Умирание началось для него после переезда с бульвара Османн, когда были вырваны моральные корни его жизни. И не то чтобы, не будь этого, изнурение от работы и болезней не одолело бы его организм. Но я всегда считала, а впоследствии нисколько не сомневалась — если бы г-н Пруст остался на прежнем месте, он прожил бы дольше.
Чтобы понять это, надо учитывать его привязанность к памяти отца и матери и семейным корням, не говоря уже о его привычках.
Еще в 1905 году, после смерти матери, ему пришлось расстаться с жилищем родителей на улице Курсель и чуть ли не бежать из этой огромной квартиры, где и так уже была заперта часть комнат, когда не стало профессора Адриена Пруста.
— За такую квартиру приходилось слишком дорого платить, — объяснял он. — Она принадлежала обществу «Феникс», и, когда я захотел расторгнуть договор аренды, не собираясь там жить один, не говоря уже о связанных с ней воспоминаниях, мне сначала наотрез отказали. Но потом все-таки смягчились из уважения к заслугам моего дорогого папа перед городом Парижем и всем миром и отпустили меня.
Но сам он ничем этим не занимался. Все дела по переезду взял на себя брат Робер, а г-н Пруст укрылся в Версале в отеле «Резервуар» вместе со старой служанкой Фелицией.
Еще до Версаля ему пришлось пробыть несколько недель в санатории доктора Солье в Билланкуре, о котором часто говорил Леон Доде, когда-то учившийся вместе с его владельцем. Что побудило к этому г-на Пруста? Может быть, потребность в психотерапии? Или просто любопытство. У него всегда было трудно понять истинные причины. Возможно, и то, и другое. Сам он никогда не говорил об этом.
— Я не очень-то доверял этому Солье, а если бы меня заперли и никуда не выпускали!.. Прежде чем согласиться, я оговорил себе условия полной свободы.
Не думаю, чтобы г-н Пруст серьезно относился к подобному лечению. Вспоминая об этом санатории, он лишь подсмеивался. Помню его рассказы:
— Развлечений там вполне хватало. Вокруг был роскошный сад; как-то раз я зашел туда и сел на скамейку. Ко мне сразу же подошел очень красивый и элегантный молодой человек и стал рассказывать свою историю. Будто бы его заперли сюда, чтобы лишить наследства родителей. Я уже собирался пожалеть несчастного, но все-таки почувствовал какое-то смутное недоверие. Дня через два он снова оказался рядом со мной и опять принялся за свой рассказ. Но вдруг, прервавшись и показывая пальцем прямо перед собой, воскликнул: «Смотрите, сударь, вы ее видите?» — «Кого?» — «Да саму Пресвятую Деву! Она приближается к нам, сидя на лужайке!» — тут-то я все понял...
Что касается версальского отеля «Резервуар», похоже, у него сохранились не очень хорошие воспоминания:
— Не знаю, сам ли этот отель или время было такое, но помню только какую-то мрачную тоску. Я еще писал об этом Рейнальдо Ану.
По-настоящему он стал поправляться только после того, как Фелиция перевезла его на бульвар Османн. Здесь г-н Пруст почувствовал себя в своем доме. Тут до своей кончины жил дядюшка Луи, расставшийся с виллой в Отейле. Не имея детей, он завещал свое состояние племяннице, госпоже Пруст, и ее брату, Жоржу Вейлю, после смерти которого его доля досталась вдове, то есть тетке г-на Пруста, ставшей владелицей дома, и он оказался ее квартирантом. Большая часть обстановки, унаследованной от родителей и «дядюшки Луи», была продана как излишняя. Но даже и после раздела с братом мебели оказалось слишком много. Именно тогда столовая была обречена на роль склада и заставлена до самого потолка. Туда никто никогда не входил.
Но он чувствовал себя хорошо среди оставленных для себя вещей, которые так много значили в его памяти. Фактически вся квартира была пустыней вокруг оазиса его комнаты. Через большую гостиную всегда проходили, даже не останавливаясь, и там никого не принимали. Для редких посетителей малая гостиная служила лишь промежуточной остановкой опять же перед комнатой г-на Пруста. И только мы с ним проводили здесь иногда целые часы.
