По ночам я спрашивала его:
— Почему же вы так и не женились? Из вас получился бы очень милый муж, деликатный и внимательный, а дети были бы великолепно воспитаны.
— Дорогая Селеста, во-первых, вы же знаете, что я не так уж умен, да от ума и немного проку — говорят, что умные люди производят на свет идиотов.
— Ах, сударь, как можно так говорить? Ваш-то отец, уж конечно, не был идиотом, а какие у него сыновья!
Он улыбнулся с довольным видом. Как-то раз он сказал мне:
— Странно, что именно вы говорите о женитьбе, зная и понимая меня лучше всех других. Неужели вы не чувствуете, что я уж никак не создан для брака. Скажите, пожалуйста, что бы мне пришлось делать с женщиной, которая бегала бы по гостям и не вылезала бы от портних? Да еще повсюду таскала бы меня за собой. Разве мог бы я тогда- писать? Нет, Селеста, мне нужно спокойствие. Я женился на своей работе и забочусь только о моих бумагах.
Однажды он пошутил:
— Мне была нужна женщина, которая понимает меня, а я знаю только одну такую во всем свете. Я мог бы жениться только на вас.
— О, сударь, это неплохая мысль!
— Пожалуй, хотя вы лучше всего подходите для того, чтобы заменить мне матушку.
И еще, когда он повторял мне уже в сотый раз об идеальной гармонии его родителей, я спросила, есть ли для него разница между платонической и плотской любовью. Внимательно взглянув на меня, он ответил:
— Не понимаю, о чем вы говорите?
И я почувствовала, что это неуместная тема.
Впрочем, помню один вечер, когда к нам зашел Жак Порель, сын знаменитой актрисы Режан, соперницы Сары Бернар. Из них обеих г-н Пруст отдавал предпочтение именно ей. Г-н Порель привел свою молодую жену, которая была в ослепительном декольте с совершенно голой спиной, и ее муж настоял, чтобы она, повернувшись, продемонстрировала ее г-ну Прусту во всей красе. Когда они Ушли, он сказал:
— Странное дело, Селеста, никак не пойму этого Пореля. Он не только обожает свою жену, но еще хочет, чтобы весь свет знал и видел, как она красива. И эта манера выставлять напоказ ее спину!.. Еще немного, и он разденет ее догола. Я никогда даже говорить не стал бы про обожаемую женщину, и мне не нужно, чтобы ею восхищались другие. Наоборот, я прятал бы ее только для одного себя. И еще, по какому-то поводу он сказал:
— Такая милая и любящая женщина, как вы, и должна была привлекать всех вокруг. Вас просто невозможно не любить.
— Может быть, я была бы слишком разборчива... или уже слишком избалована.
Он ничего не ответил мне на это.
Полагаю, г-н Пруст никогда по-настоящему никого не любил. Он слишком глубоко проникал в души, и в свою собственную тоже, и ясно видел все трещинки и неровности.
Кроме того, он ничего не забывал. В ящиках комода у него вместе с портретами матери хранились и фотографии знакомых женщин, сувениры и мелкие безделушки. Иногда по его просьбе я доставала их. Но чаще всего ему было достаточно одних воспоминаний. И тогда он умолкал, чтобы вызвать в своей памяти образы прошлого. Его взгляд останавливался, и мне оставалось только молча ждать, пока он возвратится из своего внутреннего ухода.
Несомненно, кое о чем он вообще не хотел вспоминать, возможно, по давности времени или же потому, что сам еще во всем не разобрался до конца. По-видимому, сюда относятся и некоторые его любовные переживания молодости.
Например, он так и не хотел говорить о юной полячке Мари де Бенардаки, хотя и рассказывал мне, как в четырнадцать-пятнадцать лет был влюблен в нее, когда они вместе играли на Елисейских полях. Она была чуть младше его. С копной черных волос, выбивавшихся из-под меховой шапочки, она «выглядела прямо как на картинке». Возможно, тогда он вообразил себе целый роман из этого юношеского флирта, о котором как-то сказал мне:
— Я сходил из-за нее с ума.
Но говорилось это без всякой печали, даже с иронией. И хотя он чуть ли не выбросился от отчаяния с балкона, когда прекратились их игры, поскольку они не нравились госпоже Пруст, теперь он был уже совершенно спокоен и эти воспоминания совсем не волновали его. Как мне кажется, и сам он отнюдь не восхищался родителями маленькой подружки — у ее матери была репутация любительницы развлечений и шампанского. И даже если Мари де Бенардаки и послужила чем-то для юной Жильберты Сван, то все-таки он прибавил ей и черты других, к кому были обращены порывы его юности, как, например, Антуанетты Фор, с которой он только дружил, или маленькой Лемер, предмете не более чем легкого флирта. Сам он так говорил о своих любовных увлечениях в отрочестве:
— Знаете, Селеста, все это было какое-то порхание.
