На следующий день после того, как атакованный и поврежденный авианосец был отбуксирован в док Йокосуки, где стал на ремонт, разгневанный адмирал Фудзита собрал флагманских специалистов и командиров всех боевых частей на совещание, которое оказалось весьма бурным.

Брент Росс, как младший по званию, занял свое обычное место в конце длинного дубового стола в адмиральском салоне, украшенном висящим на переборке портретом моложавого императора Хирохито на коне. Под портретом стояли адмиральские реликвии — круглое золотое солнце с расходящимися лучами символизировало богиню солнца Аматэрасу («Та, кто сияет на небе»), статуя Будды, по слухам, собственноручно отлитая из золота мучеником Денгио Дайси, маленький храмовый колокол из Нару Тодадзи, сделанная из золота и драгоценных камней композиция, представлявшая Кваннон, Дзизо и Амиду, олицетворявших единство настоящего, прошлого и будущего, жадеитовый конь — символ успеха, тигр из эбенового дерева, полоски на шкуре которого были сделаны из золота, — символ беспощадности к врагам Японии и упорства в защите ее рубежей. Здесь же висели многочисленные золотые и серебряные медали, выбитые в честь славных побед японского оружия.

Оглядев собравшихся, лейтенант Росс подумал, что кое-кого из тех, кто некогда сидел за этим столом, уже нет. Обрел верное блаженство восьмидесятипятилетний капитан-лейтенант Кэндзи Хиронака, которому в Южно-Китайском море осколок тысячефунтовой бомбы угодил прямо в грудь. Командиры групп бомбардировщиков и торпедоносцев подполковник Кэндзо Ямабуси и майор Сако Гакки вместе со своими летчиками сложили головы в кровавых боях против линкоров и крейсеров полковника Каддафи в Малаккском проливе. Старший офицер авианосца капитан первого ранга Масао Кавамото пропал без вести во время тушения страшного пожара, вспыхнувшего на ангарной палубе после того, как тысячефунтовая «зажигалка» прошла сквозь бронированную ВПП как нож сквозь масло. Командир группы истребителей Таку Исикава после неудачного приземления на деревья лежал в госпитале с обожженной ногой и сильными ушибами.

Однако, к счастью, лейтенант видел перед собой и знакомые лица, принадлежащие к разным расам. Слева от него сидел командующий палубной авиацией «Йонаги» подполковник Йоси Мацухара, служивший на авианосце со дня его спуска на воду в 1941 году и вместе с ним претерпевший сорок два года изоляции на Чукотке. Брент знал, что Йоси — уже за шестьдесят, но время было не властно над ним, как и над остальными членами экипажа, выдержавшими эту ледовую эпопею: он выглядел, на удивление, молодо, сохранил стройную мускулистую фигуру, гладкую кожу без морщин, густые черные волосы и по-юношески живые глаза. Наделенный от природы феноменальной реакцией, Мацухара считался лучшим истребителем авианосца, а может быть, и мира. Свой боевой счет — семнадцать побед — он открыл еще в Китае, где служил вместе с Таку и сбил два русских И—16 и американский Р—40, а в недавних боях с арабами уничтожил еще восемь бомбардировщиков и шесть истребителей. Брент помнил, как изумился когда-то, узнав, что Мацухара — американец.

Далеко не сразу стал он его ближайшим другом: при первой встрече летчик глядел на юного лейтенанта как на злейшего врага, как на часть той силы, которая уничтожила его священную империю и вместе с нею — его жену и двоих сыновей, погибших в огне во время массированного авианалета на Токио в 1945 году. Но им выпало сражаться плечом к плечу, когда смерть подстерегает на каждом шагу, со странной прихотливостью выбирая себе жертву, и общая опасность постепенно сближала их все больше и больше. И наконец лед отчуждения был сломлен и между ними установились те отношения, которые возникают только на войне и называются «братством по оружию». Во время долгих походов во все концы света они вели нескончаемые разговоры, и изголодавшийся за сорок два года по собеседнику и слушателю Мацухара, ничего не скрывая, делился самыми сокровенными мыслями, мечтами и фантазиями с юным тогда еще энсином, которого уважительно называл про себя «янки-самурай». Брент знал все о Мацухаре, о его детстве, о родителях и семье, о службе, полетах и боях.

Йоси родился в Лос-Анджелесе и был у Тосио и Киоко Мацухара единственным ребенком. Родители перебрались в Америку незадолго до принятия пресловутых актов об иммиграции 1924 года, с которыми Япония так никогда и не смирилась. Родители его назывались «дохо», то есть «соотечественники» и считались подданными микадо, а Йоси унаследовал от них двойное гражданство и беззаветную преданность далекой отчизне. Тосио-сан подстригал газоны и собирал мусор, тогда как его сын, окончив среднюю школу, в 1936 году поступил в Калифорнийский университет. Сохраняя верность традиции, отец и сын каждый вечер садились под большой портрет императора и изучали «Хага-куре» — кодекс чести самурая.

В 1938 году, когда разразилась война в Китае, пожар неминуемо грозил перекинуться в Европу, а насмешки и обидные прозвища — «плосконосый», «желтозадый», «япошка», — которыми награждали Йоси одноклассники, продолжали звучать у него в ушах, он вернулся в Японию и поступил в военно-морскую авиацию. Его отправили в летную школу в Цутиуре, где он в первый же день убедился, что расизм и неприязнь к чужакам присущи не только американцам: кадеты передразнивали его американский акцент и приклеили ворох оскорбительных кличек.

Особенно изощрялся в травле могучего сложения молодой рыбак по имени Таку Исикава. Их стычки были постоянны, и однажды Йоси, не вытерпев, набросился на обидчика с кулаками на американский манер. Но сейчас же задохнулся от страшного удара ногой в солнечное сплетение, а от второго удара в грудь свалился замертво. Дежурный старшина разнял их, отвесив обоим, по затрещине.

— Приберегите свою прыть для англичан, американцев, голландцев, китайцев и русских. Врагов у нас в избытке, и славы тоже хватит на всех. Вы все станете героями. Погибнете, конечно, но станете героями, — сказал он, отправляя их с рапортом к командиру учебной эскадрильи.

Окончив школу младшим лейтенантом, Йоси вместе с ненавистным Таку (тот был выпущен «морским пилотом третьего класса») отправили во Вторую истребительную эскадрилью, базировавшуюся в китайском городе Тяньянь. Там на новых самолетах «Мицубиси А6М2» они почти целый год дрались с китайцами, русскими и американскими наемниками из эскадрильи «Летающие Тигры». Йоси, сам к тому времени сбивший два И—16 и один «Кертис Р—40», должен был сознаться самому себе, что Таку, как говорится, — летчик от Бога. Всего эскадрилья уничтожила 99 вражеских машин, потеряв при этом только два «Зеро», и то — от зенитного огня.

В 1941 году младший лейтенант Йоси Мацухара получил отпуск, а его часть передислоцировали на остров Формозу. Йоси отправился домой, в Токио, где его ждали жена Симико — он обручился с ней по воле родителей, когда она только родилась, а ему было три года, — и четырехмесячный сын Масакеи. Симико ждала второго ребенка.

Этот брак, заключенный по древней традиции, оказался браком по любви. Йоси навсегда запомнил ту минуту, когда впервые увидел свою суженую в убранной на западный манер гостиной ее родителей, живших в фешенебельном токийском квартале Бара-Ку. Сумико была прелестна — истинный бриллиант в женском обличье: на царственно стройной шее, точно хризантема на длинном стебле, грациозно покачивалась ее головка. У нее были классически правильные черты лица — тонкий прямой нос, нежно вылепленные скулы, большие темные глаза, уста, подобные лепесткам розы, мелкие, безупречно ровные зубы. Она была тонка и изящна, и под струящимся легким шелком ее кимоно угадывались пленительные формы. Через месяц была их свадьба.

В марте 1941 года Йоси отправили в залив Хитокаппу, где у одного из островков Курильской гряды в 1600 км от Токио стоял на якоре «Йонага». Мацухара уже был наслышан о новых авианосцах и линкорах, но «Йонага» потряс его. Ступив с забортного трапа на квартердек, он был поражен исполинскими размерами судна — настоящая плавучая Фудзияма. С такими кораблями Япония непобедима. Но опасаясь, что противник узнает о существовании ударной авианосной группы, в состав которой входил и «Йонага», Главный морской штаб решил послать этого мастодонта далеко на север, к незаметной бухте Сано-ван. Оттуда первого декабря авианосец должен был двинуться к Перл-Харбору и седьмого — соединиться с шестью другими своими собратьями. Однако Йоси Мацухару ждала не слава в небе над Гавайскими островами, а трагическая встреча с айсбергом и сорок два года плена.

Развязка наступила в декабре 1983 года, когда адмирал Фудзита и его экипаж решили все же выполнить давний приказ и атаковать Перл-Харбор. Операция была молниеносной и кровавой — изголодавшиеся за сорок два года самураи рвались в бой. Сначала звено истребителей-бомбардировщиков, которое вел Йори, обстреляло и потопило в Беринговом море маленькую «Спарту», где капитаном плавал Тед Росс, отец лейтенанта Брента. Теда взяли в плен. Следующей жертвой стал русский реактивный Ту-16, и эта победа доказала, что с «Зеро» не могут справиться даже современные гиганты. Затем отправили на дно китобойное судно и уже после этого атаковали Перл-Харбор, застигнув беспечных, как всегда, американцев врасплох.

Однако все вышло по-другому. Никто и предположить не мог, что поражение потерпит Япония, что их отчизна совершит немыслимое — подпишет безоговорочную капитуляцию. Это выяснилось, когда «Йонага» с выстроенной на шканцах командой в синих форменках первого срока, с флагами расцвечивания на мачтах триумфатором вошел в Токийский залив. По жестокой иронии судьбы, Тед Росс покончил с собой за несколько часов до того, как его сын, Брент Росс, сопровождая адмирала Аллена со свитой американских и японских офицеров, поднялся на борт авианосца.

Все, что было после этого, Брент и Йоси переживали уже вместе. Все в тот же роковой день китайцы вывели на орбиту свою лазерную станцию, и мир преобразился. Авианосец оказался самым мощным и к тому же неуязвимым для спутников-убийц боевым кораблем. Однако радость была преждевременной. Когда выяснилось, что колоссальные ракетные арсеналы и армады реактивных самолетов СССР и США — никому не нужный ржавеющий лом, встрепенулись страны третьего мира, обладавшие самолетами и кораблями довоенной постройки. «Средиземноморский маньяк» Муамар Каддафи немедленно провозгласил священную войну — джихад — против Израиля. Он объявил Средиземное море «ливийским озером», и его бронекатера захватили и привели в Триполи японский круизный лайнер «Маеда Мару», объявив тысячу его пассажиров заложниками. После этого боевые действия не прекращались ни на один день.

Адмирал Фудзита получил аудиенцию у императора Хирохито, а потом выстроил команду и объявил, что авианосцу поставлена задача прорваться в Средиземное море и освободить заложников. Бренту навсегда запомнились слова, адмирала:

— Пусть этот Каддафи зарубит себе на носу: тот, кто не знает, что такое огонь, сгорает первым:

В самом скором времени установили контакт с Израилем, и на «Йонагу» прибыл представитель «Моссад» полковник Бернштейн. Уэйн Миллер и Фрэнк Демпстер осуществляли взаимодействие с ЦРУ. Поскольку по конституции Японии было запрещено иметь наступательное оружие, пошли на хитроумный маневр: авианосец объявили исторической достопримечательностью, памятником старины и отдали в ведение департамента туризма. В сопровождении семи эсминцев типа «Флетчер» — конвоем командовал Джон Файт — «Йонага» двинулся в Средиземное море. В ходе кровопролитного сражения были сбиты сотни арабских самолетов, потоплена тактическая группа во главе с тяжелым крейсером и сорван джихад против Израиля.

Боевые действия из Средиземноморья переместились к Островам Зеленого Мыса, на тихоокеанский ТВД и в Южно-Китайское море, где авианосец чудом вырвался из подстроенной ему двумя арабскими субмаринами ловушки.

— Кончится это когда-нибудь? — спросил однажды Брент у Мацухары в перерыве между походами: авианосец в очередной раз отстаивался в доке, зализывая раны.

— Политики всегда предрекают пришествие всеобщего мира, — улыбнулся тот. — Но из истории мы знаем, что самураи вроде нас с тобой всегда были в большой цене и без работы не оставались ни часа. Так что, друг мой, боюсь, это не кончится никогда.

