В мае сорок второго дивизию нашу отвели на отдых и переформирование в тыл, километра на три, на четыре от передовой. Штаб расположился в здании управления мясокомбината, в то время не работавшего.

Нас, группу операторов — технических исполнителей штабной работы, — разместили всех вместе в большой комнате на втором этаже. Начальники отделов и служб заняли каждый по кабинету внизу.

В комнате, где мы работали и жили, оказалась одна молодёжь. Самому старшему, лейтенанту Привалову, недавно исполнилось двадцать четыре. Самому младшему, то есть мне, — девятнадцать.

То, что нас поселили отдельно от наших начальников, никого не опечалило. Люди подобрались жизнерадостные, весёлые. Молодёжь — она всегда молодёжь. И на войне тоже. Так и тянуло каждого и пошутить, и посмеяться… Но не тут-то было!

Рядом с нами, в небольшой комнате, в самом конце коридора, разместился заместитель начальника оперативного отдела штаба майор Вахмитоненко.

Можно было подумать, что его нарочно тут поселили, чтобы он надзирал за нашей дисциплиной. Если такая задача была поставлена, никто лучше майора Вахмитоненко не подошёл бы для её исполнения. Но скорее всего он действовал по собственной инициативе — по велению сердца, как говорится.

Вахмитоненко производил впечатление человека, чем-то раз и навсегда обиженного. Его карие глаза смотрели на всех, даже на вышестоящих, с укором. Лет майору было около сорока, но из-за своей неулыбчивости казался он значительно старше.

В комнате, ставшей его кабинетом, стояли койка, письменный стол и кресло. Чтобы лучше слышать, что делается у нас, Вахмитоненко переставил мебель. Койка, находившаяся у стены, смежной с нами, переехала к окну, а письменный стол с креслом занял её место. В смежной стене была двустворчатая дверь. Она была закрыта, но слышимость через неё была идеальной.

Не знаю, что делал Вахмитоненко, просиживая часами за своим письменным столом. Возможно, читал или составлял какие-нибудь бумаги. Но одно он делал безусловно и постоянно — слушал. Разумеется, приглушённые разговоры доносились к нему лишь в виде неразборчивого общего звучания голосов. Но разговоры его и не интересовали. Подобно «слухачу» службы ВНОС, он ловил один, совершенно конкретный звук. Разница была та, что «слухач» ловил тонкий, еле слышный поначалу звук далёкого самолёта, а Вахмитоненко с таким же упорством и так же бдительно ловил звуки смеха. Стоило ему только услышать смех… Впрочем, во избежание каких-либо неправильных толкований, сделаем небольшое отступление.

Прежде всего, надо знать, что мы очень много работали. Как сказали бы теперь — «вкалывали». Штабное хозяйство дивизии — сложная штука. Как-никак тысяч восемь людей надо обуть, одеть, накормить, вооружить, умело повести в бой, уберечь от излишних потерь, вынести, вывезти и вылечить раненых… Соответственно объёму работы и режим дня у нас был не лёгкий. В семь утра подъем, с восьми до тринадцати — работа, потом получасовой перерыв. Можно было чайку попить, по территории мясокомбината прогуляться. Потом работали мы ещё один «упряг» до семнадцати часов. Тут обед и свободное время до девятнадцати. Ну, а потом — до двадцати четырех сидеть обязательно, а дальше кому как дела позволяют. Словом, мы вовсе не были бездельниками, какими нас считал Вахмитоненко.

Само собой, чтобы не одуреть от однообразной писанины и расчётов, мы иногда по ходу дела отдыхали… Бывало, кто-нибудь шутку отпустит, или весёлый анекдот расскажет, или из довоенной жизни забавный случай вспомнит. Нам, молодым, много ли надо? Чуть что смешное попадётся — все дружно и расхохочутся. Тут ещё и реплики разные сыплются — добавляют смеху.

Надо признать, что ничего плохого я в этом не вижу и сейчас. Слово «разрядка» употреблялось тогда куда реже, чем сегодня, но понятие это существовало. Необходимость разрядки и некоторого отдыха понимали у нас, кажется, все, кроме Вахмитоненко. Стоило в нашей комнате кому-либо засмеяться, как он тут же врывался к нам. Мы вскакивали, становились по стойке «смирно», а он принимался нас песочить.

