Надо сказать, что в мире, известном г-ну Прусту, дружба была редкостью, она подменялась непринужденным тоном и элегантностью фраз и фраков. Может быть, у кого-то она и существовала. И если он так и не нашел ее, значит, скорее всего, не так уж и старался отыскать. Повторю еще раз — по крайней мере, на моей памяти в людях его интересовало лишь то, что могло сгодиться для книги.

Да, чем больше я думала об этом, тем чаще представляла себе его перед вы­ходом из дома, стоящим уже в пальто, улыбающимся, как бы с предвкушением «хорошего вечера». И, наконец, он возвращался — или сияющий, или, наоборот, усталый и недовольный попусту потраченным временем. Так вот, я все сильнее склоняюсь к тому, что он выезжал только ради своей книги.

И совсем не наугад, а всегда с какой-то вполне определенной целью — найти нужную деталь, посетить своих персонажей.

А эти персонажи совершали в его памяти предназначенный им нескончаемый танец; он никогда не терял их из вида. Г-ну Прусту прежде всего была нужна истина, а не эмоции.

После удачных вечеров я спрашивала его:

—     Ну как, сударь, хороша ли ваша добыча? Какой мед собрали вы для нас сегодня?

Как-то раз он сам сказал мне:

—     Видите ли, Селеста, мне хотелось бы оставить свой труд как бы в виде собора. Вот почему он никогда не кончается. И даже построенный, постоянно требует все новых украшений — капителей, какой-нибудь маленький часовенки со своей статуей в углу.

И тогда г-н Пруст отправлялся на поиски.

Спрашивая, например, о платье, он хотел знать, какие на нем кружева и как они вышиты, все до последних мелочей, чуть ли не сорт ниток.

Когда он согласился принять Чарли, того самого молодого англичанина, при­ятеля «содомитского» г-на Гольдсмита, то не только ради наблюдений за его мане­рами, весьма претенциозными. Он изучал его во всех отношениях и после визита даже передразнивал:

—     У него рубашки и жилеты от Шарве, что на Вандомской площади.

Шарве было для него признаком определенного мира, определенной среды и определенных понятий об элегантности. Точно так же Гольдсмит, смертельно за­служивавший его как собеседник, все-таки был интересен своей помпезной внеш­ностью.

—     Знаете, Селеста, наверно, и в неглиже он выглядит, как во фраке.

Ему всегда было нужно еще глубже заглянуть в каждого — во что-то сокро­венное, понять отношения, встречи, перебрасывание намеками. Но, рассказывая обо всем этом, он никогда не ставил точек над «i», нужно было догадаться самому.

Так же и с персонажами его книги. О них много писали, но не собираюсь здесь забавляться профессорскими играми. Да и он не оставил мне никакого ключа, так же как и никому другому. Он не сделал этого отнюдь не из злорадства или желания за­путать следы, обмануть — просто это соответствовало самому духу его творчества. Я могу только сказать, что из всех ключей, подходивших к этому замку, ни один не смог открыть всех секретных ящичков.

Скажу даже так: в глубине души он смеялся над этими ключами к его романам. Если некоторые из тщеславия или ради удовольствия разбивали ящички, чтобы раз­гадать содержащуюся в них тайну, наподобие раскапывания египетских пирамид, я уверена, он предвидел и это, но их игры были для него совершенно безразличны. Когда г-н Пруст называл свое творчество воздвигнутым в литературе собором, то, конечно, имел в виду, что оно проживет столько же, сколько и великие храмы, ко­торые он так любил.

И какой тогда может быть смысл в том, что, к примеру, в герцогине Германт находят черты и графини Греффюль, и г-жи Строе, и графини де Шевинье, и еще десятка других женщин? Какое значение все это будет иметь через сто лет, и кто тогда будет помнить об этих дамах? Но зато герцогиня Германт и другие персонажи останутся навсегда живыми в его книге для все новых поколений читателей.

