «проветриться».
Тут вспоминаю, чему меня учили на курсах переводчиков: не пропускать случая — собирать личные документы убитых и пленных. Они обычно в левом нагрудном кармане. Лезу рукой под грудь убитого пехотинца, расстёгиваю железную пуговицу. Она липкая. Вытягиваю из мокрого кармана документ. Не могу удержаться — хватаю автомат и вешаю себе на шею. Как с ним обращаться — не знаю. Не выпустил бы он очередь от моего неосторожного движения. В первом вагоне идёт какая-то возня. Не могу понять, в чем дело. Мой взгляд успевает запечатлеть странное. Андрей борется с Кратовым — схватил его за поднятые руки. Матрос вырывается. Что происходит?
С винтовкой в одной руке, с окровавленной солдатской книжкой в другой, с трофейным автоматом на шее, со съехавшей на затылок каской, я появился в дверях вагона. Вероятно, моё лицо удачно дополняло этот странный вид. Во всяком случае, Шведов и Кратов, о чем-то яростно спорившие, при виде меня рассмеялись.
— Тебя бы в кинохронику заснять, — сказал Андрей.
— И Гитлеру показать, вот бы испугался! — поддержал Кратов.
Оба снова рассмеялись, и это было на пользу. Смех успокоил их. Оказывается, матрос хотел пристрелить раненого немецкого унтер-офицера и разбить прикладом полевой телефон, стоявший на скамье. Шведов удержал его.
Я огляделся.
Немец лежит на животе в проходе между скамьями. Пол засыпан стёклами и щепой. На скамье — телефон. Он в футляре из темно-коричневой пластмассы. Тут же разостлана карта. На противоположной скамье — карабин. Вероятно, тот самый, из которого фашист бил по нам со Шведовым, когда мы отбегали к буграм.
И телефон, и унтер-офицер, каждый по-своему, живы. Они тянутся друг к другу. Телефон то и дело издаёт зуммер. Немец приподнимает голову и тянет кверху руку, стараясь достать аппарат. Он слеп. Нас не видит. А может быть, и не слышит.
— Это же он, наблюдатель, гад, — хрипло говорит Кратов. — Сколько он наших людей загубил через этот телефон!
— Про это мы больше тебя знаем, — отвечает Андрей.
— Вот и надо его, гада, докончить. Из мести!.. А кроме того, из жалости. Мучается ведь, — настаивает матрос.
— Тоже мне месть — добивать слепого и умирающего, — возражает Шведов. — А жалость сдай в каптёрку на хранение. О пользе надо думать. Пока немец жив, он для нас «язык». Слышите, слово какое-то повторяет. Может быть, это позывной его дивизиона. Прислушайся, Саня!
Я присел возле немца.
— Mutti, — шептал он, — Mutti…
— Насчёт мути какой-то брешет, — перевёл Кратов.
— «Мутти» значит «мамочка», — сказал я.
— Ага! — воскликнул Кратов. — Мамочку теперь вспомнил, фашист! Все они скоро мамочек вспомнят, раз под Кронштадтом да под Питером оказались.
— Поговори с ним, Саня. Умно поговори, — сказал Шведов. — А ты, Павел, помолчи.
— А про что говорить?
— Сознание у него мутное. Русскую речь слышит, а никак не реагирует, — пояснил Андрей. — Попробуй поговорить с ним как немец.
— Как фриц с фрицем, — усмехнулся Кратов. — Валяй. А мы послушаем.
— Постарайся хотя бы узнать, — продолжал Шведов, — где стоят его батареи.
Я потормошил немца за плечо. Он застонал.
— Wer ist da? (Кто здесь?) — спросил он слабым голосом. — Wer ist doch da? Ich hore nichtz… (Кто же все-таки здесь? Я ничего не слышу…)
Я раскрыл солдатскую книжку убитого пехотинца и ответил:
— Ich bin Jefreiter Rudi Kastler. Ich will dir helfen. (Я ефрейтор Руди Кестлер. Я хочу тебе помочь.)
— Mir kann man schon nicht helfen. Ich nis Helmut Raabe. Mutti, Mutti… mir ist so weh… (Мне уже нельзя помочь. Меня звали Хельмут Раабе. Мамочка, мамочка… мне так плохо…)
С этими словами немец снова потянулся вверх, к скамейке, но тут же сник и замолк. Я ещё раз потормошил его, но он больше не откликался.
— Подох, — сказал Кратов, тронув тело сапогом. — Немного мы от него узнали. Вполне можно было сразу добивать. Только зря время потеряли.
— Ничего не поделаешь. — Шведов взял в руки немецкую карту. — Попробуем сами разобраться в обстановке.
Мне было досадно, что так мало пришлось поработать по специальности. Конечно, мои товарищи успели убедиться, что своё дело я хорошо знаю. Но мне хотелось побольше поговорить при них по-немецки. Вероятно, именно поэтому черт толкнул меня на поступок, последствия которого я никак не предвидел. В моей голове блеснула мысль: «А что, если настал мой „звёздный час“? Тот единственный и неповторимый момент, когда и я могу совершить нечто значительное. Что-нибудь такое, чтобы у того же Кратова не повернулся язык издевательски подбадривать меня: „Не трусь, переводчик!"“.
Услышав очередной зуммер телефона, я схватил трубку и крикнул в микрофон:
— Zur Stelle Jefreiter Rudi Kastler, viente kompanie, drittes Regiment, zwei und funfzigste infanterie division! (На месте ефрейтор Руди Кестлер, четвёртой роты третьего полка пятьдесят второй пехотной дивизии!)
Андрей и Павел остолбенели. Я сделал им знак молчать.
— Was ist Rudi Kastler? (Что это такое — Руди Кестлер?) — прокричала трубка. — Позывные? — спросил немецкий телефонист.
— Я их не знаю. Я говорю из трамвая на шоссе. Ваш наблюдатель Хельмут Раабе только что умер у меня на руках. Это все, что я могу вам сообщить. Мне надо идти догонять своих.
— Подожди у аппарата, осел. Я позову командира дивизиона.
Я разжал пальцы и опустил эбонитовый рычаг, вделанный в корпус трубки. Связь разъединилась.
— Даёшь ты жизни, переводчик. — Кратов сделал глубокий вдох: во время моего разговора он не дышал.
Я быстро пересказал свой разговор с вражеским телефонистом. Услышав, что тот обозвал меня ослом, Павел стал хватать трубку.
— Дайте, я с ним на морском эсперанто переговорю. Без переводчика будет понятно, куда идти!
— Это потом, — сказал Шведов. — Доложи все как было, только наоборот. Мы убиты, а этот Руди, как его там, жив, — подсказал Андрей. — Ну, а дальше видно будет.
— Ври по обстановке.
Зуммер настойчиво загудел. Я схватил трубку, сдавил рычаг и, входя в роль, вытянулся у аппарата.
— На месте ефрейтор Руди Кестлер четвёртой роты третьего…
— Знаю. Говорит капитан Хольцман. Что там случилось? Коротко!
— Яволь! Когда наше отделение подошло к трамваю, ваш наблюдатель был тяжело ранен русскими…
— Уже доложено. Дальше. Сколько было русских?
— Сначала двое. Потом появились ещё шестеро с ручным пулемётом. Они обстреляли нас и прошили вагон…
Начав сочинять, я увлёкся и успокоился. Язык у меня развязался, и я готов был сообщить немецкому офицеру множество подробностей…
— Пулемётчика мы убили, — вдохновенно сочинял я. — Остальные обратились в бегство. Наши их преследуют. Меня оставили помочь раненому наблюдателю. Унтер-офицер Хельмут Раабе только что умер от ран.
— Несчастный Хельмут, — проговорил немецкий капитан.
— Здесь его карта, карабин и бинокль. Прикажете принести вам?
Ответ был настолько неожиданным, что я растерялся и замолчал, будто и в самом деле сказанное касалось меня.
— Ищешь предлог уйти в тыл, трусливая пехотная свинья! Попробуй только тронуться с места без приказа… Что?! Проглотил язык? — донеслось из трубки.
— Жду приказания, господин капитан.
— Доложи, что ты там видишь?
— Ничего не вижу, — ответил я. — Нахожусь внутри вагона. Разрешите подняться на крышу, господин капитан.
— Хоть на небо! Но чтобы через три минуты было доложено. Мой позывной «Вершина». Твой — «Муха». Понял?
— Яволь.
— Повторяю, доложить через три минуты. Будьте внимательны, Кестлер, — продолжал капитан Хольцман более мягко и переходя на «вы». — Я понимаю, вы не артиллерист, но вы сейчас наши единственные глаза. Русские заткнули проход, по которому вы прошли к шоссе. Слава богу, они не обнаружили телефонный провод. Но нашему новому наблюдателю к вам не пробиться.
— Значит, мы отрезаны, господин капитан? Неужели это случилось?
— Без паники, ефрейтор. На этом участке каша. Но все переменится. Ваша пехота готовится к атаке на Стрельну. А я не вижу, что делается вокруг… Вы поняли, Кестлер?
— Яволь! Zur Stelle! (На месте!) — рявкнул я в трубку уставный немецкий ответ о готовности — нечто вроде нашего «есть!». При этом я невольно щёлкнул задниками полуботинок, точно на мне были кованые немецкие сапоги-раструбы.
Положив трубку, я быстро передал суть разговора товарищам.
— Накрыть бы сейчас эту их пехоту их же собственным артогнём. Во было бы крепко! — сказал Кратов, потирая руки. — Вроде есть шанец.
— Не фантазируй! — резко оборвал Андрей. — Такое только в приключенческих книжках удаётся… Пусть хотя бы по пустому месту снаряды покидают.
— Чего толку-то по пустому! — обиженно проворчал моряк.
— Есть толк! И снаряды пусть зря потратят… А главное — батареи засечь попробуем… Вот только чем бы таким этого капитана пугнуть, чтобы он тотчас открыл огонь?
Андрей задумался.
— Пугнуть чем? Глупый вопрос! — Глаза Кратова посветлели. — Десант, мол, с залива. Давай, Саня, докладывай.
— Годится, — сказал Андрей.
— Что мне говорить? — спросил я.
— Так и говори про матросов. Скажешь: между заливом и шоссе скрытно сосредоточилась морская часть. — Андрей взглянул на карту. — Запомни: квадрат семнадцать-девять.
— Запомнил.
— Ну, давай, друг Саня, попытай счастья. А ты, Павел, обеги поляну. Собери все трофейные автоматы.
— И документы, — вставил я.
— И документы. Все это снесём в бетонную трубу на шоссе, отсюда назад метров триста. Нам, видимо, в ней отсиживаться придётся.
— Есть! — сказал матрос.
Взяв карту и бинокль, с неразлучной винтовкой за плечами, Андрей полез на крышу вагона.
Я снял трубку.
— «Flige»! «Flige»! «Flige»! («Муха»! Я — «Муха»!) — закричал я в телефон.
— «Gipfel» ist da. («Вершина» слушает.)
— «Вершина», «Вершина»! — заговорил я прерывающимся голосом. — Матросы!
— Матросы?! Где, сколько? Спокойно, ефрейтор Кестлер, докладывайте спокойно.
— Целое множество, господин капитан, целое множество!
— Да где же они? Говорите толком! Карта перед вами?
— Так точно! Докладываю. Их вылезло несколько сотен. Они были скрыты в кустах между дорогой и заливом.
— Квадрат?! Квадрат! — завопил немец.
— Теперь они уже не там, где были…
— Квадрат, Кестлер!! Дубина! Свинья! Скорее! Умоляю! Милый Кестлер, скорее…
— Они рассредоточиваются в цепи, — продолжал я.
— Квадрат, проклятое дерьмо, слышишь ты?!
— Квадрат семнадцать-девять.
— Кестлер! Наблюдать! Докладывать! Вы поняли?
— Яволь!
И тут я услышал канонаду. Бросив трубку, я полез на крышу вагона. Бежавший по полю Кратов радостно завопил:
— Молодец, переводчик! Во дают! Во дают! Про матросов ты им сказал?!
— А как же!
— Ага! Испугались!
Шведов смотрел куда-то влево и делал на карте пометки.
— Эх, жаль, светло ещё — трудновато их батареи засечь. Но все-таки примерно можно.
Равнину между заливом и шоссе в полукилометре впереди нас заволокло дымом разрывов. В воздухе над дымами кувыркались какие-то обломки и комья.
— Вот так! — сказал Шведов. — Хорошо работают!
Не успел Андрей произнести эти слова, как артиллерийский грохот разом смолк… Какое-то мгновение мы вслушивались в надежде услышать новые залпы.