«Как вы можете? — начинал он обычно свою тираду. — Война идёт! Блокада продолжается! На передовой люди гибнут! А вы сидите тут в тылу да ещё и веселитесь!!»

Во время таких нравоучений он весь краснел от гнева, руки его непрерывно двигались. То он дёргал себя за ремень, то расстёгивал и вновь застёгивал пуговицу на вороте гимнастёрки, то прочёсывал растопыренной пятернёй свои довольно уже редкие волосы. Понемногу его крик становился тише, зато в голосе появлялись металлические нотки. Угрозы он произносил уже ровным голосом, полагая, что так они прозвучат более грозно. Были в его арсенале, собственно, две угрозы: одна — донести о нашем «лёгком» поведении начальнику штаба, другая — разогнать нас и отправить всех на передовую. На наше воображение действовала только первая. Кому же приятно, если на него жалуются. Кроме того, начальник штаба полковник Иванов пользовался у нас большим уважением. Это был не только отлично знающий своё дело командир, но и спокойный, справедливый человек. Вторая угроза нас совершенно не пугала. Во-первых, буквально всех нас взяли сюда, в штаб, из частей дивизии. Каждый уже немало пробыл на передовой. Никто перед возвращением туда не испытывал страха. Кроме того, каждый понимал, что за смех или подобный «дисциплинарный» проступок его из штаба не отчислят.

Дело было не в этих угрозах. Нас обижало отношение Вахмитоненко к нам как к каким-то тыловикам, окопавшимся в безопасном далеке от фронта. Послушать его — можно было подумать, что мы находимся не в блокаде, а на Большой земле, что вокруг нас не рвутся вражеские снаряды, что территория, занятая противником, не видна непосредственно из нашего окна.

Пытались мы ему что-то доказывать.

Как-то раз младший лейтенант Михеев сказал: «Я, товарищ майор, в госпитале лежал по ранению — там и то весело было. Артисты приходили, шуточные рассказы читали, смешные сценки разыгрывали… У одного раненого от смеха даже швы на животе разошлись. Так и после этого смеяться не запрещали». — «И напрасно! — обрадовался Вахмитоненко. — Вот что значит смеяться не вовремя!»

Был среди нас лейтенант Зотов — образованный паренёк. До войны он учился в университете на филфаке. Так он Вахмитоненко Ильфа и Петрова напомнил, которых один строгий гражданин тоже попрекал: какой, мол, может быть смех в реконструктивный период?!

Вахмитоненко, однако, сравнением с тем строгим гражданином нисколько не смутился.

«Во-первых, — сказал он, — одно дело — реконструктивный период, а другое дело — война. А во-вторых… — Тут он нехорошо сказал, жестоко: — У вас, лейтенант Зотов, в декабре мать умерла, а в мае вы уже Ильфа с Петровым вспоминаете!..»

Постепенно Вахмитоненко нас одолел. Мы старались в комнате громко не разговаривать и не смеяться. Отдыхали иногда во время работы, чтобы мозги проветрить, но тихо. Кто на табуретку, сбоку от себя, карманные шахматы положит и перекинется парой «блицев» с соседом, кто, если работа позволяет, книжку под столом почитает, кто письмишко домой настрочит.

В свободные часы бродили мы и кучками, и врозь по территории мясокомбината, по пустынному Московскому шоссе. Больше в сторону Средней Рогатки. В сторону передовой, к Пулкову, ходили реже. Часто уж больно падали там снаряды и мины — не отдохнёшь как следует.

У меня было своё любимое место для прогулок. Сразу за мясокомбинатом, справа от шоссе, находился посёлок — одноэтажные деревянные домики предвоенной постройки. До сентября сорок первого в них жили рабочие и служащие мясокомбината. Теперь здесь было пусто. Жители эвакуировались. Для размещения воинских частей, отведённых на отдых с передовой, хлипкие дощатые домики не годились.