В последние два года, когда мы переехали на улицу Гамелен, на углу улицы Лаперуз жила в особняке одна светская дама. Она держала дом на широкую ногу, но отличалась некоторыми странностями — например, в 1920 году продолжала оде­ваться, как королева Александра, жена английского короля Эдуарда VII, который тогда уже десять лет как умер, да еще и прошла война со всеми ее переменами.

Дама была очень красива и во всех мелочах очень элегантна, но чрезвычайно старомодна, например, своими громоздкими прическами. Г-н Пруст знал ее, кажется, через графиню Греффюль, и его просто зачаровывали эти наряды. Ее племянница жила у нее на положении дочери, сама она не имела детей, и, как г-н Пруст, смеясь, рассказывал мне, племянница неумеренно восхищалась им и говорила, что если не сможет выйти за него замуж, то у нее останется только один выбор — знаменитый органист Видор, который был намного старше ее. Она и в самом деле вышла за него, и он переселился на улицу Лаперуз. Из окна нашей кухни была видна их столовая, где происходили помпезные трапезы. Я рассказала об этом г-ну Прусту, и он попросил меня при первом же случае предупредить его. Два или три раза он приходил взгля­нуть на это зрелище, и по его виду я поняла, что ему интересен тщательный рас­порядок сервировки и подачи блюд, канделябры и посуда, а также поведение сидя­щих за столом. И все это, как при вспышке молнии, запечатлевалось в его голове.

А саму эту даму он использовал в своей книге для описания туалетов прин­цессы де Германт, особенно на праздничном приеме в Опере, где ее скромный наряд так контрастировал с драгоценностями и перьями ее невестки. Кроме того, еще в некоторых местах он вставил кое-какие детали убранства стола.

Но какая польза, не считая светских сплетен и пересудов, если станет известно, что этой дамой была старинная приятельница короля Эдуарда VII, г-жа Стендиш?

Пусть г-н Пруст позаимствовал кое-что из ее нарядов — значит, это соответствовало его представлениям о принцессе де Германт, и выведенная им особа это уже никак не г-жа Стендиш, а именно сама принцесса. Только это и имеет значение.

Суть в том, что его вовсе не увлекала игра в списывание портретов с натуры. Когда-то существовал знакомый ему мир, который распался и стал чем-то совсем иным. Я уверена, что с самого начала он предвидел все это и хотел описать, как мо­ралист, в своих романах со всеми человеческими ухищрениями, всеми красотами и всеми нелепостями. Его суждения были ужасны, он предвидел неминуемый крах — таков смысл его романов. И если люди не видят этого, значит, они так ничего и не поняли.

Все его встречи нужны были только для работы ума, чтобы возвещаемое про­рочество оказалось наиболее достоверным.

Открыто он никогда не говорил об этом, а только своими обычными полуна­меками:

—     Сегодня я был у такого-то и к своему удивлению встретил там г-жу X. Меня поразило, что теперь в этом Доме принимают ту самую особу, которую прежде не согласились бы видеть у себя ни за какие блага мира.

Он даже не сказал, что в этом есть знамение времени, хотя оно и угадывалось по одному только его взгляду, устремленному в прошлое.

Очень редко, но иногда г-н Пруст просил принести ему «Готский Альманах». Его интересовали девизы, брачные союзы и судьбы аристократических фамилий. Здесь не было ничего от тщеславного любопытства светского человека — он только прослеживал и разрастание, и упадок аристократии.

Естественно, ему хотелось, чтобы все персонажи были идеально выписаны. Именно поэтому он одевал и причесывал их по реальным образцам, взятым из жизни, но никогда не злорадствовал над их изъянами.

Г-н Пруст знал, что светская жизнь убивает его, но все-таки находил для нее внутренние силы. Однако она в то же время и возбуждала как юношу, спешащего на любовное свидание. Он был болен, но все-таки тешился надеждой извлекать из своих визитов то, что ему было необходимо. И если иногда получалось именно так, как он хотел: приятная встреча, удачная поездка — то и возвращался он довольный, помо­лодевший, не чувствуя усталости. Несомненно, это поддерживало его. Он мог радо­ваться и встрече с человеком, и тому, что удалось разузнать про какой-нибудь дом: какие в нем произошли перемены или, например, сохранилась ли еще старая крыша и сколько осталось прислуги по сравнению с той эпохой, когда он сам бывал там.

