Диктатор умер. Главный опричник, Берия, «оказался» английским шпионом и был повержен. Так закончился первый, пещерный, людоедский этап развития тоталитарного государства. И наступил этап новый — более цивилизованный. Когда перестали — в массовых масштабах — убивать плоть и сосредоточились на убийстве души. Когда и началась истинная экспансия КГБ в государственные и общественные структуры.
Никита Хрущев, отдавая себе отчет в том, что вторым Сталиным ему не быть, да и не претендуя на эту роль, понимал, какую страшную опасность представляют для него лично органы. Прожив всю жизнь в верхних эшелонах власти, он, конечно же, знал, на что они способны, коли у кучера нет достаточных сил, чтобы удержать вожжи.
Госбезопасность постигла новая, но на сей раз — практически бескровная «чистка». Что уже само по себе указывало на изменение в соотношении сил (глава тоталитарного государства — органы) и в какой-то мере предопределило конец Хрущева.
Владимир Семичастный, Председатель КГБ, обеспечивший брежневский переворот осени 64-го года, тоже ни в коей мере не был Берией, но то, что Хрущев не стал Сталиным, коего органы смертельно боялись, и позволило им, органам, стать соучастниками, если — не направляющей силой заговора. Хрущев оказался как раз тем «старым волком», слабость которого тут же учуяла стая… В тоталитарном государстве ничего делать наполовину нельзя — ни карать, ни миловать. Те, кого покарали, — не испугались, озлобились, те, кого помиловали, — поняли: этот — не вожак.
…Расстрел в пятьдесят третьем Берии, а за ним и его ближайших помощников — Кобулова, Багирова, через год — ленинградский процесс над министром госбезопасности Абакумовым и начальником следственной части МГБ Леоновым,{1} высшая мера для организатора знаменитого «дела врачей» — генерала МГБ М. Рюмина и кое-кого еще, — все это, конечно, повергло органы в смятение. Ждали — по опыту — худшего.
В 1955 году из лагерей стали возвращаться уже не одиночки — тысячи людей, помнивших и, весьма отчетливо, своих мучителей. В Главной военной прокуратуре (ГВП) была организована специальная группа под руководством ныне генерал-майора в отставке Бориса Викторова, которой и была поручена реабилитация — пересмотр сфальсифицированных ранее дел.{2} Потом такие группы возникли по всей стране. В их работе, естественное дело, принимали участие и сотрудники обновленного, как считалось, КГБ: многие бывшие сотрудники НКВД-МГБ были уволены. «На наше место, — жаловался мне Хват, — пришли непрофессионалы — люди из Центрального Комитета партии». То есть те, кто и санкционировал репрессии. Профессионалы, заметим, тоже остались. Органы поменяли «вывеску», изменив слово «министерство» на «комитет» — Комитет государственной безопасности СССР, и… И принялись «создавать» новые дела по все той же 58/10 статье («контрреволюционная агитация») — только теперь сажали за анекдоты не о Сталине — о Хрущеве.{3}Комитет государственной безопасности СССР возглавил заместитель Берии в конце тридцатых, «герой» — организатор массовых депортаций народов Кавказа — в годы войны, генерал Иван Серов. Он, кстати, курировал дело академика Николая Вавилова — к нему не раз обращался за советом «мой» Хват… Обновились.
Так что же произошло со всей этой многотысячной армией следователей НКВД-МГБ?
Да, в общем-то, — ничего.
38 генералов НКВД лишились своего звания, как, например, лишился его уже ставший генерал-лейтенантом авиации(!) Александр Авсеевич — один из тех, кто весьма успешно выбивал в 37-ом показания из комкора Виталия Примакова — участника знаменитого «военно-фашистского заговора» в Красной Армии. В отличие от своего коллеги Ушакова-Ушимирского, он счастливо избежал бериевской «чистки» кадров и перешел под другую «крышу» — в ВВС.
Сотни чекистов расстались с партийными билетами. Но не сразу. Скажем, Хват, уволившись из органов — не по своей, конечно, воле, 5 лет был секретарем парторганизации(!) одного из управлений Министерства среднего машиностроения СССР (известного как «атомное министерство» или еще — «ведомство Славского»). Однако, когда уголовное дело против Хвата было закрыто «по истечении срока давности», другой заместитель Главного военного прокурора генерал Дмитрий Терехов добился-таки, чтобы Комитет партийного контроля при ЦК КПСС в 1962 году исключил Хвата из партии. Хотя министерство и представило на своего партийного лидера хорошие и очень хорошие характеристики… А почему нет? Почему эти характеристики должны были быть плохими? Не сомневаюсь, что, пройдя такую школу НКВД-МГБ, Хват был замечательным партийным секретарем.
Наконец, десятки верных служак — из тех, кто был уже в возрасте, — потеряли свои персональные пенсии — тоже, конечно, обидно. Потерял ее и Хват, и знакомый нам Соломон Луховицкий. Он еще в пятьдесят первом году был уволен из органов по болезни, но после реабилитации Аркадия Емельянова и Арона Темкина, формулировка увольнения (по представлению ГВП) была изменена: «по фактам, дискредитирующим высокое звание офицера». Пенсия Луховицкому была снижена до 1400 рублей (старыми)…{4} Когда Рика Берг вернулась в Москву после своих лагерей и вечной ссылки, ее зарплата секретаря-машинистки составляла 350 рублей — тоже «старыми»…
Что касается скамьи подсудимых, то на нее, по свидетельству генерала Викторова (а именно ГВП возбуждала дела против следователей НКВД-МГБ), из многотысячной армии пыточных дел мастеров попали лишь единицы. Прежде всего — те, кто много знал и кто был ненужным свидетелем для новой власти. Их пускали в расход быстро и судили при закрытых дверях.
Нет, официально, для газет, процесс, скажем, того же Абакумова был открытым — столь же «открытым», сколь «открытыми» были потом, в шестидесятых-семидесятых и процессы над диссидентами. Так называемым представителям или делегациям «общественности» выдавались специальные пропуска — столько-то для активистов N-ского завода, столько-то — ударникам N-ской фабрики, такое-то количество для райкома и проч. Причем, пропуска эти старались распределять так, чтобы одни и те же люди не могли услышать весь процесс, от и до, полностью.{5} Резоны очевидны. Те же, по каким «закрытый» доклад Никиты Хрущева на XX съезде КПСС «О культе личности и его последствиях» был обнародован в собственной стране лишь в 1989 году{6}: кухню и методы управления своим народом тоталитарное государство предпочитало не раскрывать. Органы, как часть этого государственного управления, и подавно.
Впрочем, думаю, была и чисто практическая цель в том, чтобы эти процессы слушались исключительно в закрытом порядке. Во-первых, советским гражданам вовсе не обязательно было знать технологию работы НКВД-МГБ — ведь она ни коим образом не изменилась.
«Что изменилось, что изменилось? — сердито передразнивал меня один из бывших руководителей КГБ Владимир Семичастный. — Сажать перестали — это и изменилось».{7}
Сажать, поправим генерала, совсем не перестали — это-то мы знаем.
Но что и ничего больше не изменилось — понимаем теперь тоже. Хотя, конечно, и за отсутствие массовых репрессий — великое спасибо Хрущеву…
Ну, а вторая причина (или — пятая, шестая) закрытых дверей заключалась в том, что ореол тайны, окружавшей подобные процессы, создавал в народе иллюзию, что подобных судебных разбирательств было много — во всяком случае, больше, чем их было на самом деле…
Правда, в одном из своих «перестроечных» интервью тогдашний Председатель КГБ СССР Владимир Крючков, вполне убежденно сказал, что около полутора тысяч следователей НКВД-МГБ были осуждены «за нарушение законности»,{8} — я не случайно подчеркиваю формулировку. Мне жаль расстраивать бывшего Председателя, но боюсь, что информацию ему готовили люди, плохо знакомые с историей советской юриспруденции.
Во-первых, совершенно очевидно, что в названную цифру включены те, кого судили во время ежовской и бериевской «чистки» органов, и судили как «врагов народа»,{9} а вовсе не потому, что они нарушали закон. (И — какой закон?) А, во-вторых… Как уходили следователи НКВД-МГБ от наказания? На то было несколько путей.
Первый — амнистия 27 марта 1953 года.{10} Она была подготовлена аппаратом Берии в память о кончине вождя и учителя Сталина. Под эту амнистию подпадали не только уголовники (о политических речь даже не шла), но и лица, совершившие должностные, в том числе должностные воинские преступления («злоупотребление властью», «превышение власти», «бездействие власти», «халатность» и т. д.) — статья 193/17 пункт «б». Именно эта статья прежде всего вменялась следователям НКВД-МГБ, против некоторых ГВП пыталась возбуждать уголовные дела. И именно благодаря амнистии, распространявшейся на эту статью, от суда ушел, например, Луховицкий. Не говоря уже о том, что срок давности по этому виду преступлений — 193/17 — составлял 10 лет. То есть тот же Хват не мог быть осужден за фальсификацию дела Николая Вавилова, поскольку с того времени прошло уже (к пятьдесят пятому году) — 14 лет. И — не был осужден.
Но ведь кто-то же все-таки попадал за решетку? Попадал. За решетку отправились те, чьи деяния следователям ГВП удавалось квалифицировать по все той же печально знаменитой, дикой, беззаконной 58-ой статье, по которой шли на плаху — как контрреволюционеры, шпионы, террористы, вредители и изменники Родины — их же, следователей НКВД, жертвы. По этой статье срока давности можно было не применять.{11}
Так был осужден в декабре 1957 года бывший следователь, а к середине пятидесятых годов — уже генерал-лейтенант МГБ Александр Ланфанг; он «лепил» дела на руководителей Коминтерна — И. Пятницкого, В. Кнорина, Я. Анвельда, В. Чемоданова…
«Я сижу в тюрьме уже шесть с половиной месяцев. Я жил надеждой, что следствие разберется в моей абсолютной невиновности. Теперь очевидно все пропало. Меня берет ужас. Я еще и еще заявляю, что ни в чем не виновен перед партией и советской властью. Я был и остаюсь преданнейшим сторонником и защитником советской власти. Я всегда был готов да и теперь еще готов положить жизнь свою за наше социалистическое Отечество. Но я не могу, не хочу, да и не должен сидеть в советской тюрьме и судиться за право-троцкистскую контрреволюцию, к которой я никогда не принадлежал, а боролся с ней», — писал Игорь Пятницкий из тюрьмы в Политбюро ВКП(б). Это заявление главы делегации ВКП(б) в Коминтерне, человека, позволившего себе в 37-ом открыто выступить против наркома НКВД Ежова, было найдено в архиве Ланфанга.{12}
Ланфанг получил 15 лет, столько же, сколько и полковник Николай Кружков, сажавший за решетку ученых в дни ленинградской блокады. По этой же статье был расстрелян один из самых страшных следователей НКВД, полковник Леонид Шварцман, входивший в группу «создателей» «нового военно-фашистского заговора», по которому в октябре 1941 года, когда немцы стояли у Москвы, было «ликвидировано» 6 генералов Советской Армии.
Итак, Ланфанг и Кружков были осуждены как «вредители» (статья 58/7), Шварцман — как террорист (58/8), Абакумов и Леонов — как изменники Родины (58/1), — ни один — «за нарушения законности».
Однако и тут на военных прокуроров нашлась управа. В декабре 1958 года были приняты новые Основы советского уголовного законодательства, согласно которым — и слава Богу! — была отменена 58 статья в ее прежней редакции. Другие же статьи, напомню, имели срок давности. Это и был еще один путь, по которому прекращались дела в отношении следователей НКВД-МГБ. Им удавалось или точнее — им помогали затянуть следствие как раз до принятия новых Основ. О том, что такой закон готовится, понятно, стало известно заранее.
Если и это кого-то не спасало, если оказывалось, что и Указ об амнистии 1953 года «не работает», и срок давности по статье 193/17 еще не истек, — о, тогда… Тогда из уголовного дела просто-напросто вынимались целые тома следственного материала — те тома, по которым суд мог бы обвинить в совершении преступления по статье о воинских преступлениях. Так, например, случилось с подполковником Боярским, с которым читатель еще познакомится в этой главе.
Ну и, наконец, были и другие, лежащие за границей уголовного кодекса возможности. Военным прокурорам элементарно «выкручивали руки». «Если бы вы знали, как на нас давили, — не выдержав моих расспросов воскликнул однажды генерал Викторов. — И как трудно нам было вести расследования: в огромном большинстве случаев свидетелей пыток и мучений просто уже не было в живых: кто расстрелян, кто забит в тюрьмах, кто погиб в лагере… И потом, — продолжал Борис Алексеевич, — вы ведь можете себе представить, что за дверями наших кабинетов стояла многотысячная очередь тех, кто ждал своей собственной реабилитации или реабилитации своих мужей, отцов, матерей… Живым справка о реабилитации нужна была для того, чтобы начать жить».
Меня подмывало сказать Викторову, что и осуждение следователей необходимо было для того же — чтобы всем нам жить, а не мучиться в этой стране… Но подумала: легко обвинять военных прокуроров в отсутствии принципиальности, коли у 99 процентов из нас ее не было. И — нет. Да и многое ли изменилось бы, коли Система оставалась прежней?..
Нет, все-таки кое-что изменилось бы. Но для этого нужен был советский Нюрнберг.
У Страны Советов была единственная возможность восстановить справедливость и наказать убийц: квалифицировать преступления сталинской поры как геноцид, как преступления против человечества — каковыми они и были. Другими словами — деяния следователей НКВД-МГБ должны были бы быть отождествлены с преступлениями создателей Освенцима и Бухенвальда, с преступлениями тех, кого советские суды и сегодня приговаривают к высшей мере наказания…
Но советский Нюрнберг был невозможен. Ибо так же, как Нюрнберг немецкий, он вскрыл бы преступность самой Системы и ее идеологии. ИДЕИ, их породившей.
В результате, посадив за решетку или расстреляв несколько десятков сотрудников НКВД-МГБ, режим, с одной стороны, — как бы удовлетворил всегда присущую России жажду возмездия, с другой — показал: вот они, именно они, эти полковники и генералы, — виновники ваших мук, поломанных судеб и вырванных с корнями жизней. Что порочна сама система органов безопасности (о государственном устройстве и не говорю) никто из наших вождей ни тогда, ни позже не сказал… «Одним из первых актов Западной Германии после окончания войны, — писал как-то Лев Разгон, — был акт публичного государственного извинения перед жертвами фашистов, широчайшая материальная компенсация их близким. ГДР, скинувшая своего коммунистического лидера, но еще не вошедшая в состав Объединенной Германии, тоже тут же присоединилась к этому извинению.»{13} «Нам каяться не в чем», — говорил Председатель КГБ, генерал Крючков.{14}
Закономерен вопрос: куда же тогда подевались все эти следователи НКВД-МГБ? Как куда? Я что-то не слышала, чтобы кто-нибудь из них был выдворен из Страны Советов как лица, дискредитирующие их социалистическую Родину… Преданные органам до смертного одра уже за одно то, что те «вывели их из-под боя» — отвели от них суд, решетку, а возможно, и высшую меру наказания, — они представляли собой действительно бесценные для КГБ кадры. Об одном таком человеке я и хочу здесь рассказать.