К обезлюдевшему этому посёлку меня влекла, как говорится, неведомая сила. Я любил заходить в его пустые дома. В каждом из них оставались свидетельства довоенной, мирной жизни, не выметенные вьюгами прошедшей зимы и ни на что не пригодившиеся многим и многим заглядывавшим сюда. Почти в каждом пустом домике валялись на полу покоробленные детские книжки. То и дело на глаза попадались обломки игрушек, резиновые куклы-пищалки, белые чернильницы-«непроливайки». Везде можно было видеть вороха разноцветных лоскутов — обрывки старых платьев, штанов, трикотажного белья. Тут и там блестели на полу черепки разбитой посуды…

Каждый раз моё воображение рисовало простенькую обстановку, которая служила здесь людям. Круглый стол, накрытый полотняной скатертью — жёлтой, зеленой или розовой, но обязательно в большую клетку. Несколько рыжих стульев с прямыми, чуть накренёнными назад спинками. Такого же цвета буфет, во всех дверцах которого торчит по ключу. На полочках за полосками простого зеленого стекла видны в буфете белые чашки, фарфоровые кружки, украшенные большими цветами, гранёные рюмки. На стене, напротив стола, ходики. Однажды я нашёл крашенную в зелёный цвет и отлитую в форме еловой шишки гирьку. В одном из углов комнаты виделся мне детский уголок с игрушками, кроваткой, с неизбежным низкорослым стульчиком с круглой дырой посередине. А на маленьком столике между буфетом и окном стоял, надо думать, патефон. Рядом с ним лежала стопка пластинок. Я даже знал, какие именно. Не так уж много пластинок и было в обороте…

Незатейливый, скромный этот быт казался теперь верхом уюта и благополучия. Шутка сказать, жить без войны! Понять, какое это счастье, можно было только теперь, когда оно кончилось… Здесь, в этих домиках, среди лоскутков и обломков вчерашнего дня, по-особому остро накатывалось на меня смешанное чувство тоски и радости. Тоски по ушедшему времени и радости по поводу хотя бы такой с ним встречи. За этим чувством, одновременно горьким и сладостным, для того, чтобы ещё раз пережить его, я и захаживал в бывший посёлок…

Как-то раз в одном из отдалённых от шоссе домиков увидел я на полу ящик знакомой формы, оклеенный красным дерматином, — патефон. Внутри его на своём месте оказалась ручка для завода пружины, а в специальном кармане под верхней крышкой лежали три пластинки. Само собой понятно, патефон не работал: у него была сломана пружина.

Я решил на всякий случай прихватить патефон с собой. Как выяснилось позже, я поступил исключительно правильно. Этому патефону суждено было сыграть весьма важную роль в нашей жизни.

Через два дня наш артиллерист, лейтенант Привалов, принёс из артиллерийских мастерских отремонтированный патефон. Каким-то образом там сумели склепать пружину.

С большим волнением ждали мы семнадцати часов, когда, во время отдыха, можно будет послушать хорошо всем знакомые пластинки. На одной из них были две арии из «Сильвы», на другой — «Саратовские переборы» и «Барыня», а на третьей — песня из кинофильма «Человек с ружьём» — «Тучи над городом встали» в исполнении Марка Бернеса. Что было на обороте этой пластинки, я уже не помню. До него тогда дело не дошло.

Когда после обеда все возвратились в нашу комнату, лейтенант Привалов стал медленно и торжественно крутить ручку патефона. В мастерских его специально проинструктировали, как это надо делать, чтобы склёпанная пружина снова не лопнула. По общему согласию сначала прослушали «Саратовские переборы», потом поставили «Барыню». Младший лейтенант Фекляшин пустился в пляс между столом и койками. Это было очень смешно. Фекляшин был необычайно высок ростом и несуразен в движениях. Если бы тогда уже было в обиходе слово «акселерат», к нему бы оно относилось с абсолютной точностью. Мы весело смеялись, глядя на его коленца. Потом мы ещё раз прослушали арию Сильвы. И вдруг, когда она уже кончилась, раздались тяжёлые удары кулаком в закрытую смежную дверь. Три-четыре удара сотрясли её. Означать они могли только одно — требование прекратить музыку и шум.

— Чего ему не гуляется по такой погоде? — с досадой сказал Фекляшин, вытирая тыльной стороной ладони пот со лба.

— Спать, наверное, лёг, — пояснил Привалов.