— Все, — сказал Шведов. — Расчухали что-то. А ну, Саня, вниз. Надо сматываться отсюда. Наверное, сейчас нас накроют.
Я скатился на дорогу. Андрей слез вслед за мной. В это же время и моряк подошёл к вагону. На нем висело несколько автоматов. По земле за ремень он приволок мой ранец, который я оставил в канаве.
— Айда к трубе. Быстро! — скомандовал Андрей.
— Вы бегите, — сказал нам Кратов. — У меня ещё дельце есть одно.
Я помчался вдоль кювета. Подбегая к трубе, я оглянулся. Кратов бежал к нам, прижимая к груди немецкий телефонный аппарат.
Возле трубы мы долго молча вслушивались.
— Чего ж он не бьёт? — удивился моряк. — Я ж его по телефону так обложил! Полный морской паёк выдал.
— Жаль, конечно, — вздохнул Шведов. — Отсиделись бы в трубе.
— Нет, но ведь я же его так отшлифовал! — Кратов потряс кулаком. — Мёртвый бы не выдержал.
— Поняли, что обожглись. Не хотят второй раз вслепую снаряды кидать.
Шведов присел на траву. Наконец-то выдалась минута, когда я мог высказать товарищам накопившиеся во мне чувства.
— Павел, — начал я торжественно, — позвольте мне пожать вашу мужественную руку. Вы спасли мне жизнь.
— Когда это?
— А вон там, у канавы. Если бы вы не уложили того фашиста, мне был бы капут… А если бы не Андрей, я бы вообще давно бы…
— Ну, эту песню ты, Саня, зря заводишь, — сказал Шведов. — Никто никого не спасал. Каждый воевал и всё. В том числе и ты. Так что благодарить друг друга не надо.
— Но ведь хорошо, друзья, что так хорошо все кончилось! — продолжал я.
— Что кончилось-то? — нахмурился Андрей. — Вот сейчас докурим и будем воевать дальше.
— Покушать бы чего. — Я похлопал себя по животу.
— Да, пора. В случае чего, нырнём в трубу, — сказал Андрей.
Я подтянул за ремень свой ранец, лежавший на куче трофейных автоматов, достал хлеб и сало. Кратов успел заметить среди моих вещичек флакон одеколона.
— Эге, да у тебя, переводчик, и выпивка припасена.
— Какая выпивка?
— Одеколон! Гляди-ка, и кружка у него есть.
— Кружку, ложку и зубную щётку полагается брать с собой при явке к месту службы, — разъяснил я.
— Ну, ладно, «кружка, ложка, поварёшка»… Давай разопьём твой одеколончик. — Кратов вдруг посерьёзнел. — Причина есть.
— Пожалуйста, пейте. — Я протянул ему флакон и кружку.
— По маленькой и в самом деле не худо, — сказал Шведов.
Вот уж от него не ожидал… Пить одеколон?! На это же способны только последние пьянчуги. Ну, Кратов ещё куда ни шло. Забубённая натура. Но Андрей! Не ожидал… Повод выпить, конечно, есть… Шутка сказать, после такого боя все трое целы и невредимы. Да ещё и трофеев набрали. Да ещё и фашистов по пустому месту бить заставили. Если кому-нибудь все это рассказать, не поверят. Ни за что не поверят!
Кратов тем временем накапал одеколон через узенькое горлышко флакона в кружку и протянул её Шведову. Тот долил в неё воды из фляги.
— Что ж, братцы, за наш боевой успех. Дай бог не последний.
Андрей поднёс было кружку к губам, на Кратов неожиданно его остановил и взял кружку себе.
— Стойте, братцы. За боевые успехи вы ещё выпьете. Я за Нюрку должен выпить, за Белую Головку.
За Нюрку? Тут только я спохватился, что в суматохе боя и не вспомнил о ней.
— Что с ней сталось? Куда ты её девал? — спросил Андрей.
— Нету больше Нюрки. За память её.
Моряк рывком запрокинул голову. Андрей выпил молча. Кружка оказалась у меня. Я глотнул, закашлялся, задохнулся, слезы полились у меня из глаз. «Нюрка! Красивая наша попутчица! Неужели правда, что её уже нет, что лежит она где-то здесь, неподалёку, и ветер шевелит вместе с травой её светлые волосы…»
— Не случайно я на вас набрёл, братва, — тихим голосом сказал Кратов. — Хотел Нюрку похоронить. У Андрея лопатка сапёрная есть. Пошёл я за лопаткой, услыхал стрельбу и на ваш бой вышел. Смотрю…
— Что здесь было, мы знаем, — перебил Шведов. — Ты про Нюрку расскажи.
Чёрные брови Кратова сошлись над переносицей, он точно обдумывал, с чего начать…
Может быть, я не совсем точно передам теперь рассказ моряка. Что же касается наших с Андреем вопросов и восклицаний, о них я умолчу вовсе.
Рассказ этот не о нас — о Нюрке, о последнем её часе. Я перескажу его так, как он живёт в моей памяти.
…Сперва мы с Нюркой тоже шли вдоль шоссе по кювету. Нюрка все в поле отбегала, цветки собирать. Ну, думаю, валяй, валяй, собирай!
Я все посматривал на неё. И когда прыгнет она с кочки на кочку, и когда нагнётся. И присядет когда. Красиво так все у неё складывалось. Вот бы, думаю, удалиться с ней куда-нибудь от посторонних глаз, например от ваших, может быть, чего-нибудь и получится… Короче, как подошла она ко мне с этими цветиками: «Паша, Паша, погляди, какие красивые», я ей и сказал:
— Знаешь что, Нюрка, давай с этого фарватера к заливу подадимся. Стреляют туда меньше.
— А ничего, — говорит, — я уже привыкла.
Ну, думаю, будем с другого борта захождение играть.
— Там, — говорю, — Нюра, цветов больше, чем здесь.
— Тогда, — говорит, — пойдём, Паша.
Свернули мы к заливу.
Между прочим, был бы я один, все равно бы к берегу подался. Там мне вроде бы ближе к дому. Корабли видать. Морской канал. Кронштадт. В случае чего, вплавь добраться можно.
Дошли мы до залива. Подбежал я к самой воде. Вдыхаю морской воздух. Камышом пахнет, тиной. Хорошо! Нюрка возле меня стояла, руку мою левую обняла и спрашивает:
— Что это ты, Паша?
Я и отвечаю:
— Обидно, что на землю с корабля сойти пришлось.
— С корабля ты бы меня не разглядел, и мы бы с тобою не встретились.
— Может, мне ещё Гитлеру спасибо сказать? Если бы не война, тоже мы бы с тобой не встретились.
Ещё крепче она прижалась к моей руке и говорит:
— Если бы не война, тем более бы встретились. Ты, Паша, сходил на берег по выходным дням? Гулял в Петергофе?
— Много нас там гуляло, охотников до девчат. Кто-нибудь другой тебя бы и пришвартовал.
— Ведь никто не пришвартовал. А сколько пыталось.
— Так никто и не сумел?
— Никто, Паша.
— Заливаешь!
— Нет, правда.
— Тогда чего же так?
— Не нравился никто. Ждала все какого-то другого совсем.
— Принца, что ли?
— Сама не знала, что мне надобно было. Теперь зато знаю… Как снял ты меня там, на развилке, с грузовика, как поднял над собой, посмотрела я сверху в твои глаза… Ещё имени твоего не знала, а поняла: хочу, чтобы всегда эти руки меня поддерживали и чтобы в глаза эти мне всегда смотреться… Ты ещё задержал меня немного в воздухе, и стала я в тот миг словно птица. А ты тут возьми и опусти меня на землю…
— Сколько ж тебя можно на весу держать. Птичка-то ты плотненькая.
Хотел я тут высвободить руку, чтобы свои слова насчёт её плотности проиллюстрировать, но воздержался. Неохота было свой авторитет подрывать, раз она про меня такие слова говорит. А Нюрка, все так же ко мне прижавшись, говорит ещё:
— Когда ты, Паша, с лейтенантом заспорил, заступился за женщин наших, чтобы их за детишками в Стрельну пустили, поняла я, что душа у тебя добрая, хотя вид суровый.
— Скажешь тоже, «добрая душа». Что я, баба, что ли?
Возражаю я ей так это вроде бы свысока. А внутри себя чувствую: что-то во мне делается… И вокруг тоже все какое-то другое становится. И сердечный стук в ушах так отдаётся, что залпы с моря хуже слышны.
Повернул я её к себе, обнял за плечи, в глаза заглянул, да тут и остановился. Такую я в них увидел ко мне доверчивость, что аж дух перехватило. «Ну, — думаю, — держись, Пашка Кратов, и в самом деле не превратись в какого-нибудь принца! Двигай лучше на дизелях полным ходом по фарватеру».
— Вот что, — говорю, — Нюра, ты мне тоже с первого раза понравилась.
— Знаю, Паша. Я ведь красивая.
— Выходит, — говорю, — у нас с тобой одновременное взаимное влечение. Вот и давай я тебя для начала поцелую.
Молчит Нюрка и смотрит на меня. А я продолжаю:
— Только пойдёмте, Нюрочка, целоваться туда, в кустики, а то, чего доброго, братва вон с той коробки в дальномер за нами подсматривать начнёт.
— Зачем ты так, Паша? Это ведь не ты говоришь.
— А кто же? Я. Надо понимать: война. Канителиться некогда: враг у ворот!
— Ну и что же, что война. Пусть все по-хорошему у нас с тобой будет.
— Так и я хочу по-хорошему. Адрес у тебя возьму, свои тебе запишу координаты — номер полевой почты и мамашин адрес. Фото мне своё пришлёшь. И ждать будешь надёжнее. А я, если живой буду, тоже тебя не забуду.
— Я и так буду тебя ждать, Паша. Только тебя. Сколько бы ни пришлось… А сейчас пошли.
Вдруг слышно стало: снаряды где-то у шоссе рвутся. Один, другой, третий. Штук двадцать вдарило.
Нюрка за женщин своих заволновалась: не их ли у дороги накрыли. Я про вас двоих подумал. В общем, война о себе напомнила: не забывайтесь, мол, люди, здесь я.
Нюрка меня за рукав потянула:
— Пойдём, Паша.
— Ладно, — говорю, — пошли. Отведу тебя в Стрельну. А сам дальше. Мне в Рамбов поспешать надо.
С берега мы ушли в заросли. Я впереди иду. Нюрке я строго сказал: цветов не собирать. Идти за мной в кильватер шаг в шаг. Разговорчики отставить.
Сам я тоже иду молча. Пусть чувствует: обиженный я.
Идём кустами. Вдруг я слышу: смеётся кто-то не по-нашему.
Нюрке я вовремя успел руку сжать, к земле её пригнул. Сам распластался. Гляжу — на том краю поляны возле перелеска походная кухня дымит. На подножке немец стоит. В каске и в белом фартуке. Черпаком в котле помешивает. Другой — спиной к нам — дровишки нарубает. Третий на пеньке сидит, карабин на коленях держит.
Соображаю так: рота их впереди, перед Стрельной, а тут обед для них варят. Выходит, от залива до шоссе пространство перехвачено. На Стрельну здесь не пробиться. Ну, а этих трех, думаю, надо прибрать. Закон такой: видишь фашиста — бей! Расположились тут, как дома! Который на пеньке сидит, чего-то рассказывает. Кок черпаком помешивает и регочет. Третий так это легонько топориком помахивает и тоже посмеивается. Рассчитываю: первым выстрелом кончаю того, что на пеньке сидит. Вторым — который дровишки нарубает. Ну, а уж кока прикончу последним.
Шепчу Нюрке:
— Ползи назад, а за теми кустами — бегом! Я догоню…
Качает головой: не пойду, мол, никуда.
— Зачем тебе здесь быть? Мешать будешь!
Опять головой качает. Что с ней будешь делать! Некогда споры устраивать.
Прицелился я в того фашиста, что на пеньке сидел. Тут время было хорошо прицелиться. Сковырнулся он с пенька, даже не ойкнул.
Тот, что с топориком, подхватился бежать к перелеску. Два раза по нему дал. Догнала пуля. За спину схватился и брякнулся.
Кок, тот проворнее всех оказался. Мигом с подножки соскочил, на землю за колесо своей кухни лёг. Карабин у него под рукой оказался. Лежит и бьёт. Вроде не видит нас. Бьёт в кусты не прицельно. Левее пули посвистывают.
Я Нюрке шепчу:
— Не шевелись.
А сам пополз вправо. Поскольку отсюда мог я промахнуться. Из-за колёса немец неудобно для меня торчит.