* * *
Эта история началась для меня еще в то время, когда я занималась Хватом. А закончилась спустя два с половиной года, весной 1990, очерком «Лубянка: будет ли этому конец?».{15} Хотя понятно, что по жизни — сие не конец, а сплошное многоточие.
Но начну я не с начала — с середины, с 5 сентября 1988 года. Начну так не ради интриги — я не беллетрист, и не потому, что в этот день мне исполнилось тридцать лет, и дома меня ждал накрытый стол, гости и трехмесячная дочь Лелька, требовавшая материнской груди, а мама в это время сидела на собрании в актовом зале Института проблем комплексного освоения недр (ИПКОН) Академии наук СССР и благодарила судьбу, за то, что Господь определил ее в журналистику.
Просто в этот день происходило событие, не имевшее, насколько я знаю, прецедента в советской истории и уже по одному тому стоившее десятка праздничных столов. Подонку и убийце, чекисту с полувековым стажем, в этот день публично, с документами на руках, люди, выросшие в смертельном страхе перед такими, как он (а кое-кто и перед ним лично), в глаза сказали: подонок и убийца. Хотя, конечно, в интеллигентном ученом собрании выражения употреблялись помягче. Ну что ж, пусть будет так (все-таки «убийца» — категория, определяемая судом): ему было выражено общественное презрение.
Человек этот — бывший следователь НКВД, на совести которого как минимум 117 человеческих жизней: 57 — расстреляны, 4 — умерли от пыток в процессе следствия, остальные отправлены в лагеря, где многие и погибли;{16} палач, которому инкриминируется «убийство способом особо мучительным для убитой, с использованием ее беспомощного состояния»;{17} обладатель высшего кагебэшного отличия — знака «Почетный чекист», специалист по научной и творческой интеллигенции, подполковник госбезопасности в запасе Владимир Боярский.
Он же — кандидат исторических и доктор технических наук, заведующий лабораторией истории горного дела ИПКОНа, преподаватель Горного института, член Союза журналистов CCСP, жуир и покоритель женских сердец, желанный гость самых престижных столичных творческих домов и задушевных интеллигентских компаний, профессор Владимир Ананьевич Боярский.
О Боярском я написала в одном из своих очерков, написала тогда немного (почему так — рассказ впереди), всего 2–3 страницы, но факты — в том числе и приведенные выше — там были, и были для репутации профессора, конечно, убийственные.
Коллеги Боярского — я имею в виду по научной его деятельности — ни о чем подобном, естественно, не подозревали, а если кто-то что-то и подозревал, то конкретики не знал и узнать не стремился. В брежневские годы на всяческие разговоры о репрессиях был наложен строжайший запрет, а кагебэшники мерещились за каждым углом. Впрочем — они там и были. Не случайно, Владимир Ананьевич где-то с начала семидесятых вновь стал гордо писать во всех открытых анкетах, что работал в НКВД-МГБ, тогда как в хрущевские времена о своей деятельности в тридцатых-пятидесятых скромно проставлял: «Был на воинской службе».
Короче, в институте, в Академии наук информация о двойной жизни Боярского произвела эффект разорвавшейся бомбы.
Кто-то — из людей постарше — тихо хватался за сердце, вспоминая свои излишне откровенные беседы с коллегой — профессором, кто-то перестал спать по ночам, опасаясь, что его очевидная близость к Боярскому, частые задушевно-доверительные (с упоминанием фамилий) разговоры с подполковником наведут на определенные размышления друзей-товарищей. Не буду никого называть, но могу сказать сразу: таких людей было немало и в ученой среде, и в среде журналистско-писательской…
Сам Боярский к публикации в «Московских новостях» отнесся профессионально, то есть спокойно. Статья его не испугала. Надо признать: воли и выдержки этому человеку не занимать — закалка сильна.
Нет, конечно, было неприятно как раз накануне Дня Победы увидеть под своим портретом в институтской галерее участников Великой Отечественной войны кем-то привешенную табличку — «палач». Неприятно было ощутить и пустоту в ответ на протянутую им для рукопожатия руку. Немного подпортил настроение и разговор с новым директором института членом-корреспондентом АН СССР Климентом Трубецким. Тот всего несколько месяцев как принял хозяйство и, конечно, был ошарашен нежданно-негаданно свалившимся на него «подарком» — раздражения не скрывал. И то понятно: куда ни приходил, «слава» впереди него бежит: «это у вас этот мерзавец работает?» «Если все изложенное в газете, как вы утверждаете, клевета, — сказал Боярскому тогда Трубецкой, — то вернуть вам честное имя может только суд». В суд Боярский, естественно, не подал — слава Богу, не мальчик — подполковник госбезопасности, опыта o-го-го! И покаянные вериги — опять же опыт, опыт! — не надел. «Ты чего же не пришел? — укорил дальнего родственника, не оказавшегося на традиционном семейном сборе, аккурат после публикации в газете. — Статью прочитал и не смог… — Другие тоже прочитали, и ничего, пришли,» — рассказывал мне в телефонном разговоре тот родственник.
Однако и в бездействии Боярский не сидел. На все вопросы отвечал однозначно: ложь. В НКВД — да, работал, но следователем никогда не был и никого не сажал. Жонглировал какими-то бумагами со звучными подписями. Намекал на высокие связи — фамилии употреблял все известные: секретарей ЦК и членов Политбюро. Почти не блефовал — связи у него действительно были, и тянулись они из прошлых времен. Сколь высокое положение занимал тогда Боярский, можно понять хотя бы по тому, что его фамилию я нашла в одном из писем Сталина Клименту Готвальду, руководителю Чехословацкой компартии. Сам же Боярский жаловался мне, что Главная военная прокуратура «обрушилась» на него в конце пятидесятых (то есть завела уголовное дело) только потому, что он, Боярский, поссорился-де с Никитой Хрущевым.
Ну, а кроме того, профессор собирал на меня компромат — «клеил дело», обзванивая людей, обиженных моими прошлыми статьями, связанными с грызней в геологической науке. «Обиженные», раскумекав что к чему, о том меня сами и предупредили, за что я им очень благодарна. Наконец, Боярский сообщил дирекции института, что из газеты меня уволили или — вот-вот собираются уволить, редакция готовит опровержение, а «Московские новости» власти и вовсе закрывают.
Нет слов — Боярский был достойный противник — не чета Хвату: держал в тонусе, помогал чувствовать нерв жизни…
А тут, к удовольствию профессора, подоспела и XIX партконференция, с трибуны которой Егор Лигачев — тогда второй человек в партии и государстве — крайне негативно отозвался о «МН».
«Скоро в этой грязной истории будет поставлена точка», — заключил подполковник.
После этого мне домой позвонил директор института Трубецкой и довольно нервически спросил: «Вы по-прежнему уверены, что ничего в своем очерке не напутали? Не может оказаться, что Боярский — прав?» Не может. О Боярском я к тому времени знала, наверное, больше, нежели его родные и близкие. Но тревоги Трубецкого мне были понятны: член-корреспондент АН СССР, директор, человек партийный — рычагов давления более чем достаточно. Допускаю даже, что его вызвали в райком партии — объяснили сложность политического момента — или куда-то еще: в каждом райкоме была такая неприметная дверь — без таблички, но зато с маленьким звонком сбоку — районное управление КГБ.
Короче, коллективная институтская душа требовала фактов — жаждала услышать документы, способные подтвердить или опровергнуть то, что было изложено в статье журналистки.
Услышали. Собрали собрание — народу набилось полный зал. Пригласили начальника отдела Главной военной прокуратуры СССР, генерал-майора юстиции Владимира Провоторова и меня.
И Боярский — услышал. Услышал то, что, был убежден, похоронено навсегда. Спрятано, в том числе и в его личном деле ОИ-4630, хранящемся в архиве Комитета государственной безопасности СССР. (Чтобы не подводить КГБ, скажу сразу: Комитет к обнародованию этих документов никакого отношения не имел. Так бывает.)
«Настоящим свидетельствую, что т. Боярский В. А. с 1932 по 1936 г. находился на негласной работе в НКВД Северо-Осетинской АССР. С января по август 1932 г. в качестве осведомителя, а затем и резидента по заводу «Севкавцинк» в г. Орджоникидзе. С августа 1932 г. по апрель 1936 г. платным резидентом, самостоятельно проводил вербовку агентуры, участвовал в агентурной разработке, систематизации материалов. При непосредственном участии т. Боярского возникли и успешно доведены до конца некоторые агентурные дела… на антисоветские троцкистские группы из числа профессорско-преподавательского и студенческого состава вузов г. Орджоникидзе. Как прикрытие т. Боярский был устроен в тот период на учебу в Институт цветных металлов. В период 1932–1936 гг. т. Боярский работал под моим руководством». Подпись — полковник Городниченко. 22.VIII.47 г.{19}
Это — начало славной биографии. (К слову: сей замечательный документ мне не удалось опубликовать вплоть до марта 1990 года. На собрании — зачитала, но потом на него набросились все цензурные инстанции, начиная от ЦК КПСС и кончая зависимым от КГБ Главлитом — ныне Главным управлением по охране государственных тайн в печати при Совмине СССР. Из второго очерка о Боярском — «Анатомия мерзости» — документ был вынут прямо в типографии, когда газета была практически подписана в печать. Редакция потребовала объяснений — объяснили: подобная публикация раскрывает методы работы КГБ…)
А это — продолжение славной биографии:
«За период работы Боярского В. А. в должности оперуполномоченного 4-го отдела он руководил и возглавлял агентурную группу «Учебные заведения, профессура и интеллигенция». За один год гласной работы провел успешно следствие и ликвидацию следующих дел: «Дело преподавателей «Северо-Кавказского Пединститута» — в количестве 5 человек, контрреволюционная троцкистская группа. Дело «Фашисты» — контрреволюционная молодежная фашистская диверсионная организция в количестве 11 человек. Дело «Наглые и аграрники» — контрреволюционная фашистско-повстанческая организация. По делу арестовано 6 человек. Дело «Боевое» — контрреволюционная фашистская буржуазно-националистическая организация в количестве 9 человек… Кроме того ведет агентурную разработку по делам контрреволюционного фашистского типа: «Корифей», «Приятели», «Арийцы», «Гнус», «Эсперанто», «Националист», «Друзья», «Фашисты», «Шакал»… Боярский обладает живым, комбинационным умом»,{20} — свидетельствовала характеристика на Боярского В. А. в его личном деле ОИ-4630 Особой инспекции МГБ.
Особой инспекции сейчас в КГБ нет — ее функции приняли на себя Управление кадров КГБ и Инспекторское управление. А было это подразделение мощнейшее (да и сейчас не последнее), что-то вроде тайной полиции над тайной полицией. Сюда стекалась вся важнейшая информация на сотрудников госбезопасности: продвижение по службе, личные характеристики, докладные по начальству, резолюции руководства и тому подобное. Здесь же собиралось и все «грязное белье» чекиста. В личном деле был на то специальный раздел — «компрометирующие материалы». Доносы своих на своих же, жен на мужей, любовниц, соседей и так далее, анонимки, нарушения по службе, агентурные данные: «источник Лебедь докладывает», «агент Юрист показал», «жители подъезда сообщают». Короче — чтение захватывающее и информационно чрезвычайно насыщенное.
Так вот, согласно этой информации, карьеру Боярский сделал стремительную: начав в тридцать шестом рядовым оперуполномоченным, он уже спустя три года был начальником секретно-политического отдела Управления НКВД Северной Осетии. В тридцать седьмом получил свое первое звание (тогда они только-только вводились) — сержанта госбезопасности, меньше чем через два года уже был лейтенантом, еще через год — старшим лейтенантом госбезопасности.{21} Что это означало? Это означало, что, когда он входил в офицерский клуб, армейские майоры и полковники — вставали.
Любопытно — бывают же такие совпадения: одно из незаконченных дел Боярского — на первого секретаря Осетинского обкома КПСС Беталы Калымова, в Москве, в Центральном аппарате НКВД, продолжала группа, в которую входил и Александр Хват.{22}
Войну Боярский закончил уже полковником — начальником контрразведки «СМЕРШ» («смерть шпионам») V Армии 1 Дальневосточного фронта Приморского военного округа.
Однако я опережаю события. Тем более, что сам Боярский свою чекистскую карьеру был склонен видеть совсем другими глазами…
Я была убеждена: на собрание он не придет. Думала: сколько бы ни был циничен этот человек, должен же он испытывать — нет, не стыд, конечно, — об этом и говорить-то смешно — неловкость, некомфортность, что ли, от необходимости как-то объясняться перед людьми — коллегами, учениками, друзьями, с которыми бок о бок проработал многие годы и которые ведать не ведали о той его, первой жизни. Пришел. И не один — с внуком, молодым человеком лет двадцати. Ему поручил все происходящее в зале записывать на магнитофон.
Выглядел, правда, Боярский усталым, даже несколько болезненным, как выглядит человек, жестоко и несправедливо обиженный. Во всяком случае, не было той строгой подтянутости и чуть провинциальной светскости, с которой встретил он меня полугодом раньше, во время нашего первого разговора… (Деталь: «Кофе», — предложил мне тогда профессор. — «Нет, спасибо». — «Вы что, боитесь я вас отравлю?» — удивился он. Я подумала: как же специфически устроена у этого человека голова.)
Боярский взял слово первым. Начал так: «Считаю своим долгом не оправдываться. Я пришел для того, чтобы рассказать правду».
Говорил он долго. Подробно. Обильно приправляя свой монолог модными ныне словами: «правовое государство», «гласность», «демократия»… Он всегда умел органично входить в окружающую его реальность: в 30-х писал в рапорте на имя заместителя наркома внутренних дел Северо-Осетинской АССР: «С конца 1936 года я начал ставить вопрос, что мы работаем не так, как нужно, что необходимо внести рационализацию, применять стахановские методы».{23} (За два года, 1937–1938, тройкой НКВД C-О АССР было рассмотрено 2313 дел. 1032 человека приговорены к высшей мере наказания, 1281 — к лишению свободы от 8 до 10 лет.{24}) В 50-х, в годы хрущевской оттепели, публиковал в центральных изданиях — «Труде», «Коммунисте», «Международной жизни» — статьи под заголовками типа «Поступь нового мира» — о возрождении страны в послесталинское время, выпустил книгу «День рождения нового мира»…
Говорил, умело расставляя паузы, варьируя интонацией и высотой звука, лишь пунктирно упоминал одни факты и расписывал — другие. Например, о своей деятельности во второй половине 40-х годов, когда по стране прокатилась новая, еще более страшная, чем в 37-ом, волна репрессий, сказал вскользь: «Работал в Москве, потом за границей».
