Про каждого из его персонажей можно сказать то, что г-н Пруст говорил о всем своем творчестве, называя его колонной или маленькой часовенкой большого собора, которую он непрерывно и бесконечно украшает. Самый поразительный пример — это барон де Шарлюс, к которому, несомненно, он наиболее привязан и которого стремился изобразить как можно тщательнее. Несомненно и то, что, несмотря на разнообразие прототипов, главные черты для него были взяты у графа Робера де Монтескье.

Из всех его знакомых он чаще всего говорил мне именно о графе Робере.

Однажды ночью, прервавшись на мгновение, словно бы расставаясь с этим персонажем в своем внутреннем странствии, он сказал, подразумевая де Монтескье и говоря как бы для самого себя:

—     Это самая суть моего дела.

Г-н Пруст всегда повторял, что с самого начала его привлекала личность графа.

Он познакомился с ним весной 1893 года в салоне г-жи Лемер. Тогда г-ну Прусту было двадцать два года, — графу, наверно, около сорока. За год до их знакомства он издал книгу стихотворений «Летучие мыши», о которой немало говорили. У г-на Пруста в большом черном шкафу хранился экземпляр с надписью автора. Я очень хорошо помню эту книгу, которую он часто вынимал, так же как и роман Поля Бурже, переплетенный в кусок ткани от платья Лоры Гайман. Он показывал ее мне и читал стихи. Это было роскошное издание в оригинальном переплете — зеленый шелк с золотом и силуэтами летучих мышей для соответствия названию книги.

Чтение этих стихов у г-жи Лемер стало целым событием, тем более что была приглашена уже известная актриса «Комеди Франсез», мадемуазель Барте.

—     Дамы млели от восторга и теснились вокруг графа среди роз г-жи Лемер.

Г-н Пруст тоже подошел с поздравлениями, но по его улыбке, когда он рас­сказывал об этом, я поняла, что ему для комплиментов понадобился весь его шарм. Но зато граф остался чрезвычайно доволен, и с тех пор у г-на Пруста уже не было никаких трудностей для встреч с ним. Но и сам г-н Пруст нисколько не скрывал своего живейшего стремления к этому знакомству.

Тогда была «эпоха камелии», и он старался расширить круг своего общения, часто посещал салоны г-жи Кэллаве, г-жи Строе, г-жи Доде и г-жи Лемер, но еще не вполне вошел в столь привлекательный для него аристократический Сен-Жермен. Зная его нетерпеливость, легко понять, что он употреблял для этого все доступные для него средства, а графа де Монтескье благодаря его родовитости и связям при­нимали во всех домах. Среди предков графа будто бы были даже короли Франции еще во времена Крестовых Походов, не говоря уже о маршале Монлкже, жестокости которого с протестантами описаны во всех исторических книгах. Кроме того, ему принадлежал замок д'Артаньян. Через свою тетку он состоял в родстве с принцами Караман-Шиме, и по этой линии столь увлекавшая г-на Пруста своей красотой гра­финя де Греффюль приходилась ему кузиной. Но он был известен и в литературных кругах, особенно по своей связи с поэтом Стефаном Малларме.

Все это я знала от самого г-на Пруста, но и сама чувствовала, что граф де Монтескье был одним из самых желанных знакомств. Только благодаря ему г-н Пруст смог приблизиться к графине де Греффюль. До того дня, когда граф у себя на приеме рекомендовал его своей прелестной кузине, он встречался с ней только на званых вечерах и их отношения оставались лишь обычным светским знакомством. Но после этого его стали уже приглашать к Греффюлям. Хотя он и не так часто бывал у них и не стал другом дома, тем не менее ему представилась возможность наблюдать вблизи то, что было необходимо для его книги.

Но в отношениях с графом де Монтескье дело не ограничивалось одной только пользой, которая вскоре отступила на второй план. Граф был весьма чувствителен к восхищению и собственной персоной, и своими стихами, но на просьбы о знаком­ствах чаще всего откликался с неохотой. Очень скоро привлекательность самого этого персонажа стала для г-на Пруста значить не менее, чем все остальное. И еще задолго до войны только это и оставалось единственно важным.

Их отношения были трудными и сложными. В мое время они уже перестали встречаться, но часто переписывались. Рассуждения г-на Пруста относительно графа свидетельствовали об их взаимном уважении и даже восхищении, но к этому, глав­ным образом со стороны г-на Пруста, примешивалась и немалая доля недоверия.