Заметил меня, гад! В мою сторону ударил. Возле самой каски пуля прошла. Вскакиваю тогда на ноги и бросок делаю шагов на пять. Попробуй на бегу сквозь кусты попади! Пока бежал, слышу — ещё раз он ударил. Но куда-то позади меня. Потерял, значит, из виду. Кинулся я снова на землю. Вот теперь мне сподручно. Как влепил я ему в борт пару горячих, так и перекатился он фартуком кверху.
Ну, думаю, эти все. Теперь надо отдавать швартовы… Того и гляди, прискачут на выстрелы из ихней роты. Что я с Нюркой против них сделаю?!
Бегу к Нюрке. Гляжу — не лежит она, а сидит. Спиной к кусту прислонилась. Левую руку на груди держит и правой её прикрывает. Улыбается мне, будто в чем-то виновата.
— Вставай, — говорю, — Нюра, скоренько. Отчаливать отсюда надо.
А она сидит, не двигается.
— Нюра! Что ты! Что это с тобой, Нюра?!
— Прощай, Паша. Если что не так было…
Тут заметил я, что платье у неё под рукавами потемнело.
Закинул я карабин за спину, нагнулся, чтобы осторожно с земли её поднять.
— Как же это случилось? Как же это ты так, Нюра…
— По тебе он начал стрелять, Паша. Ну, поднялась я…
Схватил я Нюрку на руки и побежал. По полянам бегу. Через кусты проламываюсь. Бегу, спотыкаюсь. Все приговариваю:
— Нюра, потерпи. Нюра, не умирай! В деревне Ульянка наш медсанбат стоит, вёрст семь всего отсюда. Домчу тебя быстро. Не умирай, Нюра! Вместе ведь нам с тобой быть надо.
Молчит Нюрка, улыбается. Один только раз на моё «потерпи» ответила: «Не больно мне теперь, Паша. Остывает уже пуля. Сперва очень жгла. А теперь уже остывает».
Я все бежал и бежал. Фрицы, видно, своих убитых обнаружили, но в заросли не пошли. Стали мины кидать по площади. Мне не до мин этих было…
Когда умерла Нюрка, я не заметил. Тяжесть вдруг почувствовал. Остановился. Глянул на её лицо и увидел: нет больше Нюрки. Поднял я её над собой, как тогда, когда с грузовика её снимал. Зажмурил глаза. Волосы её на лицо мне свесились, щекочут… И будто живая Нюрка…
— Нюрочка, — шепчу, — Нюра… Побыла бы ты ещё живой.
Не слышит. Руки и ноги у неё повисли, качаются. Мёртвая она вся.
Отнёс я её к большому дереву. Положил между корнями. Вынул из-под фланелевки бескозырку, лицо ей накрыл. Наломал веток, временную могилку над Нюркой сделал. Тут и вспомнил, что у Андрея лопатка сапёрная есть. Пошёл вас искать. Вот так на ваш бой и вышел…
Когда моряк замолчал, из моей груди готовы были вырваться слова самой искренней боли и жалости. Но так и не вырвались… Сказались совсем другие — пустые и глупые:
— Обидно все-таки подставить грудь под пулю какого-то повара…
— А вот Нюрка об этом не задумывалась, — оборвал меня Андрей. — Ты, Павел, — продолжал он, — на том дереве, над могилкой, обязательно вырежи: «Погибла в бою». У нас вот винтовки, гранаты. А у Нюрки у этой ничего не было… Кроме сердца.
— А фамилию-то я у неё так и не успел спросить. Не знаю я её фамилии, — вздохнул Кратов.
— Доберёшься до Стрельны — разыщи Нюркиных стариков, — посоветовал Шведов. — По имени и по приметам укажут тебе их дом.
— Тоже верно. Ну, братва, пошёл я.
Кратов поднялся.
— Лопатку могу взять?
— Бери, конечно. — Шведов протянул Кратову лопатку в зеленом брезентовом футляре.
Моряк разомкнул пряжку, надел лопатку на ремень, вскинул на плечо карабин и поднял трофейный автомат.
— Ну, прощевайте.
— Может быть, и встретимся когда-нибудь, — сказал я, пожимая руку Кратова.
— Чего не бывает, — глухо отозвался он.
Некоторое время мы смотрели ему вслед. Моряк шёл в сторону залива не то пригнувшись, не то ссутулившись. Иногда останавливался и вслушивался, но ни разу не обернулся. Потом исчез в кустах.
— Пойдём и мы, — сказал Андрей. — Надевай ранец.
Мы сложили трофеи в плащ-палатку. Получилась солидная ноша: ручной пулемёт, карабин, штук шесть автоматов-шмайссеров и целая куча магазинов с патронами.
Шведов встал впереди. Я ухватил плащ-палатку сзади.
— Когда устанешь, скажешь, — бросил мне Андрей. — Переменимся тогда местами.
Мы шли по той же дороге, мимо тех же трамваев. Несколько раз менялись местами. Рукам становилось легче при перемене положения.
Шведов торопился. Он считал, что наши, вернее сказать, его данные о противнике могут быть полезными и что надо как можно скорее довести их до сведения командования.
Шум боя слышался теперь справа от нас и становился с каждым шагом все грознее.
Андрей что-то говорил по дороге, но было плохо слышно. Он шёл в этот момент впереди и не поворачивал головы. Да и думал я о другом. Из головы не выходили события, которые пришлось пережить за этот день. Мысли прыгали и перемешивались. Я вспоминал наш бой возле трамвая. Теперь, когда пули свистели только в моей памяти, становилось страшно, страшнее, чем было тогда. Вспоминалась Нюрка. Живая, весёлая. Мёртвой я её, слава богу, не видел.
Вспоминался я мой разговор с капитаном Хольцманом. Происходившее казалось мне теперь сумбурным сном, который вот-вот оборвётся и уступит место действительности.
Так оно и получилось.
Мы вышли к тому месту, где лежали убитые женщины и Сечкин.
Я воспользовался тем, что шёл сзади, держась за плащ-палатку, и плотно зажмурил глаза. Я шагал, как слепой за поводырём. Открыл я глаза, лишь когда гудение бесчисленных мух стало затихать позади.
Мы прошли дальше немногим более километра. Неожиданно впереди из-за кустов раздался окрик:
— Стой! Кто идёт?
Шведов остановился и тотчас отпустил углы плащ-палатки. Я не успел этого сделать, и наши трофеи с лязгом вывалились на землю.
— Свои, — ответил Шведов, сдёргивая с шеи автомат.
— Стой! Стрелять буду! Пароль!
— Какой ещё пароль! Здесь дорога, — возразил Андрей. — Ты кто такой вообще?
— Я часовой.
— «Часовой»! — усмехнулся Андрей. — Объект охраны — куст. Оборону надо занимать, окапываться, а не кусты охранять.
— Не учи учёного.
Раздался выстрел в воздух.
Из небольшой дачки, расположенной в парке справа от дороги, выскочили четыре красноармейца во главе с сержантом. Когда они приблизились, часовой вышел из-за куста и доложил сержанту:
— Товарищ Карнач! Мною задержаны два военных служащих, направляющихся со стороны фронта в сторону тыла.
— Ясно, — сказал сержант. — Сейчас лейтенанту доложу.
Из дачи вышел и пересёк шоссе лейтенант. Он шёл медленно, держа руки в карманах синих бриджей, нависавших над начищенными хромовыми сапогами. Шинель у него была накинута на плечи.
На круглом его лице выделялись тонкие усики и косо срезанные бакенбарды.
— Товарищ лейтенант, — вытянулся караульный начальник. — На пост вышли со стороны фронта один военнослужащий в полной форме и один одетый в разное.
— Кто такие? — спросил лейтенант.
— Старший сержант Первого полка девяностой стрелковой дивизии Шведов, — доложил Андрей, подняв ладонь к пилотке.
— Военный переводчик штаба Второй стрелковой дивизии народного ополчения, — отчеканил я, тоже вытянувшись и приложив руку к каске.
— Предъявляйте документы.
Шведов протянул красноармейскую книжку с вложенной туда командировкой. Я — командировочное предписание и удостоверение личности.
— Так, так, — процедил лейтенант. — Значит, дивизии ваши там, — он махнул рукой в сторону Стрельны, — а вы оттуда!
— Разрешите доложить, товарищ лейтенант…
— Чего тут докладывать?! Что вы будете мне докладывать?! Что я, сам не вижу?! Идёте с фронта в тыл.
— Товарищ лейтенат, — решительно продолжал Андрей, — противник вышел на шоссе и к заливу. Мы собрали о нем разведданные. Прошу срочно доставить нас в штаб ближайшей воинской части.
— Сначала мне будете отвечать. Откуда столько трофейного оружия?
— Взяли в бою.
— В составе какой части были в бою?
— Вот мы двое.
Я подумал, что несправедливо умолчать о Кратове.
— Ещё краснофлотец один был с нами…
— Фамилия? — Лейтенант вынул из полевой сумки блокнот. — Какой он части?
— Этого мы не знаем, — сказал Шведов и посмотрел на меня.
— Так, так. Значит, вы втроём с одними винтовочками уничтожили чуть не целое отделение автоматчиков, да ещё с ручным пулемётом. Молодцы! Ну, молодцы!
— Это ещё не все, — заявил я. — Мы вызвали артналёт немцев на пустой квадрат.
— Товарищ лейтенат! — сказал красноармеец, стоявший возле меня. — Вин же пьяный. Вид него из рота водеколоном разит, нема спасу.
— С одеколону он и брешет, — сказал Карнач.
— Он правду говорит, — возразил Андрей. — У нас был серьёзный бой с противником.
— А ну, дыхни, — сказал лейтенант Шведову и приблизил нос к его лицу. — Ясненько. Пьяные дезертиры. Ладно, хватит толковать. Клади оружие.
— Товарищ лейтенант, разрешите…
— Кладите оружие, я вам приказываю!
Андрей покачал головой, вздохнул и бросил на кучу трофеев автомат, потом пистолет.
— Ишь, чего только не насобирали, — с укоризной сказал один из красноармейцев.
— Убитых обобрали, — отозвался другой.
— Зачем выдумываете?! Зачем врёте?! — воскликнул я. — Вам же сказано: мы взяли оружие в бою у врага.
Карнач ехидно усмехнулся.
— И пистолет ваш командирский — тоже у врага?
Я ждал, что Шведов сейчас объяснит, откуда у него пистолет. Но он молча взялся за ремень винтовки, чтобы снять её со спины. Тут я не выдержал.
— Эй вы! — закричал я лейтенанту. — Не смейте оскорблять этого человека. Андрей, не отдавайте винтовку! Они не имеют права! Надо их самих проверить! Что они тут делают?! Не отдавайте винтовку, Андрей!
— Что?! — воскликнул лейтенант. — Взять его.
Красноармейцы приблизились ко мне, но я отскочил назад, на шоссе.
— Не подходить! — заорал я и положил руку на автомат.
— Отставить! — гаркнул на меня Андрей. — Выполнять приказание старшего без разговоров!
Он подскочил ко мне, выхватил автомат и бросил на кучу других.
— Что ты делаешь, дурень?
— Я правду говорю! Правда на нашей стороне!
— Главная правда на войне — это дисциплина. Не будет её — конец всем нашим правдам… Ваше приказание выполнено, товарищ лейтенант, — обернулся Андрей к лейтенанту. — Оружие сдано. А на ваши неправильные действия я буду жаловаться, товарищ лейтенант. Доставьте нас в штаб. Дело не ждёт.
— Доставим. Доставим куда следует. А потом жалуйтесь сколько влезет.
Лейтенант скомандовал:
— Снять с них ремни. А вы оба — руки назад!
Карнач подошёл ко мне и, обхлопав меня ладонями, обшарил карманы. У Шведова он забрал кремень и кресало.
— Добрая машинка. Пускай у меня побудет. — Он положил огниво к себе в карман.
Нас повели в сторону Сосновой Поляны. Двое красноармейцев понесли плащ-палатку с оружием.
За день обстановка резко переменилась. Утром на шоссе и по обеим сторонам его было пустынно. Теперь здесь стало очень оживлённо. По склону возвышенности, что тянется справа вдоль дороги, между кустами и деревьями осторожно спускаются раненые. У кого перевязана голова, у кого рука, кто прыгает, опираясь на винтовку или на палку.
Впереди, возле обочины, стоят запряжённые лошадьми медицинские повозки с красными крестами на бортах. Медсёстры подсаживают раненых. Легкораненые бредут к городу пешком…
Ещё дальше, впереди, стоит выкрашенный в бурый цвет автобус. В него через дверь, открытую в задней стенке, с носилок грузят раненых.