«В Москве» — это значит заместителем начальника Управления МГБ по Москве и Московской области — курировал следственный отдел. И курировал, по свидетельству подчиненных, сурово, строго: «Тот, у кого было мало ночных допросов, кто допрашивал меньше 10 часов в сутки, кто не умел «мотать» арестованного и не получал от него признательных показаний, считался руководством неугодным и неспособным работником», — рассказывал о нем бывший следователь управления Геннадий Колесов.{25}
«Боярский — кровавый жандарм, потерявший человеческий облик, провокатор по своему нутру, профессиональный палач, ни перед чем не останавливающийся карьерист, насадил и показывал образцы ведения следствия, которые могли заставить «сознаваться» в том, что не было совершено, и помочь тем, кто совершил преступления, спрятать концы», — писал трижды арестовывавшийся журналист Ефим Долицкий,{26} «познакомившийся» с Боярским в сорок восьмом, в застенках Бутырской тюрьмы.
Под словами «за границей», о которой упомянул Боярский, кроется и вовсе замечательное: в 1950 году полковник Боярский был назначен старшим советником при национальном комитете госбезопасности ЧССР. Фактически — он был министром госбезопасности новой социалистической страны с окладом 29 тысяч крон, что соответствовало максимальной зарплате чехословацкого министра.{27} Именно Боярский стоял у истоков знаменитого «процесса Сланского». Об этом я еще расскажу.
Зато о себе времен войны профессор рассказывал подробно и в деталях: как готовил диверсионные группы для засылки в тыл врага, как отлавливали по лесам шпионов, как был награжден 5 орденами, 10 медалями и боевым оружием, как с боями входила в Маньчжурию его V Армия 1 Дальневосточного фронта, в составе которой он возглавлял отдел контрразведки «СМЕРШ»…
«Летом 1945 года… полковник Боярский, находясь в Харбине, совершил крупное ограбление жительницы г. Харбин гражданки Аркус, — читаю я в разделе «компрометирующие материалы» в личном деле чекиста. — Боярский произвел незаконный арест Аркус, а все ее имущество — золото, бриллианты, серебро, меха, фарфор, одежду, мебель — было тщательно упаковано и вывезено в гор. Спасск-Дальний, где проживал постоянно Боярский… В июне месяце 1946 года (он) погрузил все в 50-тонный пульмановский вагон и отправил в Москву… Аркус содержалась незаконно под стражей до трех месяцев без санкции прокурора… Боярский под давлением получил от Аркус подписку о том, что она никаких претензий к органу, арестовавшему ее, не имеет… Боярский увез из квартиры Аркус имущество на сумму до одного миллиона рублей…»{28}
«Этим делом занималась следственная бригада, в которую я входил», — рассказывал мне в восемьдесят девятом майор юстиции запаса Зорма Семенович Волынский, в послевоенные годы — старший военный следователь Военной прокуратуры V Армии. Прочитав мою статью, Волынский прислал мне из Харькова, где живет, письмо, а потом и приехал в Москву: «Это была чистая «уголовка»: по всем параметрам Боярского надо было сажать за ограбление, но материалы забрали в Москву в НКВД и дело заглохло…»
Эльза Ароновна Аркус была владелицей парфюмерной фабрики в Харбине. Человек, ее арестовавший, — Боярский, вернувшись в столицу своей социалистической Родины, вскоре получил повышение — как раз в столичное управление госбезопасности. Работая же потом в Чехословакии допускал, как написано в компромате, «большие излишества в быту и злоупотреблял служебным положением» — изъял и уничтожил книгу выдачи продуктов советской военной миссии. За это был разжалован в подполковники: у своих воровать — ни-ни!
Короче, говорил Боярский на том собрании, ни мало не смущаясь от того, что как минимум два человека в этом зале — генерал-майор Провоторов и автор, — эту легенду о его карьере уже слышали и без труда подмечают то, как она видоизменяется в зависимости от меры осведомленности слушателей.
Что касается начала своей биографии, фактов, приведенных в газете, то это, конечно, сказал он, клевета. Как было? Мальчишка-комсомолец, бегал по собраниям и конференциям, вел большую и известную по тем временам — тут голос набирает силу — комсомольскую работу… (Что в минуты отдохновения от общественной деятельности стучал на своих же комсомольцев — умолчал.) В 1936 году с 4-го курса вуза мобилизован по путевке ЦК ВЛКСМ в НКВД — выполнял исключительно техническую работу: начальники не любили писать — специфика национальной республики — и просили заполнять протоколы. Голос почти дрожит: «За закрытыми от меня дверьми (я цитирую!) творились преступления, о которых я, мальчишка-комсомолец (цитирую!), и не подозревал…»
Да-да, «мальчишка-комсомолец»… «В 1938 году на заседании «тройки» Боярский докладывал дело на братьев Лац Владимира и Августа», — рассказывала следствию в 1940 году секретарь «тройки» Ольга Славина, осужденная на 2 года 6 месяцев за то, что самолично внесла в протокол о расстреле имя неугодного ей человека. — «Насколько я припоминаю, на Владимира Лаца было больше материалов, то есть доказательств, чем на Августа… Но когда Боярский высказал свое мнение о расстреле Августа, Миркин (нарком НКВД Северной Осетии в то время — Е.А.) сказал, что он «молодой и что ему надо дать 10 лет». Боярский стал доказывать, чтобы его расстреляли, и действительно, решением «тройки» Август Лац был приговорен к расстрелу. Когда протокол заседания тройки был отпечатан и я его принесла на подпись Миркину, он, дочитав до Лаца, сказал: «Надо с Боярским быть осторожней, а то он подведет. Я Лаца Августа хотел пропустить по второй категории (т. е. не расстрел, а лагерь — Е.А.), парень он молодой, да и материала на него мало, а Боярский его угробил». На мое замечание, почему же он как председатель «тройки» не отстаивал свое мнение, Миркин, подумав немного, сказал: «Черт с ним, все-таки он — немец»…{29}
Да-да, «за закрытыми дверями». «Видел в кабинете Боярского поэта Алибалова со связанными руками, он был избит, лицо в крови. Боярский требовал от него признательных показаний. Алибалов так и умер в кабинете Боярского, но он доложил его дело на «тройке», как о живом. Было принято решение применить к нему ВМН (высшую меру наказания — Е.А.), составили акт о расстреле, тогда как он давно умер…» (Из показаний коллеги Боярского по НКВД Ивана Кучиева.){30}
В 1939 году «мальчишка-комсомолец» из провинциального Орджоникидзе был переведен — вероятно, за особые заслуги — в Москву, в Центральный аппарат НКВД, во Второй Главк — контрразведка. И тем, кстати, счастливо избежал чистки ежовских кадров: уголовное дело на него уже было заведено, компромат уже собирали — повезло: «Материалы расследования по делу Боярского В. А. сдать на временное хранение» — гласило решение инспекции НКВД СССР.{31}
Кто-то (не Господь же!) Боярского хранил. Этим «кто-то» был комиссар госбезопасности, потом генерал КГБ Виктор Ильин. В 1937 году Ильин отправился с инспекцией в Северо-Осетинское Управление КГБ и заметил там Боярского. В середине шестидесятых Ильин стал… секретарем по оргвопросам Московской организации Союза писателей СССР — тоже специалист по творческой интеллигенции…
— Зачем вы нас дурачите? — спросили Боярского из зала, когда он закончил свой рассказ на тему «мальчишки-комсомольца», а мы с Провоторовым зачитали документы. «Зачем?» — риторический вопрос. Затем, что на протяжении всей его жизни — и первой, чекистской, и второй, чекистско-профессорской, ему это прекрасно удавалось. Привык…
— Если у нас не будет настоящего правового государства, — как бы не заметив вопроса, вновь заговорил Боярский, — то многое из того страшного, что мы сейчас узнаем, может повториться, — нравоучительно (профессор!) подытожил он.
У сидевшего рядом со мной генерал-майора юстиции Провоторова побагровела шея, потом стало багроветь лицо. Он тяжело поднялся со своего стула, оправил китель с золотыми генеральскими погонами, — вид у него был такой, как будто он собирается вызвать Боярского на дуэль или как минимум съездить тому по лицу. («Да что вы! — скажет Провоторов мне после. — Буду я еще об этого гада руки марать!») Генерал медленно открыл пожелтевшую от времени архивную папку и начал читать документ.
«…Боярский расследовал дело по обвинению учительницы Алагиро-Ардонского района по имени Фатимат, которую Боярский называл эсеркой. При допросах этой арестованной Боярский применял карательные меры. Он заставлял ее продолжительное время стоять у него в кабинете… Однако эта арестованная категорически отрицала свою вину, заявляя, что убили за неправду ее мужа и она умрет, но ложь на себя говорить не будет… От длительных стоек тело арестованной сильно распухло, она обессилела и стала падать, т. к. не могла стоять. Тогда Боярский предложил нам с Зарубиным привязать ее к стене. (Шешуков, чьи показания зачитывал генерал, и Зарубин были курсантами Харьковского пограничного военного училища, прикомандированными в то время к НКВД Северо-Осетинской АССР; они были отданы в подчинение Боярского — Е.А.) Для этого он сам надел на руки арестованной наручники со сложенными на спине руками и предложил нам веревкой от наручников привязать к какому-то предмету, вбитому в стене. Кроме этого Боярский предложил веревками захватить за плечи арестованной (под мышками) и также привязать за гвоздь в стене. После этого Боярский сам лично привязал ее косами за гвоздь, чтобы она не опускала голову на грудь или по бокам. В таком положении мы, курсанты, охраняли арестованную посменно. Пищу и воду арестованной не давали, в уборную не водили и от нее исходил резкий запах. Боярский приходил сюда время от времени и требовал от нее показаний, но она ничего не показывала, в связи с чем Боярский заявлял, что «не отвяжем пока не сдохнешь или не будешь давать показания». Последнее время арестованная бредила, была в безумном состоянии, стонала вначале сильно, а потом все тише и тише. Однажды я заступил на дежурство и стал ее охранять. Примерно в 4–5 часов утра арестованная умерла. Минут за 35–40 до смерти она подняла голову и сказала: передай начальнику, что я умираю, но ложь на себя говорить не буду».{32}
Учительница Фатимат Додоевна Агнаева умерла 14 сентября 1937 года. По словам уже упоминавшейся секретаря «тройки» О. Славиной, Боярский держал Агнаеву на «стойке» более 17 суток: «Агнаева до последнего вздоха кричала, что муж ее Михель не враг, а честный человек…»{33}
Зал был потрясен. Зал зашумел.
— Это клевета, меня оклеветали, — фальцетом выкрикнул Боярский.
Провоторов взял другой пожелтевший том, открыл нужную страницу, повернул ее к залу:
— Вот протоколы допросов Агнаевой, смотрите, — он переворачивал лист за листом, — под каждым — подпись Боярского. — Боярский, вы узнаете свою подпись? — Тот промолчал. — Вот допрос врача Хаита, осматривавшего труп и, по принуждению Боярского, выдавшего ему справку, что следов насильственной смерти на трупе не обнаружено. Вот показания других курсантов — Зарубина, Смолева, Абрамова, взятые у них в пятьдесят восьмом году…
— Почему же Боярского не судили? — откуда-то из дальнего ряда поднялся худой, бледный молодой человек. — У меня растет дочь, и я… я просто боюсь… Сколько их, таких мерзавцев? — последнее слово молодой человек выговорил с явным усилием — интеллигентный молодой человек: его приучили с почтением относиться к старшим. Он смотрел на Боярского. Я — на внука чекиста. Тот был абсолютно бесстрастен — держал на вытянутой руке магнитофон, микрофоном повернутый к говорящему.
Почему их не судили? Потому что они были нужны.
Нужны как кадровые сотрудники, которые работали на КГБ под чужими «крышами» — для Боярского была выбрана Академия наук. Как профессиональные агенты (не чета разным там любителям-стукачам), которые наблюдали за окружающими их людьми. Как хорошие селекционеры, отбирающие и помогающие продвигаться по службе — в самых разных областях: в науке, в культуре, в промышленных министерствах и ведомствах — людям не обремененным нравственными принципами, но готовым — за хорошую, конечно, зарплату, служить партии и государству и органам так — как эта партия, это государство и эти органы от них того требуют.
Почему не судили Боярского?
В 1956 году Комитет партийного контроля исключил его из партии «за грубые нарушения социалистической законности в 1937–1939 годах», — как будто в сороковых он цветочками торговал!
В том же году военный прокурор Северо-Кавказского военного округа возбудил уголовное дело против целого ряда следователей, трудившихся в НКВД Северной Осетии — против Боярского в том числе. Его обвиняли во вредительстве (статья 587 УК РСФСР).
Расследование шло ни шатко ни валко, на военного прокурора совершенно очевидно «давили», обвинение было переквалифицировано на другую статью — должностные преступления (193/17) и дело благополучно закрыли — опять же «по истечении срока давности совершения преступления».
Но вот тут вышла незадача: первый секретарь Северо-Осетинского обкома КПСС не успокоился — нажаловался Никите Хрущеву, тот, видно вспомнив Боярского, «спустил» распоряжение ГВП, и та вновь открыла дело.{34}
Тогда Боярским и его северо-осетинским шефом Городниченко уже занялась целая группа военных следователей под руководством подполковника юстиции Дмитрия Васильевича Каширина.
С Кашириным мне удалось увидеться и поговорить незадолго до его смерти. Он рассказывал мне, что его группа подобрала около 300, выражаясь юридическим языком, эпизодов на Боярского. То есть фактов, свидетельствовавших, что Боярский лично арестовывал, лично пытал, лично подводил людей под расстрел. Нашли следователи и опросили, и несколько десятков свидетелей — живы! «Это был истинный виртуоз, — говорил мне Каширин, — настоящий виртуоз, мастер пыточного дела».{35}
Однако Боярский тянул время — отказывался давать какие-либо показания, в том числе и на очных ставках.{36} Наконец, его арестовали — на месяц отправили в Бутырки. И, одновременно, выделили в отдельное производство, а попросту — вынули из уголовного дела том XIV, в котором были собраны материалы о деятельности будущего профессора в сороковых-пятидесятых годах. В том числе — дела, не подпадавшие ни под амнистию 1953 года, ни под срок давности по статье 193/17. Это касалось прежде всего работы Боярского в Чехословакии и службы в Литве — в качестве начальника отдела Управления МВД Шяуляйской области, куда он был сослан после того, как потерял «звездочку» — понижен в звании до подполковника и коллегией МВД рекомендован к использованию только на периферии страны.
В Литве Боярский прослужил до конца ноября 1953 года — боролся с зелеными братьями и оставил, понятно, о себе память: Витаутас Волотко, которым «занимался» Боярский, подписывая очередной протокол «собственноручных показаний», в углу ставил латинские буквы «ZP» — «зверски принужден». Боярский был верен себе до конца…
Короче, из Бутырок его выпустили «в связи с болезнью»,{37} и в феврале 1959 года заместитель Главного военного прокурора генерал Борис Викторов подписал постановление о прекращении уголовного дела «за истечением давностного срока с момента совершения преступления».{38}
«Принял грех на душу», — сказал мне недавно Викторов.