Одно время ему не давала покоя шляпка, которую он когда-то, уже очень давно, видел на графине де Шевинье:

—     Как она была красива! И всегда носила великолепные шляпы. Особенно помню одну, с васильками и маками; и еще была шапочка, украшенная пармскими фиалками.

Он спросил меня:

—     Как вы думаете, она могла сохраниться у графини? И можно ли попро­сить показать ее?

—     Ах, сударь, со времен прогулок в колясках по Булонскому Лесу моды сильно переменились. Если бы такая знатная и элегантная особа, как г-жа де Шевинье, вздумала хранить все свои шляпки, у нее скопилась бы целая гора коробок!

Но он все-таки не успокоился до тех пор, пока не узнал об этом у самой г-жи де Шевинье.

Следует сказать, что в молодости г-н Пруст испытывал к ней чувство даже большее, чем восхищение, — того же рода, как и к госпоже Греффюль, ради взгляда на которую выстаивал на лестнице в Опере. А госпожой де Шевинье он любовался на Елисейских Полях, на углу авеню де Мариньи, когда она проезжала в своем экипаже. Он рассказывал мне:

—     Я чувствовал себя на верху блаженства.

Он даже подходил к ней, не умея еще сдерживать свои чувства. Но прием был леденящим. Потом он встречал ее только в свете; ей, несомненно, все-таки льстило внимание этого молодого воздыхателя.

После встречи по поводу той самой шляпки с пармскими фиалками, которая преследовала его, он возвратился буквально уничтоженный. В ответ на его вопрос она сказала только:

—     О, Марсель, через столько лет, как вам только пришло это в голову?..

Рассказывая, он попросил меня достать ее фотографию, на которой она все еще блистала красотой. Потом сказал:

—     Это была гордая женщина, настоящая красавица. А сегодня я увидел старую седую даму с хриплым голосом и орлиным носом. Она вязала, сидя в шез­лонге, рядом с внучкой.

Его голос был бесконечно печален. Тогда еще шла война. Потом он виделся с ней. Несколько раз, в том числе вместе с Жаном Кокто, который жил в ее доме на улице Анжу. На этом все и кончилось. Она осталась у него только среди образов прошлого.

Аля герцогини де Германт он взял от нее походку и туалеты, а грациозность шеи и изящество — у графини де Греффюль. Ум его герцогини можно скорее при­писать госпоже Строе. Говоря об этих трех прообразах, он четко проводил различие между ними.

Хотя г-н Пруст и не скрывал своего весьма сильного чувства к госпоже де Шевинье и в прошлом не переставал восхищаться ею, это не мешало ему вполне трезво смотреть на нее. После того, как он надписал ей свою книгу — думаю, это были «Германты», — г-н Пруст со вздохом сказал мне:

—     И подумать только, ведь она так и не поймет, что эти страницы напол­нены ею.

Это было в своем роде указание на один из ключиков.

Иногда я, так сказать, слегка припирала его к стене. Например, когда он по­ссорился с герцогом д'Альбуферой, тот прислал ему длинное письмо, наполненное упреками, которое г-н Пруст тут же прочел мне. Герцог страшно рассердился на то, что узнал себя в кавалере де Сен-Лупе, особенно там, где он спорит с актрисой, — это описано, если не ошибаюсь, в «Содоме и Гоморре». Несомненно, такая сцена весьма напоминала то, что бывало у него с Луизой де Морнан, о чем был осведомлен и г-н Пруст.

Откладывая письмо, он сказал:

—     Не знаю, с чего он вообразил себе все это.

—     А я, сударь, сомневаюсь, что он так уж ошибается. Вы не находите здесь некоторые аналогии?

Улыбнувшись, он ответил:

—     Во всяком случае, очень жаль, ведь мы были так близки. Я напишу ему.