Кроме того, весь дом был практически зависим от него, и квартиранты всячески старались угодить ему. Сам он, не имея с ними никаких других отношений, кроме случайных встреч или их писем с благодарностями за одолжения или любезности, был очень всеми доволен. Дочь доктора Гагэ с первого этажа г-н Пруст находил просто очаровательной. Она занималась благотворительными базарами и каждый раз сообщала ему о них, а он всегда присылал ей по банковскому билету. Однажды она передала ему кружевную подушечку ручной работы с приложением письма. Г-н Пруст не взял подушечку, но само письмо показалось ему «восхитительным», написанным от чистого сердца. После смерти г-на Пруста, когда слава о нем уже распространилась, г-жа Гагэ призналась мне, как она потом кусала себе локти из-за того, что сожгла все его письма.
Выше нас располагался американский дантист, неподражаемый Вильяме. Он нанимал протезистов, которые работали в течение дня, но совершенно бесшумно. Вильяме был еще и спортсменом и по субботам вместе со своим шофером уезжал играть в гольф. Он женился на какой-то знаменитой артистке, сильно душившейся и великой поклоннице г-на Пруста. Она даже писала ему письма. Помню, как она играла на арфе. Ее квартира была прямо над кабинетом мужа. Г-н Пруст считал их союз мезальянсом. Не думаю, чтобы он встречался с госпожой Вильяме, но они переписывались, и ему нравилась ее изящная манера выражать свои мысли.
Все это и объясняет, почему переезд с бульвара Османн явился для него настоящим вырыванием корней.
Эта трагедия — а это действительно была трагедия — морально отягощалась еще и теми условиями, в которых она происходила. Дело в том, что тетка г-на Пруста продала дом, даже не предупредив его, и в конце 1918 года он оказался перед совершившимся фактом. Весь низ был куплен банком Варен-Бернье, который намеревался открыть кассы с выходом во двор. В 1919 году начались работы, и г-н Пруст, хотевший сначала остаться, несмотря ни на что, понял, что спокойная жизнь для него кончается и будет так же обезображена, как и столь дорогой для него дом.
По одним его словам: «Боже мой, я всегда был так внимателен к тетке, а она даже ничего мне не сказала!» — я поняла не только его обиду, но и почти уверена, что он без колебаний купил бы этот дом, хотя ни на что подобное сам г-н Пруст мне даже не намекал. Ведь в противоположность всем россказням, будто он задолжал ей чуть ли не за три года, я полагаю, у него было достаточно средств на такую трату, чтобы при этом еще и не менять свой привычный образ жизни. Если бы его заботила, как говорили, нехватка денег, я уж непременно знала бы об этом.
Во всяком случае, закон защищал его как писателя, и г-н Пруст мог бы оставаться на бульваре Османн еще восемнадцать месяцев. Но он не хотел:
— Чем слышать весь этот беспрерывный шум, я лучше поступлюсь своими правами.
Возникла проблема обстановки — еще одна драма, еще одно уничтожение прошлого, связанного со всей его жизнью. Наваленная в столовой родительская мебель, пролежавшая там тринадцать лет, пошла на продажу в агентство на улицу Шово-Лагард в квартале Мадлен. Туда же отправилась и часть обстановки большой гостиной, из которой я помню большую хрустальную люстру. Помню даже имя служащего, занимавшегося этим делом, — г-н Дюбуа. Все было продано вопреки здравому смыслу. Отчаявшийся г-н Пруст ничем этим не хотел заниматься. Он только велел мне пойти на распродажу:
— Сходите посмотреть, как там торгуют.
Г-н Дюбуа оставил себе приглянувшийся ему письменный стол. Большая хрустальная люстра продавалась за пять тысяч франков, и я сама выкупила ее для г-на Пруста, полагая, что ему будет слишком жаль ее. Он очень хвалил меня за это. И если бы, как говорили, г-н Пруст продавал обстановку, чтобы получить наличные деньги, то эта операция оказалась по меньшей мере неудачной.
И еще одна ложь — будто из «экономии» он просил своего приятеля герцога де Гиша продать торговцу винными пробками панели, заглушавшие его комнату. Это неправда. Г-н Пруст позаботился о том, чтобы они были сняты со всеми предосторожностями. Их отдали на время в гараж, до тех пор, пока он не найдет себе квартиру по своему вкусу. Может быть, герцог де Гиш как-то участвовал в этом, но ни о какой продаже и речи не было.