Сестра одного его однокашника по лицею, Ораса Финали, наследника богатых банкиров, очень умная, красивая, с зелеными глазами и тоже Мари, была из тех цветущих дев в кругу двадцатилетнего Пруста, когда он изучал юриспруденцию; летом их маленькая компания встречалась на Нормандском побережье. Они ходили там по деревенским церквам или катались в коляске среди полей и яблонь. Конечно, у них не обошлось и без нежностей; он рассказывал мне, что читал ей Бодлера: «Как я люблю ваши узкие глаза с зеленоватым отсветом», но чаще всего, как я поняла, они говорили о литературе. Потом Мари Финали вышла замуж, и он никогда не вспоминал об этом хотя бы с огорчением. А когда к концу войны она умерла во время эпидемии испанского гриппа, я сама видела, как он был расстроен, но, главным образом, из-за своего друга Ораса Финали. Говорили, будто именно она была прообразом Альбертины — но и здесь не обошлось без смеси: часть от одной, часть от другой, а все остальное мог придумать и сам г-н Пруст без посторонней помощи.
Во время порханий возникла еще и горничная его матери, опять Мари, замечательно красивая девушка; как он сам мне рассказывал, к ней у него была уже серьезная влюбленность. Это она подарила ему тот самый красивый плед, которым он никогда не пользовался, а потом отдал Селине для Никола Коттена, когда тот замерзал в госпитале во время войны. Думаю, этот плед казался ему слишком безвкусным, чтобы самому накрываться им.
— Бедная Мари, сколько она вложила труда и забот в этот подарок! «Я же знаю, как вы мерзнете!» — говорила она. У матушки при ее наблюдательности возникли подозрения, и она сразу же рассталась с ней. Но все-таки Мари была очень мила. Она отвечала ему взаимностью, и он с нежностью вспоминал ее. Даже в мое время она еще присылала ему памятные письма. Хотя г-н Пруст ничего не говорил в этом смысле, но я убеждена, что такая долголетняя преданность трогала его, и если бы мне пришлось уйти, или я вообще не оказалась бы у него, на этот случай Мари всегда была в его памяти, и, возможно, он и взял бы ее к себе.
Поражала меня и его манера говорить: «Я просто сходил от нее с ума», — эти ужасные вспышки чувства во время влюбленности. Несомненно, именно их он имел в виду, когда говорил, что «слишком требователен». Да и во всем другом тоже — все сразу и немедленно, ведь он был избалованным ребенком. Помню, как меня удивил его рассказ о хорошенькой девушке в молочной лавке, которую он увидел через стекло витрины. Нимало не раздумывая, он купил цветы и предложил ей провести с ним вечер.
— Мне пришлось ретироваться, — с улыбкой сказал он, — и я был просто в ярости. Но букет все-таки оставил!
Меня это поразило, ведь ко мне он всегда относился с уважением.
— И это вы, сударь, который всегда держится на расстоянии?!
Он снова засмеялся:
— Но ведь я бывал и горяч, Селеста!
Как он сам мне рассказывал, только один раз он по-настоящему думал о женитьбе — и даже хотел этого, хоть я не сомневаюсь, что у него были и другие мимолетные порывы. Но именно в тот раз дело приняло серьезный оборот.
Во многих книгах о нем немало наплели по этому поводу, вплоть до какой-то «таинственной девушки», о которой он потом все время жалел.
Сам г-н Пруст почти ничего не говорил, об этом эпизоде своей жизни, хотя и не скрывал, что очень хотел жениться, но его мать была неумолима.
— Она очень мне нравилась; наконец я признался матушке, но получил категорический отказ: «Нет, Марсельчик, все что угодно, только не это!»
Я догадываюсь о причинах ее несогласия: скорее всего, г-жа Пруст считала, что молодая особа не сумеет вести дом, — во всяком случае, как это полагалось по ее понятиям. Да и сам г-н Пруст решил в конце концов так:
— Была матушка не права или нет, не знаю, но во всяком случае, она не ошиблась.
И потом еще сказал как-то раз:
— Мы встречались с ней в Отейле, у дядюшки Луи.
Складывая все по кусочкам из незначительных подробностей, я в конце концов поняла, что это была его кузина, внучатая племянница дядюшки Луи.