И, действительно, послал герцогу длинное письмо, но тот ничего ему не отве­тил. Когда я встретила Луизу де Морнан уже после смерти г-на Пруста, то рассказала об этом инциденте, который оказался для нее совершенной новостью: как ни странно, герцог не проронил ей по этому поводу ни полслова. Она сказала мне:

—     То, что Луи (так звали герцога) ничего не ответил и не стал мириться, это меня ничуть не удивляет. Он был очень мил и великодушен, я никогда не могла ни в чем упрекнуть его. Но ведь он и не отличался особенным умом.

Думаю, ее слова совпадали с мнением г-на Пруста. Он больше уже никогда не видел герцога, но, впрочем, нисколько не жалел об этом. С ним все было покончено.

Меня всегда удивляло — и это связано с уже сказанным о дружеских чувствах г-на Пруста, — что он не особенно заботился о том, как чувствуют себя люди, узнавая себя в его персонажах, хотя, мне кажется, это не было ему совершенно безразлично, и он все-таки сожалел, если им бывали недовольны.

Единственный раз, когда я видела его взволнованным, дело касалось Лоры Гайман. Он получил от нее письмо, в котором были и гнев, и печаль: их общий друг «Коко» де Мадразо объяснил ей, что она изображена в «Сване» как Одетта де Креси.

Я уже говорила о весьма высоком мнении г-на Пруста о ее уме и их старинной дружбе, и о том самопожертвовании, с которым она относилась к своему сыну. Он не прочел мне ее письмо, а только пересказал, добавив:

—     И вправду очень неприятно, что она вообразила все это.

—     Она не права, сударь?

—     Во всяком случае, мне не хотелось возбуждать в ней такие мысли и тем более сердить ее. Это до крайности неприятно.

Он долго размышлял в одиночестве, потом позвал меня.

—     Я прочел в газетах, что Лора Гайман занялась скульптурой и делает очень милые статуэтки, а теперь устроила даже выставку. В последнем номере «Вог» есть и фотографии. Будьте добры, купите его. Я чувствую, что она недовольна мной, и мне хотелось бы повнимательнее рассмотреть эти снимки. А потом я попрошу о встрече, чтобы рассеять недоразумение.

Я принесла журнал, и мы стали вместе разглядывать фотографии. Он сказал мне:

—     Слава Богу, очень хорошие, а то я не смог бы солгать ей.

Г-н Пруст поехал к Лоре Гайман и вернулся от нее успокоенный и торжест­вующий. Он просто сиял и, рассказывая, едва сдерживал распиравшее его удоволь­ствие.

—     Дорогая моя Селеста, как я рад! Все улажено. Да, я просто в восторге. Мне удалось доказать ей, что надо уметь читать, а многие люди воспринимают только отдельные слова, но плохо понимают смысл. Теперь она убеждена, что ее никоим образом нет в этой книге. Мы расстались друзьями, и она была очарова­тельна. У нее достаточно тонкости и ума, чтобы понять суть дела, а то мне была уж слишком тягостна наша размолвка.

Часто я спрашивала себя, доставляют ли ему еще хоть какое-то удовольствие встречи с людьми только ради них самих. Несомненно, во времена «камелии» его чрезвычайно увлекала светская жизнь. Но, полагаю, это совершенно исчезло за по­следние десять лет отшельничества. Покончив с охотой за персонажами, он распро­стился и с их прообразами. По его внезапным побуждениям встретиться с Таким-то и Таким-то я могла проследить за продвижением целых глав, а когда он отменял свои визиты и переставал писать некоторые письма, можно было сказать: «Ну вот, и еще порция страниц завершилась».

Вспоминаю о представившейся ему возможности познакомиться с королевой Румынии, большой почитательницей его  книг.  Королева остановилась у княгини Сузо, которая известила  г-на Пруста, что монархиня очень хочет его видеть. Но только «она рано ложится. Поэтому, дорогой Марсель, сделайте над собой усилие и не приезжайте слишком поздно».

Когда в тот вечер после кофе надо было уже одеваться и ехать, он зовет меня и говорит:

—     Дорогая Селеста, я устал и, пожалуй, не поеду к королеве.

Я принялась уговаривать его, что он обещал и его уже ждут, и это будет не­ вежливостью и к княгине, и к королеве.