Бурно начавшаяся когда-то хрущевская оттепель шла к концу.
Кандидат исторических наук, преподаватель Московского полиграфического института (с 1958 года), старший научный редактор издательства Академии наук СССР Владимир Ананьевич Боярский возвращался по месту своей оперативной работы…
Так и не сумела нигде найти: месяц, проведенный в Бутырках, ему оформили в счет отпуска или — выдали больничный лист?
* * *
О Боярском я узнала от Викторова. Профессор к тому времени уже совершенно замучил Главную военную прокуратуру своими жалобами: с начала «перестройки» требовал своей реабилитации, хотел снова вступить в ряды КПСС. Почему-то он решил, что с перестройкой пришло его время…
Генерал Викторов давно уже был на пенсии, перенес не один инфаркт, но связи с ГВП не терял — рылся в архивах, готовил к публикации свою книжку.
К слову: я вовсе не идеализирую Викторова — он, как принято говорить, человек своего времени. Однако генерал неизменно подкупает меня своей какой-то корневой честностью. А это удивительно: все-таки столько лет — в советской военной юстиции. После ГВП был в Министерстве внутренних дел — замом у известного всей стране Щелокова (оттуда и вышел в отставку), а вот, неизвестно как, сохранился. Вдруг позвонит и покается: «Вот еще на мне грех — Реденса я реабилитировал…» Реденс был мужем сестры жены Сталина (одной из Алилуевых) и начальником Московского НКВД в самые страшные — в тридцатые годы. То есть руки — по локоть в крови. В бериевскую «чистку», естественно, посадили, расстреляли. В пятьдесят шестом семья подала ходатайства о реабилитации. Викторов, подняв дела Московского НКВД, отказал. Тогда пришла бумага от Хрущева: «Настоятельно прошу разобраться». Ну, советская юстиция и «разобралась» — реабилитировала. Почему же тогда и Боярскому не требовать реабилитации?..
Короче, Викторов мне рассказал о Боярском: есть такой профессор, а был — следователем. То, да се, мучил людей, а осудить мы его не смогли — не дали. Я в то время писала о Хвате, была окрылена успешным своим поиском и полагала, что с профессором больших трудностей у меня не будет.
Фамилию Боярского я без труда нашла в справочнике Академии наук, да и в Академии его помнили: «Как же, как же, наш Владимир Ананьевич…»
«Наш Владимир Ананьевич» всегда был любезен, услужлив, приятен в общении — так о нем мне потом говорили многие. К тому же — бесспорно умен — не Хват, по-своему талантлив, не скажу, чтобы слишком интеллигентен, но и не лишен известного светского лоска — в столичных творческих домах вполне был свой, к месту.
Коллегам по Академии неизменно помогал лекарствами, с коими в Советском Союзе всегда был дефицит, — жена работала в полубогемном Институте курортологии. Помогал и своими связями, помогал — в бытность свою руководителем редколлегии научно-популярной литературы Редакционно-издательского совета АН, — без проволочек, вовремя, без тягостного ожидания бумаги и очереди в типографию, членкорам и академикам издать свои монографии и книги. Не всем, понятно, членкорам и академикам помогал — кому следовало или к кому имел особое душевное расположение. В общем, скажи людям, его окружавшим, что человек этот убийца и уголовник, — не поверили бы: «Так мил, так мил…»
Особенно любили его женщины — в них он безошибочно угадывал нужную струну. А что? С его природным нахрапом, силой, абсолютной уверенностью в себе — о, такой должен был косить слабый пол и направо и налево. И косил, знаю — косил. Кстати, мои собеседники из КГБ объясняли мне, что женщины особенно легко поддаются на вербовку (тем паче, если вербовщик хорош собой) и дают подчас неизмеримо более ценную информацию, чем мужики… Вот и на то собрание в институте защищать Боярского пришла экзальтированная дама лет сорока — не одна, правда, пришла, с коллегами-профессорами Боярского из смежных институтов. Но те в конце как-то сникли, а дама билась за него — ничего не слыша — со всей силой своей неизрасходованной страсти…
Впрочем, наши с Боярским отношения поначалу складывались довольно напряженно. Я позвонила ему в институт — секретарша соединила, — представилась, соврала (я уже кое-что о нем знала): занимаюсь историей северо-осетинского комсомола, слышала, что он там работал, правда — в НКВД…
— Следователем я никогда не был, — сказал, как отрезал, минуты не взяв на размышление. — В Северной Осетии не работал — учился в институте, потом женился, переехал в Москву…
Времени встречаться со мной у него, понятно, не было: очень загружен — выполняет важное правительственное поручение, руководит разработкой комплексной программы изучения природных ресурсов СССР. Работа ответственная (кто бы сомневался!) — на контроле в Большом Совмине и в ЦК… Вот и сейчас, прямо после нашего разговора, направляется именно туда — пропуск заказан во второй подъезд…
Для иностранца — разговор как разговор, для советского журналиста подтекст незатейлив — его и не скрывал: «Учтите, — говорил мне всем этим Боярский, — связи у меня большие, в самых верхних эшелонах власти (второй подъезд ЦК — подъезд, через который, во всяком случае в то время, ходили генеральные секретари КПСС, члены Политбюро и секретари ЦК — «каста высших»), там меня ценят и уважают, так что смотри, детка, как бы тебе зубки не обломать…»
— И вообще, дайте мне телефон вашего главного редактора, — уже совсем строго сказал профессор, — я выясню, кто и зачем вам поручил мне звонить…
Ну, думаю, нахал, совсем меня за школьницу держит. Телефон дала (главного предупредила) — на том и распрощались.
Я поняла: это — орешек крепкий, ходить придется кругами, добывать документы. И уж если не с документами в руках, то — зная их, — ехать к Боярскому. Вопрос — как добывать?
В Главную военную прокуратуру в то время обращаться было бесполезно: я уже обожглась на Вавилове и Хвате. В прокуратуре исправно лгали, что в их архивах ничего нет. В КГБ — и подавно: Комитет и сейчас, несмотря на всю нашу гласность и безудержную демократию, не позволяет даже родственникам ознакомиться с делами своих безвинно убиенных родных — отцов, матерей, бабушек и дедушек. А хотят-то они немногого: узнать, когда в действительности родные погибли, где, в каком лагере похоронены. Ну, безбожная страна — что тут поделаешь!..
Короче, пришлось мне обращаться за помощью к Викторову и… к еще одному человеку, фамилию которого я пока приберегу.
Викторов сразу согласился: «На Боярском пробы ставить негде». Тот, другой, — тоже. Не зная друг друга, они добыли мне из архива ГВП то, что пока и требовалось: обвинительное заключение ГВП пятьдесят девятого года и свидетельство курсанта о мученической смерти учительницы Фатимат Агнаевой (тот документ, который зачитывал на собрании генерал Провоторов). Не много, но и — не мало.
Прочитав все это, я благодарила Бога, что Боярский дал мне тайм-аут: боялась, что, увидавшись с ним, — не сдержусь…
А Боярский позвонил мне сам, и не на работу — домой. Как узнал телефон (я живу за пределами Москвы — в общегородских справочниках этого телефона нет), не спрашивала — и так понимала.
Владимир Ананьевич на этот раз был любезен, то есть почти друг семьи. И о муже моем он знал, и о сестрах, и обо мне навел справки (так и выразился: «навел справки»). И статьи мои прошлые читал, и бескомпромиссность и принципиальность мою — «этого и требует наше время!» — ценит. (Все — цитирую: разговор записывала в блокнот.) Потом последовали фамилии общих знакомых — людей известных в журналистских и писательских кругах. Потом кое-кто из этих «знакомых» мне тоже звонил — рассказать, сколь милый человек Владимир Ананьевич, сколь многим он в этой жизни помог (как конкретно звонившим — я не уточняла) и вряд ли стоит ворошить это туманное прошлое — был ведь совсем мальчишка, («мальчишка-комсомолец» — как вы, надеюсь, помните.)
В общем, сговорились с Боярским о встрече — на 12 апреля 1988 года. К тому времени я уже переговорила с Кашириным — тем подполковником юстиции, который вел дело Боярского в ГВП, созвонилась с Хасаном Икаевым (в тридцать седьмом, перед арестом, — первый секретарь Ирафского райкома партии Северо-Осетинской АССР): «Я стоял непрерывно в кабинете Боярского по двое-трое суток. Мне не давали в это время пить и спать. Причем есть давали только соленый бульон… А когда я просил пить, Боярский расстегивал ширинку брюк и говорил: «Я тебя сейчас напою из моего крана»…{39} (Позже Икаев воскликнет перед видеокамерой: «Ты, Боярский, надеялся, что все умерли, но кое-кто жив, в частности я, Икаев Хасан!..») По цепочке мой телефон стали передавать и другим жертвам Боярского, их детям — они сами находили меня.
Каюсь, отправляясь на встречу с Боярским, мужу оставила его телефон и адрес, предупредила: если через три часа не вернусь — поезжай с друзьями туда (почему — туда, а не на Лубянку?). Честно сказать, я не из трусливых, хотя, конечно, в темный лес гулять одна не пойду и, входя в московские подъезды ночью, в кармане нащупываю газовый баллончик, — просто это было особое время в моей жизни, не слишком предназначенное для всякого рода эксцессов — через три с половиной месяца мне было рожать.
Боярский жил в хорошем, сталинской постройки, доме, в престижном районе почти в самом центре Москвы: угол Садового кольца и Калининского проспекта. Помимо престижности, дом этот имел и совершенно особую славу: через здание от него находится посольство США, а потому традиционно считается, что селятся здесь люди, которые ГБ особо проверены, позволяющие Комитету из их квартир устанавливать всякие приборы для наблюдения за посольством. Так ли на самом деле, нет — не знаю.
Квартира у Боярского была прекрасная — в таком чудесном, спокойном, интеллигентном стиле: без показного богатства, когда от хрусталя в глазах искрит, но и, конечно, без бедности. По квартире он меня не водил, да я и не просила, хотя мебель оглядывала с интересом: та ли, что вывез из дома маньчжурской миллионерши Эльзы Аркус, или другая — сменил?
Говорили мы в его кабинете. Нормальный профессорский кабинет: много книг. Книги свои Боярский тоже показывал: и публицистикой баловался, и научную монографию выпустил. На журнальном столике были приготовлены пирожные — свежайшие (не иначе как из ЦДЛ), кофе в турке, изящные чашечки. Тут и прозвучала фраза (на мой отказ разделить трапезу): уж не боюсь ли я, что он меня отравит.
Разговор был — как в шахматы играли. Он прослезился: жену год назад похоронил, я — голову склонила. Он заметил: как рано я без отца осталась (ну все, сукин сын, знал!), я — еще ниже голову: теперь, чтоб раздражение скрыть. Потом фотографии свои показывал: каким был в чудесной своей комсомольской юности. Красив был — слов нет: строен, крепок, высок. Лицо чуть широковатое — не из дворян, это видно. Но глаза — карие, с темпераментным излетом бровей. Черные волосы — не волосы: шевелюра! — зачесаны назад и вверх, как бы продолжая линию совсем немного вздернутого, горделивого подбородка. Да и сейчас, несмотря на то, что семьдесят пять, стройности фигуры не утратил, хотя, показалось, волосы чуть подкрашивает, убирая из аккуратно подстриженной седины часто присущую его возрасту желтизну.
Когда я упомянула фамилию Фатимат Агнаевой — дернулся, стал прощупывать, что я знаю. Сказал, прежде всплакнув («Простите, вспомнил жену: так любили, так любили друг друга… Почему она — первая, не я?»): оклеветали. Жестоко оклеветали, завидуя его комсомольским успехам («Я действительно был вожаком, обо мне говорили: «Наш Павел Корчагин!») и — что скрывать — благорасположению девушек. И снова: следователем НКВД никогда не был, в контрразведке потом работал — это да, возглавлял отделение по борьбе с американской агентурой — теперь об этом можно сказать, но следователем? — это грязная работа… нет, нет, Бог миловал. Уголовное дело в ГВП? Это личная обида Хрущева: со света сживал, но доказали — невиновен.
Поговорили о научной карьере. Я поинтересовалась, как же это ему удалось, не имея исторического образования, семнадцать лет напряженно работая в органах, ровно через год после увольнения из Министерства безопасности защитить диссертацию на соискание степени кандидата исторических наук? Вопрос как бы сам собой элегантно повис в воздухе — у Боярского вдруг попадали на пол все разложенные на столе бумажки, он, чуть покряхтывая («Ах, Женечка, старость — не радость»), принялся их собирать, почти ползая у моих ног. Когда, наконец, собрал, вопрос был забыт. Я задала другой: «Какова была тема вашей диссертации?» Ответил: «Восточные славяне в гуситском движении».
Заметив мое изумление (из школьной истории я помнила: Ян Гус — знаменитый чешский проповедник, отец Реформации в Чехии в первой половине XV века. У кого же такой материал украл?), поторопился добавить: «Мой отец был историком, я использовал его материалы».
Все — от первого до последнего слова — ложь. И отец не был историком — школьный учитель. И диссертация называлась по-другому: «Разгром интервентов и белогвардейцев на Восточном фронте (лето 1918 — начало 1919 г.)».{40} Но это я узнаю уже потом, когда подниму архивы Высшей Аттестационной Комиссии (сокращенно — ВАК), где хранятся «дела», на всех, кто получал кандидатскую или докторскую степень — во всяком случае в Москве.
Тогда же в моей голове выстраивалась совсем другая версия: в начале пятидесятых Боярский был старшим советником при Национальном комитете госбезопасности Чехословакии. Наверное, посадил кого-то из ученых, при обыске нашел готовую рукопись, по привычке брать чужое — положил в карман. Вернулся в Москву, кого-то попросил перевести работу на русский, дальше — при его связях — дело простое: защитил. Вопрос — как найти доказательства? Видно, надо просить о помощи чехов, каким-то образом пролезть в пражский архив… Каким? Если с перестройкой в братской соцстране в то время — весна 1988 года — обстояло совсем туго: до «бархатной революции» оставалось еще полтора года и местные органы блюли свои секреты ничуть не меньше, чем органы советские…
Значит, так: в Чехословакию полковник Боярский — тогда еще полковник — приехал в конце июля 1950 года. Задержался там не долго — всего 15 месяцев, но за это время успел арестовать… Впрочем, история стоит того, чтобы о ней рассказать не торопясь, во всяком случае не в одном абзаце. Ибо это — не только рассказ об еще одной трагедии, но и своего рода очерк нравов, царивших (царящих?) в госбезопасности…
К лету пятидесятого года как раз закончилось служебное расследование в связи с ограблением владелицы парфюмерной фабрики Эльзы Аркус. Оно шло все время, пока Боярский был на посту заместителя начальника МГБ по Москве и Московской области, и результаты его легли мертвым грузом в раздел «компрометирующие материалы» личного дела Боярского. И тут, неожиданно для окружающих, полковник вдруг получает высокое назначение — место старшего советника. По слухам, сработал именно тот, украденный у несчастной жительницы Харбина (ко всем ее несчастьям, еще и завербованной МГБ) миллион.{41} Министерством госбезопасности тогда руководил Виктор Абакумов, о котором говорили — «берет», и берет купюрами крупными.