Шорох перелистываемых страниц отвлек Брента от воспоминаний: адмирал Фудзита, воздев на нос маленькие круглые очки в стальной оправе, просматривал рапорты командиров служб и БЧ. В кают-компании воцарилась тишина, нарушаемая только слабым гудением вентиляторов.

Брент перевел взгляд на контр-адмирала Марка Аллена, который против обыкновения устало горбился в своем кресле и, казалось, постарел после вчерашнего происшествия лет на десять. Рядом с ним сидел полковник Ирвинг Бернштейн из «Моссад» — высокий сухощавый лысоватый человек лет шестидесяти, выделявшийся среди чисто выбритых офицеров аккуратно подстриженными усами и выхоленной бородкой. Рукава его камуфляжного комбинезона были закатаны, и на мускулистом предплечье правой руки виднелись голубоватые цифры татуировки-номера, напоминавшие, что он два года провел в Освенциме и выжил чудом.

За ним сидел капитан третьего ранга Нобомицу Ацуми, отличный штурман и артиллерист — высокого, по японским меркам, роста, костистый, с черными волосами, кое-где словно вытравленными палящими лучами тихоокеанского солнца, под которым он провел на мостике так много дней. Золотисто-коричневая кожа на обветренном лице казалась светлой по контрасту с угольно-черными глазами, в уголках которых виднелись глубокие морщины — только они да резкие складки у носа и губ и говорили о том, что у штурмана за плечами шестьдесят лет. У Ацуми не в пример другим офицерам авианосца с самого начала завязались с Брентом сердечные и теплые отношения, переросшие потом в настоящую дружбу.

Глаза Брента остановились на могучем, как медведь, краснолицем человеке с буйной седой шевелюрой. Это был кэптен Джон Файт, участник многих дерзких рейдов и опасных конвоев. Этот моряк с внешностью и манерами старого актера Алана Гэйла, громоподобным раскатистым смехом и лукавыми чертиками в голубых ирландских глазах не утратил природного жизнелюбия, хотя экипажи именно его кораблей несли самые тяжелые потери: Уорнер и Огрен, бросившиеся в отчаянную атаку против арабского крейсера типа «Бруклин», героически погибли в Средиземном, Фортино, Филбин и Джиллилэнд — в Южно-Китайском море, тонкими бортами своих эсминцев самоотверженно прикрывая авианосец от вражеских торпед и снарядов.

Были за столом и новые лица. Напротив Брента сидел командир группы бомбардировщиков лейтенант Даизо Сайки, заменивший убитого Сако Гакки. В его ведении были 54 пикирующих бомбардировщика «Айти D3A». Этот низкорослый человек с приплюснутым носом, запавшими щеками и птичьими бусинками вечно недовольных глаз тоже был участником второй мировой войны. Больше всего, поражало его лицо — сплошь в каких-то буграх и глубоких свисающих складках, изборожденное бесчисленными пересекающимися морщинами — оно было словно вылеплено из пластилина небрежными детскими руками. Брент не знал, какой он пилот и командир, однако ходили слухи, будто император лично определил его на эту должность, а адмирал Фудзита не посмел возражать.

Сайки происходил из очень знатного рода. Он очень охотно рассказывал о своих аристократических предках. Род Сайки с 1335 года, когда была восстановлена династия Кемму, входил в число тридцати семейств, члены которых носили высокое придворное звание «урин». Даизо выводил свою родословную от грозного самурая Токимасы Сайки, искусного каллиграфа и игрока в сугороку — популярной среди японской знати разновидности триктрака, за которой до глубокой ночи просиживал и сам микадо. Когда воцарилась династия Мэйдзи и резиденцией императорской фамилии стал Токио, один из предков лейтенанта, юный Хидеоси Сайки, получил назначение на передаваемый по наследству высокий пост главного государственного советника.

Рядом с Сайки расположился новый командир группы торпедоносцев «Накадзима B5N» тридцатипятилетний подполковник Тасиро Окума, раньше служивший в силах самообороны и зарекомендовавший себя как один из лучших морских летчиков. Ни для кого не было тайной, что он, считая Йоси Мацухару слишком старым для ответственной должности командующего палубной авиацией, прочил себя на его место. Брент своими ушами слышал, как однажды в кругу восхищенно слушавших его молодых офицеров Окума сказал: «Пусть эта развалина тешится своим истребителем, я же поведу в бой новое поколение летчиков на новых самолетах».

Окума был необычно крупного для японцев телосложения — рослый и широкоплечий. Ученик поэта и романиста Юкио Мисимы, который совершил харакири от невозможности примириться с тем, как попираются в современной Японии священные традиции, как увлечены его соотечественники погоней за житейскими благами и комфортом, Окума был убежденным и ревностным буддистом и синтоистом. Его гладко выбритая, как у монаха, поблескивающая на свету голова отливала синевой, а лицо было каменно-неподвижно. Это было лицо аскета и отшельника, с одинаковым усердием штудировавшего заповеди буддизма и кодекс чести самурая. В узких черных глазах из-под нависших бровей всегда мерцал опасный огонек, разгоравшийся ярче всякий раз, когда взгляд их падал на лейтенанта Брента Росса. Он не забыл и не простил ему кровавой драки с люто ненавидевшим американцев Нобутаке Коноэ на ангарной палубе — драки, после которой Нобутаке покончил с собой.

На дальнем от Брента конце стола рядом с адмиралом Фудзитой он увидел еще два новых лица, принадлежавших, впрочем, людям старым и в немалых чинах. Справа от адмирала сидел капитан третьего ранга Хакусеки Кацубе, исполнявший на судне обязанности старшего офицера. Этот совершенно лысый, согнутый годами чуть ли не вдвое старик с морщинистым, как печеное яблоко, лицом и водянистыми глазами, окаймленными нежно-розовой кромкой вывернутых век, разделял насмешливую неприязнь адмирала к «новомодным штучкам» вроде магнитофонов и потому держал в руках карандаш и блокнот.

По левую руку от адмирала сидел высокий худощавый капитан третьего ранга Митаке Араи, отвечавший за живучесть корабля. Его резко очерченное морщинистое и твердое лицо, словно вырезанное из дуба, оживлялось светом умных глаз. Араи был настоящим моряком: командуя эсминцем «Рикоказе», он отличился в сражении при Тассарафонге. 30 ноября 1942 года, ведя свой дивизион к Гуадалканалу, он отважно ввязался в бой с тяжелыми крейсерами «Пенсакола», «Нью-Орлеан», «Миннеаполис» и «Нортхемптон», сопровождаемыми пятью эсминцами. С невероятно дальней дистанции в двадцать километров двумя торпедами типа «Лонглэнс-93» он распорол борт «Нортхемптона», который перевернулся вверх килем и затонул. «Рикоказе» невредимым выходил из многих опаснейших переделок в Филиппинском море и проливе Лейте, пока наконец 7 апреля 1945 года не пробил и его час. В 85 милях западнее Кюсю, сопровождая поврежденный линкор «Ямато», эсминец попал под бесконечную череду авиаатак — сотни американских самолетов, взлетавших с авианосца, сменяя друг друга, бомбили и обстреливали его с бреющего полета до тех пор, пока не увидели его красное днище. Рыбаки вытащили из воды всего десятерых — и в том числе Митаке Араи.

После войны Араи еще двадцать пять лет прослужил в силах самообороны. Потом вышел в отставку. На «Йонагу» он пришел добровольно, и адмирал Фудзита взял его несмотря на то, что Араи никогда не имел дела с авианосцами. Араи сидел над книгами и техническими справочниками ночи напролет и иногда даже засыпал за своим столом.

Резкий голос адмирала отвлек Брента от его размышлений.

— Командир дивизиона живучести! Доложите о повреждениях!

Араи поспешно поднялся и, изредка заглядывая в кипу листков, твердо и звучно заговорил:

— Кормовой прибор управления огнем уничтожен — разбит и сброшен за борт…

— Знаю! Уже вся Япония знает об этом! — раздраженно перебил его адмирал.

— Разрешите продолжать, господин адмирал? — с достоинством спросил Араи и, когда Фудзита кивнул, проговорил, снова заглянув в блокнот: — Две двадцатипятимиллиметровых трехствольных зенитных установки уничтожены. Прислуга погибла.

— Смерть, достойная самурая, — воскликнул Кацубе, брызгая слюной. — Их души теперь на небе, в храме Ясукуни.

— Вне всякого сомнения, — нетерпеливо сказал Фудзита и жестом попросил Араи продолжать.

— …кормовые приборы поиска воздушных и надводных целей, две наблюдательных платформы уничтожены полностью. Выгорела часть взлетно-посадочной палубы между островной надстройкой и кормовыми подъемниками. Тридцать три человека убито, двадцать четыре ранено. Большая часть — сильно обожжена.

— ВПП сильно деформирована? Прогиб?

— Нет, господин адмирал.

— Ходовая часть?

Поскольку главный механик лейтенант Тацуя Йосида на совещании отсутствовал, руководя работами в машинном отделении, поднялся старший офицер:

— Лейтенант Йосида доложил мне, что сегодня к 18:00 закончит снимать накипь. Все шестнадцать котлов будут готовы к работе к 20:00.

— Топливо?

— Завершаем погрузку, господин адмирал.

— Артиллерийская боевая часть? — Фудзита перевел взгляд на Нобомицу Ацуми.

Капитан третьего ранга поднялся:

— По докладам ремонтников для замены ПУАЗО и двух установок потребуется шесть недель.

Адмирал присвистнул.

— Снарядные погреба будут полностью загружены к 20:00.

— Так. Палубная авиация?

Йоси Мацухара, выглядевший усталым и подавленным, встал.

— Наши истребители и бомбардировщики продолжают учебные полеты над аэропортом и Цутиурой. — Его голос зазвучал глуше. — Вчера мы потеряли троих отличных летчиков. Они были истинными самураями и могли бы жить, если бы наши самолеты были оснащены более мощными двигателями. Истребители, с которыми мы дрались вчера, превосходят по скоростным показателям все, что я видел над Средиземным и Южно-Китайским морями…

Даизо Сайки, поправив золотое пенсне, чудом державшееся на его приплюснутом носу, бросил с места:

— Моим людям плевать на все эти ваши двигатели, моторы, показатели… Если надо, мы будем драться голыми руками! Зубами!

— Верно! Верно! — воскликнул Окума и Кацубе. — Банзай!

Первый поднялся во весь свой немалый рост, второй закапал слюной стол перед собой.

Адмирал движением руки восстановил тишину и приказал Окуме сесть на место.

— Идет выпуск новых моторов «Накадзима-Сакаэ» мощностью тысяча семьсот лошадиных сил, — сказал он.

— Я знаю, господин адмирал, — ответил Мацухара. — Но когда мы их получим?

Фудзита взглянул на Араи, и тот сказал:

— Первая партия из двадцати штук прибудет послезавтра.

— Да ваши А6М2 не выдержат такой нагрузки, — сказал Окума.

— Развалятся еще на рулежке, — поддержал его Сайки, покусывая оправу пенсне.

Глаза Мацухары гневно вспыхнули.

— Инженеры фирмы «Мицубиси» уже представили мне расчеты и схемы укрепления зализов крыла с фюзеляжем и стопорных винтов. По их мнению, лонжероны достаточно надежны. — Он забарабанил пальцами по столу и, словно учитель, отчитывающий нерадивого школяра, продолжал, обращаясь к Окуме: — Не забудьте, подполковник, в 44-м на наших А6М8 стояли двигатели «Кинсэй-62» мощностью в тысяча четыреста «лошадей». А машина была бронирована да еще несла дополнительные баки — и ничего: летала и воевала и не разваливалась.

Послышался одобрительный смех. Однако Окума и не думал сдаваться:

— Господин адмирал, — обратился он к Фудзите, — я предлагаю новыми двигателями оснастить прежде всего мои торпедоносцы. Их набор и укреплять не надо.

— Вы, подполковник, кажется, собирались идти на врага с голыми руками? — саркастически осведомился Мацухара. — Вы что, специалист, инженер?

— Нет, но я консультировался с…

— Мне неинтересно, с кем вы консультировались.

— Ну, хватит! — Фудзита стукнул кулачком по столу. — Без истребителей бомбардировщики беззащитны, а потому мы поставим новые моторы на наши «Зеро».

Окума с угрюмым видом опустился в кресло. Сайки скорчил недовольную гримасу, но не произнес ни слова.

— Подполковник, вчера вы сбили предателя, капитана Кеннета Розенкранца, — продолжал адмирал.