—     Сударь, надо поторапливаться, иначе к вашему приезду она будет уже в постели, как сказала княгиня.

Посмеиваясь, он ответил:

—     Так тем лучше! Видите, все-таки я прав?

Я продолжала настаивать, он не соглашался:

—     Поймите же, Селеста... Все королевы у меня и так уже были, пусть не­ коронованные.

Он, несомненно, имел в виду графиню Греффюль, г-жу де Шевинье, г-жу Стендиш и некоторых других.

Но, конечно, все-таки поехал, как иногда случалось, с галстуком, запачканным зубным порошком, и по этому поводу ответил мне, что это не имеет никакого зна­чения, ведь его приглашают не ради галстука. Возвратился он нельзя сказать чтобы безумно осчастливленный, хотя и был польщен словами королевы о его книгах.

То же самое было и с Хиннисдэлями, к которым он довольно часто ездил в 1920-1921 годах. Они интересовали его прежде всего тем, что оставались ужасно чопорными посреди всех перемен в обществе после войны, хотя, несмотря на все это, и им приходилось открывать свои двери таким людям, которых в прежние времена они не пустили бы даже на порог. Я уже говорила, как он удивлялся и осуждал их, узнав, что они не только не принимали писателя Рамона Фернандеса, но даже по­зволяли ему ухаживать за их дочерью Терезой. Мадемуазель Хиннисдэль очень ин­тересовала его; думаю, он даже изучал ее.

—     Она единственная, кого я знаю из их круга, кто умеет исполнять совре­менные танцы с совершенной грацией.

Не поручусь, что она не попала в последние варианты персонажа Альбертины.

Однако, начиная с какого-то момента, о Хиннисдэлях уже и речи не было, как, впрочем, и о госпоже де Греффюль, госпоже де Шевинье, госпоже де Беродьер, о Луизе Морнан и о многих других.

Только в молодости г-н Пруст усердно посещал всех их. Уже перед войной, по его словам, он встречался с людьми — так сказать, слоями — в зависимости от своих интересов, то есть для книги. Он сделал выбор в пользу торжественных дней, когда блистало общество его персонажей: большой званый обед, праздничный бал, га­ла-представление в Опере. Он пускал в ход свой зонд, чтобы достичь полноты соб­ранной коллекции, и говорил:

—     Боже мой, скольких людей надо перетерпеть ради кого-то одного, вы­ходящего за рамки обыденности.

Но, уловив такой персонаж, он обхаживал его со всех сторон, искал, через кого можно было бы подступиться к нему, не внушая подозрений, будто сам хочет по­добного знакомства, а чтобы все это имело вид «случайной встречи», он даже начи­нал с кого-нибудь из близких персонажа, вовсе для него неинтересного. Наводя разговор на нужного человека, спрашивал: «А вы хорошо его знаете? И часто види­тесь?..» И так далее, пока ему не предлагали устроить желаемую встречу. Так он и вел свою линию и всегда достигал цеди. Время от времени г-н Пруст говорил мне:

—     Вот уже два года, как я не подавал о себе никаких признаков жизни Та­кому-то, но теперь мне хотелось бы повидаться с ним. Я думаю вот что: позвоните нашему общему знакомому г-ну X. и попросите его о встрече, а там можно будет кое-что придумать.

Но обычно все устраивалось или «телефонажем», гак мы говорили, или даже просто запиской нужному человеку.

Еще до войны он сделал такой обходной маневр через графа Робера де Мон­тескье, чтобы познакомиться с одним из самых знаменитых денди того времени, маркизом Бони де Кастелланом, и не только потому, что ему хотелось дополнить новыми чертами своего кавалера де Сен-Лупа, на которого среди прочих его уже вдохновили Гастон де Кэллаве и Бертран де Фенелон. Но он чуял вокруг маркиза целое гнездо персонажей и особенно его тетку, которая вместе с госпожой Лемер воплотилась в оригиналку-аристократку и художницу г-жу Вильпаризис.