Правда, к Абакумову у Боярского был и другой ход. Еще в войну он довольно близко сошелся с генералом Белкиным, начальником Управления контрразведки «СМЕРШ» Северо-Кавказского фронта, руководителем советского разведывательного бюро по Центральной Европе и координатором вошедших в историю «монстр-процессов» — фальсификацией против лидеров компартий стран, как тогда говорили, народной демократии. Белкин дал Боярскому рекомендательное письмо к Абакумову,{42} а уж «подмазал» тот письмо или нет — о том судить не могу. Тем более, что кандидатуру старшего советника (естественно, по представлению МГБ) утверждал Центральный Комитет ВКП(б).{43}
В Чехословакии Боярский жил на широкую ногу. Вообще, этому человеку нельзя отказать в одном — в способности из жизни выуживать все, на полную катушку. Всегда не чуравшийся роскоши, занимал в Праге прекрасный особняк, имел четыре человека прислуги, охрану, пять собак…{44} Для советского человека, особенно советского человека сталинской поры, подобное — это все равно, что стать членом Политбюро. Жена Боярского, Ирина Ахматова, от открывшихся вдруг возможностей просто потеряла голову: не знала, как распорядиться прислугой, а потому беспрестанно гоняла ее, заказывала бесконечные платья, скупала в магазинах отрезы…{45} Обо всем том, естественно, «стучали» в Москву коллеги: как-никак под началом будущего профессора было 50 советских советников,{46} трудившихся на ниве чехословацкой безопасности и разведки.
С Ириной Ахматовой Боярский познакомился еще в годы войны. А познакомившись, устроил работать к себе в «СМЕРШ», как, впрочем, и родного брата Георгия, в будущем — студента ВГИКа (такая для него была выбрана «крыша»).{47} Ахматова была полковнику верной помощницей (понятное дело, пока не развелись, — как развелись, писала на него же доносы).{48} Тогда, в Маньчжурии, Эльзу Аркус они «обрабатывали» вместе: жили рядом, Ирина по-соседски заходила к старухе поболтать, посмотреть, где что лежит. Аркус русскую полюбила, дарила подарки, ничего не скрывала. Так что грабили — не искали: все потайные места были известны…{49} Полагаю, и из Чехословакии вернулись не с одним чемоданом.
Еще коллеги «стучали» — не воздержан Боярский в еде: просто-таки гурман! «За три месяца израсходовал на питание 219 тысяч крон, тогда как на весь коллектив — 600 тысяч». Понимаю, обидно. Тем более, что зарплата у Боярского, как я уже писала, была не маленькая — 29 тысяч крон, равнялась максимальной зарплате местного министра. «Без консультаций с главным советником, — признавался позже тогдашний министр госбезопасности Ладислав Копржива, — я не принимал никаких принципиальных решений… Главный советник имел у коммунистических функционеров вес больший, чем министр».{51} Значит — платили за дело?
Впрочем, и в Москве у Владимира Ананьевича зарплата складывалась не маленькая. Он получал: 3600 рублей — основной оклад, 1300 — надбавка за воинское звание, плюс 15 процентов от оклада — 735 рублей — за выслугу лет. Итого — 5633 рубля в месяц (все — старыми).{52} Для сравнения: в том же 1949 году, цифры коего я привожу, недавний зек, старший научный сотрудник кабинета культпросветработы Дома политпросвещения г. Ставрополя Лев Разгон имел зарплату 600 рублей в месяц. Мой отец — радиоинженер, кандидат наук, руководитель подразделения одного весьма секретного оборонного научно-исследовательского института (а за «войну» Сталин платил всегда хорошо), получал — вместе с премиями — 1800–2000 рублей, что считалось деньгами более чем приличными.
Между тем, на Боярского «стучали»: прикарманивает деньги, отпущенные для агентуры… Не хватало?
Но — генук о меркантильном. Поговорим о деле, за которое Боярскому и платили деньги.
В Чехословакию Боярский был послан организовывать очередной «монстр-процесс». Уже прошло судилище над Ласло Райком в Венгрии (министром внутренних дел и одним из самых популярных лидеров компартии) и Костовым — в Болгарии. На очереди оказался чехословацкий генсек Рудольф Сланский.
Сталин таким образом наказывал своих послевоенных союзников за идею их «особого пути» к социализму, то есть — за тягу к самостоятельности. А также предупреждал всякую, даже гипотетическую возможность альянса с югославским отступником Иосипом Броз Тито. (Советские газеты тогда были полны возмущенных заголовков: «Тито и его клика», равно как и карикатур на югославского диктатора.)
Сталину требовалось единство. Единство всех советских колоний, вступивших, правда, несколько насильственно, на социалистический путь развития. Вождю совершенно было необходимо беспрекословное подчинение его, и только его воле: Сталин вынашивал идею военного похода на Европу. В январе 1951 года в Москве состоялось тайное совещание руководителей компартий стран Варшавского блока и советского Генштаба, на котором вождь заявил о том, что союзники обязаны использовать свое военное преимущество для распространения социалистического режима во всех европейских странах. Военные подсчитали, что выгодная для Советов внешнеполитическая ситуация должна сохраниться в Европе еще в ближайшие три-четыре года.{53} Так начиналась подготовка к третьей мировой войне… Господь не позволил: смерть Сталина в марте 1953 года спасла нас всех от этой страшной катастрофы…
Понятное дело, Боярский выполнял задание весьма рьяно. Уже к февралю 1951 года арестовал около 50 высших чехословацких функционеров,{54} в том числе, следуя принятой в НКВД-МГБ практике, — руководителей Национального комитета госбезопасности. Почистил.
Еще раньше в подвалы чехословацкой Лубянки отправился Отто Шлинг — первый секретарь регионального комитета КПЧ в Брно. Вслед за ним — его коллеги по комитету, люди, которым он протежировал, будучи весьма влиятельным в стране человеком, друзья по испанским интербригадам — Шлинг воевал в свое время в Испании.
Правда, поначалу, Боярский, то ли не разобравшись в указаниях Москвы, то ли эти указания были противоречивы, то ли Готвальд был еще не готов отдать своего генсека, — короче, руководитель советских советников повел расследование сначала как заговор против Сланского. Отту Шлингу в том отводилась ключевая роль: 4 февраля 1951 года Шлинг «признался» Боярскому, что имел душевное намерение ликвидировать генерального секретаря КПЧ.{55} Впрочем, нельзя и исключить, что, давая «добро» на эти аресты, и Готвальд, и сам Сланский пытались таким образом «откупиться» от Сталина — а вдруг сие жертвоприношение удовлетворит диктатора? Ах коммунисты, ах безбожники — везде одни и те же! Вот она — Идея…
Сам же Боярский объяснял мне, что, несмотря на указания из Москвы, старался спасти Сланского, «отвести от него меч», что и послужило причиной крушения его карьеры и отзыва в Москву.
Однако в моей голове эти два понятия — «Боярский» и «спасти» кого-либо, кроме собственной шкуры, — укладываются плохо. То есть вовсе не укладываются. Тем более, что все историки пражского процесса сходятся на том, что как раз усилиями Боярского дело «клепалось» именно как дело Сланского. Буквально не успев разобрать привезенные из Москвы чемоданы, полковник принялся выбивать компромат на генсека, придерживая протоколы до поры до времени у себя в столе, а потом, козыряя ими, убеждал чехословацких лидеров, что над Шлингом стоит кое-кто повыше…
Явственно изменился с приездом Боярского и характер арестов — они приобрели откровенно националистический антисемитский характер, а само судилище в Чехословакии задумывалось — так и прошло — как суровый удар по «мировому еврейству, сионизму и международному еврейскому империализму». Арест Шлинга — выходца из еврейской семьи — был тому лишь первым знамением. Евреем был Сланский. Евреями были и одиннадцать из четырнадцати человек, осужденных по этому процессу. В самом Советском Союзе в это время шла война с «космополитами»: евреев выгоняли отовсюду, откуда только было возможно выгнать, готовилась их депортация в Сибирь и на восток страны…
Все — правильно, все — логично. Дело, начатое Гитлером с молчаливого, кстати сказать, попустительства со стороны мировых держав — Англии, Франции, США, — подхватил Сталин. Нацистское государство, осужденное в Нюрнберге с участием советских юристов, жило и продолжалось, как и предсказывал эсэсовец из романа Василия Гроссмана, на необъятных просторах одной шестой части земного шара…
Что касается Боярского, беда полковника, думаю, заключалась в том, что он просто плохо «слепил» свое дело. Как привык? Поставил на «стойку» на «конвейер», попоил соленым бульончиком или водой из туалета и — на тебе: «троцкист», «фашист», «террорист». Особых доказательств не требовалось — ни ему, ни Особому совещанию.
Не учел: Чехословакия — это все-таки не Союз, все-таки центр Европы, все-таки пятьдесят первый год и у американцев — бомба, да и Сланский как-никак генсек. Сталин любил, чтобы подобные процессы обставлялись хорошо — хотя бы с неким внешним оттенком достоверности. А вдруг — и тут найдется свой Уолтер Дюранти, который расскажет миру о правоте обвинения?{56}
Короче, Сталин оказался недоволен. Прочитав отчет Боярского, присланный из Праги, осердился: в материалах «нет никаких аргументов для обвинения», чтобы начать процесс против Сланского приличествующим тому образом. О том и написал в письме Готвальду от 21 июля 1951 года. Письмо заканчивалось словами: «…Из этого видно недостаточно серьезное отношение к работе, и поэтому мы решили Боярского отозвать в Москву».{57}
Готвальд расстроился: «…Он (Боярский — Е.А.) представляет нам очень ценную помощь по линии министерства нац. безопасности», просил — оставьте нам полковника.{58}
Но вождь был непреклонен: «Опыт работы Боярского в ЧССР показал, что у него недостаточно квалификации для выполнения ответственных обязанностей советника…»{59}
Бедный, бедный Владимир Ананьевич! Не только генеральские погоны «уплыли» — полковничьих не сохранил! Арестовывал Сланского уже генерал МГБ Алексей Бесчастнов, ему же предстояло довести процесс до искомого конца, а значит, и получить лавры.{60}
Готвальд на замену Боярского на Бесчастнова согласился, приехавшие из Москвы товарищи верно ему донесли: в МГБ, кажется, назревают большие изменения. Осенью 1951 года протежировавший Боярскому Абакумов был арестован. Не повезло…
…О пражском процессе, как и о других «монстр-процессах», написано, наверное, с десяток книг. Не хочу повторяться, да и тема эта — как коммунисты убивали друг друга, — откровенно говоря, меня уже мало интересует. Я обещала очерк нравов МГБ — его и продолжу.
Итак, Владимир Боярский борется в Чехословакии с мировым еврейством, а в это время… А в это время над ним самим сгущаются тучи, да какие! Весь прошлый «стук» по поводу прислуги, платьев и «невоздержанности в еде» — о, это был не стук, так — «стучки». Хотя они тоже легли потом в обвинение, по которому Боярский потерял «звездочку».
Главный, действительно мощный «стук» пошел от заместителя старшего советника товарища Есикова. (Полагаю, для исследователей дела Сланского нижеследующее станет открытием: сию пикантную страницу я почерпнула из личного дела Боярского Особой инспекции МГБ.)
Товарищ сообщал московскому начальству, что «поведение тов. Боярского ему кажется неправильным, неискренним». В частности, товарищ Есиков считает, что Боярский «…неправильно себя повел в связи с наличием в органах безопасности Чехословацкой Народной Республики материалов о враждебной деятельности еврейских буржуазных националистов, ряд из которых пробрался в государственный и партийный аппарат».
Тов. Есиков указывает, что «развороту этих материалов тов. Боярский не способствовал и направил записку об этом в МГБ СССР только лишь под нажимом со стороны аппарат советника Есикова и некоторых других работников аппарата»…
Могу представить себе, как возмутился товарищ Боярский! Это он-то, во всеуслышание заявлявший, что «наш главный враг — международный сионизм, который везде разослал своих агентов»,{61} не способствовал «развороту материалов»? Он, потративший столько сил и энергии, чтобы расчистить путь и усадить в кресло одного из основных управлений чехословацкой госбезопасности зоологического антисемита Андрея Копперта?! Копперта, известного тем, что «при виде человека с крючковатым носом», — говорил — «немедленно либо открывал на того дело, либо — сразу отправлял в тюрьму»…
Но товарищ Есиков не унимался — тонко разъяснял плохо что-то понимающему его начальству про окрас волос товарища Боярского. Вот тут уже — государственное дело! — вопрос начинает разбирать не кто-нибудь — сам заместитель министра госбезопасности СССР, генерал-майор Питовранов. Он отправляет наверх, в ЦК, следующую записку: «По предположению ряда работников МГБ СССР, тов. Боярский неправильно сообщал о своей национальности — украинец, считая его по манерам и внешнему облику евреем…»{63}
Ну, полоса выпала всегда такому удачливому Боярскому, ну просто черная полоса! Это же надо: в таком преступлении, в еврействе подозревают! И ведь не первый уже раз — пару лет назад писал объяснительную о том Абакумову — лично министру писал, а вот, опять все сначала… Вздохнул: «Проверка биографических данных Боярского, — заключает Питовранов, — не подтвердила эти предложения». Проверка не подтвердила! Надеюсь, до седьмого колена проверяли?..
Однако думаю (поскольку знаю нашу любимую власть), что подозрение в еврействе тоже стало одной из причин отзыва полковника из Чехословакии… Тут достаточно слухов.
Впрочем, меня вопрос, был ли Боярский евреем или нет, занимает мало (хотя один документ, найденный совсем недавно, говорит — не был). А — если и был? Известно, что еврей, скрывающий свое происхождение, становится самым страшным, самым омерзительным, самым оголтелым антисемитом.
А вот почему среди следователей НКВД-МГБ — и среди самых страшных, в том числе, — вообще было много евреев, меня, еврейку, интересует. От вопроса этого никуда не уйти. Да и не хочу я уходить.
Я много думала над этим. И, поверьте, это были мучительные раздумья.
Говорила себе: в процентном отношении — к общей численности еврейского народа в стране — евреев в НКВД было не больше, чем, скажем, русских или латышей.
Убеждала: отец сионизма Жаботинский еще в XIX веке сказал: «Дайте право каждому народу иметь своих подлецов». Почему же им не быть среди евреев?
Вспоминала историю: кровавая резня евреев в Кишиневе в конце века, погромы в Одессе — в начале нынешнего, беспорядочное их убийство на Украине — в гражданскую…
Говорила, убеждала, вспоминала, но легче оттого мне не становилось: народ, столько настрадавшийся, — он-то цену страданиям должен знать?!