— А нам что, тоже спать ложиться? — буркнул Михеев.

— Братцы, — сказал лейтенант Зотов, — почему мы обязаны догадываться, что означает этот стук в дверь? Предположим, что никто из нас никогда не жил в коммунальной квартире!

— Предлагаю стук в дверь считать аплодисментами! — предложил я. Все рассмеялись.

— Давайте, хотя бы последнюю пластинку прокрутим, — сказал Зотов. — Больно уж на ней песня хорошая. А если Вахмитоненко хочет нам запретить музыку слушать, пусть сюда придёт и скажет человеческим языком: так, мол, и так.

— Верно, — подтвердил Привалов. — В уставе не сказано, что нижестоящий обязан подчиняться стуку вышестоящего.

С этими словами он вновь завёл пружину. Диск пришёл в движение, послышалось шипение, очень громко и чётко прозвучало слово «тучи». В этом месте бороздка на пластинке была испорчена, и, как бывает в таких случаях, слово «тучи» стало бесконечно повторяться.

«Тучи — тучи — тучи — тучи — тучи — тучи…» — завопил патефон. Мы снова расхохотались… Тут дверь из коридора распахнулась и к нам влетел Вахмитоненко.

— Прекратить сейчас же! — закричал он, весь налившись кровью. — Вы где находитесь?! За такое дело я вас всех!..

Договорить он не успел. За его спиной показалась фигура начальника штаба полковника Иванова.

— В чем дело, товарищ майор? Что случилось? — спросил он.

Мы все, и, конечно, Вахмитоненко тоже, встали по стойке «смирно».

— Вольно! — сказал полковник.

— Товарищ начальник штаба, — взволнованно заговорил Вахмитоненко. — Безобразничают товарищи! Командиры называется! Совершенно забыли, где они находятся. Противник рядом, а они чем тут занимаются?! Патефон заводят! Пляшут, понимаете ли! Я потребовал, чтобы они немедленно прекратили. Считаю, что за такое поведение наказать надо.

— А по-моему, вы не правы, товарищ майор, — сказал начальник штаба. — Сейчас время отдыха. Хороший отдых необходим для работы. И музыка — дело хорошее. Я ведь не случайно сюда поднялся. Услышал с улицы — патефон играет, дай, думаю, зайду послушаю… А что касается противника, так это слишком жирно для него будет, если он нас заставит носы повесить и перестать веселиться. Пусть крутят свою машину на здоровье… В рабочие часы — дело другое… А пока отдыхайте, товарищи, отдыхайте.

Полковник ушёл. Не сказав ни слова, ушёл в свою комнату и Вахмитоненко.

— Один — ноль, — заметил Зотов.

— Теперь он у нас запоёт! — потирая руки, сказал Привалов.

Мы выбежали во двор и до самого конца перерыва возбуждённо обсуждали происшедшее во всех деталях.

На другой день, ровно в семнадцать тридцать, мы все, как один, поднялись в нашу комнату и расселись по койкам. Привалов накрутил пружину. Спрашивать, что играть, не надо было.

«Тучи — тучи — тучи — тучи…» — орал патефон. Мы весело ржали. Чем дольше продолжалось бессмысленное повторение одного и того же слова, тем веселее нам было. Каждый, давясь от смеха, поминал Вахмитоненко.

— Ох, и ворочается же он сейчас на своей раскладушке!

— Ох, и катается!

— Зубами скрипит, наверное!

— Подушкой закрылся! — так и сыпались предположения.

— А ведь не выдержит, прибежит!

— Не прибежит! Полковник разрешил играть на патефоне, — значит, все, закон! — уверенно заявил Фекляшин.

— А он скажет: «Вам позволено музыку слушать, а не одно и то же слово без конца повторять», — усомнился я.

— Что ж, тогда ему придётся нас просить ставить другие пластинки, — заключил Зотов. — Вот и прекрасно будет.

— А мы ему тогда скажем: «Раздобудьте, пожалуйста, товарищ майор, побольше хороших пластинок», — размечтался Привалов.

На другой день повторилось то же самое. «Тучи-тучи» звучали часа полтора.

Конечно, если бы Вахмитоненко зашёл к нам и по-человечески попросил не мешать ему отдыхать в часы перерыва, мы уважили бы его просьбу. Но он к нам не зашёл.