Тогда Бони де Кастеллан очень интересовал его. Чтобы заново позолотить себя, Бони женился на фантастически богатой американке Анне Гулд после чего, возна­мерившись ослепить Париж, построил знаменитый Розовый дворец по образцу Вер­сальского Большого Трианона. Г-н Пруст не успокоился до тех пор, пока и его не пригласили туда. Смеясь, он рассказывал мне, что, когда они вошли в спальню, ему первому довелось услышать классическую остроту Бони де Кастеллана, которую потом повторял весь парижский бомонд:

—     Он открыл двери в спальню и сказал: «А вот и оборотная сторона меда­ли». Но весь юмор заключался в том, что это произносилось тоном музейного гида.

Анна Гулд в конце концов развелась с ним: «Иначе он проглотил бы все до последнего цента, — говорил мне г-н Пруст. — Я никогда не видел, чтобы человек так пожирал деньги». Вскоре Бони де Кастеллан разорился. В 1919 году г-н Пруст захотел встретиться с ним, конечно, лишь из желания посмотреть, на что он стал похож. В то время мы находились в промежуточном положении — уже съехав с бульвара Османн, временно, до того, как нашли квартиру на улице Гамелен, жили в меблированных комнатах на улице Лоран-Пиша, в доме актрисы Режан. Однажды солнечным днем явился Бони де Кастеллан и пробыл всего несколько минут. Г-н Пруст сразу после его ухода позвал меня.

—     Ну как, Селеста, ведь вам и прежде приходилось видеть этого барина?

Все эти костюмы, всю эту элегантность, очень красивого бульдога с ошейником, где медяшки могли принимать за золото? Так вот, теперь у него нет ни су! И ведь не он один такой. Подумать только, не имея даже собственной комнаты, они ухищряются как-то поддерживать свой внешний вид!

Когда г-н Пруст говорил это, в его взгляде проскальзывало чуть ли не удовле­творение. Но у него не было злорадства. Он убедился, что не ошибся, оценивая своего героя. Больше они уже никогда не встречались. С кавалером де Сен-Лупом ему стало все совершенно ясно.

Все эти годы, когда я знала его, были сплошной гонкой за главами книги и ее персонажами. Не зря же он все время повторял: «Мне надо, я должен...» Иногда го­ворят, что ему нравилась показная сторона светской жизни — совсем нет. Г-н Пруст не любил надевать фрак или смокинг и делал это только по необходимости. Он был вполне счастлив лишь у себя в постели, с накинутой на плечи рубашкой, когда за­нимался работой. И только одна я могу привести доказательство того, что он виделся с людьми единственно ради своей книги; ведь только я присутствовала и даже участвовала во всем этом — конечно, лишь в той мере, насколько он посвящал меня в свои дела.

Отдыхая, г-н Пруст размышлял о том, чего ему недостает и что предпринять в связи с этим; созрев, он уже не медлил. Мне приходилось тут же бежать к телефону или нести письмо тому, кто устраивал встречу. Если же приглашал он, я должна была одновременно и звонить Оливье Дабеска в «Риц», чтобы заказать отдельный кабинет, и связываться с приглашенными, как только их список был окончательно утвержден; понятно, что совместить всех оказывалось не так-то легко, и каждый раз, когда он устраивал званый обед, заранее никогда ничего не решалось. Это была импровизация в последнюю минуту, и тем не менее все великолепно удавалось.

Он приглашал всегда на очень поздний час, чаще всего к ужину, и уезжал принимать гостей обычно между девятью и десятью часами. Если приглашали его, никогда не являлся рано: для этого непременно находились какие-то причины — например, все та же усталость. Хоть он сам и не признавался в этом, у меня всегда было такое чувство, что ему хочется явиться последним, когда при входе все глаза обращаются на него.

Да, зная г-на Пруста, я готова поклясться, что он стремился сразу же объять глазом все целиком. Это было ясно из его пересказов. Начинал он с общей картины, потом следовали подробности, прежде всего касающиеся тех персон, которые по­будили его приехать на этот вечер.