У деда Натана и двоюродного деда Луи был еще один брат, Авраам Альфонс Вейль, который служил в армии и вышел в отставку майором в 1886 году. Единственный из всех братьев, он так и не достиг богатства. Но его дочь сорила деньгами направо и налево, и ей пришлось бы туго, если бы не помощь «дядюшки Луи». Г-н Пруст говорил о ней:
— Ее муж был прекрасный семьянин, зато она делала все, что ей только вздумается.
У этой дочери Авраама Альфонса тоже была дочь, та самая загадочная девица, с которой г-н Пруст встречался у «дядюшки Луи» и которая ему так нравилась, что он считал ее не просто «очень хорошенькой, а настоящей красавицей». Но расточительность матери не могла нравиться госпоже Пруст, да и воспитание самой девушки вызывало у нее сомнения. Впрочем, прежде чем умереть, «дядюшка Луи» догадался назначить ее матери ренту. Распоряжение этой рентой перешло после смерти г-жи Пруст к ее сыну, и он регулярно ее выплачивал. Однажды случилась какая-то задержка, и меня послали отнести деньги, чтобы передать их прямо в руки. Я увидела мать, но дочь так и не показалась.
Как-то раз я спросила г-на Пруста, жалеет ли он о несостоявшейся женитьбе, и он коротко сказал:
— Нет, нисколько.
В большом черном шкафу в малой гостиной среди трудов Рёскина и других томов хранилась одна книга, которую г-н Пруст часто мне показывал. Он вынимал ее особенно осторожно. Это было роскошное издание романа Поля Бурже «Глэдис Гарвей», переплетенное в шелк с тиснением цветами. Показывая ее в первый раз, он объяснил, что в его «эпоху камелии» всему свету было известно имя вдохновительницы этой книги, и что именно она сама подарила ему это прекрасное издание, а шелк для нее был взят от одного из ее платьев.
— Она принадлежала к тем особам, которых никогда уже больше не будет. Она славилась и своей красотой, и соперничеством в погоне за такими приятелями, которые могли похвастаться принадлежностью к «Готскому Альманаху» и, конечно... деньгами. Но именно эта дама была еще в высшей степени умна и образованна. Она отличалась тем необычным свойством, что, в противоположность всем другим, которые пожирали целые состояния, не оставляя для себя ни су, деньги ее друзей никогда не пропадали впустую: она умела использовать их и даже вознаграждать дарителей за щедрость. Ее звали Лора Гайман.
— У нее были бледно-светлые волосы и черные глаза, и когда она волновалась, это производило впечатление огня. Потом он много рассказывал мне о ней, когда доставал ту самую книгу или просил вынуть из комода фотографии.
— Она одевалась почти как герцогиня, а ума у нее хватило бы на несколько принцесс. Один из ее предков был знаменитый английский художник.
Нисколько не открывая мне всей правды, которую, впрочем, не так уж и трудно было угадать, он рассказывал, что она «усердно посещала» в Отейле «дядюшку Луи». Но и сама имела в Париже очаровательный особнячок, где принимала в своем салоне писателей и художников.
— Она начала с одного германского принца, а потом перебрала всех русских великих князей.
Естественно, он познакомился с ней у своего двоюродного деда; тогда ему было всего восемнадцать, а ей уже тридцать семь или даже тридцать восемь. Нетрудно догадаться, что она принадлежала к тем, на кого он «обращал внимание».
— Дядюшка Луи был просто счастлив, если ему удавалось угодить Лоре Гайман. Я тоже ею восхищался и чуть ли не разорился на цветах, но она сама предупредила папа. Он отругал меня, но ведь я был еще так молод. Впрочем, ее тонкость и ум не оставляли равнодушным и его самого, и он как бы подталкивал меня к дружеским отношениям с нею.
Как-то г-н Пруст показал мне две фотографии. На одной она была в роскошном платье, на другой — почти старуха, с ребенком на руках. Он спросил:
— Разве похоже, что это одна и та же женщина?
— Да нет, никак уж не скажешь, сударь.
— И, однако, на обоих портретах именно она. Это замечательная история, Селеста. У нее был сын, которого никто не знал и не видел, — он воспитывался где-то очень далеко, у иезуитов, чтобы никогда не смог узнать тайну своего незаконного рождения и кто его мать. Но она все-таки ездила взглянуть на него и с бесконечной любовью следила за его образованием.
Г-н Пруст очень взволновался. Он положил обе фотографии и продолжал:
— Так вот, случилась ужасная вещь, Селеста. Помните, я недавно говорил вам, что получил от нее письмо, которое всего меня перевернуло? Она сообщала, что ее сын убит на фронте. Он был летчиком. В тот же вечер я поехал к ней. Держалась она с большим достоинством.