— Он выбросился с парашютом и упал в залив. Из лазарета его доставили сюда и содержат под караулом.

— Его самолет разбился в самом центре Токио?

— К сожалению, это так, господин адмирал. И его Ме-109 и «Зеро» моего ведомого, которого сбил Фрисснер.

— Почему вы не пришли на помощь Таку Исикаве, когда два «Мессершмитта» поливали из пулеметов его парашют? — спросил Тасиро Окума.

— Как вы смеете бросать мне такое обвинение?!

— Да-вот так и смею!

Брент Росс, зная, что старый адмирал поощряет прямой и откровенный обмен мнениями без оглядки на субординацию, был все же поражен тем, как сгустилась атмосфера ненависти в кают-компании. А адмирал словно устранился, занял позицию стороннего наблюдателя по отношению к офицерам, глядевшим друг на друга с непримиримой и нескрываемой злобой. Может, так учит запутанный кодекс бусидо? Или привыкший за десятилетия изоляции обходиться без женщин старик находит какое-то странное, полуизвращенное удовлетворение, стравливая людей?

— Вы не можете утверждать, что у вас кончились патроны! — продолжал Окума. — Я насчитал в магазинах двадцать два двадцатимиллиметровых и сорок восемь — калибра семь и семь.

Пошатнувшись, Йоси Мацухара залился от шеи до лба густой краской. Глаза его вылезли из орбит, на лице выступила испарина, дыхание стало прерывистым.

— Вы… вы шпионили за мной?! Шарили в моем самолете? Мы с вами… я так этого вам не спущу. Одному из нас не жить.

— Да! — вдруг послышалось от дверей.

Все обернулись и, не веря своим глазам, уставились на Таку Исикаву, который стоял, привалившись к переборке. Голова и левая нога от ступни до бедра у него были забинтованы.

— Да! Я тоже спрашиваю вас, подполковник Мацухара: почему вы бросили меня в беде?

Брент взглянул на адмирала, но старый моряк хранил молчание, а на лице Тасиро Оку мы лейтенант впервые за те три месяца, что они плавали вместе, заметил улыбку.

— Таку, — моляще произнес Мацухара. — «Мессершмитт» снес мне закрылки левого крыла, машина не слушалась…

— Но сесть в аэропорту Токио вы, однако, смогли?!

— Да, но…

— Вы обязаны были хотя бы попытаться! Сделать хоть что-нибудь. Так поступил бы самурай! Нет, я вижу, ты не забыл, Йоси, Китай, не забыл летную школу в Цутиуре…

— Таку, ты ответишь за свои слова! Когда поправишься, мы…

Исикава вдруг покачнулся, поднес руку к забинтованному лбу. Через комингс шагнул часовой.

— Довольно! — воскликнул адмирал, которому наконец наскучила эта забава. — Капитан, возвращайтесь в лазарет. — Он сделал знак часовому. — Матрос Катари, помогите капитану.

Тот подхватил Исикаву под руку и повел к сходному трапу.

Довольно долго адмирал посматривал то на Мацухару, то на Окуму, словно сравнивал противников. Брент Росс глубже вдавился в неудобное кресло, чувствуя, как кают-компанию обволакивая все и вся, заполняет вязкая тишина. Наконец раздался голос адмирала:

— Я приказываю вам забыть свою вражду. Прежде чем мы начнем убивать друг друга, нужно прикончить еще десяток или два арабов и их наемников. Ну, а потом уж… — он пожал плечами и поднял обе руки ладонями кверху, скользнул взглядом по застывшим в ожидании лицам офицеров. — Теперь надо выяснить, где базируются эти «Дугласы»? В Сибири? Вероятно. Дальности полета им хватит. А «Мессершмиттам» — нет! Они не могут одолеть такое расстояние.

— Прошу разрешения, господин адмирал, — сказал, вставая, полковник Ирвинг Бернштейн. — Я только что получил шифровку из Тель-Авива. Один из наших Р—51 сбил над аэропортом «Бен-Гурион» ливийский «Мессершмитт», оснащенный устройством для дозаправки в воздухе. Как вы знаете, «сто девятые» создавались для европейского театра и дальность у них всего 660 километров. — Он взглянул на Брента. — То есть 410 миль. А когда Хосни Мубарак выгнал ливийцев из Египта, они поставили на свои машины дополнительные емкости — сразу за двигателем и перед пожарной стенкой. Эскадрилья, атаковавшая наш аэропорт, должна была пролететь в оба конца самое малое полторы тысячи миль. Теперь нам известно: они обходили Египет с севера и над Средиземным морем состыковывались с заправщиками. — И добавил с горечью: — Они застали нас врасплох, а потому натворили в аэропорту Бог знает что.

Фудзита понимающе покивал и повернулся к адмиралу Аллену:

— Хотелось бы знать ваше мнение, адмирал.

Американец медленно поднялся. Бренту показалось, что на его лице прибавилось много новых морщин.

— Господин адмирал, — сказал Аллен, окинув Фудзиту взглядом водянистых глаз. — Два самолета, упавшие на Гинзу, вызвали страшные разрушения и жертвы. «Зеро», которым управлял ведомый подполковника Мацухары — Иназо Нитобе, — взорвался на углу Сотобори-Дори и Харуми-Дори и сжег первые три этажа в штаб-квартире «Сони». А «Мессершмитт» Розенкранца рухнул совсем неподалеку от императорского дворца и врезался в небоскреб Син Мару-билдинг.

Впервые Брент увидел смятение на обычно невозмутимом лице японского адмирала.

— Императорский дворец невредим! — он стукнул кулаком по столу. — Он неуязвим для врага!

— Вот свежие данные, — продолжал Аллен. — По меньшей мере сто восемьдесят семь мирных граждан погибли в огне и под обломками. Больше четырехсот ранено.

— О Благословенный!.. — воскликнул Фудзита. — Неужели столько жертв?!

— Да, сэр. Мое ведомство предупреждает, что следует ждать злобных нападок на нас в газетах и ТВ. Начнут во всем винить «старых маразматиков, заигравшихся в „морской бой“.

— Ох уж эти электрические ящики с, экранами, в которые люди смотрят с утра до вечера, пока мозги не отсохнут, — сказал адмирал. — Нынешние японцы совсем разучились думать…

— Верно! — выкрикнул Окума.

Адмирал сердитым взмахом руки заставил его замолчать и продолжал:

— …не читают «Хага-куре», им нет дела до священной особы императора и до тех жертв, которые приносят его самураи. Они счастливы, когда проклятый ящик скажет им, что они счастливы, и когда у них есть на что купить бензин для всех этих «Хонд» и «Тойот». — Он угрюмо помолчал и, выбросив вперед сцепленные в замок руки, со стуком бросил их на стол. — А за этот бензин мы платим кровью наших храбрецов.

— За нами — император, господин адмирал, — сказал Окума. — А больше нам ни до чего дела нет.

— Хорошо сказано, подполковник, — суровое лицо Фудзиты немного смягчилось. — Прошу продолжать, адмирал Аллен. Есть ли у военно-морской разведки данные по арабским авиабазам? Откуда прилетели «Дугласы»? По сообщениям ЦРУ, Каддафи договорился с русскими и арендует у них пятьдесят квадратных километров вот в этом квадрате, — он ткнул пальцем в висящую на переборке карту.

— В Сергеевке, сэр, около семидесяти миль севернее Владивостока. Мы так и думали. Дальности бомбардировщиков вполне хватает, а истребители они дозаправляют в воздухе над Японским морем, примерно вот здесь, западней Хонсю. — На мгновение задумавшись, он взглянул на карту: — То есть в Ниигате, менее чем в двухстах милях от Токио, они вторгаются в воздушное пространство Японии.

— А что значит «арендуют»?

— Впервые эта идея пришла в голову президенту Рузвельту еще до вступления США в войну, когда надо было, формально соблюдая нейтралитет, помогать союзникам бить страны «оси», — Аллен покраснел, понимая, что сорок лет назад сидящие сейчас в кают-компании старики были его злейшими врагами и его слова им неприятны.

Фудзита подался вперед:

— Наша авиация расторгнет эту аренду!

— Это необязательно, сэр. Американский представитель в ООН уже заявил официальный протест.

— Эта ваша ООН — вздорная бабья говорильня!

— Допускаю, сэр, но мы пригрозили передать наши базы в Турции и Греции израильтянам и японцам.

— А-а, это дело другое, — кивнул адмирал. — Тогда, может, и послушаются.

— Арабы уже отозвали своих летчиков и сейчас грузят оборудование во Владивостоке на два парохода.

— Кому они принадлежат?

— Плавают под ливийским флагом. Вот данные о них, — он достал еще один листок. — «Мабрук», водоизмещение — двадцать четыре тысячи тонн, и «Эль-Хамра» — восемнадцать тысяч.

Глаза адмирала сузились, губы поджались, придавая лицу жестокое» выражение, возвещавшее чью-то смерть. Брент легко мог прочесть его мысли.

— Сопровождение? — медленно спросил Фудзита.

— Нет, сэр. В порту военных судов нет.

— Отчего это вы так уверены?

Марк Аллен обвел всех сидящих за столом требовательным взглядом:

— Прошу помнить, джентльмены, что эти сведения — совершенно секретные. — Он откашлялся. — Мы держим на траверзе Владивостока некую плавединицу… Атомную ракетную лодку класса «Огайо». Ну, разумеется, ракет на борту она не несет, но зато оснащена новейшими системами слежения и обнаружения, а потому знает всех, кто входит в гавань.

— И Пентагон, расшифровав, передает ее информацию вам?

— Ну зачем нам Пентагон, сэр?! Мы и сами с усами. Вот лейтенант Росс займется декодированием.

Брент слегка смутился.

— Сэр, вы имеете в виду наш новый дешифратор? Так он для этого предназначен? Однако он переводит сведения в другой код…

— Ничего страшного, Брент. Мой персональный компьютер запрограммирован на окончательную расшифровку.

Фудзита как бы приподнялся на локтях, упертых в край стола:

— Я должен знать дату их выхода в море! И желательно за день до того, как они снимутся с якоря!

— Нет, сэр, это невозможно. Лодка подаст нам сигнал, что они вышли, в самый момент выхода, но никак не раньше. Обычная команда справляется с погрузкой судна такого типа за шесть дней. Поскольку мы имеем дело с арабами, накиньте еще четыре.

Раздавшийся в кают-компании смех несколько разрядил атмосферу.

— Вы позволите, господин адмирал? — внезапно сказал Бернштейн и, когда Фудзита кивнул, продолжил: — Насчет кораблей сопровождения… Вчера мне передали информацию, но до сообщения мистера Аллена я не знал, как ее толковать… Думаю, это важно. Вчера вечером наш разведывательный самолет засек два ливийских эсминца класса «Джиринг», вышедших из Суэцкого залива на большой скорости.

— Какой именно?

— Не менее двадцати узлов.

Медленно поднявшись, адмирал подошел к карте, долго смотрел на нее и наконец тихо, словно разговаривая сам с собой, произнес:

— От тридцати пяти до сорока дней, считая заход на заправку… — Он подергал себя за единственный седой волос, росший у него на подбородке. — Отлично. Отлично. Мы управимся с ремонтом и будем готовы встретить их — если, конечно, это конвой. Ну, а если нет и сухогрузы в самом деле идут без сопровождения, мы подождем их вот здесь. — Тонкий палец ткнул в Восточно-Китайское море на карте. — Хотя я предпочел бы перехватить арабов в Корейском проливе, — палец пошел вверх, — там, где мы уничтожили в девятьсот пятом русский флот.

— Банзай! Банзай! — разнеслось по кают-компании, и Брент Росс, подхваченный общим порывом, тоже вскочил, взмахнул кулаком и закричал вместе со всеми. Сидеть остались лишь адмирал Марк Аллен, Джон Файт и Бернштейн. Престарелый капитан третьего ранга Хакусеки Кацубе, не устояв на ногах, повалился на стол, продолжая ликующе выкрикивать боевой клич самураев.

Фудзита жестом успокоил своих подчиненных, а Брент под недоуменно-ироническими взглядами соотечественников и израильского полковника смутился и вернулся на свое место, по дороге одной рукой приподняв и усадив Кацубе. Старик благодарно кивнул ему.

— Сэр, не послать ли один из моих миноносцев в дозор в Корейский пролив? — подал голос Джон Файт.

— Я думал об этом. Но уже одно присутствие боевого корабля в этом квадрате может спугнуть их. Нет, — Фудзита взглянул на Аллена. — Мы дождемся лодки. Ну, Файт-сан, теперь слушаю ваш доклад.