Граф де Монтескье был человеком очень высокой культуры, что всегда вос­хищало г-на Пруста, особенно его недюжинный ум, который, впрочем, «часто за­тмевался солнцем его тщеславия и гордыни».

—     В нем есть порода, аристократизм и дар слова, — говорил мне г-н Пруст.

Упоминал он и об его эпатажной элегантности — ему случалось одеваться во все белое с цветком вместо галстука, но с годами это отошло, и он носил только черное и серое, неизменно безупречного покроя.

Граф де Монтескье, со своей стороны, сразу же обратил внимание на г-на Пруста, хоть и напускал на себя вид снисходительного покровительства. Познако­мившись, они стали часто встречаться, и с течением лет уже граф в большей степени искал его общества. Думаю, г-ну Прусту это доставляло немалое удовольствие. Впрочем, как только он собрал все нужное для своего Шарлюса, мосты были сожже­ны, что, однако, происходило и во всех подобных случаях. Но пока у него сохраня­лась необходимость изучать свой персонаж, он шаг за шагом неотступно следовал за ним.

Мне кажется, у графа с течением времени мало-помалу стало возникать бес­покойство из-за мягко скрытного отношения к нему г-на Пруста — он чувствовал, что за ним наблюдают и его оценивают, и в то же время раздувался от непомерного тщеславия. Сначала перед ним был милый молодой человек, умный, внимательный и вежливый; потом он заметил в нем писателя, и, когда заходил разговор о книгах, граф стал ревновать к нему. Но, несомненно, в самом начале он поддался очарованию г-на Пруста и даже называл его «голубой птицей».

Когда г-н Пруст вынимал из шкафа томик стихов де Монтескье, то всегда читал их мне с некоторой иронией. А над его письмами он вообще смеялся, чуть ли не хо­хотал. Написанные красивым почерком на изящной бумаге, они были похожи на произведения искусства, а г-н Пруст отвечал ему на чем попало. Как-то раз, поставив кляксу, он сказал:

—     Тем хуже, но мы все равно отправим это в таком виде. Я слишком устал, чтобы переписывать. Вот увидите, он скажет, что мне недостает настоящего класса.

Как и всегда, г-н Пруст не ошибся. После смерти де Монтескье в 1920 году нашлись оба письма — и его, и г-на Пруста. Напротив кляксы граф написал: «кака». Такие слова странным образом преследовали его: в «Содоме и Гоморре» есть место, где Шарлюс долго рассуждал об отхожем месте, и навряд ли г-н Пруст сам все это выдумал.

В де Монтескье г-на Пруста привлекали и безмерно поражали чуть ли не до ужаса его заносчивость и злость. Он бесконечно рассказывал по этому поводу вся­ческие истории.

Для него наивысшим удовольствием было испортить вечер, все время оспа­ривая хозяйку дома. В этом он доходил даже до грубости и преднамеренных ос­корблений.

Из многочисленных примеров мне вспоминается его рассказ об одном званом обеде, где де Монтескье оказался по соседству с не понравившейся ему дамой.

—     Можете себе представить, Селеста? Когда в самом начале обеда гости попритихли, взявшись за вилки, раздался громкий голос г-на де Монтескье, обра­тившегося к хозяйке: «Мадам, как только вы могли посадить меня рядом с такой уродиной?» Хозяйка дома не знала, что делать и что отвечать, а соседка графа с удовольствием исчезла бы под стулом, но было бы лучше всего, если бы на стол рухнула люстра. И, самое худшее, для всего этого не было ни малейшей причины.

Несчастная соседка принадлежала к его кругу и никогда не сказала ему ничего, кроме любезностей и комплиментов.

Как ни странно, даже в своей грубости он сохранял манеры знатного вельможи, и все подобные выходки сходили ему с рук. Воцарилось неловкое молчание, гости уткнулись носами в тарелки, и весь стол сложился наподобие закрывшегося цветка. Потом разговоры возобновились — и тем более оживленно, что каждый хотел как-то сгладить случившееся. Но никогда, совершенно никогда я ни у кого не встречал столь безнаказанной наглости.