Все в то же «время камелии» или несколько позднее появилась одна актриса, Луиза де Морнан, обожаемая подруга его сотоварища по кружку улицы Ройяль, герцога д'Альбуферы. Он вспоминал о ней, как о весьма модной особе, в обществе которой приятно было показаться, а близкие отношения с ней не представляли никаких затруднений. Когда, глядя на ее фотографию, я сказала, что у нее вид знаменитой актрисы, он рассмеялся:
— Да совсем нет, Селеста. Правда, у нее было несколько недурных ролей на бульварах, но, потратив немало денег, из нее удалось сделать всего лишь заурядную статистку.
Впрочем, как я поняла, она все-таки сыграла свою роль в бурных порывах его молодости.
А такие порывы бывали ужасны — он не терпел ни малейших возражений. Например, знаменитая история перчаток, которая так огорчила его мать и о которой он говорил с ироническим раскаянием.
— Я увлекся одной дамой полусвета, жившей в Булонском Лесу. После ряда эволюций мне удалось добиться от нее свидания. Я был сильно возбужден и хотел явиться перед ней в самом элегантном виде, а для этого попросил матушку купить новый галстук и наимоднейшие кремовые перчатки. Матушка принесла очень красивый галстук-регату, а про перчатки сказала: «Марсельчик, я просто в отчаянии, нигде нет таких, как ты хочешь. Но, мне кажется, вот эти тебе понравятся». Они были серого цвета! Конечно же, матушка решила, что кремовые будут слишком помпезны и, конечно, не ошиблась. Но в тот день я так рассердился, как никогда за всю свою жизнь. Мы были в гостиной, и я стал смотреть по сторонам, соображая, что бы сделать такого особенно неприятного и обидного для матушки. Неподалеку стояла очень красивая старинная ваза, подарок, которым, как я знал, она очень дорожила. Я схватил вазу и бросил на пол, не переставая смотреть на матушку. Она даже не пошевелилась и сказала совершенно спокойным тоном: «Что же, Марсельчик, пусть это будет, как в еврейских семьях... Ты разбил вазу, и наша любовь станет еще крепче». Я убежал к себе в комнату и несколько часов плакал от одной только мысли, как я огорчил ее. Но, самое забавное, явившись на свидание в регате, перчатках и с букетом цветов, знаете, что я увидел?.. Судебного пристава, который выселял мою красотку, и она уже вывозила мебель. Бесподобно, не правда ли?
Что касается Луизы де Морнан, то у них, судя по всему, было какое-то взаимное чувство. Помню, как-то, уже на бульваре Османн, г-н Пруст собирался и велел мне срочно отнести ей записку. Я застала ее тоже перед выходом, совершенно одетой, в атласном платье. Она была еще молода и красива. Когда я сказала, что меня прислал г-н Пруст, она воскликнула:
— Ах, Марсель, Марсель!.. Как я рада, давайте сюда.
Она чуть ли не прыгала от радости, читая записку, в которой он приглашал ее к обеду, и ради этого все было сразу отставлено. Однако потом, насколько мне известно, он никогда с ней не встречался. Я видела ее еще раз, уже после смерти г-на Пруста, в маленьком домике на улице Канетт, который мы купили с Одилоном. Передо мной была очень пожилая дама в какой-то шляпе консьержки. Она спросила:
— Так вы меня не узнаете?
— Кажется, я где-то видела вас, мадам. Или мадемуазель?
— Скорее, «мадам». Я живу с одним г-ном на улице Лористон. Она напомнила мне свое имя и надолго задержалась, буквально рухнув на стул.
Из всех ее излияний о «Марселе» я не узнала ничего интересного, кроме как о близкой дружбе с герцогом д'Альбуферой, которая окончилась ссорой. Но об этом позднее. И я поняла еще, что она так никогда и не забывала г-на Пруста.
Что касается его самого, то в мою бытность его чувства к тем, кого он знал в молодости, были связаны лишь с памятью об «утраченном времени». Даже по отношению к той девочке, которую он, несомненно, любил больше всех не только в отрочестве, но и потом, после Мари де Бенардаки, он казался совершенно отчужденным. Ее звали Жанна Пуке, из той компании, которая собиралась на Елисейских Полях и для игры в теннис. На известной групповой фотографии г-н Пруст сидит у ее ног с ракеткой, а она, как королева, стоя, возвышается на садовом стуле. Вспоминая то время романтических влюбленностей, сам г-н Пруст говорил:
— Я влюбился в нее так, как это бывает только раз в жизни.
— Что же вы нашли в ней такого, сударь?
— У нее были роскошные светлые волосы.
— Ну, а ее ум?