— Как вам известно, сэр, ЦРУ решило увеличить число кораблей прикрытия до семи единиц и с этой целью направило нам три эсминца: два с Филиппин, один из Чили. Они недавно спущены на воду, в отличном состоянии, вооружение: артиллерия главного калибра пятидюймовая, вспомогательная — 20— и 40-миллиметровая. У двоих, кроме того, по десять торпедных аппаратов. Калибр — 21 дюйм.

Заговорил Митаке Араи:

— В мировую войну я со своим эсминцем «Рикоказе» участвовал по крайней мере в десяти боевых столкновениях у Соломоновых островов…

— Это вы со мной там и сталкивались, — кивнув своей медвежьей башкой, с полнейшим простодушием ответил Файт. — Я же там командовал «Паджеттом три — двадцать четыре».

— Мне бы не хотелось затрагивать эту деликатную тему, — вежливо помолчав, продолжал Араи, — но следует признать, что ни на одном флоте мира не было торпеды хуже ваших «Марк-14». Одни кувыркались в воде на манер пьяного дельфина, другие взрывались, не достигнув цели, третьи, наоборот, до цели доходили, но не взрывались. А одна — я это видел собственными глазами — описала полный круг и вернулась туда, откуда ее послали. Вот она как раз и взорвалась.

— Ваша правда, сэр. Магнитные взрыватели на «четырнадцатых» доставили нам немало хлопот.

— А вот мы никогда их не применяли. Немцы же еще в сорок первом году сняли их с вооружения, — раззадоренный Араи, подавшись вперед, готов был сойтись с былым противником хотя бы в словесной схватке. Фудзита с интересом поглядывал то на одного, то на другого. — Только когда торпеда «рыскает», взрыватель не виноват.

— Верно, — согласился Файт. — Неприятности у нас были и с управляющими рулями, и с датчиком глубины погружения. — Лицо его расплылось в широчайшей улыбке, и простодушия как не бывало. — Но в сорок третьем мы начали применять «Марк-18» и дело пошло веселей. Помню, потопили здоровенного вашего «купца»…

Фудзита, опасаясь, что этот разговор разбередит старые раны и нарушит боевую спайку его штаба, вмешался:

— Довольно, господа. Не время для академических дискуссий. Американцы поставили нам «Марк-46» с аккумуляторами, как у наших старых торпед типа «Лонглэнс». Нам привычно сражаться «длинными копьями».

— Надеюсь, она не уступает русской «пятьсот тридцать третьей» модели? — осведомился Араи.

— Лучше, — сказал Файт. — Безотказна в работе, ни разу не подводила. Модернизированный контактный детонатор гарантирует сто процентов успеха.

— Контактный? — с явным огорчением воскликнул Араи. — Я думал, у нас будут активные и пассивные…

— Господин капитан третьего ранга! — прервал его адмирал. — Вы на судне недавно, и я рад убедиться, что материальная часть уже изучена вами досконально. Видите ли, американцы и русские играют в домино на оружие.

— Ну зачем вы так, сэр? — еще шире заулыбался Файт. — Скорее уж в лото.

— Домино, лото — какая разница?!

— У «пятьсот тридцать третьей» и у «Марка — сорок шестого» установлены собственные компьютерные системы: в пассивном режиме они наводят торпеду на цель по шумам. А в активном — торпеды посылают свои собственные акустические импульсы, анализируют отраженный эхосигнал и… — с жаром заговорил Араи, но Фудзита не дал подчиненному блеснуть своими познаниями:

— А если компьютер «зависает», имеются провода — тринадцать тысяч метров провода — и командиру, производящему торпедный залп, достаточно всего лишь держать цель в перекрестье искателя. Юго-восточней Гавайских островов нам всадили две такие штуки, — он развел руками, как бы смиряясь с неизбежностью, и повернулся к Аллену: — Господин адмирал, вы лучше меня объясните присутствующим, в чем суть договоренностей между США и русскими.

— Охотно объясню, — Аллен поднялся и обвел сидящих за столом глазами в склеротических жилках. — Все упирается в нефть. Теперь, когда арабы наложили эмбарго на поставки Западу, Соединенные Штаты еле-еле обеспечивают собственные потребности, да и то — со строжайшими ограничениями. России хватает только на себя и на своих сателлитов. Индонезийские месторождения истощены. Остается только Ближний Восток и дружественные нам государства в Персидском заливе, по-прежнему поставляющие нефть в Японию. Это Бахрейн, Объединенные Арабские Эмираты, Кувейт, Саудовская…

— Да-да! — нетерпеливо перебил Фудзита. — Расскажите нам об оружии, адмирал!

— Хорошо. Моя страна и Россия воевать не собираются — по крайней мере сами. Значит, особую остроту обретает вопрос их друзей — союзников. Русские, как исторически сложилось, зарятся на Дарданеллы, постоянно науськивают арабов и вооружают всех, кто согласен убивать израильтян. — Брент заметил, как у полковника Бернштейна при этих словах дернулось веко. — А это Каддафи и его дружки — Хафез Асад в Сирии, Рашид Керами в Ливане и лидер тамошнего же друзского ополчения Валид Джумблат…

— Этот Джумблат — настоящий головорез, грязный убийца, — сказал лейтенант Даизо Сайки, для большей весомости щелкнув оправой пенсне о дубовый стол.

— Ха! Это еще не все! — сел на своего любимого конька адмирал. — Есть еще Ясир Арафат из ООП, Набих Берри из шиитского движения «Амаль»… — раздался сердитый ропот. — Но вы должны понимать, джентльмены: мы регулярно встречаемся с русскими в Женеве на переговорах по контролю за вооружениями…

Переборки кают-компании дрогнули от дружного хохота японских офицеров, в восторге хлопавших ладонями по столу и державшихся за животы. Даже Брент Росс не выдержал и прыснул. Файт и Бернштейн силились сохранить серьезные выражения лиц. Адмиралу Фудзите с трудом удалось восстановить тишину. Марк Аллен, побагровев, с искаженным лицом двинулся к своему креслу.

— Господин адмирал, — сокрушенно проговорил Фудзита. — Позвольте мне извиниться за своих офицеров. Прошу вас, продолжайте. Нам крайне важны ваши сведения.

— Я не развлекать вас сюда пришел, — подрагивающим от обиды голосом сказал Аллен.

— Разумеется, разумеется, господин адмирал. Уверяю вас, больше подобное не повторится, — и он строго оглядел своих подчиненных.

— И на этих переговорах была достигнута договоренность, — Аллен уже овладел собой, — о том, чтобы обе стороны прекратили поставки усовершенствованных систем наведения. То есть русские не передают своим союзникам новое автоматическое 76-миллиметровое орудие двойного назначения, а мы своим — торпеды «Марк-45», пятидюймовые и 54-миллиметровые автоматические пушки.

— Но ведь наши радары и вообще электроника — лучше!

— Радары, радиолокационные станции, системы электронной защиты и оповещения, системы раннего обнаружения, системы опознавания «свой — чужой» договоренностями не предусматриваются. Будут ограничены — и сильно — только поставки бомб, торпед и артиллерийских орудий.

Фудзита поднялся как на пружине, опустил загоревшиеся глаза:

— Наши 127-миллиметровые орудия и 25-миллиметровые пулеметы — лучшие в мире! У прицелов стоят самураи — наш дух не сломлен! Каждый самурай знает «Путь»!

Крики «банзай!» заглушили его слова.

Поочередно взглянув на Аллена и Брента, адмирал Фудзита положил на стол толстый том.

— «Хага-куре» учит, что боевой дух важнее оружия. — Чуть откинувшись, он устремил глаза куда-то вдаль и процитировал по памяти: — «Если твой меч сломан, сражайся голыми руками. Если тебе отсекли руки, бей плечами. Если ранили в плечи, зубами перегрызи горло врагу. А потом умри, не отступив».

Снова раздались крики «банзай!»

В эту минуту раздался стук в дверь. Повинуясь кивку адмирала, радист открыл ее. Вошел помощник дежурного по кораблю — молоденький мичман с 6,5-мм пистолетом «Рикусики» в кобуре на поясе. По японской воинской традиции, честь отдается только на палубе, и потому он просто поклонился адмиралу и гулким голосом доложил:

— Мичман Кафу Футабатэй, господин адмирал! По вашему приказанию пленные доставлены!

— Хорошо. Давайте первого.

На лицах офицеров появилось выражение ожидания, а на лице Фудзиты проступило что-то похожее на радость. Бренту уже приходилось присутствовать на допросах пленных, и это всегда обставлялось как некое торжественное действо: пока адмирал, явно забавляясь игрой, вытягивал нужные ему сведения из злосчастного «источника», остальные иногда тоже ставили ему вопросы, вслух отпускали реплики на его счет или просто усаживались поудобней и наслаждались представлением. Поскольку «Хага-куре» считает сдачу в плен немыслимым позором, а смерть — единственным выходом для потерпевшего поражение, то японцы не скрывали, что глубоко презирают пленных, подвергали их самому жестокому обращению, а иногда и казни. Когда на глазах у Брента юному арабу, захваченному в бою в Южно-Китайском море, отрубили голову, он сказал Йоси Мацухаре:

— Есть вещи, которые мне трудно понять, — и тот согласился с ним, а потом сказал:

— Ты не слышал легенду о Кацусуге и десяти пленниках?

Брент покачал головой.

— Это случилось в 1680 году в префектуре Хюга. После жестокой битвы десять самураев попали в руки врагов, которые связали их, чтобы не допустить харакири. Их поставили в ряд, и один из них, самурай Сосеки Ватанабе, попросил Кацусуге показать, как тот владеет мечом, и отрубить ему голову. Кацусуге был милосерден и одним ударом обезглавил самурая. Затем он снес головы по очереди всем остальным, а когда дошел до последнего, так устал, что не мог занести меч. «Отдохните, господин, нам спешить некуда», — сказал ему пленник. Кацусуге послушался его совета, а потом оказал ему благодеяние своим клинком.

В эту минуту в кают-компанию втолкнули сбитого во вчерашнем бою летчика. Это был американец Кеннет Розенкранц. Брент с удивлением отметил, что ему никак не больше тридцати, хотя по виду этому рослому, кряжистому, рано заматеревшему человеку можно было дать много больше. Львиная голова с копной длинных белокурых волос, бесцветные губы и землистые, как у покойника, щеки. Белоснежная гладкая кожа и лишь в углах глаз и губ — чуть заметные морщинки, свидетельствовавшие о жестокости. Неподвижный пронизывающий взгляд глубоко сидящих голубовато-серых глаз выражал безжалостную решимость и, казалось, говорил: «Пощады не даю и не прошу». Окруженный матросами-конвоирами, он, чуть сгорбив широкие плечи, стоял перед адмиралом. На нем были кожаные брюки и куртка с «крылышками» и капитанскими нашивками.

— Стать «смирно»! — рявкнул Фудзита.

Матрос ткнул пленного кулаком в спину, заставив выпрямиться.

— Так-то вы следуете Женевской конвенции? Где же ваша офицерская честь? — с издевкой спросил Розенкранц.

— Там же, где была ваша, когда вы расстреливали в воздухе морского пилота Юнихиро Танизаки, спускавшегося на парашюте, — адмирал дернул свой одинокий волос на подбородке. — Фамилия, воинское звание, номер части!

— Hauptmann Kenneth Rosencrance, Vierter Jagerstaffel.

— Хотя центр вашей организации и находится в Германии, отвечать следует по-английски — здесь все говорят на этом языке. Тем более что вы американец.

— Да, сэр. Я капитан Четвертой истребительной эскадрильи.

— Где она базируется?

— Вы не имеете права…

Матрос снова замахнулся, но Фудзита остановил его:

— Не надо. Мы и так знаем где. В Сергеевке.

Кеннет всем телом подался вперед, глаза его вспыхнули, голос стал хриплым и низким:

— Мы всех вас пустим на дно! Ничто вам не поможет! Перебьем всех до единого!

— А почему вы сражаетесь против нас? — в голосе адмирала прозвучала нотка уважительного интереса.

— Мы хотим освободить народы мира от гнета американо-японского империализма и уничтожить вот их, — он ткнул пальцем в Бернштейна, — сионистов, мечтающих поработить арабов.

Полковник встал и небрежным тоном произнес:

— Не желаете ли попытаться прямо сейчас и здесь? Я к вашим услугам. Адмирал Фудзита, наверно, не будет возражать?