За возвышенностью, которую занимают наши войска, идёт бой. Отчётливо слышится неумолкающая пулемётная стрельба. Тяжёлые снаряды наших пушек, перелетающие за дорогу, рвутся теперь где-то совсем близко за горкой. В отдалении грохочут разрывы бомб: фашистские самолёты бомбят наши позиции под Урицком и Пулковом. То и дело стегают по ушам залпы небольших пушек, стоящих на горе над дорогой.
На склоне, на самом шоссе и слева от него, на болотистой равнине между шоссе и заливом, то здесь, то там, изредка вздымаются столбы земли, поднятые вражескими снарядами и тяжёлыми минами. Весь этот грохот, свист, вой, треск сливается в непреходящий общий гул. «Если цепочка наших частей на противоположном склоне возвышенности будет прорвана, — подумал я, — сюда, на дорогу, вслед за ранеными, которые идут все гуще, начнут спускаться фашисты».
На равнине между шоссе и заливом теперь тоже много людей. Рабочие растаскивают по полю броневые колпаки. Каждый колпак за буксирный крюк тянет тросами целая артель человек из десяти — двенадцати рабочих парней в кепках и ватниках. У всех за плечами винтовки. Такие же парни катят по полю станковые пулемёты. Очевидно: под броневыми колпаками тотчас после их установки должны расположиться пулемётчики…
Солнце садилось в тучи. С моря подул жёсткий ветер. Ноги в промокших ботинках застыли. Подошва на левом ботинке, которую я зацепил за корягу, ещё когда бежал в атаку на трамвай, теперь и вовсе оторвалась. При каждом шаге она мерзко хлопала…
Красноармейская каска, ранец, гражданская тужурка и брюки, хлопающая подошва — вид у меня и впрямь дезертирский.
Чтобы поглядеть на нас, раненые приподнимали головы над бортами повозок.
Мне казалось, что даже лошади неспроста покачивают головами.
Над бортом одной из повозок поднялась забинтованная голова. Из-под повязки были видны только глаза. Встретив взгляд, полный презрения, я не удержался и крикнул:
— Товарищ! Мы не дезертиры! Это ошибка! Честное слово!
Повязка там, где был рот, зашевелилась. Я не слышал, что раненый произнёс. Но глаза смотрели на меня все так же презрительно и зло.
— Будешь орать — дальше не поведу. Отдам на их суд. — Лейтенант кивнул в сторону группы раненых, которые стояли возле повозок.
— Ну и отдавайте! Любой поймёт: нас не за что наказывать!
— Молчи, Саня, молчи! — процедил Андрей. — Разберутся.
Бойцы в окровавленных повязках, скопившиеся у повозок, тоже смотрели на нас с презрением.
— Куда их ведёте? Шлёпнуть надо на месте, — деловито сказал один из них.
— Шлёпнут где положено, — заверил его наш лейтенант.
Все кипело во мне от обиды. «За что? Почему такая несправедливость? Почему такое недоверие? Кто он такой, этот злобный лейтенант? Кто дал ему право так поступать? Ну, ничего! Андрей сказал, что мы будем на него жаловаться. Уж я распишу его начальству, какое барахло его подчинённый! Я про него в газету напишу!»
Андрей шёл молча. Без ремня, без оружия, со сложенными за спиной руками, с опущенной головой, он был совсем на себя не похож.
Я смотрю на него, и мне вдруг начинает казаться, что человек, понуро шагающий передо мной, лица которого я не вижу, вовсе не Андрей, а кто-то другой, незнакомый… Дезертир какой-то, которого поймали и ведут под конвоем. Шведов в это же самое время живёт в моем сознании отдельно от этого, бредущего впереди. Живёт таким, каким он был: подтянутым, при оружии… И в бою, с пулемётом… И там, в трамвае, с трофейной картой… Ни с того ни с сего в моей голове громоздятся странные воспоминания — далёкие, неуместные. Я вижу себя в самый первый день в школе. Вместе с такими же малышами я топаю по кругу в большом двусветном зале. Мы разучиваем песенку и в такт шагам поем:
В момент этого хоровода-игры я, конечно, ощущал себя «пролетарской пехотой». Позднее пришло понимание, что я — это мальчик Саня, а боец Красной Армии — это тот взрослый человек, советский часовой, изображённый на плакатах в будёновке и в длинном тулупе, сжимающий могучей рукой свою винтовку со штыком… Людей в серых остроконечных шлемах я встречал постоянно. Они шагали строем по улицам — то на парад с винтовками у плеч, то в баню с полотенцами и мочалками под мышками… Каждую весну они шли в летние лагеря. Тогда винтовки висели у них за плечами, мерно покачивался строй штыков… Ходили они с песнями. Одну песню пели чаще других:
Это была сама правда: конечно, всех сильней!.. И от этого было радостно. Разве это не прекрасно, что армия, рождённая революцией, армия защиты свободы и равноправия всех людей на земле — белых, жёлтых, чёрных — сильнее, чем армия буржуев, помещиков и фашистов?! И я всю жизнь люблю её, нашу и мою Красную Армию, непобедимую и справедливую. Потому и непобедимую, что справедливую…
Вот я, кажется, уловил кончик нити моих мыслей и понял, почему они приняли такое направление. Да потому, что Андрей Шведов, о котором я думал, — это и есть Красная Армия. Он олицетворяет в себе все то хорошее, что связано в моем сознании с её бойцом — красноармейцем. Он мужественный, умелый воин. А главное — он хороший и честный человек. Я убеждался в этом не раз за сегодняшний день. И я уверен: таким он будет всегда, всю войну. И когда война кончится — тоже. В какую бы страну ни пришёл такой боец, как Андрей Шведов, он принесёт справедливость и помощь. Его рука, которая не дрогнет в бою с врагом, никогда не поднимется на слабого и безоружного. Никогда не протянется за чужим имуществом… Я и сейчас, шагая по этой дороге, не сомневаюсь в том, что Красная Армия всех сильней, несмотря на то что от британских морей до самого Финского залива прошли по Европе фашистские полчища. Не сомневаюсь потому, что бойцы Красной Армии — это такие люди, как Андрей Шведов… Однако толстолицый лейтенант — это ведь тоже Красная Армия… И сержант, положивший себе в карман огниво Шведова, тоже Красная Армия… И как это может быть, что такой человек и такой храбрый воин — Андрей Шведов — объявлен дезертиром, обезоружен, унижен, опозорен?! Как это может быть, что его ведут как пленного врага в то время, когда враг настоящий тут, рядом, когда кадровые бойцы так нужны в рядах защитников Ленинграда, среди которых много таких же вояк, как я… Нет, такого просто не может быть! Тем не менее это происходит. Передо мной со сложенными за спиной руками шагает Андрей Шведов. За ним в таком же положении бреду я. Нас сопровождают четыре бойца во главе с лейтенантом. Вместе мы чуть не целое отделение. Нам бы всем сейчас на передовую, влиться бы в оборону. Чего бы не отдал я в эти минуты за то, чтобы взять в руки винтовку, пойти туда, на возвышенность, и вместе с другими вступить в бой. Ну, почему нам так не повезло? Почему меня не ранила ни одна фашистская пуля? Недаром сказано: пуля дура! Тут мне приходит в голову мысль, страшная тем, что она одновременно и отвратительная, и правдоподобная. А что, если дезертир этот лейтенант? Что, если мы для него удобный предлог для того, чтобы уйти подальше в тыл? Каким же надо быть негодяем, чтобы ради спасения собственной шкуры так опозорить, а то и погубить ни в чем не повинных людей, вырвать из обороны стольких бойцов?! Гоню эту мысль прочь. «Нет, нет. Нет у тебя оснований так думать», — говорю я себе. Но ведь у него, у этого лейтенанта, ещё меньше оснований думать, что мы с Андреем дезертиры!..
Чем дальше мы шли по шоссе, тем дальше вправо уходили звуки боя. Линия фронта изгибалась на юг, к Пушкину.
В небе над Урицком чётко обозначилась граница между закатом и заревом. Отсветы пламени, запалённого здесь людьми, были куда ярче отсветов солнца. Мы свернули с шоссе и поднялись по отлогой дороге. Она привела нас в сад, обнесённый дачным забором. У края сада, возле дороги, стоял большой сарай. К его задней, обращённой к шоссе стене прижались машины. Одна «эмка» и две полуторки. В середине сада темнел двухэтажный кирпичный дом.
На крыльце я увидел часового с автоматом. Рядом с ним стоял старшина в фуражке пограничника. Завидев нас, старшина воскликнул:
— Що це хиба за опэрэта, товарищ лейтенант?
— Дезертиров задержал, — по-деловому отвечал тот, — аж от самого Ораниенбаума драпанули.
— Притомились, значит, бедолаги, — усмехнулся старшина. — А сюда-то зачем приволокли, товарищ лейтенант?
— Как то есть зачем? В Особый отдел.
— Не по адресу, — сообщил старшина. — Особый часа три назад как отсюда выехал.
— А куда? — с тревогой в голосе спросил лейтенант.
— Да бис их батьку знае. Хиба ж воны станут старшине Доценке докладывать. Вроде бы к Лиговскому каналу перебазировались. Поближе к первому эшелону штаба дивизии.
— А здесь кто же остался?
— Строевая часть. Начфин-майор со своими писарчуками. Взвод охраны штаба. Ну и старшина Доценко за коменданта второго эшелона штаба дивизии. — Последние слова старшина произнёс сугубо серьёзно.
Лейтенант был явно озадачен.
— Куда же мне их девать? — спросил он упавшим голосом.
— Ведите в Особый, куда же ещё.
— Так ведь там, у канала, где их теперь найдёшь?! Там теперь такая каша — не разберёшь, где наши, где немцы… А эти субчики, чего доброго, в перестрелке к противнику перемахнут.
— Этот лейтенант боится идти туда, где стреляют, — злорадно заявил я, чувствуя, что попадаю в цель.
— Молчать, дизик! — рявкнул лейтенант. — Слушай, Доценко, — обратился он к старшине, — возьми ты их пока и запри в какой-нибудь комнате. А я переговорю с начальством. Пусть решают, что с ними делать.
— Для хорошего человека чего и не сробишь, — согласился старшина. — Эй вы, вояки, — крикнул он нам, — заходьте до хаты!
В сенях у меня отобрали ранец. Потом нас завели в пустую комнату. В ней не было никакой мебели. Мы с Андреем сели на пол возле стены. Не хотелось ни говорить, ни думать. Я вытянул ноги, гудевшие от усталости. Сил не было даже на то, чтобы стянуть с себя тужурку. Хотелось только одного — спать. Заплетающимся языком я сказал:
— Хорошо, что здесь не Особый отдел… Хорошо, что этот трус лейтенант нас туда не повёл.
— Чего ж хорошего, — ответил Андрей. — Там-то уж точно нас допросили бы. А ведь нас если выслушать, сразу все ясно станет. Да и положение на фронте в Особом наверняка лучше знают, чем здесь, в тыловом эшелоне штаба дивизии. Значит, поняли бы: не прошли мы в Ораниенбаум, и все тут… Таких, как мы, сегодня должно быть немало. — Андрей говорил, кажется, ещё что-то, но я уже ничего больше не слышал.
Во сне я побывал дома. Мама объясняла Андрею, что во время бомбёжки лучше всего стоять в дверном проёме капитальной стены. Даже если дом обрушится, стена может уцелеть. И тот, кто стоит в дверном проёме, спасётся.
«А как же потом спуститься с голой стены?» — с улыбкой спрашивал Андрей.
«Почему же с голой? Ниже на стене что-нибудь обязательно повиснет. Например, бра… Или рояль. Или никелированная кровать. Или бывает, что куча обломков и битого кирпича доходит до второго этажа, а над ней торчат погнутые балки перекрытий. Наконец, в крайнем случае можно позвать на помощь», — закончила мама свои объяснения. Потом началась тревога, и я встал в проёме стены… Но стена повалилась на землю. Полетел вниз и я… Все ниже, ниже. И вот ударился головой. Оказывается, я повалился на бок, и голова моя стукнулась об пол.
Андрей не спал.
— Ушибся?
— Нет, ничего.
— Вставай. Вызывают.
В дверях стоял старшина Доценко с наганом в руке.
Он привёл нас в одну из соседних комнат, где за небольшим конторским столом сидел плотный майор. В комнате было темно. На столе у майора горела коптилка. Она освещала его широкоскулое лицо и интендантские петлицы с двумя зелёными шпалами. Возле стола стоял и другой командир. Он был в чёрном кожаном реглане. На ремне через плечо у него висел маузер в деревянной кобуре. Ни лица, ни петлиц, ни даже цвета фуражки этого командира я разглядеть не мог. В дальнем углу комнаты виднелись очертания ещё одного человека, высокого и худого.