А когда после многомесячных поисков мы нашли, наконец, квартиру на улице Гамелен, г-н Пруст все равно считал это не более чем временным решением.
Но сначала надо было поселиться хоть где-нибудь, а найти удобную для него квартиру представляло собой очень нелегкую задачу. Искали буквально все. Помню, как-то раз Одилон привез адрес красивого дома на бульваре Перейр. Но около него за деревьями проходила окружная железная дорога.
— Поезда! Никогда в жизни!
Г-жа Гагэ, жена доктора с бульвара Османн, сообщила ему, что также вынуждена искать для себя новое место и обещала поделиться своими находками. Она дала нам несколько адресов, но и из этого ничего не подошло.
То его не устраивал весь квартал, то отсутствие лифта — без него при такой астме не могло быть и речи. Или возникала проблема верхних жильцов, которые будут ходить по голове, и там уже, что ни делай, все равно ничего не поможет. Был еще адрес на бульваре Малерб, неподалеку от товарища его детства Робера Дрейфуса, но и это не получилось. На улице Риволи предлагали пятый этаж и совсем близко от «Рица», что было соблазнительно, однако:
— Там слишком шумно, да еще и сырость от туманов на Сене.
Тем временем, прослышав о наших усиленных поисках, актриса Режан, которой принадлежал дом на маленькой улочке Лоран-Пиша, между авеню Фош и улицей Перголезе, предложила у себя четвертый этаж, сохранявшийся за ее дочерью, жившей тогда в Америке. Сама Режан занимала второй этаж, а на третьем жил ее сын, Жак Порель, хорошо знавший г-на Пруста. Туда мы временно и вселились, с трудом разместив обстановку из его комнаты (там и без того стояла своя мебель). О пробковых панелях не приходилось, конечно, и думать.
Режан была тогда уже старой дамой, страдавшей тяжелой болезнью сердца, но г-н Пруст все так же неумеренно восхищался ею. В его книге есть великая актриса Берма, Для которой он многое взял от нее. Несомненно, улица Лоран-Пиша соблазнила его возможностью быть вблизи от кумира своего детства и молодости. Тогда он много рассказывал мне о ней:
— Видите ли, Селеста, Сара Бернар была, конечно, великой актрисой, но она могла играть только вполне определенные роли, а Режан умеет все — от трагедии до бульвара. Она выше, чем актриса — это великий художник. Обе эти женщины отличаются друг от друга так же, как хороший романист от великого писателя. В Испании у нее был такой триумф, что король послал ей в подарок карету, запряженную мулами, и я видел, как она ездила в ней по Елисейским полям. Великолепное зрелище.
Он очень любил также и Жака Пореля. Помню один очень веселый вечер, который мы провели с ним на улице Лоран-Пиша, развлекаясь подражаниями и передразниваниями. Потом г-н Пруст спросил меня, что я думаю о нем.
— Красивый и очень милый юноша, но немного легкомысленный.
— Вы правы, Селеста, зато он приятен, как дуновение ветра летним вечером.
Да и саму Режан заботила легковесность сына. Уже после того, как мы переехали от нее на улицу Гамелен, она написала длинное письмо г-ну Прусту, прося его после ее ухода — она чувствовала приближение смерти — помогать сыну советами. Он очень разволновался, и ее мольба, именно мольба, мучила его.
— Селеста, это просто ужасно. Конечно, г-н Порель слабый человек, но ведь я болен и не могу взять на себя такую ответственность.
Он, в свою очередь, тоже написал Режан длинное письмо, и я отправилась с ним. Она приняла меня лежа и долго говорил о своем восхищении г-ном Прустом. Кроме того, сказала еще, как ей надоел тот покой, который предписывают врачи из-за больного сердца. Все же она сохраняла силу духа и необыкновенную веселость.
Вскоре она умерла. Ей очень хотелось вернуться на подмостки, чтобы сыграть в «Безумной девственнице» Анри Батая и встретиться с той же публикой, как и во времена ее триумфов. Помню, что это очень беспокоило г-на Пруста.