— Буду, — ответил тот, жестом приказывая полковнику сесть. — Сейчас не время и здесь не место. Скажите-ка, Розенкранц… Но ведь арабов больше ста миллионов, а израильтян — всего четыре. Разве не так?

— Так. Но это четыре миллиона хладнокровных убийц, которых вооружают Америка и Япония.

— И потому вы воюете на стороне арабов?

— А как насчет миллиона долларов в год, которые они вам платят за это? — неожиданно спросил Брент. — Деньги немалые. Они, надо полагать, играют не последнюю роль?

Капитана словно пробил разряд тока.

— Я тебя знаю, ты Брент Росс, американец, — сказал он с гадливым отвращением человека, ненароком проглотившего кусочек какого-то гнилья. — Ты-то почему воюешь за этих свиней-империалистов?

— Да уж не ради денег: вряд ли мое лейтенантское жалованье кого-нибудь прельстит, — Брент помолчал. — Скорее всего потому, что мне нравится давить гадов вроде тебя.

Кеннет усмехнулся впервые за все время допроса.

— Оскорблять пленного — невелика доблесть…

— Правда ли, — перебил его Брент, — что маньяк Каддафи платит по сорок тысяч за каждый сбитый самолет?

— По пятьдесят. И на япошках я уже заработал себе миллион.

Бледное, безжизненное лицо Розенкранца задрожало от невеселого смеха, оборванного ударом в солнечное сплетение. Летчик согнулся, ловя ртом воздух. Брента поразила его бравада. В самом ли деле этот человек так отважен или он храбрится от отчаяния?

— Вы летали с Иоганном Фрисснером? — спросил адмирал.

Несколько раз судорожно вздохнув, Кеннет выпрямился и ответил:

— Это всем известно. Его клетчатый «Мессершмитт» много раз сбивал с империалистов спесь!

— Пока что я сбил тебя, — сказал Йоси Мацухара, уже успевший остыть после стычки с Тасиро Окумой и Сайки. — Разворотил твоему «сто девятому» всю задницу.

— Это потому, что я в это время фаршировал твоего ведомого двадцатимиллиметровыми орехами. Четыре порции прямо в кабину. Он испекся, как рождественная индейка, а я сделал еще полсотни штук.

Фудзита прекратил этот обмен любезностями.

— Уведите, — сказал он начальнику караула. — Давайте следующего.

Когда двое дюжих матросов выволакивали Кеннета из кают-компании, он обернулся от самой двери и крикнул Бренту:

— А с тобой, дружок, мы еще встретимся!

— Это я тебе обещаю, — успел ответить Брент.

Вид второго пленника поразил всех. Это был худосочный человек лет шестидесяти: из воротника кителя со знаками различия лейтенанта ливийских ВВС торчала тощая жилистая шея, нездоровая бледность покрывала впалые, сморщенные щеки, худые руки были опутаны сеткой вен, один глаз сильно косил, закатываясь за край пожелтевшего от африканских лихорадок белка, и это придавало его монголоидному лицу какое-то хитровато-недоверчивое выражение.

— Японец? — с нескрываемым отвращением спросил адмирал.

Пленный весь подобрался, как будто собираясь прыгнуть в ледяную воду.

— Я гражданин мира, борец за свободу всех народов, ответил он неожиданно сильным и звучным голосом.

— Это мы уже слыхали сегодня, — сказал Фудзита. — Фамилия? Воинское звание? Номер части? И по-английски, а не по-немецки.

— Женевская конвенция…

— Она вас не касается. Вы террорист, а не военнопленный. Отвечать на вопросы!

Конвоир открытой ладонью звонко ударил лейтенанта по лицу.

— Лейтенант Такаудзи Харима, — вскрикнув от боли и задыхаясь, ответил пленный. — Вторая эскадрилья Четвертого бомбардировочного полка. Летал вторым пилотом на DC—6. Выбросился с парашютом.

— Откуда взлетали?

— Из Триполи.

Фудзита издал удивленный смешок:

— Далеко, однако, забираются ваши «Дугласы». Откуда родом?

— Я родился в двадцать шестом году в Уцуноми, префектура Тотига.

— Участвовали в Большой Восточно-Азиатской войне?

— Так точно. Я честно сражался за Японию. Пошел добровольцем в шестнадцать лет, воевал в Маньчжурии с русскими и китайцами в составе Четвертой пехотной дивизии, а потом, когда мою роту уничтожили, в Седьмом отдельном саперном батальоне. Нас послали в самое пекло — на Гуадалканал, оттуда в сорок третьем нас сняли эсминцы. От батальона в живых осталось двадцать три человека. — Файт и Араи, встрепенувшись, недоверчиво переглянулись. — Потом бои в Новой Британии, Бугенвиле, на Окинаве…

— Сдался в плен?! — выкрикнул Фудзита.

— Да, господин адмирал, сдался в плен, когда понял, какой чепухой забивали нам головы с помощью этой вот книжки, — он показал подбородком на придавленную адмиральской ладонью «Хага-куре».

В кают-компании повисла напряженная тишина. «Смельчак, — думал Брент. — Ведь он японец, значит, знает, какое омерзение испытывают самураи к тем, кто сдается в плен, — знает это лучше Розенкранца, который подписал себе смертный приговор. Он тоже говорит как человек, смирившийся с неизбежной и близкой гибелью».

— Эта книга, — продолжал Харима, подтверждая мысли Брента, — учила нас «синигураи». — Он взглянул на Бернштейна, а потом на американцев, из которых только адмирал Аллен понимающе кивнул головой, и пояснил: — Презрению к смерти. — Он поднял глаза на портрет императора, висевший над головой адмирала. — Умению так закалить свой дух решимостью идти в бой, как будто тебя уже и нет на свете, а потому смерть тебе не страшна.

— Вижу, вы читали «Хага-куре», — сказал Фудзита. — И несмотря на это, решились предать ее, изменить своим предкам и потомкам.

— Господин адмирал, я жил по конфуцианским заветам: я был настоящим мужчиной, воином и ученым — и что же получил в награду? Отец, мать, сестра и брат погибли под американскими бомбами. Страна лежит в руинах. Император перестал быть богом. А правит нами новый властелин — Дуглас Макартур. Вас, — он обвел взглядом японских офицеров, — здесь не было в то время. По какому же праву…

— И вы стали террористом, превратились в убийцу беззащитных женщин и детей?!

— Нет! Я стал борцом против американского империализма.

— А русские, надо полагать, лучше?

— Русские помогают свергнуть иго…

— И весьма недурно при этом платят, не так ли? — Фудзита перевел взгляд на конвоиров. — Увести лейтенанта Хариму!

— Убейте меня! — рванулся тот к адмиралу.

— Я поступлю так, как сочту нужным. Вашу просьбу я выполню с большим удовольствием, но — в свое время.

— Отрубите мне голову! — Харима жадно уставился на висящий на переборке кривой самурайский меч.

— Ну, разумеется, только поставим вас лицом на северо-восток, — адмирал нетерпеливо кивнул конвоирам.

— Нет! Прошу вас!.. Злые духи… — но матросы уже вытаскивали его из кают-компании.

— Я думал, вы не верите в эту чепуху, — пробурчал ему вслед Фудзита.

Третий пленник носил мешковатый синий комбинезон и предстал перед адмиралом, дрожа от страха и низко опустив голову. Ростом этот смуглый молодой человек с бегающими темными глазами и подковообразными усами под крючковатым носом был не выше Харимы, но много шире его в плечах.

— Салим аль-Хосс, ваша милость, — еле слышно прошептал он.

— Громче! И милостей тут нет!

— Виноват, господин адмирал! Салим аль-Хосс, стрелок с четырехмоторного «Дугласа».

— Часть! База!

— Вторая эскадрилья Четвертого бомбардировочного полка. Мы летели из Сергеевки.

— Сколько там еще самолетов?

— Десять бомбардировщиков, кроме нашего, и две эскадрильи истребителей.

— Двадцать четыре истребителя?

— Да, господин адмирал, но целую авиачасть оттуда не так давно вывели.

— Когда это было?

— Месяца полтора назад… — Он осмелился поднять голову. — Господин адмирал… Меня… казнят?

— Вы входите в организацию «Саббах»?

Пленный оглянулся по сторонам, словно ища поддержки или сочувствия, и, не найдя ни того, ни другого, еле слышно прошептал:

— Да.

— Я слышал, что у вас считается честью умереть за полковника Каддафи.

— Я так не считаю…

— Почему вы воюете с нами?

— Все из-за них, — он показал на Бернштейна. — Они выгнали нас из дому.

— Чушь, — сердито ответил тот. — Живите себе на здоровье в Израиле, как сотни тысяч арабов, которые работают там и отлично устроены.

— Да? Быть рабом? Гражданином второго сорта? — вскипел Салим — Никогда!

— Просто лень работать.

Араб снова взглянул на адмирала.

— Меня убьют?

— Вы соблюдаете Пять Столпов Веры?

Араб широко открыл глаза, поражаясь глубине адмиральских познаний и неожиданности вопроса, а потом, явно обретая надежду, ответил:

— Конечно. Вера, молитва, пост, «хадж» и самопожертвование. Я соблюдаю все пять. И читаю Коран, обратясь в сторону Мекки, и пять раз в день совершаю намаз.

— Коран — это слово Аллаха, не так ли?

— Так, господин адмирал, истинно так! Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его.

— Значит, вы знаете, что каждому смертному придется в свой час предстать на Страшном Суде?

— И мой час настает? — надежда в его голосе уступила место отчаянию.

— Да.

Салим впервые за все время допроса выпрямился, а потом рухнул на колени, обхватил голову руками, как на молитве.

— Нет! Нет! Пощадите! Пощадите меня!

— Умереть, потеряв достоинство, — значит умереть как собака, — с негодованием сказал адмирал. — Убрать его!

Подхватив Салима под руки, матросы волоком потащили его к выходу, и Брент еще долго слышал его доносящиеся из коридора крики: «Аллах Акбар! Аллах Акбар! Смерть Израилю!»

Полковник Ирвинг Бернштейн, что было вовсе на него не похоже, закрыл лицо руками и опустил голову. Совсем недавно всем казалось, что этот человек склонен к сантиментам не больше чем нож из шеффилдской стали. Он не моргнув глазом убил нациста Вернера Шлибена, который как-то раз вздумал юмористически порассуждать об иудаизме, геноциде и отсутствии крайней плоти. Даже видавшие виды японцы содрогнулись от этого кровавого поединка, происходившего в судовом храме «Я сделаю тебе обрезание!» — мстительно воскликнул Бернштейн, снова и снова всаживая клинок вакидзаси в пах поверженного Шлибена. Но сегодня полковник был явно чем-то подавлен, и это не укрылось от проницательных глаз адмирала.

— Итак, для подготовки судна к операции у нас месяц с лишним, — сказал он. — Офицеры «Йонаги» первого призыва очень долго не сходили на берег, не были в отпуске. Для новых сражений нам нужны новые силы. Поэтому им разрешаются увольнительные. Не забудьте личное оружие.

— Господин адмирал, — вставая, сказал подполковник Мацухара. — У меня много новичков и…

— Я уверен в боевой выучке экипажа, — непререкаемым тоном сказал Фудзита. — Итак, офицеры «Йонаги» могут сойти на берег. Вас, адмирал Аллен, вас, полковник Бернштейн, вас, капитан третьего ранга Ацуми, и вас, лейтенант Росс, прошу установить очередность ваших выходов на берег с тем, чтобы вы и наши новые офицеры — он показал на Окуму и Сайки — совершенно освоились на корабле. Итак, день — вахта, день — отдых и развлечения.

Само звучание слова «берег» бросило Брента в жар, мгновенно вызвав воспоминание о Саре Арансон. У него, как и у всех, кто проводит долгие месяцы в море, была обостренная память, одновременно и мучившая, и дарившая отраду. Эту тридцатилетнюю женщину в звании капитана израильской военной разведки он встретил в токийском офисе Бернштейна незадолго до средиземноморской операции. У нее было волевое, привлекательное лицо с широко расставленными карими глазами, темные волосы и редкой красоты фигура, соблазнительное великолепие которой угадывалось даже под бесформенным хаки. Их сразу потянуло друг к другу, и через несколько недель Брент уже сжимал в своих объятиях ее бившееся в пароксизме страсти тело. А сейчас, когда ее стоны, ее гортанные дикие вскрики воскресли в памяти, он заерзал в кресле: воспоминания об их разрыве жгли, как раскаленное железо. Узнав, что Брент изъявил желание служить на «Йонаге», оставив теплое место на берегу, рядом с Сарой, она в гневе добилась перевода в Тель-Авив.