В другой раз г-н Пруст рассказал мне такой случай про де Монтескье: он сел в трамвай вместе с одной дамой, против которой у него был зуб, и внезапно открыл бывшую у него в руках коробку, где сидела ядовитая змея. Бедная женщина чуть не лишилась чувств, а граф от души хохотал своим пронзительным смехом.

У него был голос, легко доходивший до визгливых тонов. Декламируя свои стихи, он отбивал ритм каблуком, что случалось не только в гостиных, но даже и на улице. Голову он держал запрокинутой с видом превосходства и всегда перегибался в талии. Это тем более бросалось в глаза, что граф был худощав, долговяз, с круто изогнутым носом и закрученными вверх напомаженными усами.

—     Прямо-таки стоящая на хвосте кобра, — говорил г-н Пруст, который не­подражаемо передразнивал его.

Еще в начале их знакомства слух об этом дошел до самого графа, который рассердился на г-на Пруста, которому понадобилась вся его дипломатия, чтобы убедить обиженного, что тут нет никакой иронии или насмешки, а только дань глу­бокого восхищения.

Но светские выходки графа совершенно померкли рядом с его поведением после преждевременной смерти его брата. Г-н Пруст был свидетелем одной такой сцены и рассказывал мне, что когда у Монтескье умер брат, г-н Пруст написал письмо его матери с выражением соболезнования. Графиня была тронута и прислала ответ с приглашением побывать у них, и он поехал к ним. Но даже через несколько лет г-н Пруст все еще не мог успокоиться, пересказывая случившееся тогда:

—     Я застал графа Тьерри де Монтескье, отца, сидящим в саду и все еще по­давленным своим трауром, и пытался утешить его. Он был тоже надменным чело­веком, известным своим цинизмом и резкостью языка. Тут же находился граф Робер, который, видя слезы на глазах старика, вдруг прервал меня и выкрикнул: «Мужай­тесь, отец! Скоро ведь и вы перекинетесь в небытие!» Только он один мог доходить до подобной жестокости. Но и это еще не все. Перед тем как проститься, я опять выразил матери свои соболезнования, но он перебил меня: «А вы знаете, Марсель, что делают японские садовники?.. Нет, не знаете? Для селекции роскошных хризан­тем они обрывают у них все головки, кроме одной-единственной, самой красивой». Понимаете? При матери он осмелился превратить смерть брата чуть ли не в праздник для себя! Невероятно! Какая злость! А гордыня! Он считает себя выше всех. В Нейи назвал свой особняк «Дворцом Муз», а в Везине его дом превратился в «Розовый Дворец» в пику Вони де Кастеллану. И он разорился бы только ради того, чтобы превзойти Вони.

Я уже говорила, что г-н Пруст и граф Робер опасались друг друга, но это в большей степени проявлялось со стороны г-на Пруста. Даже когда он говорил мне о нем, и то я чувствовала какую-то осторожность. Иронизируя, он никогда не упот­реблял уничижительных слов. Похоже, что, не любя этого человека, г-н Пруст щадил графа не только ради своей книги, но и опасаясь его злословия.

Бог знает, что ему только вздумается наговорить обо мне в своих мемуарах. Я не сомневаюсь, придет время, и он опубликует все мои письма.

Но, к чести графа, в изданных мемуарах не было ничего плохого о г-не Прусте, а что касается писем, то после смерти их обоих они пошли на продажу и были куп­лены профессором Робером Прустом, хотя не думаю, что сам он придавал этому какое-то особенное значение. Страхи г-на Пруста по поводу публикации именно этих его писем не имели каких-то серьезных оснований, но он вообще боялся за всю свою переписку.

Несомненно, для г-на Пруста одной из любопытнейших сторон графа была специфическая особенность его любовных отношений. Он неусыпно наблюдал, как, впрочем, и во всем остальном, за чувствами Монтескье к его секретарю, южноаме­риканцу Итурри. Это было притчей во языцех у всего Парижа, и, я не сомневаюсь, здесь г-н Пруст нашел неисчерпаемый источник для своего барона де Шарлюса. Он часто говорил мне, что ему очень нравится Итурри, и совершенно непонятно, почему друзья графа так смеются над этим довольно милым молодым человеком, который бесконечно предан своему патрону и неизменно помогает ему выпутываться из вся­ческих неприятностей, особенно денежных, не столь уж и редких.