— Товарищ майор, по вашему приказанию задержанных доставил, — доложил старшина Доценко.
— Старший сержант Первого стрелкового полка Девяностой стрелковой дивизии Шведов, — вытянулся Андрей.
— Отставить! — сказал майор. — Доложить как положено: «Задержанный такой-то, ранее находившийся на службе там-то и там-то…» Ясно?
— Ясно, товарищ майор административной службы.
— Гусь свинье не товарищ.
— Так точно. Однако вас за гуся не признаю, а себя за свинью, товарищ майор административной службы.
— Ишь ты, ишь ты, говор-говорок. — Майор явно разозлился. — Из Девяностой дивизии, говоришь? Кадровый, что ли?
— Так точно, служу в кадрах Красной Армии, — отчеканил Андрей.
— До армии кем был?
— Рабочий я.
— Рабочий?! — В голосе майора прозвучала ирония. — Какой же ты рабочий?!
— Токарь пятого разряда.
— Не всякий, кто стоит у станка, рабочий! Рабочий — это почётное звание! Настоящие рабочие сейчас Ленинград защищают, грудью! Рабочие с фронта не бегут!
— Мы тоже не бежали!
— Не бежали?! Верно. Вы просто шли. Все известно! Вот акт о вашем задержании лежит.
— Товарищ майор, — вмешался я, — задержавший нас лейтенант не пожелал нас выслушать.
— А он не доктор, чтобы выслушивать.
— Товарищ майор, а где карта немецкая, которая при мне была? — спросил Шведов.
— Цела карта, — вмешался командир в кожаном реглане. — Вам придётся объяснить, как она к вам попала.
— Давно бы объяснил. Просил ведь, доставьте в штаб, на карте я отметил немецкие батареи. Их можно накрыть. Они, наверно, ещё и сейчас на том же месте.
— Карта доставлена в штаб Сорок второй армии. Там артиллеристы разберутся, что к чему.
— Ну, тогда хорошо, — облегчённо вздохнул Андрей. И хотя было почти совсем темно, я разглядел на его лице улыбку. — Это хорошо, если разберутся, — повторил он. — Однако мне и лично надо доложить…
— Вот лично и доложишь капитану — начальнику разведки дивизии, — сказал майор. — Можете располагаться в соседней комнате, товарищ капитан. Доценко, обеспечь там стол, стул, чернила. — Майор сделал паузу. — А этому табуретку найди. — Майор кивнул в сторону Шведова.
— Спасибо за заботу, товарищ майор административной службы! — гаркнул Шведов, снова вытягиваясь. Нетрудно было заметить, что нарочитое подчёркивание Шведовым «майор административной службы» было тому не очень-то приятно.
— Прекратите болтать, — цыкнул он на Шведова. — Идите с капитаном.
— Есть идти с капитаном, товарищ майор администр…
— Отставить! — закричал майор.
— Есть отставить…
— Ну, ладно, ладно, пошли, — сказал Шведову капитан.
Мне в его голосе послышался смешок. Это ещё больше расположило меня к нему. До этого я отметил, что в отличие от майора капитан говорил с Андреем спокойно и обращался к нему на «вы».
Андрей по-уставному повернулся и пошёл к двери. Капитан двинулся за ним.
— Товарищ капитан! — крикнул я. — Разрешите и мне с вами. Мы ведь со Шведовым все время вместе были.
— Отставить, — ответил капитан. — Если надо будет, я вас вызову.
— Доценко, — сказал майор, — отведи этого чудака обратно. Пусть ещё там позагорает.
— Нет, я прошу и со мной разобраться! — выпалил я. — Прикажите и меня допросить или допросите сами, товарищ майор. Мне надоело ходить под подозрением. Я ни в чем не виноват.
— Поговори у меня! — крикнул майор и стукнул кулаком по столу.
В этот момент человек, молча стоявший в углу, выступил вперёд и подошёл к столу.
— Товарищ майор, — заговорил он просительным тоном, — разрешите мне допросить этого гаврика. Пока там разведотдел пушками да пулемётами противника интересуется, я бы от этого, может быть, кое-что поважнее узнал.
С этими словами говоривший нагнулся к уху майора и стал ему что-то нашёптывать. Теперь я увидел и на его гимнастёрке интендантские петлицы с «колёсиком» и с двумя кубиками.
— Думаешь? — спросил майор, когда лейтенант выпрямился.
— А зря, что ли, он на лейтенанта, который его задержал, автомат поднимал? Нет, тут дело не чистое! Честный дезертир никогда бы на такое не пошёл…
— Думаешь? — снова переспросил майор.
— А вы разрешите его допросить — вот и увидите.
— Что ж, валяй. Только в качестве кого, Будяков, ты будешь его допрашивать? Ты ведь не прокурор, не следователь какой-нибудь, а по строевой части…
— Как это в качестве кого? — удивился лейтенант. — Разве вы не знаете, что я назначен дознавателем по подразделениям штаба дивизии?
— Да нет, не знал, — признался майор.
Похоже было на то, что майор, так же как и я, впервые слышит слово «дознаватель».
Лейтенант Будяков это подметил и тотчас разъяснил:
— Дознаватели, товарищ майор, назначаются в подразделениях для всяких первичных расследований. Не всегда ведь в момент ЧП или чего другого в подразделении прокурор или следователь окажется. Вот как, например, у нас сейчас… Короче, я имею право и даже обязан этого подозрительного гаврика допросить.
— Я не против. Пускай лейтенант меня допросит, — решительно заявил я, полагая, что любой допрос тотчас приведёт к выяснению истины. — Только скажите, чтобы дали хоть что-нибудь поесть. С утра ничего во рту не было.
— Вот расскажешь всю правду, тогда и поешь, — сказал лейтенант.
Такое начало не предвещало ничего хорошего. И я начал жалеть, что сам напросился на допрос к этому лейтенанту.
— А как у тебя со строевой запиской, Будяков? — спросил майор. — Ты бы сперва своё дело закончил, а потом уж за чужое брался.
— Разрешите доложить, товарищ майор, строевую записку о количестве людей я закончить не могу. Сведения о потерях из подразделений и частей дивизии поступать перестали… Сами знаете.
— Знаю, — понуро отозвался майор. — Кое-где уже и терять некого.
— А главное, — закончил свою мысль Будяков, — бдительность для меня — дело не чужое. Да и для вас, полагаю, тоже. Особенно в такой обстановке.
— Добро, — согласился майор. — Забирай этого молокососа к себе и допроси. Только дай ему в самом деле чего-нибудь поесть… Доценко, обеспечь котелок каши там или щей… И тому тоже снеси, который у капитана… Все. Выполняйте.
— Есть выполнять, — обрадованно сказал Будяков. Он засветил карманный фонарик и дёрнул меня за рукав.
— Двигай вперёд по свету.
В коридоре и на лестнице было темно. Однако из-под многих дверей был виден бледный свет. И внизу, и наверху слышались голоса. Дом был густо населён.
Мы поднялись на второй этаж и оказались в просторной комнате. Будяков зажёг от зажигалки коптилку. Он уселся на стул, сдвинул лежавшие на столе бумаги.
— Бери стул, вон там, у стенки, — приказал он мне.
Когда я сел, Будяков с оттенком торжества в голосе произнёс:
— Ну, вот что, Данилов, дело твоё яснее ясного. Давай не тянуть. Быстренько все запишем, как было, и кончен бал.
— Что значит «яснее ясного»? Вы же меня ещё не допрашивали. А ведь сами сказали, что хотите что-то выяснить.
— Вот сейчас я тебя и допрошу. Между прочим, все по закону. Вот и бланк протокола допроса у меня есть.
В комнату вошёл старшина Доценко. Он принёс мне котелок с горячей кашей и четвертинку хлеба.
— А ложки у вас не найдётся? — спросил я, не зная, как приступить к каше.
— Ложка у солдата завсегда должна быть своя, — отвечал старшина. — В сапоге.
— Так у меня же нет сапога. В полуботинок её не засунешь… — оправдывался я. — А вообще-то, у меня ложка есть. Только она в ранце, который вы у меня отобрали.
— Ишь ты, ложку ему ещё подавай! Прямо как в ресторане он здесь себя чувствует, — проворчал Будяков. — Может быть, тебе ещё салфетку подать?!
Я не отвечал, плотно набив рот хлебом.
Старшина вынул из сапога ложку и протянул мне.
— Напрасно ты, старшина, свою ложку даёшь неизвестно кому. А вдруг окажется, что это враг, шпион какой-нибудь? Получится, что ты из одной ложки с врагом кушал? А? — Будяков засмеялся своей шутке.
— А ничего, — спокойно отозвался Доценко. — Я соби враз другую ложку раздобуду. — С этими словами он пошёл к двери.
Я принялся, давясь и обжигаясь, уплетать кашу. Было боязно, как бы Будяков не отнял у меня котелок, если каша помешает мне внятно отвечать на его вопросы. К счастью, он умиротворённо готовился к записи протокола: проверил, есть ли чернила в белой «непроливайке», попробовал, как пишет перо… Я тем временем рассматривал его лицо. Было оно худое и длинное. Подбородок выдавался вперёд острым клином. Над узким, несколько скошенным назад лбом вились мелким барашком светлые волосы. Лицо как лицо. Обычное, ничем не примечательное.
— Ну что ж, пообедали, а теперь будем работать, — сказал Будяков, закончив свои приготовления. И он начал задавать мне вопросы.
Его интересовали самые неожиданные подробности. Он спросил о том, что именно мама сказала мне на прощание. Услыхав, что она преподаёт немецкий в институте, он стал интересоваться, не немка ли она из Германии, из Прибалтики или на худой конец из Поволжья. А если нет, то каким образом она может в совершенстве знать немецкий?
С моих слов он установил, что мы с Андреем сами, без чьего-либо приказа, отказались от попытки пройти в Стрельну.
Самое пристальное внимание Будякова привлёк мой разговор по немецкому телефону с капитаном Хольцманом.
— С этого бы и начал, — сказал он мрачно, досадуя теперь о времени, потраченном на другие разговоры. — Дело, выходит, серьёзное. Ты, как я и думал, не простой дезертир…
— Я вообще не дезертир.
— Я и говорю — не дезертир ты. Не сто девяносто третья, а пятьдесят восьмая, один «б», то есть изменник Родины.
— Никакой я вам не один «б», и не сто девяносто третья тоже!
— А кто же ты?
— Я доброволец. Защищаю Ленинград…
— Скажи пожалуйста. Он — защитник Ленинграда! Без него мы Ленинград не защитим! Без трусов и предателей только и можно остановить наши войска на рубеже обороны, а значит, остановить немцев. А пока такие защитнички имеются, мы так и будем драпать да в окружения попадать. Отвечай на вопрос: распоряжения немецкого офицера выполнял?
— Да какие же это распоряжения?
— Он велел наблюдать и доложить обстановку?
— Велел.
— Выполнил его приказ?
— Якобы выполнил. На самом же деле его дезинформировал.
— Как выполнил — это другой вопрос. Факт, что выполнил… Вот оно как обернулось… А ты говоришь — зря тебя задержали. Нет, парень, зря никого не задерживают. Ну, сам скажи, много ли таких случаев, чтобы наши военнослужащие вступали в связь по телефону с немецким командованием?.. Это же на весь советско-германский фронт, от Белого до Чёрного моря, единственный факт. Здорово я тебя расколол!
— Я сам все рассказал.
— Сам бы ты ничего не рассказал. Важно правильно вопросы ставить. Тут искусство требуется… Ладно. Давай-ка все это запишем.
Будяков обмакнул перо в белую чернильницу-«непроливайку».
— Пишите точно, как я говорил.
— Само собой. Как закон требует. Все дословно.
Он начал писать, изредка обращаясь ко мне за уточнениями.
В комнате горела коптилка, тихо поскрипывало перо, что-то бубнил себе под нос Будяков. Когда разрывы снарядов слышались близко, он отрывался от протокола и вслушивался.
— Такая война идёт, немцы к Ленинграду рвутся, — сказал он во время одного из таких перерывов, — а тут сиди и разбирайся со всякими.
— Зачем же вы тут сидите, — отозвался я. — Шли бы под Урицк или под Пулково. И я бы с вами пошёл. Больше было бы пользы для Ленинграда.
— Подлец ты, подлец… — Будяков покачал головой. — Я из-за тебя здесь сижу, и ты же меня этим попрекаешь! Не всем выпало счастье в прямом бою грудью встречать врага, Враг ведь хитёр и коварен. Из попавших в плен и из гражданских он вербует и засылает к нам шпионов и диверсантов, агитаторов и ракетчиков. Всех их надо выловить и обезвредить. А сколько среди миллионов честных воинов попадается трусов, которые драпают сами и разлагают своим бегством других! Сколько дезертиров, сколько членовредителей, а?