Голос адмирала вернул его к действительности:

— Завтра в восемь по нулям Гринвича состоится торжественная молитва в судовом храме. Господ офицеров прошу быть в «синем парадном». Естественно, белые перчатки и мечи. — Фудзита медленно, опираясь о стол, поднялся, повернулся к деревянной резной пагоде, вытянулся перед ней и замер. Следом поднялись и стали «смирно» все остальные. Японцы дважды хлопнули в ладоши. — Вспомним учение Будды и Дао о «Пути»: великого можно достичь через малое. А путь самурая — каждое утро и каждый вечер готовить свое сердце к испытаниям и жить так, словно тело его уже умерло. Так достигается свобода при жизни и райское блаженство после смерти. — Он перевел взгляд на своих офицеров. — Все свободны.

Когда они поочередно потянулись к двери, адмирал вдруг добавил:

— Вас, полковник Бернштейн, я попрошу задержаться еще на минуту.

Израильтянин вернулся к своему креслу.

За без малого год службы на «Йонаге» Ирвинг Бернштейн впервые оказался с адмиралом Хироси Фудзитой с глазу на глаз и сейчас с особенным вниманием всматривался в этого высохшего маленького старичка, сидевшего наподобие храмовой статуи в конце длинного дубового стола. Адмирал был непостижим и весь точно соткан из противоречий: мог быть учтивым и грубым, честным и вероломным, решительным и колеблющимся, милосердным и бессердечным. Однако Бернштейн знал, что «Путь» учит: чем больше противоречий, тем глубже человек. Фудзита был глубок безмерно. Как истый буддист, он верил в «Колесо Закона» — в движение вечной человеческой реки, текущей сама по себе и независимо от предначертаний неба. Отдельный человек вместе со всеми несется в этом бескрайнем потоке, не имеющем ни начала, ни конца, ни рождения, ни смерти. А сам Будда — всего лишь глядящий на солнце слепец. Прагматик до мозга костей, как все японцы, старый адмирал умел и бестрепетно глядеть в лицо смерти, и наслаждаться каждым мгновением жизни, ибо оно могло оказаться последним.

— Вы пережили Холокост, — ошеломил он Бернштейна, показав глазами на номер-татуировку у него на предплечье.

— Да. Я был в Освенциме. Мой номер — 400647.

— Пленные, которых мы допрашивали, разбередили вам раны?

— Эти раны никогда не затянутся, — не поднимая глаз, проговорил Бернштейн.

— Вы убили Шлибена.

— Только однажды, адмирал, а не шесть миллионов раз.

— Когда все это творилось, мы были заперты в Сано-ван.

— Я знаю.

— Но и мы несем за это ответственность.

Полковник удивленно поднял голову:

— Вы? Но почему? Только оттого, что входили в состав стран «оси»? Это лишено смысла.

— Очень логично, полковник. Ответственность разделяют все, кто когда-либо жил на свете, и те, кто когда-либо будет жить. Все, полковник, все без исключения.

Израильтянин понимающе кивнул.

— Восточная философия, адмирал… Мне трудно представить вас капелькой этой реки — кровавой реки.

— Тем не менее это так.

— Не стану спорить.

— Я кое-что читал об этом. Я ведь собрал небольшую библиотечку, вы знаете… — Бернштейн не удержался от улыбки: «небольшая библиотечка» представляла собой огромную, в несколько тысяч томов коллекцию, не умещавшуюся в двух пустовавших каютах и переползавшую в коридоры и даже в штурманскую. Старик читал почти беспрерывно и знал о Большой Восточно-Азиатской войне даже больше, чем адмирал Аллен, не говоря уже о всех прочих. — Но теперь я от вас хочу услышать о том, что это такое было.

Бернштейн потер лоб. Вздохнул.

— История невеселая, и забавного в ней будет мало.

— Если вам тяжко вспоминать, то…

— Разумеется, тяжко. Но, быть может, если я расскажу, мне станет легче. До сих пор я не говорил об этом ни одному человеку на свете.

— Скажите, полковник, это Гитлер виноват во всем, как по-вашему?

— Один человек? Так не бывает. Тут больше подходит ваша теория «реки человечества».

— Но Германия была готова к нему?

— Конечно. Гитлер дал немцам то, что помогло им выбраться из бездны, куда их столкнули разгром в первой мировой и великая депрессия, — надежду. Ну, а его взгляд на место евреев в истории всего лишь раздул тлеющий жар…

— И немцы готовы были отдать за него жизнь?

— Да. За него или за кого-нибудь другого, подобного ему. На его месте мог быть Геринг или Гесс…

— Рассказывайте, полковник, рассказывайте.

Бернштейн откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза. Все это было давно, очень давно, но сейчас же воскресло в его душе, потому что никогда и не умирало. Каждую ночь, стоило лишь ему смежить тяжелые веки, воспоминания начинали захлестывать его, как штормовая волна — невысокий мол. Тени обступали его со всех сторон — тени отца, матери, сестры, брата, львовского еврея Соломона Левина, Лии Гепнер, Каца, Шмидта… Он помнил каждый взгляд, каждый жест, каждый крик боли. Он помнил запах горящей плоти и запах мертвечины. Память была его проклятием.

— Это началось в Варшаве, — сказал он.

Ирвинг Бернштейн хорошо знал историю своего народа — разрушение Храма римлянами и вавилонское пленение, рассеяние на бесплодных землях, окружавших Палестину, гибель под мечами крестоносцев и перемещение в Европу: почти три миллиона евреев осело в Польше, четверть миллиона — на востоке Германии. В Варшаве, когда Европа стала выбираться из мглы средневековья, и осели предки Бернштейна.

Каждый день после обеда, пока мать хлопотала на кухне, доктор Давид Бернштейн читал своим детям — Исааку, Ирвингу и Рахили — Тору и Талмуд, рассказывал об истории «богоизбранного народа», объясняя, что для польских евреев средневековье не кончилось. Их обвиняли в ритуальных убийствах детей, в черной магии, для них придумывали особые законы и правила, с них взимали особые налоги и пошлины. Все было направлено на притеснение. По закону они не имели права владеть землей и входить в состав ремесленных цехов и должны были жить в отделенных от остальной части города кварталах — гетто, обнесенных стеной. Тем не менее там они рожали детей, изучали закон Моисея, и связывавшие их узы становились неразрывными.

Запертые в гетто люди были беспомощны, и на них удобно было свалить вину за любое несчастье, обрушивавшееся на Польшу, будь то наводнение, неурожай или военное поражение. Время от времени толпы громил врывались в гетто, грабя, насилуя и убивая. «Бить жидов» было общепринятым развлечением среди поляков. Своего пика погромы достигли в XVII веке, когда в ходе целой череды кровавых вакханалий погибло больше полумиллиона евреев — зарублено казацкими саблями, выброшено из окон, заживо сожжено вместе с домами и синагогами.

Рассказы отца, вызывавшие у Исаака ужас и исторгавшие слезы из глаз Рахили, в душе Ирвинга рождали только ненависть и гнев. Он восхищался отвагой своих соплеменников, в рядах польской армии сражавшихся против германских государств и России в войнах, которые чаще всего кончались поражениями.

К началу XX века многие ограничения были отменены, а гетто уничтожены. Давид Бернштейн смог окончить медицинский факультет Краковского университета в 1922 году — в год рождения Ирвинга. Теперь это был всеми уважаемый врач, лечивший и евреев, и христиан. Ему помогали жена, получившая свидетельство сестры милосердия, и Ирвинг, очень рано обнаруживший тягу и способности к медицине.

Он любил свой дом — двухэтажный кирпичный особняк на улице Налевского в фешенебельном варшавском квартале. На первом этаже помещались смотровой и хирургический кабинеты, а в задней части дома — кухня, столовая, гостиная. Второй этаж занимали четыре спальни и кабинет-библиотека. В этом доме Ирвинг появился на свет, там он рос и мужал в атмосфере семейной любви, познавая полное, ничем не омраченное счастье. Оно оборвалось в июле 1939 года, когда в преддверии неминуемой войны Исаака мобилизовали и зачислили в Третью кавалерийскую дивизию.

Ирвинг навсегда запомнил, как брат — рослый, широкоплечий, в длинной коричневой шинели и с нелепой саблей на боку — стоял в дверях, одной рукой прижимая к себе плачущую мать, а другой обнимая Рахиль. Потом он расцеловался с отцом, потрепал по плечу Ирвинга и сбежал вниз по лестнице. На мостовой стоял грузовик, из кузова которого выглядывали смеющиеся лица молодых парней в кавалерийской форме. Грузовик тронулся и исчез за углом улицы Заменгофа. Ирвинг видел тогда брата в последний раз.

Первого сентября 1939 года германская армия перешла границу Польши. В тот вечер доктор Бернштейн собрал своих домочадцев у себя в кабинете. Ирвинга поразило его осунувшееся и постаревшее лицо. Отец всегда был сухощавым, но теперь казался совсем изможденным — заметнее посверкивали серебряные нити седины в редеющих черных волосах, круче казался изгиб горбатого крупного носа, глубже стали проложенные усталостью морщины на высоком залысом лбу и горькие складки в углах рта.

— Скоро придут немцы, — сказал он. — Нам понадобятся все наши силы.

— Но как же… — изменившимся голосом спросила мать. — Как же наша армия, наш Исаак? Они ведь остановят немцев?

Но тридцать пехотных и двадцать кавалерийских дивизий не смогли преградить путь вермахту. Всего за месяц боев, больше напоминавших тактические учения германских войск, польская кавалерия, вооруженная пиками и саблями, была рассеяна, плохо обученная и обмундированная пехота окружена и взята в плен, а допотопные аэропланы польских ВВС — уничтожены. И над страной опустилась ночь нацизма.

Когда пала Варшава, доктор Бернштейн успокаивал жену и детей, уверяя их, что в их жизни ничего не изменится — только власть будет другая.

Однако многие евреи опасались иного поворота событий.

— Посмотрите, как они расправились с нашими соплеменниками в Германии, — говорили они. — Неужели же они нас пощадят?

Одни уповали на то, что будут в безопасности, перебравшись в восточную половину страны, занятую Красной Армией, другие пытались организовать тайное бегство в Палестину, а большая часть оставалась на месте, с укоренившимся за века гонений фатализмом ожидая, когда на них обрушатся новые гонения и муки. Долго ждать им не пришлось.

Генерал-губернатором Польши был назначен печально известный своей ненавистью к евреям Ганс Франк, выбравший под резиденцию краковский замок Вавель. Он начинал еще в отрядах штурмовиков, был убежденнейшим нацистом и некогда оказал Гитлеру важные услуги. Вскоре из Вавеля хлынул поток унизительных приказов: евреям запрещалось появляться в общественных местах, к которым были причислены и школы, запрещалось занимать официальные и выборные должности, запрещалось передвигаться по стране» и покидать ее, запрещалось заниматься благотворительностью и служить в армии.

Вслед за этим началась компания по «просвещению» поляков. Им неустанно вдалбливалось, что войну с целью собственного обогащения начали еврейские банкиры, а вторжение вермахта было необходимо для спасения страны от еврейско-большевистского засилья. Вся Варшава — включая и квартал, где жили Бернштейны, — была обклеена плакатами, на которых карикатурные крючконосые евреи с крысиными телами и в ермолках на головах мучили и терзали детей, стариков и монахинь. Очень скоро к помощи доктора Бернштейна католики прибегать перестали.

Начались облавы. Евреев со всех хуторов и деревень Польши в товарных вагонах везли в Варшаву и другие крупные города. Кое-кто пытался укрыться в домах поляков, но те не желали рисковать жизнью ради евреев и, предварительно вытянув у несчастных последние деньги, выдавали их германским властям. Потом было издано новое постановление — евреям вменялось в обязанность носить желтые звезды на одежде или на белой нарукавной повязке. Вернулись времена гетто.

Ранним февральским утром 1940 года в дверь дома Бернштейнов ударили прикладом. На пороге с кавалерийскими карабинами за спиной стояли четыре полицейских, которых по цвету их шинелей называли «синие». «Juden, собирайтесь!» — крикнул толстый вахмистр.