И вот до чего я додумалась — изложу это очень коротко.
Октябрьский переворот для евреев Российской Империи, с ее еврейскими резервациями — местечками, с ее страшными погромами, ограничениями в правах, невозможностью для молодых евреев получить высшее образование (за исключением так называемых «детей николаевских солдат» и детей купцов первой гильдии), — конечно, этот переворот стал для них своего рода национальным освобождением. Они приняли революцию, потому что не могли ее не принять: она подарила им надежду выжить, спокойно — не на горе, рожать детей, иметь равные права с другими людьми. Хотя старый Гидали в замечательном рассказе Исаака Бабеля и говорит: «Что революция? Революция приходит и стреляет…»
Однако по свойству революций поднимать на поверхность, в том числе — и на поверхность человеческой души, все самое мерзкое, она вынесла на простор Отечества именно подонков народа. И в НКВД, на эту кровавую работу, пришли те, для кого она была возможностью самоутвердиться, ощутить свою власть, задушить собственные страхи. В этом евреи ничуть не отличались от своих коллег других национальностей, трудившихся в органах. Разве только — были лучше образованны (что считалось ценностью во всякой еврейской семье), а потому быстрее продвигались по служебной лестнице, да еще, благодаря своему генетическому страху, особо усердствовали, опасаясь, что их уличат в «мягкости» к своим… Расплата наступила скорее, чем они предполагали, — не могла не наступить.
Вообще, я думаю, унижение любого народа таит в себе огромную потенциальную опасность для человечества. Американцы сейчас расплачиваются — и сурово расплачиваются — за свой черный расизм. Израиль платит, и еще будет платить, по палестинским счетам. Какую цену «выложит» СССР за многие десятилетия унижения советского народа — остается только гадать…
…А Боярский возвращается в Москву. Напоследок, правда, отдает указание уничтожить книгу выдачи продуктов советской военной миссии. О чем, естественно, тут же, впереди него, летит «стук».
Одного не могу понять: как, после столь убийственной критики Сталина, его не пустили в расход? Тем более — Абакумов уже в тюрьме, под следствием: по всем «законам» близкостоящих должны были «убрать». Тем более, что Боярскому, в числе прочего, инкриминировалось: «Неправильно распорядился сведениями, полученными от источника (запомним: компромат собирался подчиненными и на министра!), что бывший министр Абакумов имеет связи с женщинами легкого поведения». А также — вменили — «в Москве у Боярского на столе, — сообщали коллеги, — был портрет Абакумова»…{64} Но, видно, заступники разжалованного полковника сидели очень высоко, не в МГБ — в Центральном Комитете славной ВКП(б). Видно, и вожак старел — все более боялся обезумевшей от запаха крови стаи…
В обвинительном заключении коллегии МГБ по поводу Боярского слова Сталина и сам он даже не упоминаются, главным пунктом обвинения стала та самая, продуктовая книга: «За допущенные ошибки в работе и недостойное поведение снизить в воинском звании до подполковника», — говорилось в приказе МГБ СССР № 5522 от 13 декабря 1951 г.{65} Соблюдали правила игры?
Так закончилась первая жизнь Боярского.
Так начиналась и вторая. В одной из собственноручных автобиографий Боярского 1979 (!) года я прочитаю: «В 1950–1951 г. был в Чехословакии, работал советником и одновременно собирал материалы для диссертации, что послужило одной из основных причин отзыва меня в июле 1951 г. в Москву…»{66} Каково?..
* * *
…Однако тогда, в апреле 1988 года, беседуя с Боярским у него дома, я, к сожалению, не знала практически ничего из того, что вам только что рассказала. На поиск этой и другой информации, о которой речь впереди, ушло более двух лет.
А тот апрельский день закончился вполне благополучно. На прощание Боярский любезно продиктовал мне рецепт, как похудеть (он тогда для меня был особенно актуален), я прилежно его записала, профессор проводил меня до дверей, на прощание поцеловал руку. Сказал — вскользь: «Уезжаю руководителем делегации Союза журналистов в Югославию»… «О, да мы еще и коллеги», — удивилась я.
Держался он замечательно.
Личное дело Боярского в московской организации Союза журналистов я, естественно, нашла. Оказалось, что человек, пытавший журналиста Ефима Долицкого, поставивший свою подпись под обвинительным заключением по делу журналиста Александра Литвака, был принят в Союз журналистов еще в сентябре 1960 года. Через два года после того, как был выпущен из Бутырок, через четыре — как исключен из КПСС. Для западного читателя в том ничего удивительного нет, для советского — сплошные восклицания. Дело в том, что журналистики, в общецивилизованном понимании этого слова, в стране в то время практически не было. Журналисты являлись идеологическим отрядом партии, более или менее талантливо излагавшим на страницах газет и журналов тот миф о действительности, который эта партия предлагала своим согражданам. Потому в Союз идеологов имярек, исключенный из партии, не мог быть принят по определению. Беспартийный — еще куда ни шло, скомпрометировавший собой партийные ряды — никогда.
Ничего, приняли.
Из немногих обнаруженных мною в деле документов, я узнала, что, оказывается, журналистикой Боярский плодотворно занимался аж с 1931 года. К тому был приложен и обильный список публикаций — во всех газетах: от районных до областных и центральных. Еще там была одна забавная справка, повествующая о том, что на заседании бюро секции издательских работников (читай — в узком кругу) присутствовал заместитель главного редактора издательства Академии наук, где тогда трудился Боярский. Заместитель — цитирую — «подтвердил, что Боярский В. А. исключен из партии и не восстановлен. Причину исключения тов. Ковалев не знал, т. к. она связана с работой тов. Боярского в органах.»{67} Точка. Подпись. И — никаких вопросов. Правильно: умные люди органам вопросов не задают.
Это была, конечно, мелочь, так — штрих, но для понимания того, как в оттепельное время формировался теневой штат КГБ, — штрих небесполезный.
Итак, Боярский в составе делегации Союза журналистов СССР отправился в Югославию, я же — в путешествие еще более увлекательное, именуемое публикацией очерка в газете. Стоит ли говорить, что материал, как только он был набран в гранки и попал к цензору, кои тогда еще сидели в каждой редакции, тут же был отправлен в Отдел агитации и пропаганды ЦК КПСС.
О всех перипетиях рассказывать долго и нудно, важно: партийные начальники тут же, безошибочно, вцепились именно в те страницы, где речь шла о Боярском. «Откуда вам это известно? Как можно? Уважаемый человек…» Казалось, появление очерка для них не было неожиданностью…
Главные бои развернулись вокруг рассказа о мучениях учительницы Фатимат Агнаевой — это были, конечно, убийственные для профессора абзацы.
«Представьте документы», — потребовали в ЦК. Потребовали, понятно, не у меня — я как бы о всех этих «вертушечных» разговорах и знать-то не должна (к тому же — я беспартийная, то есть лицо, и так наполовину лишенное доверия) — потребовали от заместителя главного редактора «МН» Юрия Бандуры — он вел номер.
До Закона о печати, отменившего цензуру, тогда еще оставалось два года, потому послать их к черту и сказать, что документы журналист представит в суд, редакция не могла.
Документы лежали в моей папке, но извлечь их на свет Божий я не имела права — боялась тем подвести людей, которые мне их достали.
И вот тут нам пришла в голову совершенно гениальная идея — позвонить в Главную военную прокуратуру и просить их подтвердить подлинность того, что написано в очерке.
Я набрала номер помощника Главного военного прокурора, генерал-майора юстиции Владимира Провоторова — того самого Провоторова, который выступал потом на собрании в институте, где профессорствовал Боярский. Прочитала… Провоторов изумился: «Откуда у вас это?» Я что-то несвязное мычала в ответ, повторяя: «Но это — правда?»
Генерал, видно сверившись с архивными папками, перезвонил: все так. Не переставая удивляться, заметил: «Некоторые формулировки как будто взяты из заключения ГВП 1959 года…» Я скромно промолчала.
Дело было сделано: публикация очерка «Прощению не подлежат» открыла мне дверь в архивы Главной военной прокуратуры СССР — к уголовному делу профессора.
…Восемнадцать томов архивно-уголовного дела № 06–58 на Боярского В. А., прочитанные в ГВП, меня потрясли.
Ничуть не умаляя значения «Архипелага ГУЛАГа» Солженицына, «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург, «Непридуманного» Льва Разгона, других исторических и литературных памятников режиму, должна сказать, что эти документы, не обработанные рукой литератора, не предназначенные для чужого прочтения, имеют, конечно, совершенно особую силу. Силу материальную; силу разрушительную для тоталитарного государства.
Тогда-то я, наконец, поняла, почему эти документы пятидесяти-тридцатилетней давности тщательно охраняли раньше, продолжают охранять и сейчас.
Строго говоря, все эти уголовные дела на следователей НКВД-КГБ, реабилитационные дела, надзорные производства, хранящиеся в архивах Главной военной прокуратуры, не говоря уже о следственных делах, припрятанных в КГБ, тюремных делах, гниющих в любой из старых тюрем, — все это надо публиковать в том виде, в каком они сохранились.
Вопрос не в том, что люди узнают какую-то новую для себя информацию. Хотя — узнают. Как узнавала ее я.
Узнают, что портного можно было арестовать за то, что он пришил не ту подкладку, музыканта — за то, что плохо сыграл на концерте и тем расстроил изысканный вкус начальника из НКВД, учительницу — за то, что поставила не ту оценку дочери следователя…{68}
Узнают, как люди от боли и страха (скажем — клизмами из кипятка) превращались в готовых на все животных. Как сходили они с ума в карцерах размером 50 на 50 сантиметров — такой был в НКВД Северной Осетии,{69} как добивались показаний от тех, кому уже был объявлен смертный приговор.
Узнают, что пытка — это не обязательно избиение до потери сознания. Можно и не бить: не пускать в туалет во время многочасовых допросов — «подпишешь — пущу». Не давать есть по нескольку дней подряд и притом — обедать на глазах у допрашиваемого. Сутками не разрешать спать. Приказывать не шевелить пальцами ног и рук. Предлагать испытывающему нестерпимую жажду заключенному воду из туалета. Отправлять в «холодную баню» с цементным полом. Приковывать к горячей батарее, и обещать все то же самое сделать, например, с дочерью…{70} И это — только из уголовного дела только одного следователя НКВД-МГБ.
А это — из другого: «Допрашивали всю ночь — 17 часов… Без сна, без еды… Требовали ложных показаний…» Год — 1988, третий год перестройки. Место — Москва.{71}
Я вообще думаю, что люди должны знать, что с ними могут сделать — в собственной стране, собственные сограждане. Не «нелюди» — как часто мы себя успокаиваем, — люди. Такие же люди, как и мы.
Но главное то, что там, на пыльных архивных полках, хранятся крики и стоны тысяч людей — их жалобы, предсмертные письма, прошения о помиловании, просьбы их детей, жен, мужей и матерей, протоколы их допросов, свидетельства глумления над ними и их собственные исповеди-рассказы военным прокурорам… Там хранится, гниет, а возможно, и уничтожается трагедия огромного народа, действительная история этой страны, которую мы до сих пор не знаем, а потому уроки которой все еще не восприняли. И повторяем те же ошибки вновь и вновь.
Работая над книгой, перечитывая страницы своих блокнотов, куда я переписывала листы уголовного дела (о ксероксе не могло быть и речи), я вдруг с ужасом поняла, что, если я все это не вылью на бумагу, — сии страшные, бесценные документы — свидетельства чужих страданий! — просто умрут. А ведь их писали живые — тогда еще живые — люди. И меня преследует — буквально преследует — это чувство, что я хороню их вновь.
«…Ведение следствия поручили Текаеву. Последний вызывал меня к себе, потом к нему приходили Городниченко и Боярский и, задав один вопрос: дам ли я признательные показания или нет, связывали мне руки и ноги и начинали бить резиновым шлангом по очереди… В дальнейшем меня даже не спрашивали, а заводили в кабинет и сразу начинали бить… Я уже не в состоянии был ходить — по существу надзиратели меня на допрос не водили, а носили. Эти пытки продолжались с вечера до утра каждый день, кроме вечера с воскресенья на понедельник, причем били до потери сознания, потом обливали холодной водой, приводили в чувство и били снова… Били по сплошным гнойным ранам, образовавшимся от этих побоев на моей спине, а на бедрах мясо отстало от костей и гной из ран выходил в большом количестве, а врачебной помощи мне не оказывали. У меня начались приступы нервных судорог и я, боясь сумасшествия, пытался покончить с собой. С этой целью я в бане выдернул ржавый гвоздь, продержал его в параше несколько дней, потом всунул в вену левой руки, продержал его там целые сутки — с намерением вызвать заражение крови. К моему удивлению — не получилось. Тогда в бане повесился на крючке, но крючок сорвался… Последний раз били с семи часов вечера до восхода солнца 16 мая 1939 года, требуя подписать заранее подготовленный лист коротенького протокола… В одно время на несколько дней ко мне привели Шарикяна Антона — секретаря Орджоникидзевского горкома КПСС — еле живого. Он «видимо» уже начал сходить с ума и все время спрашивал, не знаю ли я, есть еще на улице советская власть или нет… Его держали на стойке 12 дней, потом били… На суд ко мне привели Кокова и Маурера…
Несмотря на то, что до ареста я их хорошо знал, ни того, ни другого я не узнал — только по их голосам догадался, что это — они. На суде я рассказал, какие пытки применяли ко мне Городниченко, Текаев и Боярский, как они вынудили подписать меня ложные показания. До суда и после суда меня держали в одиночке, ни разу не видел прокурора, бумаги для написания жалобы мне не давали, поэтому свое заявление я вынужден был вышить на спине нижней рубашки, а когда это обнаружилось — написал на стенке камеры углем спичек…»{72}
Я знаю: к тому, что я уже написала и что написано десятками других, это свидетельство ничего не добавит. Но пусть хоть он не умрет — Битемиров Ромазан Гайтеевич. Хоть перед ним — совершенно неведомым мне человеком — у меня совесть чиста… А перед другими — десятками — что кричат столь же страшно из моего блокнота?..
* * *
Уголовное дело Боярского много рассказало мне о первой, чекистской жизни профессора. Теперь предстояло «распрямить» самый интересный вопрос — вопросы: как ему это удалось? Как удалось столь безошибочно точно сыграть свою вторую жизнь? Добиться в ней положения, признания, авторитета?