— Не так уж много.
— Верно. А почему не так много? Потому что на пути таких, как ты, встают такие, как я. Без этого трусов и предателей развелось бы больше. А это опасно для войск. Это смертельно опасно, особенно когда враг у ворот. Вот подумай над этим, подумай!
Будяков снова стал писать, а я никак не мог понять, что же все-таки получается. Все, что сказал Будяков, верно, абсолютно верно. Дезертиров надо вылавливать и наказывать. Трусов, предателей, диверсантов, шпионов надо ловить и обезвреживать. Кто же с этим не согласен?! Выходит, он, Будяков, глашатай истины, её представитель. Но почему его истина становится ложью, как только она касается меня лично? А может быть, я действительно преступник — дезертир, предатель Родины — и просто не понимаю этого?
Тут я вспомнил вопрос, заданный мне на экзамене по философии. Было это давно, в июне.
Я вытянул билет «Учение об истине» и чётко отбарабанил необходимые формулировки. Получил «отлично». Но только теперь, в эти странные и страшные минуты, слова, которые я тогда так бойко отчеканил, наполнились для меня жизненным смыслом. «Нет истины вообще, — говорил я тогда. — Истина всегда конкретна». Для подтверждения этой мысли я привёл записанный на лекции тезис знаменитого хирурга Пирогова: «Нет болезней, есть больные». Я разливался соловьём, развивая этот тезис с высоты слышанных от мамы разговоров о чьих-то недугах: «Предположим, два человека ослабли, перенеся воспаление лёгких. Им, как и полагается, прописывают глюкозу. Но! Один из больных выздоравливает, а другой умирает: он страдал хроническим диабетом и глюкоза, столь полезная при болезни лёгких вообще, этого конкретного пациента убила». Экзаменатор сказал, что я по-настоящему проник в суть вопроса… Нет, по-настоящему в суть вопроса я проник только сейчас. И для меня вдруг будто молнией осветилось моё положение. До этой минуты все, что говорили лейтенант с косыми баками, и майор, и лейтенант Будяков, воспринималось мною как нечто случайное и в силу этого неопасное, легко отразимое. Теперь я понял, что все они, в общем, правы.
Чем была рядом с их большой правдой моя такая частная, такая маленькая правота? Пустяком, не имеющим значения.
Ведь и задержали нас не случайно. Мы и в самом деле направлялись в тыл, несли в плащ-палатке кучу трофейного оружия. Вид у меня был явно странный: красноармейская каска, ранец, гражданская тужурка, гражданский костюм, полуботинки… Конечно, все это, вместе взятое, наводило на подозрения. Да и рассказ мой, конечно же, был необычен. Я ведь сам подумал там, возле трубы: рассказать кому-нибудь про наш бой и разговор с немцами по телефону — не поверят. Вот и не верят…
Будяков придвинул ко мне листы протокола.
— Прочтёшь — в конце напишешь: «Протокол с моих слов записан правильно и мною прочитан». И подпись поставишь.
Протокол действительно был написан с моих слов. Никаких обстоятельств Будяков от себя не выдумал. Тем не менее смысл написанного Будяковым определялся предвзятым убеждением, что мы с Андреем трусы, дезертиры и изменники. Созданию именно этого впечатления способствовали и сами вопросы Будякова, и какой-то особенный стиль изложения:
«Вопрос. Кто провожал вас в дорогу дома и что вам заявили на прощание?
Ответ. Меня провожала мать. На прощание она мне заявила: «Береги себя, сынок».
Вопрос. Старались ли вы следовать подобным указаниям, полученным от матери непосредственно перед отправкой на фронт?
Ответ. Да, старался.
Вопрос. Что именно предпринималось вами лично, а также по наущению задержанного вместе с вами Шведова в целях самосохранения?..»
Фигурировал и такой вопрос: «Не был ли Шведов во время его разведки в сторону Стрельны захвачен немцами и завербован для проведения подрывных действий против Красной Армии?»
Поскольку я в разведку вместе с Андреем не ходил, мой ответ был записан так: «О факте вербовки Шведова немецкой разведкой мне ничего не известно».
Мой разговор с вражеским артиллеристом излагался таким образом:
«Вопрос. С какой целью вы сняли трубку с немецко-фашистского аппарата и вступили в связь с немецким командованием?
Ответ. На этот вопрос дать определённый ответ не могу.
Вопрос. Ваше молчание свидетельствует о том, что вы вступили в переговоры с немецким офицером с изменническими намерениями в отношении Красной Армии. Отвечайте: так это или нет?
Ответ. Этого я не подтверждаю.
Вопрос. Чем вы можете доказать, что у вас не было таких намерений?
Ответ. Тем, что я снабдил немцев дезинформацией, что привело к налёту их артиллерии на пустое место.
Вопрос. Вам понятно, что проверить это ваше утверждение в настоящий момент не представляется возможным?
Ответ. Это мне понятно.
Вопрос. Не потому ли вы даёте следствию неправдоподобные показания в расчёте на невозможность их проверить?
Ответ. Я лично считаю свои показания правдивыми».
Заканчивался протокол вполне чётко и ясно:
«Вопрос. Признаете ли вы себя виновным в том, что, имея предписание явиться в часть, вы самовольно, под влиянием старшего сержанта Шведова, повернули назад, в тыл, а также в том, что по личной инициативе, без приказа командования, вступили в прямые переговоры с немецким офицером и выполняли ряд его поручений по наблюдению за частями Красной Армии и Краснознамённого Балтийского флота?
Ответ. Я вынужден признать, что факт моего возвращения из-под Стрельны в сторону Ленинграда, а также факт моего разговора с немецким офицером по немецкому полевому телефону имели место в действительности».
— Подписывай, — сказал Будяков.
Он придвинул мне пачку «Беломора». Я закурил от протянутой спички, затянулся…
Не стану утверждать, что при чтении написанного Будяковым на лбу у меня выступил холодный пот, как принято говорить в таких случаях. Но меня и впрямь охватила безысходная жуть. Под пулями, свистевшими возле ушей, когда мы с Андреем бежали от шоссе вдоль канавы, было куда менее страшно. Там надежда была, вернее сказать, даже какая-то уверенность, что пуля пролетит мимо. Здесь она мимо не пролетит, если поверят Будякову. Здесь надежды не оставалось. Мои показания, изложенные таким образом дознавателем, были вполне достаточным основанием для того, чтобы в военное время, да ещё в такой обстановке, и в самом деле меня «шлёпнуть». И Шведова я потяну за собой такими показаниями.
«Ну уж нет! — решил я. — Если уж суждено погибнуть, погибну в бою. Да и кто он такой, этот Будяков?! Прокурор-самозванец! Ему отличиться хочется, так пусть идёт отличаться на передовую!»
Я решительно встал со стула и отпихнул от себя протокол.
— Не подпишу. Все это враньё! Ложь!
— Что?! Враньё?! — Будяков вскочил со стула. — Встать! Отставить курение! Ложь? Где ложь? Ну, покажи!.. Нет, ты покажи! Ткни пальцем, где ложь. Я говорю — ткни пальцем! Пальцем покажи, я тебе говорю!
В этот момент в комнату вошёл капитан в кожаном реглане.
— В чем дело, Будяков? Отставить шум!
— Товарищ начальник разведотдела… — Будяков вытянулся, но руки его нервно перебирали складки гимнастёрки возле ремня. — Допросом задержанного в качестве дезертира Данилова установлен факт его изменнических действий. Сначала он признался, а теперь отказывается подписать протокол. А напарник Данилова, Шведов, судя по всему, особо опасный преступник…
— Выдумываете вы все, лейтенант, — раздражённо возразил капитан. — Шведов сообщил много полезных данных о противнике. Штаб армии оценил их как исключительно важные.
— А может быть, он немцам о нашей армии тоже немало ценных данных сообщил?!
— Что значит «может быть»? На каком основании вы это заявляете?
— А на том основании, товарищ капитан, что этот гаврик Данилов после того, как Шведов ходил в разведку к немцам, по его указанию связался с немецким офицером по телефону и давал ему информацию о наших войсках. Он сам это подтвердил. Только подписывать не желает.
— И правильно делает, — сказал капитан. — Ерунда все это. Шведов мною из-под охраны освобождён и будет следовать в свою часть или в распоряжение запасного полка фронта, если к себе не доберётся. Отпустите и Данилова. Пусть явится к тем, кто его направил в Ораниенбаум, и доложит, что пройти туда не сумел.
При этих словах капитана я буквально подскочил от радости.
— Браво, товарищ капитан! Ура! Шведов — это прекрасный человек. Это очень правильно, что вы его освободили. И меня, конечно, тоже нечего здесь держать. Да здравствует справедливость!! — закричал я. — Разрешите пожать вашу руку.
Я кинулся было к капитану, но он остановил меня суровым окриком:
— Смирно! Вы что, в своём уме, Данилов?! Вы на военной службе находитесь. Что за телячьи нежности вы здесь разводите?!
— Простите, товарищ капитан. Простите меня, пожалуйста, — залепетал я. — Но вы поймите… За что такое… такое страшное… А вы все по справедливости…
Тут ноги мои подогнулись, я повалился на стул. Из глаз у меня в три ручья полились слезы. Я ждал, что сейчас последует новый окрик капитана, но поделать ничего не мог.
Заговорил, однако, Будяков.
— Простите и меня, товарищ капитан. Только вы не имеете права отпускать задержанных при таких показаниях. Их вместе с актом о задержании и протоколом первичного допроса полагается отправить куда следует.
При этих словах Будякова я разом успокоился. Улетучилась проклятая благостность, которая вдруг разлилась во мне и наплыва которой я не выдержал. Я вытер глаза и встал по стойке «смирно».
— Прекратите рассуждать, Будяков, выполняйте приказание, — сказал капитан. — Данилов, идите вниз. Там Шведов вас ждёт.
— Какое приказание мне выполнять, товарищ капитан? — спросил Будяков. — Данилова вы отпускаете на свою ответственность. А какие ещё приказания? Я не вам подчинён, а майору…
— Ошибаетесь, лейтенант, — возразил капитан. — Подразделения второго эшелона переходят к обороне. Я назначен начальником данного участка обороны. Приказываю вам, лейтенант, взять наряд бойцов и погрузить на машину документы строевой части. После этого немедленно получить у старшины боевое оружие и занять место в обороне.
— Есть занять место в обороне участка, — тихо сказал Будяков.
Капитан направился было к двери. Но в этот момент из сада донеслись пулемётные очереди, послышалась беспорядочная винтовочная стрельба. В доме забегали, закричали. Дверь распахнулась, и в комнату вбежал старшина Доценко.
— Немцы! — крикнул он, обводя помещение ошалелым взглядом. — Товарищ капитан, на высоту прорвались немцы. Атакуют наше расположение!
— Немцы?!
Капитан задул коптилку, сорвал с окна бумажную штору и распахнул ставни. Пулемётные очереди и винтовочные выстрелы зазвучали очень явственно.
— В оборону! Все за оружие! Живо все в оборону! — Капитан выбежал из комнаты.
Внизу по коридору затопали. Несколько раз прозвучало: «Немцы!», «Немцы!». Это же слово прокричал истошный женский голос. Прокричал с такой силой и с таким отчаянием, словно фашисты уже ворвались в дом, словно уже протянули руки к женщине.
Будяков дёрнулся, схватил со стола протокол, смял его, запихал в полевую сумку и вылетел из комнаты.
В кромешной тьме, наткнувшись на стол, запнувшись о стул, я добрался до окна. Небо пылало ярче прежнего. Ружейно-пулемётная стрельба слышалась совсем близко. Где-то неподалёку, левее дома, заливался пулемёт.
Я спустился по тёмной лестнице на крыльцо. По освещённому заревом саду между деревьями бегал капитан. Его кожаный реглан отливал бронзой. Капитан указывал, где кому занимать оборону.
Возле крыльца стояли две женщины в военной форме без знаков различия. Одна пожилая, другая совсем юная. У обеих через плечо висели санитарные сумки. Из чьей-то фразы я понял, что пожилая — секретарь, а девушка — машинистка разведотдела.
Майор распоряжался отправкой машины с документами. Под его наблюдением грузили каким-то имуществом одну из полуторок. Здесь же я увидел задержавшего меня лейтенанта.
— Саня! Сюда, быстрей! — Это голос Андрея. В тусклом свете зарева узнаю его спину без ремня, непокрытую голову. Он что-то с усилием вытягивает из дверей сарая.
— Андрей! Андрей!
Со всех ног кидаюсь к нему.