В отличие от всех других, кому разрешили взять с собой только самое необходимое, за медицинским инструментарием доктора Бернштейна прислали машину, и, покуда сам доктор с помощью жены, дочери и Ирвинга грузил в кузов оборудование своего хирургического кабинета, «синие» покуривали в сторонке, отпуская шуточки, касавшиеся главным образом семнадцатилетней Рахили. Она была в самом расцвете своей красоты — длинные черные волосы, густые темные брови, белоснежное лицо и голубые глаза фарфоровой куклы, осиная талия, крутые бедра и высокая упругая грудь.

Вахмистр наконец не выдержал: под хохот своих товарищей он облапил перепуганную девушку и прижал ее к себе, крича: «Ты еще девственница? Это хорошо! У меня еще не было еврейской девственницы. Я припас для тебя гостинец, он придется тебе по вкусу, будешь рыдать от восторга». — И он похлопал себя по сильно оттопыривающейся ширинке брюк.

Ослепительная вспышка сверкнула в голове Ирвинга, и бешеная ярость обуяла его, прогнав страх, нерешительность и вообще способность думать и рассуждать. Под испуганные крики родителей он рванулся к вахмистру и ударил его в челюсть и в обширное тугое брюхо. Полицейский отпустил девушку и, согнувшись вдвое, отлетел в сторону, задыхаясь, как от удушья, и сплевывая кровь из разбитой толстой губы. Ирвинг ухватил его за волосы и несколько раз ударил коленом в лицо, услышав сочный хруст — словно рядом кто-то откусил неспелое яблоко.

Потом он услышал отчаянный вскрик матери и почувствовал, как жгучая боль пронизала все тело от макушки до пяток — это окованный железом приклад карабина опустился на его затылок, — он замер, как будто с разбегу налетел на каменную стену. В глазах у него потемнело, ноги стали ватными. Следующий удар опрокинул его навзничь, и больше он уже ничего не видел.

Очнулся Ирвинг в старой синагоге, находившейся в северном конце гетто — огороженного колючей проволокой участка две с половиной мили длиной и милю шириной, — где разместили отца и трех других врачей с семьями. Раньше в этом районе проживало 150.000 человек, а сейчас сгрудилось не меньше полумиллиона.

Врачам отвели по комнате, а в подвале устроили нечто вроде лазарета. Рахиль в тот злосчастный день избежала насилия, но в глазах у нее навсегда застыло выражение затравленности и ужаса. Жизнь в гетто, обнесенном трехметровой стеной, по верху которой была натянута колючая проволока, была чудовищна. Двадцать выходов постоянно охранялись польскими и литовскими полицаями, выпускавшими за ворота лишь тех, у кого было разрешение на работу в городе. Еда была более чем скудной, и в гетто почти сразу же начался голод. Врачей кормили лучше, но они столкнулись с неразрешимой проблемой — как лечить истощенных и обессиленных людей без лекарств и самых необходимых материалов?

Однако и в этой непроглядной тьме вспыхивали иногда светлые лучи: вероучители толковали детям Талмуд, ставились спектакли и давались прекрасные симфонические концерты. Умельцы собирали детекторные приемники, выходила газета и даже — в глубочайшей тайне — устраивалось богослужение. Семья Бернштейнов отмечала с соблюдением обрядов все еврейские праздники — Йом-Кипур, Симхас Тора, Рош Хашана.

Однако пайки урезались все больше, и к концу 41-го года люди умирали тысячами: особые «похоронные команды» каждое утро подбирали и сжигали трупы, лежавшие «на мостовых и тротуарах.

Доктор Бернштейн от непосильной работы старел на глазах, у его жены прибавилось морщин, и каштановые волосы стали уже не полуседыми, а совсем белыми. В эти дни судьба свела Ирвинга с Соломоном Левиным.

Этот двадцатилетний парень уже успел повоевать и попал в гетто после того, как немцы разбили на подступах к Варшаве его дивизию. Его отец, полковник польской армии, попал в плен к русским под Белостоком и сгинул в Катынском лесу, где, по слухам, большевики расстреляли несколько тысяч офицеров, учителей и других представителей польской интеллигенции. Мать простудилась, когда ее с другими шестьюдесятью женщинами везли на открытой платформе из Белостока в Варшаву, заболела воспалением легких и умерла.

Соломон был высок ростом и очень силен физически: его светлые волосы вились крупными кольцами, черты лица были хотя и грубоваты, но правильны и даже красивы. Когда Рахиль смотрела на него, с лица ее исчезало затравленное выражение и глаза сияли тем мягким светом, которого так давно — целый год — не видел Ирвинг.

— Нас планомерно истребляют и убьют всех до одного, — хрипловато и тихо произнес однажды Соломон, сидя в маленькой комнатке Бернштейнов.

— Ну, зачем уж так, — возразил доктор. — Да, мы живем впроголодь, но все-таки живем. Кто тебе сказал, что нас собираются истребить?

— Вы не слышали о Треблинке?

— Конечно, слышал. Это не так далеко от Варшавы, на берегу Буга. Там трудовой лагерь, и очень многие по доброй воле уехали туда.

— Уехали многие, а не вернулся никто, — прервал его Соломон. — Говорю вам, это — массовое истребление нашего народа. Евреев убивают газом, а потом сжигают в печах. Немцы называют это «окончательным решением еврейского вопроса».

Женщины в страхе вскрикнули.

— Этого не может быть! — воскликнул Давид.

— Окись углерода, доктор.

— Но она действует медленно…

— Вот именно, — кивнул Соломон, — и потому они ищут что-нибудь более эффективное. Говорят, что будет применяться новое средство — «Циклон-Б». Уже строится большой лагерь в местечке Освенцим — по-немецки Аушвиц.

— Я слышал про него. Там узловая станция.

— Потому его и выбрали: им для их дьявольского дела нужна железная дорога.

— Да откуда ты все это знаешь?

Сол оглянулся по сторонам и еще больше понизил голос:

— Вы слышали про Боевую еврейскую группу?..

— Слышал. БЕГ. Ты тоже входишь в нее, Сол?

— Это и в самом деле боевая группа. Наши разведчики уходят за ограду и приносят нам сведения.

— И ты бываешь в городе?

— Да. Через канализацию. И я отвечаю за каждое свое слово.

— Не верю, не хочу в это верить! — воскликнула мать.

— Вы должны поверить! Нам нужен Ирвинг. Его место — у нас.

— Нет! Одного сына я уже отдала… Ирвинг — мой единственный.

— Прости, мама, — сказал он. — Сол прав. Они хотят поголовно истребить нас. Мы должны сопротивляться. Выбора нет. — Он повернулся к Левину. — Я готов.

Штаб БЕГа разместился в подвале одного из доходных домов на улице Грибовского. В тусклом свете одной-единственной свечи вокруг стола на ящиках сидело несколько юношей, не сводивших глаз со своего командира.

— У нас пополнение, — сказал Левин. — Это Ирвинг, сын доктора Бернштейна. А это — Иона Кац из Львова, — он показал на худенького паренька с запавшими щеками и широко открытыми карими глазами, ярко сверкавшими даже в полутьме.

Десятеро у стола кивнули.

— Иона, — понизив голос, обратился к нему Левин. — Расскажи нам про Einzatzgruppen, если можешь, конечно, говорить об этом.

Кац, покачав головой, медленно, как семидесятилетний ревматик, поднялся. Он казался ожившим покойником.

— Могу. Господь дал мне силу. — Его большие немигающие глаза прошлись по лицам сидевших и остановились на лице Ирвинга. Громким шепотом, похожим на шелест палой листвы под осенним ветром, он начал: — Я был одним из львовских евреев. Теперь я и вправду один. Во Львове евреев нет. Немцы организовали специальные группы, предназначенные для уничтожения евреев. — Медленно подняв руку, он восстановил нарушенную гневными и горестными возгласами тишину. — Нас всех: моих отца, мать, сестер — по улице Яновского, — может, вы ее знаете? — вывели за город. — Кац опустил лихорадочно горящие глаза, голос его дрогнул. — Заставили выкопать яму, выстроили в ряд нас всех — всех: стариков, женщин, детей, юных красивых девушек — и расстреляли из пулеметов.

— Но ты ведь уцелел? — спросил кто-то, невидимый в темноте.

— Да. Я уцелел. Отец и мать упали на меня и столкнули в этот ров, оказавшись сверху. А потом стали с криками и стонами валиться расстрелянные. Потом эсэсовцы достреливали тех, кто еще шевелился, били их в затылок… Я весь был забрызган мозгом матери.

Он осекся. Ирвинг, вскочив, успел подхватить пошатнувшегося юношу, усадил его на ящик, поразившись его худобе — Кац весил никак не больше сорока килограммов. Но-тот, как испорченный граммофон, продолжал свой рассказ, словно выполняя какое-то взятое на себя обязательство и одновременно убеждая себя, что все это не привиделось ему в кошмарном сне, а было на самом деле.

— Я пролежал в этой яме до ночи, заваленный окоченевшими трупами, а около полуночи, думаю, выбрался… И убежал в лес… — Он судорожно перевел дыхание.

— Ну, хватит, хватит, Иона, — мягко прервал его Левин. — Не мучь себя. — Он обвел взглядом сидящих. — Надо драться. Уже есть Треблинка, скоро будут другие лагеря, и среди них — Освенцим. Скоро Einzatzgruppen начнут хватать нас на улицах Варшавы.

— Нет! Нет! — в один голос воскликнули все, кроме Каца, вскакивая на ноги. — Драться!

Ирвинг Бернштейн, чувствуя, что спазм ярости перехватывает горло, молча вскинул кулак.

Боевая группа, назвав себя в честь иудейского вождя Маккавея, боровшегося против римского владычества, взялась за дело — стали собирать деньги и драгоценности, и теперь разведчики, через коллекторы канализации проникавшие в город, приносили в гетто не только еду, но и оружие. Выбрали из многих добровольцев шестерых юношей, непохожих на евреев — светловолосых и светлоглазых. Кроме самого Левина, в группу вошли Ирвинг Бернштейн и еще четверо — Рафаил Адар, Матеуш Кос, Генрик Шмидт и Зигмунт Штерн. По горло в вонючей жиже они выбирались в город.

От польского подполья помощи ждать не приходилось, но вскоре они вышли на одного старика, называвшего себя Подвинским. За драгоценности и тысячи злотых он начал снабжать евреев оружием — винтовками и пистолетами, а в начале июля 1942 года, когда отмечается день разрушения Храма Иерусалимского, у «Маккавеев» появился первый пулемет. Той же трудной дорогой в гетто попало еще несколько десятков стволов.

Каждый еврей, оказавшийся за пределами гетто без надлежащего пропуска, смертельно рисковал. Первым попался Зигмунт Штерн: за тысячу злотых шайка польских хулиганов выдала его гестапо и хохотала, когда его тут же вздернули на фонарном столбе. Матеушу Косу повезло еще меньше: его подвесили вниз головой и кастрировали штыком. Ирвинг, успевший убежать, за два квартала слышал его крики — они продолжали звенеть у него в ушах и когда он пробирался по коллекторам в гетто. «Вы заплатите мне за его кровь», — повторял он снова и снова.

К концу 1942 года население гетто сократилось до шестидесяти тысяч человек. Всех детей и стариков первыми вывезли в двенадцать газовых камер Треблинки. Доходили известия о новых лагерях — Бельзене и Майданеке, уже начавших действовать. Полным ходом шли работы в Освенциме.

Наступил 43-й год, и усилились слухи о том, что скоро покончат с последними обитателями гетто. Боевая группа лихорадочно готовилась продать свою жизнь подороже: под руководством Левина, Адара и еще нескольких бывших солдат были сооружены огневые точки, соединенные траншеями. На территории гетто от здания синагоги до улиц Налевского и Грибовского появился настоящий укрепрайон — прямоугольник длиной в полмили и шириной в 300 ярдов. Кирпичом и булыжником заделывались окна первых этажей, укреплялись подвалы, обкладывались мешками с песком будущие пулеметные гнезда. Женщины работали наравне с мужчинами, и Рахиль неизменно оказывалась рядом с Левиным. По вечерам они куда-то исчезали вдвоем. Ирвинг знал, что в подвалах и закоулках гетто есть тысячи укромных мест и тайных убежищ, где влюбленным парочкам никто не помешает. Его самого это не интересовало — до встречи с Лией Гепнер.

Она исхудала, как и все обитатели гетто, но сумела сохранить могучую стать крестьянки — крутые бедра, пышную грудь с розовыми сосками — и шелковистые каштановые волосы, спускавшиеся до талии. Всего через час после знакомства они уже оказались в заброшенном подвале, сжимая друг друга в объятиях. За Лией были и другие: они носили разные имена и выглядели по-разному, но все с одинаковой яростной и жадной страстью отдавались Ирвингу, как будто любовь могла спасти их от неминуемой гибели.