На третий день мы снова завели «тучи-тучи» и гоняли их минут двадцать. Правда, прежнего веселья уже не было. Наверное, назавтра мы бы и сами перестали развлекаться таким нелепым образом. А может быть, и не назавтра, а даже через несколько минут. Однако нашей забаве суждено было прекратиться раньше, чем мы успели проявить свою добрую волю. Патефон на полную мощность ещё вопил «тучи-тучи», когда случилось то, что в конце концов должно было случиться: Вахмитоненко не выдержал.

Он вбежал в нашу комнату. На нем не было ремня, не было сапог. Волосы его были растрёпаны, глаза широко раскрыты. Он, видимо, только что вскочил с койки, после того как тщетно пытался заснуть.

Вахмитоненко воздел к потолку кулаки, открыл рот… и тут раздался громовой удар страшной силы. Здание вздрогнуло. Закрытая дверь в стене распахнулась, одна её половинка слетела с петель. Фекляшин растянулся на полу. Привалов упал на патефон. Я присел. Кто-то успел закатиться под койку. Зотов прижался к ножке стола. Михеев бросился лицом вниз на койку и закрыл уши ладонями. Вахмитоненко так и осел в проёме двери с раскрытым ртом и поднятыми руками…

Тот, кому не довелось самому видеть близкий разрыв снаряда, тем не менее, с помощью кино и даже описания, может себе представить и ослепительную вспышку, и мощный выброс земли, и неудержимый разлёт обломков… Другое дело — звук близкого разрыва. Передать его никакими средствами невозможно. Потому что это не только звук. Сила звучания воспринимается здесь как звучание силы. Силы, несоизмеримой с возможностями человека противостоять ей, уцелеть, сохраниться, остаться… Воспринимается звук разрыва не одним только слухом, но и всем существом человека, каждой клеткой его тела, каждой точкой его сознания, всего его «я». И все это «я» на мгновение сжимается, ощущает себя вдруг бесконечно малым и беззащитным. На войне было немало смелых, «обстрелянных» людей, которые не «кланялись» пуле. Снаряду и бомбе не «кланялись» только те, кто не успел этого сделать, кто был сражён до того, как смог что-либо увидеть или услышать…

Прошло несколько мгновений. Был слышен стук падающих на землю тяжёлых обломков. Мы постепенно поднялись, выпрямились. Вахмитоненко, бледный, как голый череп, медленно опустил руки. Потом мы все молча вышли в коридор.

Шальной снаряд угодил в наше здание. Торец дома был срезан воздушной волной по самую нашу стену. Ни комнаты Вахмитоненко, ни его стола, ни его кресла, ни его койки не было и в помине. На месте, где находилось окно, покачивалась на двух тонких трубах голубая батарея парового отопления. Зацепившаяся портянка развевалась на ней серым вымпелом…

Первым нарушил молчание лейтенант Зотов.

— Что ж, товарищ майор, раз такое дело, добывайте себе раскладушку и поселяйтесь у нас. Место найдётся.

— Найдём, найдём место, товарищ майор! Переселяйтесь, — раздались голоса.

— Нет, нет, спасибо… То есть большое вам спасибо… Я вас… Я вам буду мешать… Я уж где-нибудь пристроюсь…

Подселился Вахмитоненко к группе старших штабных командиров, размещавшихся в красном уголке мясокомбината. К нам в течение всего следующего дня он не заходил. Никто бы теперь не помешал нам развлечься во время работы доброй шуткой. Но в этот день мы не шутили. Сидели серьёзные и молча работали. После обеда почти все вернулись в комнату. Без особого интереса послушали патефон… Вдруг с лестницы послышался топот. В дверях показался запыхавшийся Зотов.

— Братцы! — закричал он с порога. — За мной! Скорее! Только тихо! Тихо!

Мы спустились на улицу и подошли вслед за Зотовым к другому концу дома.

В красном уголке, спиной к раскрытому окну, сидел майор Вахмитоненко. Он сидел возле дребезжащего, вконец расстроенного пианино и упорно пытался подобрать одним пальцем знакомую мелодию — «Тучи над городом встали…».