У него был невероятный дар наблюдательности и несравненная память. На­пример, два или три раза он зашел на нашу кухню, чтобы посмотреть в окно, как обедает семейство Стендиш. Это был всего лишь мимолетный взгляд, но за какие-то тридцать секунд у него запечатлевалось буквально все намного лучше, чем это сделал бы фотографический аппарат, потому что, кроме самого изображения, он успевал рассмотреть множество живых подробностей: жест, передающий солонку, наклон головы, ответ, схваченный им на лету по одному только виду.

Когда я удивлялась, он говорил:

—     Селеста, это никакой не дар. Это образ мыслей, который вырабатывается и становится в конце концов привычкой. Поскольку было много занятий, недоступных для меня, я неизбежно оказался менее подвижен, чем другие, и наблюдал за ними только ради собственного развлечения, иногда даже с завистью. Это началось еще в детстве. Как только обнаружилась астма, я уже не бегал ни по Елисейским Полям, ни по Кателанскому лугу в Ильере, а только не спеша прогуливался. Целыми часами я мог смотреть на течение Луары, а потом читать или писать в маленькой беседке. То же самое, когда мы с дядюшкой ездили в тильбюри: передо мной двигался и шеве­лился пейзаж, деревенские колокольни вращались вокруг горизонта окружающей долины. Точно так же разворачивается в своей скоротечности и жизнь, и люди. Привычка смотреть и наблюдать перерастает в интерес к отношениям и взаимосвя­зям, а поразмыслив, начинаешь выводить для себя кое-какие законы. Указав рукой себе на глаза и лоб, он сказал:

—     Здесь все записано. Не имея памяти, невозможно сравнивать, а только сравнение завершает ход рассуждений. Но это бесконечно. Вот почему я всегда хотел наблюдать, все время наблюдать.

В другой раз г-н Пруст объявил мне:

—     Истина жизни познается наблюдением и запоминанием. И то, и другое я сполна вложил в своих героев, чтобы они были живыми, а для этого нужно показать их со всех сторон. Для того я и одевал, и причесывал каждого из них по образцу тех, кого встречал в жизни.

Помню, как однажды он рассказывал мне по этому поводу о посвящении, ко­торое хотел написать Жаку де Лакретелю на одной из своих книг, — кажется, это была «Под сенью девушек в цвету», в 1919 году.

—     Г-н де Лакретель прислал мне письмо с просьбой о некоторых разъяс­нениях касательно моих книг. Его замечания столь необычны и умны, что мне хо­чется написать для него совсем не так, как другим. Это нужно обдумать.

Потом г-н Пруст рассказал мне, что написал ему:

—     Он спрашивал о ключе к моим книгам. Я ответил, что не могу дать его. И не из-за каких-то опасений и не из желания что-то скрыть. В каждом персонаже со­держится слишком многое. Если бы я даже и привел там все объяснения, можно было бы по ошибке заключить, что там больше одного и меньше другого. А в общем, все это не так уж и важно. К тому же он и так прекрасно понял самую суть. Мне хотелось, чтобы это посвящение было моим духовным завещанием.

По самому тону его голоса я поняла, что он не уходит от ответа, а говорит вполне искренне.

То, что в своих поисках он стремился к правде, этому я имела постоянные сви­детельства, — такие, как его размышления о делах и людях, отношениях и связях, тончайших деталях. Это были отнюдь не сплетни или пересуды. Все принималось во внимание, но лишь соразмерно своему значению, а от этого приходила и правда жизни со всеми ее тончайшими нюансами.

Как-то раз, уже после смерти г-на Пруста, его брат Робер поехал в Ильер вместе с доктором Лемалем, который писал диссертацию о профессоре Адриене Прусте. На обратном пути ему захотелось побывать в Шартрском соборе, который так любил г-н Пруст. Об этом мне рассказывал доктор Лемаль. Профессор Робер вошел внутрь собора и, остановившись, осмотрелся вокруг; потом увлек своего спутника к одной из колонн и долго смотрел на нее. Наконец, повернувшись к нему и указывая на эту колонну, сказал со слезами на глазах:

—     Перед вами образ Марселя. Он весь в нем.