Я не спрашиваю, как удалось Боярскому еще в бытность заместителем начальника УМГБ по Москве и Московской области, не имея исторического образования, сдать кандидатские экзамены в 1949 году (без них невозможно получить допуск на защиту диссертации) по специальности «История СССР». Для меня тут ответ очевиден: в следственных изоляторах УМГБ тогда сидела половина московской интеллигенции. Догадываюсь, что побывали там и преподаватели Московского Областного педагогического института, где полковник Боярский все шесть кандидатских экзаменов сдал исключительно на «отлично». «Догадки» мои в известном смысле подтвердил аноним — «чекист» — так подписался. Написанная печатными буквами, карандашом, анонимка оказалась подшита в личном деле Боярского Особой инспекции МГБ. Аноним сообщал, что экзаменов в Московском Областном педагогическом институте Боярский не сдавал: «использовал свое служебное положение: директор (института — Е.А.) — резидент, профессора — осведомители. Экзамены принимали в здании УМГБ»…{73}
Ну, а как смог Боярский защитить первую диссертацию — ведь начальником уже не был? Как — вторую, уже на соискание степени доктора технических наук? Размах интересов поражает: от «Разгрома интервентов и белогвардейцев» в гражданскую войну (тема первой, исторической диссертации) до — «Развитие научно-технических основ открытой разработки рудных месторождении СССР. Опыт исторического исследования» — тема второй, докторской… Кто написал их? Как удалось ему обойти различные бюрократические препоны, связанные с тем, что высшего образования у него не было — лишь липовый диплом об окончании Института цветных металлов г. Орджоникидзе, куда, как вы помните, он был устроен «в качестве прикрытия»? Наконец, предстояло разобраться, почему, с какой целью он бесконечно изменял в своих документах дату рождения? Зачем выкрадывал из личного дела брата Георгия в МГБ (отметим: студента Всесоюзного института кинематографии) справку об образовании и рождении и вложил взамен другие? Короче — предстояло если не узнать, то хотя бы понять, как происходит создание легенды секретного сотрудника КГБ в этой стране.
Сожалею: сам Боярский мне в том нимало не помог.
В архиве Высшей Аттестационной Комиссии читаю его автобиографию, написанную в 1979(!) году: «В 1951–1953 гг. работал в Литовской ССР, где закончил диссертацию…» Уже любопытно. Особенно, если вспомнить, что как раз в это время автор возглавлял 2 отдел Управления МВД Шяуляйской области — боролся с литовскими партизанами. «В 1953 г. откомандирован в Москву и в связи с поступлением в аспирантуру был уволен в запас…» Уволен в запас Боярский был в связи с арестом Берии, чисткой Центрального аппарата МГБ и большим количеством скопившегося на него «компрометирующего материала»{74} — вот, когда ему припомнили все, об аспирантуре же Особая инспекция, полагаю, мало пеклась.
Однако не дай Бог вам подумать, что увольнение в запас означало разрыв с органами. Никогда! Полковник просто переводился в так называемый «действующий резерв», более того — продолжал оставаться на оперативной работе. Лишь в 1963 году поликлиника КГБ СССР вынесла вердикт: «к дальнейшей оперативной службе не годен…». И добавила: «Годен к службе вне строя(выделено мною — Е.А.) в мирное время. Ограничено годен первой степени в военное время».{75} Вне строя и служил.
«В 1954 г. защитил диссертацию, — продолжает полковник излагать свою карьеру в мирное время, — и окончательно перешел на научную работу, к которой всегда стремился». Так и написал: «всегда стремился».
Кандидатскую диссертацию Боярского мне обнаружить не удалось. Ее не оказалось в Государственной Ленинской библиотеке — главной библиотеке страны, где хранятся все диссертации, за исключением тех, что имеют гриф «секретно». Не было ее и в архиве Высшей Аттестационной Комиссии. Я подумала: может быть, истек срок хранения? Но знала: искали ее и двадцать лет назад — и тоже не нашли.{76}
Однако, личное дело диссертанта, как ни странно, не «убежало» и содержит в себе немало интересного.
Например меня привлекли выдержки из выступления профессора Николая Волкова на заседании Ученого Совета исторического факультета все того же… Московского Областного педагогического института: «Автор щедро показывает сборники английских документов, чехословацких документов(выделено мною — Е.А.), анализирует диссертацию Волков. — Когда же речь идет о наших советских войсках (имеются в виду войска Красной Армии, боровшиеся с интервенцией в гражданскую войну — Е.А.), то у автора не хватает материала». Тем не менее диссертация «порадовала» (цитирую) профессора «своей новизной».
Вот значит как! Значит, моя «чехословацкая версия» была не столь уж беспочвенна: какие-то материалы в братской стране подполковник таки надыбал. И надыбал немало: столько, что мог выбирать, какую из двух тем — «гуситы» или «интервенция» — представлять к защите.
Почему выбрал вторую тему? Кажется, некоторый ответ содержится в экспертизе диссертации, сделанной «черным рецензентом», то есть оппонентом, чья фамилия остается неизвестной соискателю степени: «Диссертация представляет из себя компиляцию ранее известных материалов. По сути дела это не очень совершенный пересказ кратких выводов «Краткого курса истории ВКП(б)» по восьмой главе»…{78} Автором «Краткого курса», как известно, был Сталин. Кому же в пятьдесят четвертом году могло прийти в голову не одобрить работу человека, столь усердно изучившего произведения вождя? Эта рецензия написана уже в 1956 году, то есть после развенчания «культа личности», когда ВАК, судя по всему, сделала попытку «завернуть» работу новоявленного историка. Рецензент продолжает: «Как правило, автор не указывает источников, то есть не называет подлинных архивных материалов, из которых заимствует те или иные факты, цифры, характеристики…»{79}
Неужели подполковника хватают за руку? Ведь в переводе на нормальный человеческий язык это означает: Дорогой товарищ! Вы забыли указать, где вы нашли факты, которые легли в основу вашей научной работы. Не украли ли вы их? Не совершили ли плагиат?
То же — и в анализе уже открытого рецензента, специалиста в области истории гражданской войны доцента И. Берхина: «Все сноски на архив неправильно оформлены: нет указаний на фонд, номер дела, лист…» Ну же, ну?..
«Аргументы соискателя (т. е. Боярского) признаны достаточными…» — заключает или, лучше сказать, сдается экспертная комиссия ВАК.
Кандидат исторических наук Владимир Боярский уже со спокойной душой продолжает свою высокополезную научную деятельность в Институте истории СССР. «Любезнейший человек, так он представлялся тогда, — писал мне в письме его коллега Виктор Фарсобин. — Дамы от него были в восторге: расшаркивался, целовал руку. Что-то смутно вспоминается: мы с него сняли ранее наложенное партийное взыскание. Не захотели разбираться, такие растяпы…» Растяпы… А что они могли сделать? Против них играл подполковник КГБ…
Забавно: в личном деле диссертанта, в справке, датированной 1954 годом, я прочитала: «Научно-практический стаж Боярского В. А. насчитывает 23 года… Во время службы в НКВД-МГБ-МВД СССР им велась в том числе педагогическая работа…{80}
«Боярский давал указание следователям о том, что они недостаточно работают по ночам с подследственными, — сообщает его бывший подчиненный по Московскому МГБ лейтенант Г. Чернов, — и требовал, чтобы следственные работники усилили свою работу с арестованными в целях получения от них признательных показаний…»{81} Эта «педагогическая работа» имелась в виду? Впрочем, почему — нет? Может быть, именно эта.
Дальнейшая научная карьера Боярского шла почти столь же стремительно, учитывая неспешный учебно-бюрократический лад, сколь и карьера чекиста. 1958 — старший редактор издательства Академии наук, через год — заведующий редакцией. 1960 — преподаватель Московского полиграфического института — наставник студентов. 1967 — обладатель ученого звания старшего научного сотрудника по специальности — уже! — «История науки и техники», и Ученый секретарь редколлегии «Научно-популярная литература» Редакционно-издательского совета Академии, 1968 — доцент кафедры «Технология, механизация и организация открытых горных разработок» Московского горного института, автор 53 научных работ и соавтор учебника, который потом ляжет в основу его докторской диссертации — «Разработка рудных и рассыпных месторождений»… Вторая фамилия на обложке — Михаил Агошков. Тогда член-корреспондент АН СССР, ныне полный академик, в 1991 году удостоенный звания Героя Социалистического Труда.
Свой путь в большую науку академик Агошков начал еще в тридцатых, в Северной Осетии, в Институте цветных металлов г. Орджоникидзе. Боярский числился у него в студентах, в то время как в НКВД — напомню — резидентом по тому же институту.
С Михаилом Ивановичем Агошковым мы встретились на годичном общем собрании Академии наук СССР в актовом зале МГУ, где советские академики и члены-корреспонденты решали будущее советской науки… Андрей Дмитриевич Сахаров еще тогда тоже сидел в этом зале.
Агошков был стар — за восемьдесят и, мне показалось, тугоух.
— Вы помните такую фамилию — Боярский? — спросила я.
— Боярский? — было видно: академик с трудом вспоминал. — Боярский… — протяжно повторил. — Да, да… Кажется, был у меня такой студент… Да, да… способный, помнится, молодой человек…
— Вы встречались с ним потом?
— Не думаю… Нет, нет — не припоминаю… А почему вас это интересует?
— Он работал следователем НКВД…
— Неужели? А такой был способный молодой человек.
И академик заторопился в фойе: объявили перерыв.
«…Нельзя привлекать к ответственности рядового за то, что он добросовестно выполнял приказы своих начальников», — писал Агошков в своем ходатайстве о реабилитации Боярского В. А. в Главную военную прокуратуру СССР в 1965 году.{82} Такое же письмо в защиту подполковника направили в ГВП бывший комиссар госбезопасности, секретарь правления по оргвопросам московской организации Союза писателей, генерал КГБ Виктор Николаевич Ильин: «Мне представилась возможность убедиться в знании т. Боярским (несмотря на молодость) специфики агентурной работы в условиях национальной республики, знание характера и природы различных националистических формирований и их исторического прошлого, а также умелое обращение с агентурой…»{83}
Не припомнил академик Боярского, не припомнил, — бывает…
Агошков преподавал в Северо-Кавказском Институте цветных металлов в самое страшное для этого, как и для других вузов республики, время. Тогда, в 37–39 годах они были охвачены различными «контрреволюционными», «троцкистскими» и «фашистскими» организациями, созданными не без помощи «студента» Боярского — руководителя агентурной группы «Учебные заведения, профессура и интеллигенция». В самом «Цветмете» десятками арестовывались студенты, преподаватели, профессора. Агошков был среди тех немногих, кто уцелел.
В 1938 году тридцатитрехлетний специалист в области горного дела Агошков выступил экспертом по делу другому — о контрреволюционной организации на руднике. Вел следствие Боярский.{84}
Годом раньше, в 1937 году, Агошков поставил свою подпись на дипломе первой степени № 8707 об окончании Боярским В. А. горного факультета Северо-Кавказского Института цветных металлов, защитившим дипломный проект на «отлично» и получившим квалификацию «горного инженера горнорудной промышленности».{85}
Материалами спецпроверки МГБ СССР в 1950 году установлено: «Данных об окончании института и выдаче диплома Боярскому В. А. не имеется. Диплом Боярскому выдан незаконно».{86} «Среди лиц, закончивших институт, Боярский не значится», — подтвердило расследование ГВП 1990 года.{87}
Кстати: на этом ложном дипломе напротив подписи Агошкова стоит — «за декана горного факультета», то есть сам декан либо отсутствовал, либо, что точнее, не должен был о том знать. Говорю я об этом потому, что и на целом ряде других документов Боярского тоже стоит чья-то подпись — «за» такого-то.{88}
В 1978 году, когда подполковник защищал свою докторскую диссертацию и на него пришла очередная анонимка («Я не знаю, каковы научные достоинства диссертации, хотя Боярский никогда горняком не был, но его моральный облик мне хорошо известен. Боярский повинен в клевете и истреблении партийных работников в нашей стране и в Чехословакии… Он скрыл от Ученого Совета, что исключен из рядов партии…)», спасать подполковника бросился тот же Агошков. «Как человек хорошо — около 50 лет — знающий В. А. Боярского», — было написано в стенограмме заседания спец. совета К-003,11.03 при Институте естествознания и техники АН СССР.
…«Вы встречались с Боярским потом?» — спрашивала я академика.
«Нет, нет, не припоминаю…» Не вспомнил. Бывает…
Анонимку на Боярского написала женщина — Мария Григорьевна Малкова. Называю ее потому, что, во-первых, имя ее давно уже известно всем заинтересованным в том лицам, во-вторых, она сама мне дала на то право…
Мария Григорьевна была женой, ныне, уже много лет, вдовой Ефима Семеновича Лихтенштейна, Ученого секретаря (то есть фактически — главы) Редакционно-издательского совета АН (РИСО).
С подполковником Боярским Лихтенштейн познакомился еще в бытность свою главным редактором издательства АН. Ему, по словам вдовы, порекомендовали Боярского как деятельного — что правда, и много пострадавшего — что любопытно узнать, человека.{90}
— Он был такой бедный, такой жалкий, — объясняла мне Мария Григорьевна.
Потом Лихтенштейн перетащил Боярского за собой в РИСО. В Академии подполковник быстро освоился.
— Вы поймите, этот совет формировал планы издательства, академики ходили туда в качестве просителей, готовые сделать одолжение: кому хочется ждать годы, пока выйдет книга или монография? А это значит связи, и какие! — втолковывала мне вдова.
Короче, связи подполковник приобрел быстро — того требовала и служба. И начал поедом есть своего начальника — мешал. Лихтенштейн от этого вероломства тяжело заболел. Жена избрала свой путь борьбы за мужа.
Откуда она знала о прошлом Боярского? Рассказал в дни болезни муж. Откуда знал он то, что вряд ли подполковник сам ему рассказывал, поскольку давал подписку о неразглашении фактов, связанных со своей работой в НКВД-МГБ?{91} Мария Григорьевна не ответила.
Я могла бы предложить читателю найти разгадку этой тайны самостоятельно. Однако выскажу и свою версию. Должность главного редактора официального советского издательства — это должность номенклатурная, утверждаемая раньше ЦК КПСС. Что понятно: издательства, как и другие средства массовой информации, были на передовом фронте идеологической борьбы. Биографию главных редакторов проверяли весьма тщательно, и занимался тем не ЦК — КГБ. А ну как пропустят в печать что-нибудь антисоветское?.. По некоторым моим сведениям, главные редактора проходили и собеседование с сотрудниками Пятого — идеологического — управления КГБ. В том числе и потому, что в штате любого средства массовой информации работают люди КГБ. И этим лейтенантам, капитанам и т. д. не следовало мешать. Уверена, что такое собеседование касательно подполковника состоялось и с Ефимом Лихтенштейном…
Анонимка, которую Мария Григорьевна закончила так: «Я честная коммунистка, но не подписываю своего имени, так как он (Боярский — Е.А.) погубил не одного честного человека», — диссертационную обедню подполковнику, конечно, испортила.
Ученый, а еще более — околонаучный люд зашумел, заспорил, рассердился.
Кто слал панегирики Боярскому: «…На всех участках научной и производственной деятельности проявляет себя преданным делу партии, исключительно трудолюбивым, морально устойчивым, скромным и отзывчивым товарищем».{92}
Кто — говорил, и в общем-то справедливо, что анонимки не следует разбирать, что надо кончать с практикой, когда они имеют силу документа.