Рядом с Андреем лежит вытащенная из сарая плащ-палатка. Все наше имущество — винтовки, трофейное оружие, ремни с подсумками — цело.
— Андрей! Вот мы и опять вместе!
— Опять воюем, Саня. Снаряжайся быстро.
На мне снова каска, ремень. Десятизарядку я закинул за плечо. Для рук — чувствую — будет много дела.
Я вижу перед собой прежнего Андрея. Перетянутый ремнём, с винтовкой за плечами, с трофейным пулемётом в руках, он стоит, чуть расставив ноги, на фоне багрового неба.
— Фашисты рядом, Саня.
— Знаю.
— Подтащим этот арсенал на позицию.
Слово «позиция» не очень-то подходит к сложившейся здесь обороне.
Пограничники комендантского взвода лежат цепочкой прямо на траве. Нескольких штабных командиров с пистолетами и вовсе нельзя считать сколько-нибудь серьёзной военной силой.
Мы с Андреем отнесли плащ-палатку к большому дереву, возле которого залёг начальник разведотдела. Андрей подполз к нему.
— Товарищ капитан, разрешите доложить. Вот трофейные автоматы и ручной пулемёт. Запасных магазинов мало. Но патронов хватит для одного хорошего боя.
— Ясно, сержант. Младший лейтенант Корнейко, ко мне.
На правом фланге цепочки пограничников поднялся долговязый человек в плащ-палатке и в каске. Он направился к нам короткими перебежками. Когда он падал на траву, развевающаяся за его плечами плащ-палатка оседала вслед за ним. Казалось, по саду летит огромная летучая мышь.
Корнейко приблизился, и капитан приказал ему раздать три трофейных автомата и запасные рожки к ним.
Андрей снова обратился к капитану:
— Неплохо бы послать кого-нибудь вниз, на шоссе. Хотя бы, например, майора. Там могут проходить одиночные бойцы, легкораненые. Может, часть какая-нибудь двигается. За дорогой рабочие возятся, броневые колпаки устанавливают. У них есть оружие. Пусть все, что можно, сюда направляют. Фашистов выпускать на шоссе нельзя.
— Дело.
Капитан подозвал майора и объяснил ему задачу.
— И последнее, товарищ капитан.
— Говорите, сержант.
— Разрешите паренька этого, Данилова, — Андрей кивнул в мою сторону, — отправить вместе с майором. Он шустрый и район тот знает. Быстро обегает поле, соберёт стройбатовцев.
— Разрешаю. Идите с майором, Данилов.
Мне сразу стало жарко и стыдно, точно мне влепили пощёчину.
— Не надо меня спасать, Андрей. Я здесь останусь.
— Для пользы же тебя посылают, пойми, — начал было Шведов. Но капитан вмешался:
— Идите один, майор.
— Слушаюсь. — Майор исчез в кустах.
— Правильно вы поступили, Данилов, — сказал капитан. — Не трус вы, значит.
— И не дезертир.
— Ну, ладно, ладно, чего не бывает. Разобрались ведь.
Шведов подполз ко мне поближе, нащупал мою руку и пожал.
— Извини, друг. Про мамашу твою подумал. Трогательная она у тебя. Одеколон её вспомнил «для промывания ран». Градусник…
— Понимаю, Андрей. Спасибо. Но мою маму вы себе неверно представляете…
— Ну, сказал же: извини. Понял я это. Давай на всякий случай попрощаемся, друг. Потом некогда будет. — Андрей снова пожал мне руку. — Главное, Саня, не отчаивайся. На войне всякие неожиданности могут быть. Ты сам в этом убедился. Мы не на необитаемом острове. Мы участок фронта. Может быть, командующий фронтом сейчас думает: «Эх, продержался бы Саня Данилов минут двадцать — успел бы я в это время что-нибудь сюда подбросить…»
Зелёная ракета из-под горы прошуршала в небо.
— Как полагаете, сержант, — спросил капитан у Шведова, — удержим оборону?
— Продержимся малость. Немцы ночной бой вести не умеют, избегают его… А тут уж им, видно, приспичило… Штурмовать высоты тоже не великие мастера. Обычно в обход норовят… Но и мы тоже не в лучшем виде их тут встречаем. Окопчики не отрыты для бойцов. Все на голом месте. Огневых средств мало…
— Кто же знал, что так получится! Отдам приказ: «Всем умереть, но с места не сходить!».
Капитан уже приподнялся было на локте, чтобы встать, но Андрей тронул его за рукав.
— Извините, товарищ командир. Только приказа «Всем умереть!» давать не надо бы. Люди могут умереть ещё до боя. Тут бы такие слова найти, чтобы не погасли люди, а загорелись.
— Не мастер я на слова, сержант. Да и времени нет особенные слова подыскивать.
— Времени отмерено мало, — подтвердил Андрей. — Минуты.
— Ладно. Скажу по-простому, как сам чувствую.
Капитан встал во весь рост и громко, так, чтобы слышали все, сказал:
— Сейчас бой будет. Справа и слева от нас обороняются другие подразделения штаба дивизии. А дивизия была там, внизу… Нам надо этот участок удерживать до конца. Фланги наши прикроют. На другую помощь приказано не рассчитывать. Короче, каждому быть за десятерых. А эту землю, — капитан несколько раз указал пальцем на траву, — приказываю эту землю считать Ленинградом.
Последние слова подействовали на меня необыкновенно. Я почувствовал, что сам вместе с землёй, к которой приник, тоже Ленинград. Крошечная частица его брони и гранита, его огня и стали.
Атака началась миномётным огнём. Потом полезли солдаты… Автоматы. Каски. Пряжки. Галдёж, заглушённый сплошным треском очередей.
Мы открываем огонь. Командиры бьют из пистолетов. Среди них Будяков и задержавший нас лейтенант. Капитан стреляет из своего маузера, надетого на деревянную кобуру как на приклад.
Немцы то лежат под самой кромкой высоты, то вскакивают и пытаются бежать вперёд, на нас. Струи пуль тогда сгущаются. Одни свищут мимо ушей, другие стукаются в деревья, третьи вбиваются в землю. Их тоже слышно. Кажется, и нет нигде живого, непродырявленного пространства.
А Шведов кричит пограничникам:
— Держись, ребята! Бой пока жидкий! Разведочка!
Я бью хоть и одиночными выстрелами, но не прицельно. Хочется разряжать винтовку все скорее и скорее. Целиться некогда. Понимаю, что это глупо, но ничего не могу с собой поделать. Еле удерживаюсь от того, чтобы не стрелять очередями. Но вот ударил пулемёт с чердака дома.
— Ага! Не понравилось! — кричу я.
Пулемётная очередь, точно щёточкой, смахивает с кромки высоты фашистов.
— Ура! — зычным басом закричал младший лейтенант Корнейко. — За Родину!
Во главе своих пограничников он ринулся вперёд, под гору.
Вслед за ним поднялись и командиры — Будяков, лейтенант и какие-то трое очкариков. Побежал вперёд капитан. Побежал и я, держа наперевес винтовку с примкнутым штыком. Мы все кричим «ура!» надрывно, нестройно, но громко.
Гитлеровцы покатились вниз, не приняв бой.
— Назад, назад! На исходный рубеж! — скомандовал капитан.
Мы вернулись на свои позиции. Наши потери — один убитый и трое раненых. Двое сами направились к дому на перевязку, третьего понесли на плащ-палатке. Среди комсостава потерь не было. Все расположились на прежних местах возле деревьев и пней.
Внешне все в нашем саду осталось прежним. Могло показаться, будто ничего и не происходило. Тем не менее произошло многое. Андрей кратко выразил это своим выкриком: «Разведочка!» Немцы провели разведку боем. Противник нащупывал слабое звено в обороне высоты. И он такое звено нащупал. Наша контратака не могла обмануть немцев. Они наверняка разглядели, что здесь обороняется кучка бойцов и несколько плохо вооружённых штабистов.
— Эй, хлопец! — кричит мне от сарая старшина Доценко. — Дуй сюда!
Я бегу к сараю.
— Тащи вот оружие.
Оказывается, у запасливого старшины есть ещё несколько винтовок. Беру все шесть — по три ремня в каждую руку.
Раздаю винтовки командирам.
— Алло, друг, дай винтовочку по знакомству.
Кто это зовёт меня? В темноте не сразу различишь. Зарево хорошо освещает небо, но слабо — землю. Ага, это лейтенант с косыми баками. Он дружелюбно улыбается. Его круглое лицо вместе с диском фуражки напоминает блин на сковороде.
— Держите. Стрелять умеете?
— А как же!
— Тогда зачем рамку прицельную подняли? Расстояние будет всего тридцать метров.
Прихлопываю рамку к стволу.
— Патронов нет.
— Принесу.
Ползу к очкастым.
— Стрелять умеете?
— Теоретически.
— Мы трибунал.
Показываю им, как целиться, как перезаряжать обойму. Инструктирую я куда лучше, чем действую сам. Ползу к Будякову. Он лежит возле пенька в середине сада. Глядит на меня насупившись. Даже в темноте видно. Молчит.
Не могу удержаться и говорю:
— Не туда смотрите, Будяков. Враг вон там. Не прозевайте.
Он огрызнулся:
— Везде враг. И там, и тут.
— Отставить! — цыкнул я на него. — Чего доброго, ещё про окружение завопите! Враг там, понятно? Держите винтовку.
«Каков фрукт!» — думал я, отползая.
Я занял свою прежнюю позицию возле кочки, из которой торчит толстый пень.
Миномётный обстрел усилился. Мина упала невдалеке от меня. Осколки прошли надо мной веером. Тяжёлые комья земли стукнули по спине и затылку. Потемнело в глазах, ослабли руки. Потом отошло. Я услышал стон и увидел безжизненно сникшего капитана. Пока я к нему полз, он зашевелился, перекатился на спину, но в то же мгновение попытался выгнуться, приподняться от земли. Я повернул его обратно на живот. Весь правый бок и спина его кожаного реглана были мокрой рваной тряпкой, облепленной хвоинками и песком.
— Помогите! — крикнул я. — Капитан ранен!
К нам подбежала секретарша с санитарной сумкой.
Но помочь капитану уже нельзя. Бойцы отнесли его тело к дому.
Совсем мало я знал этого человека. Но он успел внушить мне самое искреннее уважение. «Эх, почему я не заслонил его?! — подумалось мне. — Ну, ранило бы меня… Он меня спас от беды, а я его спасти не сумел… А меня ведь все равно ранит… Или даже убьёт. И может быть, совершенно зря».
Я решил держаться поближе к Андрею. Его-то уж я, в случае чего, должен прикрыть собою обязательно!
Перед тем как отползти поближе к Шведову, я пошарил по траве. Хотел найти маузер капитана, но не нашёл.
Новый миномётный налёт. И снова потери. Погиб один из трибунальцев. Ранен в ногу, но остался лежать в строю лейтенант с бакенбардами. Место убитого трибунальца заняла машинистка.
Теперь командует Корнейко. Он увлекает нас в новую контратаку. Но не успеваем мы немного спуститься со склона, как слышен голос Шведова:
— Назад! Пулемёт! Пулемёт!
— Назад! — кричит и сам Корнейко.
Все понятно: смолк пулемёт. Из-за нас он не может стрелять вдоль склона.
Корнейко ранен в живот. Голос у него смертный.
— Принимай команду, Шведов! — говорит он и повторяет: — Шведов пусть командует… старший сержант…
— Есть принять команду! — отвечает Андрей.
— Айда все в дом! Забаррикадируемся, — предлагает Будяков.
— Отставить «все в дом»! — обрывает Андрей. — В доме нас заблокируют и пойдут дальше. Наша задача не себя оборонять, а задержать продвижение противника на участке. Ясно?
— Ясно.
Нас теперь совсем мало. Из командиров в строю один Будяков. Лейтенант, раненный в ногу, не ходил в атаку, отполз к дому. Здесь его перевязали. Он лежит под крыльцом и тихо стонет. Не вернулась со склона девушка-машинистка. Что с ней теперь? Погибли трибунальцы. Нет и половины взвода пограничников. И все-таки Шведов собирается держаться.
— Слушай мою команду, — тихо, но твёрдо говорит Андрей.
Раненым и секретарше он приказывает грузиться в полуторку, замаскированную на противоположном склоне. Шофёр Рахимбеков получает инструкцию, когда и как ему отъезжать вниз. По команде Шведова три запасные бочки с бензином укладывают на расстоянии одна от другой вдоль упавшего забора. Мы рассредоточиваемся в глубине сада.
Из-под склона вновь летит вверх зелёная ракета. И тотчас на гребень высоты к забору густо лезут гитлеровцы.
Мы не стреляем, ждём сигнала — пулемётной очереди. С пулемётом Андрей.