—     Он просто убивается в своей преданности. Когда Итурри умер, вскоре после смерти моей матери в том же 1905 году, я в большом письме написал графу, что вполне понимаю всю тяжесть его потери. Именно так: «Ваша скорбь не менее тяжела, чем моя».

Но когда де Монтескье нашел для Итурри преемника в лице некоего Анри Пинара, со всем этим было покончено: интерес г-на Пруста совершенно пропал — он уже получил все, что ему было нужно. Мало-помалу и его отношения с самим графом становились холоднее, а инициатива уже в большей степени перешла к графу.

Главная причина заключалась, естественно, в том, что де Монтескье узнал себя в бароне де Шарлюсе.

—     Когда впервые это пришло ему в голову, — рассказывал с улыбкой г-н Пруст, — он был похож на разъяренного льва, запертого в клетке.

Конечно, г-н Пруст запутал графа всяческими объяснениями, и тот поддался на его внушения.

—     Во всяком случае, сделал вид, — добавил г-н Пруст, все так же улыбаясь.

Он рассказал мне, как Гюисманс воспользовался им для своего герцога Дезсейнта в романе «Наоборот». Правда, было не вполне ясно, посчитал ли де Монтескье себя польщенным.

Среди аргументов г-на Пруста был и такой: барон де Шарлюс — полный муж­чина, а граф Робер тощ, как гасконский петух. Но не думаю, чтобы он объяснил ему, что корпулентность взята им у барона Доасана, который также принадлежал к «проклятой расе муже-женщин, потомков жителей Содома, пощаженных огнем не­бесным», как сказано в его книге.

И, несомненно, последний визит графа де Монтескье к г-ну Прусту придал еще одну черту барону де Шарлюсу.

Это случилось в 1919 году на бульваре Османн. Тогда я увидела графа в первый и последний раз, для меня незабываемый.

Г-н Пруст не встречался с ним уже несколько лет и не испытывал к тому ни­какого желания. Во-первых, с персонажем книги все уже полностью прояснилось, а во-вторых, он немного побаивался его — от графа можно было ждать чего угодно; он сам мне так и сказал тогда, уже после ухода де Монтескье.

Именно сам граф в письме выразил желание поговорить с г-ном Прустом, ко­торый совсем не хотел этого. Принесли телеграмму: «Марсель, уезжаю на юг. Буду сегодня вечером». Это означало, что он приехал из Визине и уже в Париже.

—     Он остановился в отеле «Гарнье» у вокзала Сен-Лазар, сказал мне г-н Пруст. — Я знаю его привычки.

И добавил:

—     У меня нет ни малейшего желания встречаться с ним. Совершенно ни­какого. Поэтому сделаем вот как. Вы позвоните в «Гарнье» и объясните ему, что еще не видели меня и не знаете, когда увидите, а утром я сказал, что буду отдыхать. Ах нет, это не годится; если вы позвоните, — значит, я уже прочел телеграмму... Лучше сказать, что у меня страшный приступ, и неизвестно, когда он кончится, поэтому я не смогу принять его раньше двух или трех часов ночи.

Ладно. Я иду звонить. Граф выслушивает всю мою историю и говорит:

—     Я буду в два часа ночи.

Возразить совершенно нечего. Г-н Пруст все-таки попался, хотя думал, что ему удастся выкрутиться.

В два часа звонят. Открываю дверь мужчине лет шестидесяти, который похож на провинциального джентльмена с помятыми и словно нарумяненными щеками, в большом сером пальто, весьма элегантном, и с белым шейным платком. Он рас­сматривает меня с высоты своего роста, потом входит, и тогда я вижу по его лицу и всем манерам, что это важная персона. Он нагибается и рассматривает висящую в прихожей картину. Это была работа Эллё, которого оба они знали еще со «времен камелии» г-на Пруста по салону г-жи Лемер, как очень модного художника, изображавшего прогулки в колясках и писавшего портреты. А с этой картиной была связана одна забавная история. Как-то осенью г-н Пруст попросил моего мужа от­везти его в Булонский Лес и Версаль: «Хочется полюбоваться красными листьями осени». Доехав до Версаля, он остановил Одилона как раз возле того места, где рас­положился какой-то человек с этюдником и рядом с ним молодая особа. Это был Эллё со своей дочерью. Г-н Пруст оказался застигнутым врасплох, потому что, выезжая с Одилоном, он не одевался и не брился, а надевал только брюки в полоску, шейный платок и шубу прямо на рубашку. «Теперь уже не скрыться, — сказал он Одилону, — они видели меня и узнали, а я чуть ли не в ночной рубашке!» В конце концов г-н Пруст вышел из машины поговорить с художником и его дочерью. И через некоторое время на бульвар Османн привезли эту самую картину, уже вполне законченную и вставленную в великолепную резную раму старинной работы. Но он отправил ее обратно вместе с письмом, объясняющим, что для него невозможно принять столь дорогой подарок. Однако картина все-таки возвратилась с надписью: «Моему другу Марселю Прусту», так что он уже никак не мог отказаться.