Кто — требовал проверки изложенных в анонимке фактов. Первое: действительно ли Боярский скрыл, что был исключен из партии, — это считалось, конечно, компроматом номер один. Второе — действительно ли он «никогда горняком не был».{93}
Проверили.
Прокуратура города Москвы по заявлению Боярского возбудила уголовное дело и начала поиски анонимщика. Вопрос был столь серьезен, что его взял под свой неусыпный контроль Центральный Комитет КПСС. О чем прислал соответствующую бумагу в ВАК.{94}
«Взял под контроль» — естественно, не в части приводимых в анонимке фактов (ведь для тех, кто контролировал, ничего нового в ней не сообщалось) — в плане возведения напраслины на столь уважаемого там человека.
Анонимщицу нашли быстро. Малкову не судили — возраст велик, строго поговорили, предупредили и — отпустили.
Боярского поздравляли: «Ну, слава Богу, а то такая напасть». Поздравлял, полагаю, не только Агошков, но и другие его давние, добрые друзья и покровители — ректор Московского горного института, член-корреспондент В. Ржевский, патриарх горной науки, без одобрения которого не защищалась ни одна докторская, академик Н. Мельников…{95}
Собрали новое заседание Ученого Совета. Читать его стенограмму — сплошное удовольствие. Официальный документ, а вот не сумел скрыть, с каким душевным трепетом, с каким неизбывным внутренним страхом задавали присутствующие — убеленные сединами профессора и академики — вопросы подполковнику.
Вот она — действительная сила КГБ. Даже прикоснуться — и то страшно!
«А… по Чехословакии в том плане, в каком об этом говорится в анонимном заявлении (то есть что убивал там людей — Е.А.), к Вам претензии были?» — спрашивает академик, Герой Социалистического Труда, один из создателей ракетно-космического щита Родины.
«Нет» — категорически отвечает Боярский. — По Чехословакии их не было. Их не было и нет за весь период моего пребывания в партии».{96}
Удовлетворились. «Товарищ Боярский в своей научной и производственной деятельности и в жизни следует нормам коммунистической морали…»{97} Что — правда.
Так и этот эпизод в своей биографии Боярский выиграл.
«Почему ему всегда все удавалось?» — спрашивали меня в письмах читатели. Почему? В том числе и потому, что он прекрасно, профессионально знал психологию той среды ученой и творческой интеллигенции, в которой ему приходилось вращаться. Знал, на что эта среда, эти люди — часто талантливые и весьма достойные — способны, а на что — нет, до какого предела они могут пойти, а на каком — сами же себя остановят. Почему-то мне кажется, что Боярский этих интеллигентов презирал. Может быть, со своей колокольни и имел на то основания?..
Пройдет всего пара лет, и доктор технических наук Владимир Боярский получит ученое звание профессора.
К тому времени, как мы с ним познакомимся, в его официальных бумагах уже будет значиться: «автор более 200 научных работ, в том числе — 12 монографий, учебников и учебных пособий, ведущий ученый в области истории горной науки и техники…». Блестящий подонок — что и говорить, блестящий. Ибо как бы ни помогало ему его родное ведомство, какие бы двери ни открывал страх перед КГБ, сколь бы высокими связями Боярский ни обладал, в его собственных талантах ему, конечно, отказать нельзя.
Его бы энергию и способности — да на благое дело. Но люди породили Идею, Идея — таких людей.
Итак, кто написал Боярскому диссертации, — достоверно мне выяснить так и не удалось. Думаю, что имя автора первой, исторической работы навсегда уже сокрыто в расстрельных списках МГБ. Авторство второй — более прозрачно: большинство положенных в ее основу статей и монографий написано совместно с академиком Агошковым и его учениками. Что ж, по сравнению с ценой жизни, эта цена — вовсе невелика.
Наконец — последнее: манипуляции Боярского с указанием года своего рождения: в одних документах писал — 1913, в других — 1915 г.р.
Разгадку тому нашел следователь по особо важным делам при Главном военном прокуроре СССР, полковник юстиции Виктор Шеин.
В метрической книге Владикавказской Духовной Консистории Шеин, проверив записи за 1913 и за 1915 годы, обнаружил сведения о том, что отец подполковника — Ананий Владимирович Боярский был лицом духовного звания, преподавателем Высшего Духовного училища, в светской иерархии — коллежский асессор. Крестной матерью Володи Боярского, урожденного 1915 года, стала дочь полковника царской армии.
Вот почему Боярский скрывал год своего рождения. Вот почему подменил и справку о рождении брата в личном деле Георгия Боярского в МГБ.
Именно обнаружения этой информации Боярский боялся всю свою, во всяком случае — первую жизнь.
И боялся справедливо. Ибо она означала, что он был сыном социально-чуждого, по классификации первых десятилетий советской власти, элемента. Чуждого и враждебного. Для такого «элемента» двери в светлое будущее революция открывать была не намерена — закрывала и двери высших учебных заведений. О какой-либо карьере в НКВД или МГБ — я и не говорю. В 1937 году подобной информации было вполне достаточно, чтобы быть арестованным и объявленным врагом народа. Боярский предпочел арестовывать других.
Вот вам и еще одна жертва Идеи, ставшая в результате палачом для сотен и сотен людей.
…Я все чаще начинаю думать о том, что Международный суд в Гааге должен был провести расследование преступлений, совершенных во имя или в результате воздействия Коммунистической Идеи. И осудить ее как Идею, провоцирующую геноцид, преступления против человечества, морали, личности. Осудить как Идею, калечащую сознание людей. Так, как это было сделано — пусть и частично — в отношении нацистской идеи в Нюрнберге…
А теперь, как и положено, — хэппи энд.
После серии очерков о подполковнике в газете Высшая Аттестационная Комиссия СССР лишила Боярского В. А. ученых степеней кандидата исторических и доктора технических наук. Государственный Комитет СССР по образованию на основании ходатайства Московского горного института (там тоже прошло бурное собрание) и Института проблем комплексного освоения недр АН СССР лишил его званий профессора и доцента. Президиум АН СССР — звания старшего научного сотрудника. Московская организация Союза журналистов СССР исключила Боярского из числа своих членов… Сколь бы ни льстила автору подобная реакция официальных ведомств, должна сказать, что все эти лишения и исключения были совершенно беззаконны. Никто диссертаций Боярского не изучал, текстов не сличал, расследований не проводил. Подполковник потерял свои степени исключительно на основании печально известного пункта 104 Положения о порядке присуждения степеней — «за поступки, несовместимые со званием советского ученого».{98} Пункта, по которому в прошлые времена можно было успешно бороться с инакомыслящими. Такого же свойства и остальные кары.»
Все опять повторилось, как и в оттепельные времена. Публика жаждала крови — пожалуйста. Примерно наказать одного, вышедшего уже в тираж кагебэшника — да, за милую душу, нате — возьмите. И на том уж — будьте счастливы.
И только Комитет государственной безопасности СССР лицо сохранил — как был Боярский подполковником, заслуженным работником органов и почетным чекистом — так и остался. Впрочем, нельзя сказать, чтобы ведомство и совсем не отреагировало — у Главной военной прокуратуры были неприятности. Однако, несмотря на это, Комитет включил своего человека в следственную группу ГВП, которая вновь — уже в третий раз — возбудила против Боярского уголовное дело. После нескольких месяцев поиска прокуратура предъявила подполковнику обвинение в совершении целого ряда преступлений, в том числе — «в убийстве, совершенном способом особо мучительным для убитой, с использованием ее беспомощного состояния».
Как это стало возможным? Нет, срока давности никто не отменял, геноцидом репрессии никто так и не назвал. Сам Боярский обратился с соответствующим заявлением в прокуратуру: потребовал судебного разбирательства. Нанял адвоката. Одного показалось мало — коллектив ветеранов V Армии, в составе которой, напомню, Боярский возглавлял «СМЕРШ», нанял и своего. Забавно: общественную защиту возглавил полковник КГБ в отставке Петренко, в прошлом подчиненный Боярского и… автор одного из доносов на него в связи с уголовщиной в Харбине…{100}
Я долго ломала себе голову над тем, почему Боярский на сей шаг таки пошел? Потом поняла. Во-первых — растерялся. Отовсюду сыпались на него сообщения о «лишении» и «исключении», думал этот селевой поток остановить — «не судим — не виновен». Справедливо. Во-вторых, полагал, что новое расследование окажется не более чем красивым жестом со стороны ГВП — кому захочется искать свидетелей пятидесятилетней давности? Нашли.
«Ты, Боярский, надеялся, что все умерли, но кое-кто жив, в частности я, Икаев Хасан», — буквально прокричал в видеокамеру один из них. Не ожидал Владимир Ананьевич, не ожидал…
Кстати, Виктор Шеин объяснял этим людям — часто уже глубоким старикам, детям расстрелянных и убитых в лагерях, что они могут, как потерпевшие, подать против Боярского гражданский иск — хотя бы ради возмещения материального ущерба. Никто, ни один из восьмидесяти свидетелей этого не сделал: «С этим негодяем еще судиться? Да и намыкаешься…» Что — правда: намыкались бы. Ибо, согласно советскому законодательству, в случае гражданского иска бремя доказательств лежит на истце. Но главное, конечно, — эти люди с этим ведомством — с КГБ — более связываться не хотели.
Наконец, третья причина, почему Боярский «полез в петлю», — твердое убеждение в том, что петли — не будет, что его родной Комитет, которому верой и правдой служил всю свою жизнь, его не отдаст, не захочет открытого судебного разбирательства.
Тут ошибался: КГБ он был больше не нужен: стар, да и слишком засветился, зачем такой? Суда же все равно не будет: чтобы можно было передать уголовное дело советскому правосудию, подполковник должен подписать, выражаясь языком юристов, 201 статью — то есть поставить свое факсимиле на обвинительном заключении. Боярский, естественно, в ГВП не пришел, подпись не поставил — и не придет. Хотя лагерный срок ему и так не грозит: срок давности по-прежнему спасает.
Скажу сразу: при всем том, что я узнала о следователях НКВД-МГБ-КГБ, — и, поверьте, положительных эмоций они у меня не вызывают, — я против какого-либо изменения, ужесточения законодательства, дабы их можно было бы посадить. В нашей стране, где такая ожесточенность сердец и такая извечная жажда крови, — подобного делать категорически нельзя: сами же в этот же молох потом и попадем.
Да и поздно это. Дело сделано. Империя, именуемая Комитетом государственной безопасности СССР, создана.
* * *
Боярский был не один. Его судьба — отнюдь не исключительна. Тысячи сотрудников НКВД-МГБ, уходя в запас, или в действующий резерв, заселяли новые «квартиры». Получали места в первых отделах — отделах, осуществляющих контроль за контактами сотрудников режимных министерств, научно-исследовательских институтов с закрытой тематикой, различных «почтовых ящиков». Хват, например, проработал в Министерстве среднего машиностроения вплоть до 1975 года. Получали должности начальников отделов кадров (еще Сталин говорил: «Кадры решают все» — не ошибался), кресла заместителей по режиму и работе с иностранцами в различных университетах и вузах. Посты, призванные контролировать идеологическую правоверность творческих масс и армии: тот же генерал Ильин — в Союзе писателей, заместитель Абакумова, генерал Епишев, в качестве начальника Главного политического управления Советской Армии и Военно-Морского Флота. Занимали места управляющих делами горкомов, обкомов, совминов, должности в газетах и издательствах, кресла в милицейских управлениях и в прокуратурах.
Все то же самое было и в семидесятых-восьмидесятых, продолжается и сейчас.
«Офицеры КГБ, когда-либо служившие в органах и перешедшие на работу в другие организации, состоят в действующем резерве ведомства», — объяснял мне сотрудник Управления КГБ по N-ской области.
Но чекисты не просто успешно «обживали» (и обживают) новые «квартиры», не только привносили (и привносят) туда идеологию выпестовавшего их ведомства, но и продолжали (и продолжают) держать под страхом разоблачения старых информаторов и вербовать новых. Ведь не у одного Боярского был свой Агошков — у каждого из них были десятки таких — покрупнее, помельче. И у каждого — ученики и наследники.
Так уже на качественно ином, чем в сталинскую эпоху, уровне формировался огромный теневой штат КГБ. Так происходила интерференция органов безопасности в государственные и общественные структуры, а потом и постепенное переплетение, сращивание с ними. Потому-то всяческое сравнение КГБ с ЦРУ или ФБР кажется мне, простите, наивным. Конечно, и у тех есть свои секретные агенты и информаторы, но масштабы — не сопоставимы. Поверьте, это не паранойя, не страх перед чекистами, прячущимися в каждой подворотне, — такие как раз не так опасны. Это, к несчастью нашему, трезвый анализ реальных фактов человека, который живет в этой стране и с теневым штатом и его влиянием сталкивается и наблюдает его действия бесконечно.
Однако самый ужасающий результат работы сего ведомства (НКВД-МГБ-КГБ), полученный, естественно, во взаимодействии и под руководством политорганов — КПСС, — это то, что я называю «отрицательной селекцией»: многодесятилетний процесс отбора и выведения особого типа гомо сапиенс — советского человека.
Поначалу самых достойных — из дворянства, интеллигенции, рабочих, крестьянства — просто убивали. Потом из оставшихся тщательно отбирали себе угодных и послушных — они получали руководящие посты. Боярский — это блестящий результат такой селекции. Но — не только он. И Хрущев, и Брежнев, кого с таким упоением мы сейчас ругаем, и Горбачев — из того же отбора.
Помню, меня совершенно сразило письмо одного бывшего зека — Д. Алкацева — тоже «подопечного» Боярского:
«Прежде всего примите от меня массу добрых пожеланий из далекой Таймырской тундры, ныне цветущего промышленного города Норильска, «жемчужины Заполярья» — как образно называют его журналисты. Да, тут была лишь одна голая тундра, когда в августе 1939 года из Соловецкой центральной тюрьмы на пароходе «Буденный» доставили нас в порт Дудинка, а потом по юркой железной дороге (в телячьих вагонах, где загибались без воды и воздуха тысячи — Е.А.) — в нынешний город. Почти босой, измученный и истощенный начал я тут свою трудовую деятельность. И хотя я преждевременно постарел и страдаю серьезным сердечным заболеванием, я горжусь тем, что жизнь моя не пройдет даром, не без пользы нашему Великому Государству…»{101}
«Великое Государство»… И таких, как Алкацев, были миллионы.
С тем и можем себя поздравить. Обладая такой мощью — сотни тысяч кадровых чекистов и миллионы — вне штата, — удачно пользуясь относительным помягчением режима (а потому перестав его бояться) и очевидной деградацией коррумпированной верховной элиты, КГБ просто и не мог не стать частью власти в стране. Тоталитарное государство развивалось, и это был объективный, закономерный результат его развития. Так продолжалась отрицательная селекция: уже не только на уровне индивидуумов — на уровне государственных структур. Отрицательная селекция, в результате которой КГБ все больше и больше стал прибирать к рукам власть в стране.