Ничего не ответив, он продолжал:
— У меня совсем пропал сон. Когда по утрам мы ходили на теннис, я брал с собой бутерброды и всякие сласти, не зная, чем только угодить ей, и покупал для нее цветы и подарки. Как я страдал!.. И на встречи не шел, а бежал! Когда она играла в теннис, мне так нравилось смотреть на ее перелетавшие от плеча к плечу косы. Ревновавшие ко мне другие мальчики стреляли мячиком по моим коробкам с пирожными, тем более что в игре я не мог показать себя.
Когда я спросила, знала ли об этом его увлечении г-жа Пруст, он сказал, что нет, не знала.
Он познакомился с Жанной Пуке как раз перед военной службой, то есть восемнадцати лет, у г-жи Арман де Кэллаве, матери своего лучшего друга Гастона. По его рассказам, Жанна вышучивала его ухаживания, хотя это и льстило ее мелкому тщеславию. В их компании все были влюблены в нее, но досталась она в конце концов Гастону Кэллаве, который и женился на ней. Я припоминаю, что их свадьба была, когда г-н Пруст служил в Орлеане, или немного позднее. А теннисные партии продолжались еще какое-то время перед свадьбой. Я спросила его:
— При такой влюбленности вам, наверно, было тяжело, что она досталась вашему другу?
Он помолчал, посмотрел на меня и ответил:
— Нет, не тяжело.
То, как г-н Пруст произнес это «нет», означало, по-моему, что в замужестве она показала свою настоящую натуру, и с этого времени он разлюбил ее, хотя не думаю, что это перешло в неприязнь. Впоследствии он очень редко виделся с этой парой, не считая светских встреч, да еще как-то раз ему захотелось посмотреть на маленькую Симону, плод этого брака, которой все вокруг пели одни дифирамбы. Впрочем, это случилось только через двадцать лет. Г-н Пруст поехал к ним, но ребенок, естественно, уже спал, дело было не раньше полуночи. Он спросил, можно ли взглянуть на нее, если она еще не спит.
— Но, Марсель, она давно в постели. Не могу же я будить ее в такой час!
— Сударыня, очень прошу вас, мне это просто необходимо.
В конце концов малютка все-таки спустилась вниз, недовольная, что ее разбудили.
Быстро взглянув на нее, он сказал:
— Мадемуазель, я благодарю вас, — и уехал.
Потом пришла война, и, как я уже говорила, Гастон де Кэллаве умер, но не на фронте, а от тяжелой болезни, к которой, по всей вероятности, он был предрасположен от рождения. И тут произошло нечто необычное. Я тогда только что потеряла мать и была в Оксилаке, а обо всем узнала уже потом от самого г-на Пруста.
Он получил письмо от г-жи Гастон де Кэллаве, в котором она просила принять ее, поскольку перед смертью мужа поклялась ему, что передаст г-ну Прусту некое сообщение. Получив это письмо, страшно взволнованный, он послал за вдовой своего старинного приятеля на такси, и она приехала.
Дело заключалось в том, что Гастон страстно влюбился в другую женщину — кажется, это была какая-то балерина, — но, в конце концов, все-таки уступил уговорам жены и порвал с нею. Но он так и не излечился. Именно это и должна была сообщить ему г-жа Кэллаве.
— Бедный Гастон, она не должна была требовать разрыва.
А про нее сказал только:
— У меня в памяти были светлые косы, а тут я увидел женщину с седыми волосами.
Это случилось в 1915 году. О ней он упоминал еще раз или два — она не замедлила снова выйти замуж за одного своего кузена, князя Радзивилла, которого г-н Пруст когда-то знал. А потом, уже значительно позднее, он оказался рядом с ней на приеме у г-жи Хеннеси, незадолго до его смерти в 1922 году — последний большой прием, на котором он был. Когда гости начали уже расходиться, она сказала ему:
— Ну что ж, Марсель, до свидания, я ухожу.
— Ах, сударыня, но мне нужно еще побыть с вами. Позвольте проводить вас.
— Пожалуйста, не надо, только не сегодня. Если хотите, мы можем встретиться в другой день.
— Хорошо, сударыня. Но раз уж вы не хотите видеть меня сегодня, тогда прощайте. Мы больше не увидимся.
Именно это рассказал г-н Пруст по возвращении. Он был совсем без сил и не объяснил, то ли сам не хотел больше ее видеть, то ли уже предчувствовал приближение смерти.
Несомненно одно: он говорил о ней как о женщине с совершенным безразличием. А однажды ночью, вспоминая молодость и свою страсть к ней, сказал:
— Ну, а потом у меня были и другие увлечения...