Вот фашисты поднялись. Рванулись. Под их коваными сапогами явственно слышен хруст поваленного забора…
— Зажигательными по бочкам — огонь! — сам себе командует Андрей.
Огненные запятые, красные, синие, зеленые, жёлтые, с железным звоном разлетелись во все стороны. Трава, кусты, сухие обломки забора воспламенились мгновенно. Бушующий огненный вал поднялся на пути врага. Ливень маленьких комет обдал пламенем фашистскую ватагу. С дикими воплями покатилась она назад.
Страшное это зрелище, когда горят люди. Даже когда понимаешь, что это горят фашисты, которые идут тебя убивать.
— Вот це так! — кричит Доценко. — Вот це гарно!
Люди-факелы мечутся по саду! Одни бегут назад в огонь, другие несутся на нас, третьи катаются по земле.
На флангах усиливается пулемётная стрельба соседей. Немцам не дают обойти участок нашей обороны.
Шведов приказывает прекратить огонь и приготовиться к отражению новой атаки. Мы знаем: она последует, как только перестанет гореть распылённый бензин. Обычный огонь — подожжённые рейки забора, пылающие кусты, хворост — немцев не задержит.
Теперь наша задача — создать видимость оставления рубежа.
Водитель полуторки Рахимбеков начинает нервно сигналить, шумно форсирует обороты двигателя, а затем, продолжая гудеть, съезжает по дороге вниз, к шоссе.
Мы затаились в кустах и за деревьями в глубине сада.
В доме засели четыре пограничника во главе со старшиной Доценко. Но выглядит дом покинутым. Даже дверь на крыльцо оставлена раскрытой.
Немцы смогут войти в сад беспрепятственно. Когда они окажутся на линии дома или приблизятся к нему вплотную, дом оживёт. Доценко и его бойцы — Андрей окрестил их «домовыми» — откроют прицельный огонь, забросают фашистов гранатами… Фашисты кинутся к дому. Тогда им в тыл должны ударить мы. А на дальнейшее команда простая: «Живым в плен не сдаваться».
До сих пор мы были крепким орешком. Даже удивительно, что так долго сумели продержаться.
Меня вдруг охватывает страшное нетерпение: «Скорее бы конец!» Ожидание смерти — вот сейчас, вот-вот сейчас — трудно выдерживать долго. Наступает момент, когда оно становится невыносимым.
«Ну, вы, фрицы! — кричит во мне внутренний голос. — Давайте уж свою зеленую ракету! Начинайте уж свой картавый ор! Идите сюда, строчите же, строчите!..»
Не встретив сопротивления в начале новой атаки, немцы неожиданно залегли на склоне. Вперёд, в сад, двинулась только разведка из шести человек. Видно, мы успели крепко насолить противнику и он ждал очередного подвоха.
Андрей снова напомнил:
— Не стрелять!
Мы лежали не шевелясь.
Над садом одна за другой зависали осветительные ракеты. Сине-зелёный светильник раскачивался на стебельке дыма, словно гигантский фантастический цветок. Каждый раз наступал короткий голубой день. Затем цветок сникал и падал. Воздух наполнялся едкой гарью.
Послышались гортанные немецкие команды. Шведов приподнялся и вопросительно посмотрел на меня. Я показал, что ничего не понял.
Гитлеровцы поползли вперёд небольшими разрозненными группами по всей ширине участка. Но основная масса их оставалась на месте. Такой вариант, насколько я понимал, планом Андрея предусмотрен не был.
Осветительных ракет немцы больше не пускали. Над тёмной, как вода, травой, покачиваясь, плыли бледно поблёскивающие каски.
Когда первые группы фашистов приблизились к дому, «домовые» открыли огонь. Их автоматы ударили из окон. Раскрытая дверь захлопнулась. В ответ фашисты окатили стены струями пуль. Дружно прозвенели стекла окон, глядящих в сад.
«Не стрелять!» — снова передал по цепи Шведов.
И теперь не стрелять? Как же так? Фашисты уже изрешетили дверь, уже рвутся внутрь. Дом, правда, огрызается. Автоматная очередь отбрасывает вбежавших было на крыльцо немцев. Фашисты лезут в окна первого этажа. Окон шесть только с одной стороны. А ведь бой идёт уже и по ту сторону дома. Пятерым его защитникам не удержаться против взвода автоматчиков. Они ждут помощи, которая им была обещана. Наверняка считают секунды: вот-вот мы ударим в тыл фашистам, беснующимся вокруг дома и спокойно подставляющим нам спины.
Но Шведов снова и снова приказывает: «Не стрелять! Не стрелять!» Я делаю ему знаки. Он отмахивается. Грозит мне кулаком. Неужели он решил пожертвовать «домовыми»? Он хочет выиграть время, хочет нанести атакующим как можно больший урон. Их основные силы ведь ещё не вступили в бой. Разумом я все это понимаю. Но все равно — невозможно же безучастно наблюдать, как истребляют наших товарищей.
Фашисты уже влезли в дом. Вспышки автоматных очередей заметались в оконных проёмах. Доносится глухой треск гранат, рвущихся в здании… Бой перекинулся на второй этаж и мечется там по комнатам. Вдруг разом в доме стало тихо и темно. Так тихо и темно, точно он пуст. И тогда на крышу через слуховое окно вылез человек. Он в изодранном обмундировании, без фуражки, без автомата. Я узнаю старшину Доценко. Он растерянно оглядывается. Потом вынимает из кармана гранату и спокойно, будто отмахиваясь от назойливых мух, швыряет её в окошко, через которое только что вылез. Он распрямляется и зло грозит кулаком. Нет, не в сторону противника, а туда, в сторону противоположного склона высоты.
— Продали, гады! — кричит он. — Прикрылись нашими жизнями и драпанули!
«Да нет же, мы здесь, мы здесь», — шепчут мои губы.
Один из фашистов попятился на несколько шагов от дома и поднял автомат. Это уже не бой, это расстрел безоружного.
Я не выдерживаю — вскидываю винтовку, прицеливаюсь в палача. Андрей навалился на меня медведем… подмял, схватил за руки.
— Не сметь! Отставить!
Короткая очередь.
Когда я поднимаю глаза, на крыше уже никого нет.
Красноречивый предсмертный жест старшины Доценко — кулак, показанный вдогонку удравшим, как он решил, товарищам, — оказался его последней боевой заслугой. Залёгшие возле склона фашисты зашевелились. Спокойно, будто после тылового привала, поднимались они с земли во весь рост, отряхивали мундиры, поправляли снаряжение. Некоторые снимали каски и вытирали платками головы. Потом, повинуясь какой-то негромкой команде, немцы устало, нестройной толпой зашагали к дому.
Солдаты, овладевшие домом, расселись на ступеньках крыльца. Замигали зажигалки. Какой-то высокий фриц заиграл на губной гармошке бодрый марш.
Я повернулся в сторону Андрея, чтобы показать ему, что все теперь понимаю, что оценил его выдержку… Но Шведова рядом со мной не было. Он отполз за кустами вправо и вперёд, чтобы оказаться в тылу у немцев, шагавших по саду.
Фашистов было не менее полусотни, не считая тех, что торчали возле дома.
Нас было не больше двенадцати человек. Но при сложившихся обстоятельствах мы могли отомстить за смерть товарищей и дорого продать свою жизнь.
Я не ошибся. Пулемёт Андрея начал строчить справа от нас, позади гитлеровцев. Сразу же ожила и вся наша позиция. Фашисты заметались. Раздались крики, команды, стоны. Солдат с губной гармошкой не сразу сообразил, что произошло, и продолжал играть.
Гитлеровцы попадали в траву. Одни — замертво. Другие — на ходу открывая огонь.
Все вокруг заполнилось уже знакомым пересвистом пуль.
Андрей снова возле нас. Его команды, бодрые и чёткие, отгоняют мысль, что мы — горстка обречённых на гибель в этом неравном бою.
— Каждый ближнего, ближнего своего бей! — кричит он. — Дальние стрелять в темноте не могут, своих перебьют!.. Бей лежачих! Подымай гранатами! Поднявшихся коси! В каски бей! Вблизи рикошета не будет!..
Он явно в своей стихии. В голосе Андрея и азарт, и лихость.
Благодаря неожиданности нашей атаки, немцы понесли потери, не сразу сориентировались в расположении противника и в его численности. Сказалась их непривычка к ночному бою. Вскоре, однако, они пришли в себя. Можно было заметить, как ползком вновь стягиваются небольшие группы. Потом эти группы стали расползаться, стараясь охватить нас полукольцом.
А нас становится все меньше. Плотность нашего огня слабеет. Немцы настойчивей и гуще продвигаются вперёд. Мы отходим ближе друг к другу. Сколько нас теперь? Совсем мало. Если бы фашисты пошли в атаку, смяли бы вмиг. Темнота и боязнь очередного подвоха заставляют их действовать осторожно.
Передо мной метрах в десяти, чуть правее ползёт несколько фрицев. Надо их остановить, не то проползут дальше и окажутся у нас в тылу. У меня в карманах тужурки по «лимонке». Швыряю гранату в центр вражеской группы. Слышу разрыв, крики, автоматные очереди. Ствол дерева прикрывает меня от осколков близкого разрыва. Я снова слышу набегающий топот.
Фашисты бегут на меня в рост. Я выскакиваю из-за ствола. «Швырнуть „лимонку“ — и тотчас назад, за ствол!..»
Граната ещё не успевает упасть, как я спохватываюсь: не выдернул кольца! Немцы этого не знают и кидаются наземь. Подхватываю правой рукой десятизарядку. Я должен перебить или хотя бы отогнать этих фрицев. Я должен подобрать свою гранату и кинуть её так, как надо!
Ничего этого сделать я не успеваю. Страшной силы удар раскалённым прутом в грудь, под самую шею, прожигает меня насквозь и валит на спину. Как сквозь сон, слышу я короткие очереди пулемёта.
Переворачиваюсь на живот. Подымаюсь, перебирая руками по стволу дерева. Зачем? Хочу жить. Мне кажется, пока я буду стоять, я не умру. Стоя не умирают. Но стоять я не могу. Ноги сами идут по кругу. Я хочу, мне очень надо сказать «мама»… Это короткое слово выливается у меня изо рта тёплой солёной струйкой. Я подставляю ладони и ловлю в них это маленькое тёплое слово, но тут же расплёскиваю его и падаю лицом вниз. Я не знаю, что я теперь говорю, но чувствую, что какие-то горячие слова текут и текут у меня изо рта… Много слов. Они душат меня, я не могу дышать…
Кто-то переворачивает меня на спину, приподымает. Удушье сразу отхлынуло вниз. Я делаю вдох и открываю глаза. Будяков подтягивает меня к дереву и прислоняет спиной к стволу. Я пытаюсь глазами поблагодарить его, хлопаю веками. Он, видимо, понял меня.
— Ладно, ладно, не болтай!.. И не вались, не то опять захлебнёшься.
Будяков ложится возле меня и стреляет, стреляет…
Я сижу спиной к дереву и с открытыми глазами вижу удивительный сон.
Я вижу малиновое небо над Ленинградом. На фоне зарева над гребнем высоты со стороны шоссе вырастают силуэты людей в кепках и ватниках, с винтовками в руках. Я их узнаю: это рабочие ребята, устанавливавшие внизу за дорогой броневые колпаки. Они с ходу бегут в атаку, громко кричат.
Мне чудится натужный вой мотора на дороге и знакомые настойчивые сигналы… Вот оно что: это возвратилась машина Рахимбекова. Обогнув сарай, полуторка поднимается в сад. Из её кузова выпрыгивают красноармейцы, на землю спускают какие-то большие и тяжёлые предметы. Может быть, миномёты?
Бой за моей спиной становится все глуше. Кто-то трогает меня за плечо, тихонько покачивает, будит…
Вокруг стало светло: ярким факелом горит полуторка.
Я вижу возле своего лица лицо Андрея.
— Саня, — говорит он. — Саня, очнись…
На глазах Андрея слезы. Разве может такое быть? Значит, я все ещё не проснулся. До чего же нелепый сон!
— Надо держаться, Саня! Надо держаться, — говорит Андрей. — Приказа умирать не было!
Движением век я отвечаю ему: «Понял! Я понял, Андрей… Я постараюсь…»
Подходят два паренька в кепках, в ватниках, с повязками санитаров. Меня кладут на носилки. Сейчас унесут. Я сжимаю, как могу, руку Андрея и спрашиваю его глазами:
— А ты теперь куда, Андрей?
Он понимает мой вопрос.
— Туда, Саня, туда. — Шведов показывает рукой в сторону удаляющегося боя.