Едва войдя, граф де Монтескье, откинувшись назад, вперился в картину. Через минуту он повернулся и, бросив на меня пронзительный взгляд, попросил доложить о нем. Г-н Пруст предупредил меня: «Как только он явится, проводите его в малую гостиную и скажите мне». Я прошла с графом через большую гостиную, вспоминая о его невежливом замечании, громко высказанном однажды по поводу всей обста­новки, когда он был у профессора Адриена Пруста, как рассказывал мне сам г-н Пруст. Затем, оставив его на минуту в малой гостиной, я впустила его в комнату.

Конечно, этот последний визит излишне драматизировали. Будто бы де Мон­тескье пробыл шесть или семь часов. Но я точно помню, что ушел он в четыре часа, после чего г-н Пруст позвал меня и рассказал о происшедшем. Прежде всего граф спросил:

—     Марсель, где вы нашли эту особу, которая встретила меня?

Это было сказано все тем же обычным для него высокомерным тоном, хотя г-н Пруст посчитал его слова комплиментом.

Как всегда, немного порассуждав, де Монтескье навел разговор на свои стихи и принялся читать их. Я это слышала у себя в комнате. Конечно, не слова, из-за проб­ковых стен, а лишь удары каблука по полу, как он часто делал, чтобы подчеркнуть наиболее значительные места. Он продолжал стучать и дальше во время разговора. Потом г-н Пруст сильно расстраивался:

—     Я очень волновался от его пристукивания, ведь другие жильцы у нас в доме стараются по утрам не шуметь, чтобы не разбудить меня.

—     Но откуда такие манеры, сударь?

—     Ему нужно убеждать самого себя, Селеста. Вы даже не представляете, как он несчастлив оттого, что не стал великим человеком. А ведь он жаждал триумфа для своих сочинений, чтобы они не канули в вечность.

В конце разговора граф все-таки выдал свои намерения:

—     Как вы думаете, Селеста, о чем он спросил меня, перед тем как уйти?.. «И все-таки, Марсель, мне хотелось бы знать, что будет с вашим бароном де Шарлюсом».

Хотя г-н Пруст и не упомянул о своем ответе, но по его улыбке я поняла, что он опять усыпил графа.

В заключение де Монтескье сказал:

—     Я собираюсь в долгое путешествие, из которого вернусь уже седым. Поеду только на юг. Из Ниццы пришлю вам золоченого шоколада.

Я и до сих пор помню, как г-н Пруст произнес эту последнюю фразу. Один раз он уже говорил мне: «Знаете, Селеста, я ничуть не преувеличиваю, граф способен прислать мне отравленные цветы». А теперь он снова предупредил меня:

—     Если когда-нибудь он и вправду пришлет шоколад, бросьте его в по­мойку, не открывая пакета. Я не удивлюсь, если он отравлен.

Но не было ни шоколада, ни писем. Через год граф умер там же, на юге. Как ни странно, но персонаж книги может внушать некий глубинный страх; даже после его смерти г-н Пруст говорил мне о нем:

—     Поразительно, Селеста, но иногда мне никак не верится, что граф Робер умер. Ведь такой человек вполне способен представиться мертвым и скрыться под другим именем из одного только любопытства, что будет «потом»... узнать, какая осталась о нем память. Вы даже не представляете, какого он был о себе мнения!

Мне казалось, что в то время персонажи и реальные люди как-то перепутались у него в голове: в Шарлюсе он все еще видел живого де Монтескье. С другой стороны, уже много лет граф перестал существовать для г-на Пруста. Как говорится в «Обре­тенном времени», он стал одним из «привидевшихся во сне», «чья жизнь все более становилась сном», а  истинной реальностью был г-н де Шарлюс.