А Соломон Левин в заложенном кирпичом и каменными плитами бункере, который появился в левом приделе синагоги, учил Ирвинга и Лию, как обращаться с пулеметом.

— Это VZ—37, — говорил он, снимая кожух и открывая подающий механизм. — Лучшая машина на свете. Калибр — семь — девяносто два, воздушное охлаждение, шестьсот выстрелов в минуту. — Он показывал на видневшуюся в амбразуре улицу Грибовского, размечая сектор обстрела. — Может одной очередью уложить целое стадо немецких свиней. Ирвинг, садись сюда, — продолжал он деловито. — А ты, Лия, — рядом, слева от него. Возьми ленту двумя руками и подай ее Ирвингу. Ирвинг, левой рукой вставь ее в патроноприемник и нажимай, пока не услышишь щелчок. Так. Теперь захлопни крышку ствольной коробки: если она будет закрыта неплотно, пулемет стрелять не будет. Так. Теперь берись за ручки и два раза сведи их. — Ирвинг подчинился и услышал, как тугая возвратно-боевая пружина с резким металлическим звуком встала на место. Сол одобрительно кивнул. — Вот, теперь контрклин выбрасывателя принял первый патрон. Еще раз сведи рукоятки — патрон теперь в патроннике или каморе. Отлично. Теперь можешь заняться окончательным решением германского вопроса, — он с довольным видом потер руки.

Все рассмеялись.

Наутро — было 19 апреля 1943 года — они пришли. Эсэсовцы, польские «синие» и литовцы-полицаи ровными рядами вступили в гетто, выкрикивая: «Смерть евреям!» Ирвинг, чувствуя, как колотится сердце, присел за пулемет, дрожащим указательным пальцем нащупал гашетку. Лия расправила ленту, ожидая команды Левина. Когда до первой шеренги оставалось всего два метра, с крыши старого кирпичного дома полетела бутылка с зажигательной смесью. Грянул взрыв. Офицер, залитый горящим бензином, с диким криком кинулся бежать к синагоге и в корчах упал на мостовую. Ирвинг нажал на гашетку. Пулемет затараторил так, что от этой частой железной дроби у Ирвинга зазвенело в ушах. Он вскрикнул от радости, увидев, как его очередь, словно метлой пройдясь по немцам, превратила несколько человек в кучу окровавленного тряпья. Полетели новые бутылки, и ожили другие огневые точки.

Каратели заметались, ища где бы укрыться, но из каждого окна и двери в них били пулеметы, винтовки, пистолеты. Воздух стал синим от едкого порохового дыма, царапавшего горло и выжимавшего слезы из глаз. Ирвинг водил стволом из стороны в сторону, поливая мостовую как из брандспойта. Стреляные гильзы со звоном летели на кирпичи и камни, а Ирвинг от удовольствия смеялся, сам того не замечая и ни на минуту не прекращая огонь… Бой был окончен. Несколько оставшихся в живых немцев и полицаев ползком убрались из гетто.

На улице появились ликующие победители. Ирвинг поднялся и увидел за кучами трупов раненых, которые отползали к воротам, оставляя на булыжной мостовой темные полосы крови. Шарфюрер СС кружился на месте, обеими руками придерживая кишки, вывалившиеся из распоротого пулями живота и опутавшие его ноги, как клубок серых змей. Выстрел в упор сбил с него каску и разбрызгал по булыжнику желтоватую студенистую массу мозга. Шарфюрер дернулся и замер. Там и тут раздавались одиночные выстрелы — это добивали раненых. Собрали трофеи, раздели мертвецов и свалили их в яму на площади Малиновского, рядом с гниющими телами умерших от голода и болезней евреев. Над гетто перекатывались победные крики.

— Скоро вернутся — мрачно сказал Левин. — Сегодня они получили урок, а завтра докажут нам, что усвоили его. Это профессиональные убийцы.

Ночью Ирвинг и Лия исступленно предавались любви с неистовством, которого не знали за собой.

А немцы действительно показали, что умеют учиться на своих ошибках. Через три дня они пришли с танками, артиллерией и огнеметами. Сначала выкатили на прямую наводку 105— и 150-мм орудия, которые принялись планомерно крушить дом за домом. Потом два танка пробили стену, и в брешь бросились солдаты СС. «Маккавеи» и бойцы БЕГа вели по ним огонь из окон и с крыш, бросали в наступающих бутылки с зажигательной смесью и сумели поджечь оба танка. Оставшись без прикрытия, эсэсовцы снова отошли.

И это стало повторяться изо дня в день, неделя за неделей. На месте сотен убитых немцев, «синих» и литовских полицаев появлялись новые. А потери «Маккавеев» возмещать было нечем: каждый «активный штык» выходил из строя навсегда. Несмотря на просьбы о помощи, ежедневно несшиеся в эфир, на помощь не приходил никто. Немцы постепенно стягивали кольцо, и наконец полумертвые от усталости, голода и жажды евреи оказались в окруженной со всех сторон синагоге. Но они продолжали драться и в окружении.

К концу третьей недели боев к артиллерийскому обстрелу прибавилась бомбардировка с воздуха — прилетевшие самолеты забрасывали осажденных фугасами и зажигательными бомбами. Все дома были либо разрушены начисто, либо сожжены. Команды огнеметчиков посылали струи пламени в подвалы и импровизированные доты, живьем сжигая тех, кто находился там. Немцы через канализационные люки пустили в коллекторы ядовитые газы. Воздух был пропитан тяжким смрадом разлагающихся трупов, сладковатой вонью паленого человечьего мяса. Однако евреи продолжали сражаться, предпочитая погибнуть в бою, чем в лагере.

На двадцать седьмой день восстания Соломон Левин попал под струю огнемета и, катаясь по земле, кричал: «Добейте меня! Прикончите!» Ирвинг Бернштейн, на долю секунды задумавшись, навел на него ствол VZ—37 и дал короткую, в шесть пуль, очередь, а потом рыдая упал на горячий кожух пулемета, стуча по нему кулаком, пока не обжег руку до пузырей. Рядом плакала Лия Гепнер.

Назавтра пуля попала ей в голову: осколки черепа, кровь и мозг ударили в Ирвинга. Он взял убитую девушку на руки и стал покачивать, словно убаюкивая ребенка. Рядом оказалась Рахиль — она помогла брату уложить Лию наземь и прикрыть обрывками толя с крыши. Хоронить было негде и некому. Ирвинг снова присел за свой пулемет, а Рахиль стала подавать ему ленту.

Еще через три дня все было кончено. Немцы с заднего хода ворвались в синагогу, переполненную сотнями раненых, и прикончили всех. Ирвинг видел, как мать бежала по ступенькам, а дюжий эсэсовский унтер, догнав, перерезал ей горло штыком. Вскрикнув от ужаса и ярости, Ирвинг развернул пулемет и последние пули всадил в эсэсовца. Потом он увидел рядом подбитые гвоздями солдатские сапоги и не успел увернуться от летящего в лицо окованного затыльника приклада.

Он пришел в себя от каких-то толчков, стука колес по стыкам рельсов и порыва холодного ветра. Открыл глаза и увидел, что лежит на открытой платформе, гудящей как колокол, головой на коленях Рахили.

— Слава Богу, — сказала она.

— Пулемет… Варшава… — только и смог выговорить он.

— Немцы перебили весь отряд, кроме нас с тобой. «Синие» сказали немцам, что ты врач, и потому тебя оставили в живых. Ты им нужен.

Ирвинг, привстал на локте, оглянулся по сторонам. На платформе он был единственным мужчиной, остальные — женщины и подростки.

— А ты, Рахиль? Тебя тоже пощадили?

— Да.

— Ты им тоже нужна?

Она отвела глаза:

— Да.

— Для чего?

Женщины у него за спиной вдруг закричали, указывая куда-то пальцами:

— Освенцим! Освенцим!

— Довольно, довольно, полковник, пожалейте себя!

Но голос адмирала не доходил до его сознания: бесконечная лента воспоминаний продолжала крутиться, и череда отчетливо ярких образов все плыла и плыла у него перед глазами. Он говорил, не видя и не слыша Фудзиту:

— Эсэсовцы разбили нас на три группы: первая подлежала немедленной отправке в газовки и печи, во вторую входили люди вроде меня, владевшие какой-нибудь редкой специальностью, а третья — в нее отобрали Рахиль и других девушек — предназначалась для солдатских и офицерских борделей. — Он вдруг замолчал, осекшись, поднял глаза на адмирала: — Простите, вы что-то сказали?

— Пожалейте себя, полковник!

Бернштейн улыбнулся печальной мимолетной улыбкой, чуть тронувшей углы его губ:

— Пожалеть? Виновный не заслуживает жалости.

— В чем вы виновны?

— В том, что остался жив.

— Что вы такое говорите, полковник?

— А вы знаете, почему я остался жив? — Они молча глядели друг на друга. — Потому что был силен и усердно работал на немцев. И был счастлив.

— А ваша сестра? Она тоже была счастлива?

— Нет. Она пропала бесследно, а я работал в немецком госпитале и старался работать как можно лучше. — Он коротко и невесело рассмеялся. — «Госпиталь»! Это был не госпиталь, а морг! Чем и как лечить умирающих с голоду людей? Я брил им головы — волосы были нужны для германских субмарин. Я вырывал золотые коронки у мертвых, а иногда и у живых. В одном из мертвецов с большим крючковатым носом я узнал отца.

— Не надо, полковник, не травите себе душу…

Но Бернштейн только отмахнулся:

— Я входил в специальную команду — мы стояли у дверей газовых камер, куда загоняли голых людей, говоря им, что их ведут мыться. Им даже раздавали мыло — то есть аккуратные кусочки кирпича, но они-то думали, что это мыло. Эсэсовцы загоняли их в камеры по двадцать человек, и тогда они понимали, что это никакая не баня, и начинали рыдать и кричать. Детей бросали поверх плотной толпы, железные двери герметически закрывались, и сверху падали кристаллы «Циклона-Б». Так немцы убивали по двадцать тысяч в день. О, эти немцы умели организовать дело! Через пятнадцать минут стоны и крики за стальными дверями стихали. Газ выветривался, и тогда мы входили… Они лежали на полу — грудой, кучей до потолка. — Полковник взглянул в неподвижное лицо Фудзиты. — До потолка, потому что карабкались друг на друга, лезли вверх, спасаясь от удушья. Повсюду были экскременты, менструальная кровь. Вот тогда мы и брались за работу — крюками и веревками растаскивали сцепившиеся тела, укладывали на вагонетки и отвозили в крематорий. Потом мыли камеру, и она была готова принять следующую порцию смертников. — Голос вдруг изменил ему, он поник головой, уставившись в одну точку.

Адмирал подергал себя за длинный седой волос на подбородке.

— И вы по-прежнему верите в Бога, полковник?

— Там, в Освенциме, я усомнился в его существовании. Но… Да, верю. Я все еще правоверный иудей.

— А немцы — христиане, и они тоже верили в Бога, он ведь и у вас и у них всего один, не так ли?

— Да.

— Ну, и где же был тогда этот самый Бог?

Бернштейн уронил голову на сжатые кулаки и невнятно проговорил:

— Он отвернулся от нас.

Фудзита порывисто поднялся и повелительно сказал:

— Довольно, полковник. Ни слова больше! Понять этого я не могу — это выше моего разумения. Но теперь я знаю об этом — знаю от вас. И мне достаточно.

Бернштейн медленно поднял голову. Его серо-зеленые глаза едва ли не впервые были увлажнены слезами.

— Да, — сказал он. — Достаточно. — Голос его окреп. — Но теперь вы понимаете, адмирал, почему евреи во всем мире сказали: «Больше — никогда», почему Израиль так беспощадно отвечает на любую террористическую акцию? Почему мы сражаемся так, как не сражался еще никто и никогда?

— Да! Да! Самураю это понять нетрудно. Нас изображают как убийц, влюбленных в смерть, и рисунок этот верен. Но мы не воюем с безоружными, и нам присуща человечность. — Он опустился в кресло, побарабанил тонкими, как тростинки, пальцами по столу. — Вы будете присутствовать завтра на церемонии?

— Я служу на корабле, которым командуете вы, господин адмирал. Разумеется, буду.

— Я могу освободить вас от этой процедуры…

— Благодарю. Не стоит.

— Завтра мы казним пленных.