— Вот увидите, Селеста, при ее болезни она умрет в театре. Ах, зачем только она согласилась на эту роль.
Однажды вечером, когда он был в ложе Оперы на представлении «Антония и Клеопатры» Андре Жида, где выступала Ида Рубинштейн — идол тех лет, — ему сообщили, что прекрасная душа Режан отлетела в иной мир. Он сразу же уехал из Оперы на улицу Лоран-Пиша, где мы устроились далеко не идеальным образом. У г-на Пруста там не было столь необходимого для него уединения. Кроме того, ему казалось, что в близких деревьях на авеню Фош накапливается сырость, и он опасался новых приступов. Говорили и о шуме, который сильно преувеличивали, в том числе и он сам, но уж такую игру он сам придумал для себя. Помню, что на другой стороне двора жил актер «Комеди Франсез» Ле Баржи. Было видно, как он расхаживает по ванной, издавая иногда громкие крики во время декламации или споров с женой, что не всегда отличалось одно от другого, и это очень забавляло г-на Пруста.
Но, самое главное, он не чувствовал, что живет у себя дома. Поиски продолжались, и в конце концов мы нашли улицу Гамелен, обратившись в агентство на площади Виктор-Гюго. Квартира не вызвала у него возражений, и он отправил меня.
— Поезжайте посмотреть, потом расскажете.
Это был четвертый этаж с лифтом. Квартира сдавалась вместе с обстановкой.
Сам дом числился под номером 44. Выслушав меня, г-н Пруст принял решение:
— Скажите этой даме, что мы согласны на пятый этаж. За ее мебель я заплачу, но пусть ее уберут.
Был подписан договор об аренде — недавно я нашла его среди бумаг. На улицу Лоран-Пиша мы переехали в конце мая 1919 года, а съехали оттуда в начале октября. Предварительно на улице Гамелен производились некоторые работы. По желанию г-на Пруста все было обито коврами, чтобы заглушить шум. Кроме того, к его кровати провели электричество, как на бульваре Османн — с тремя выключателями: для звонка и двух ламп, рабочей и у самого изголовья. Над нами была еще одна маленькая квартира г-жи Пеле, экономки Аристида Бриана, который жил на улице Лористон, угол авеню Клебер, прямо напротив нас. Но никогда не было никаких детей, которым г-н Пруст будто бы дарил войлочные туфли, чтобы заглушить их беготню. Это все вымысел. Там помещалась только эта дама, ничем не мешавшая нам. Г-н Пруст платил ей за обещание не шуметь.
Мало-помалу жизнь более или менее восстанавливалась. Улица была спокойной, с добропорядочными буржуазными жителями, — я уже говорила об особняке г-жи Стендиш, который был виден из нашей кухни. На первом этаже находилась булочная с неизменно любезным, хотя совершенно беззубым хозяином. Помню даже его имя: г-н Монтаньон. Я договорилась с ним о моих «телефонажах» — он пек хлеб, и у него было открыто почти всю ночь; я ходила к нему прямо в столовую, не спрашивая каждый раз позволения. Не знаю уж, откуда некоторые взяли, что он был еще и владельцем дома, и консьержем. Как я уже говорила, дом принадлежал госпоже Буле, а консьержкой служила одна старая женщина, муж которой погиб при взрыве парового котла в подвале. Возникла и другая легенда, будто бы маленькая внучка «владельца-консьержа» часто приносила г-ну Прусту приходившую почту. Но этот ребенок существовал не знаю только уж в чьем воображении. Помню один-единственный раз, когда г-н Пруст хотел написать статью о хлебе, он послал меня к булочнику Монтаньону с просьбой прислать работника, чтобы тот объяснил, как происходит выпечка. Тот явился к нам, г-н Пруст задал ему несколько вопросов и отпустил, наградив монетой.
Если я походя задерживаюсь на всех этих мелких смехотворных баснях, то лишь потому, что, видя, как вроде бы разумные люди доверяют им, невольно спрашиваешь себя: а сколь правдивы все их грандиозные концепции, относящиеся к г-ну Прусту и его творчеству? Даже такой считающийся серьезным человек, как Эдмон Жалу, мог написать к примеру, о квартире на улице Гамелен: «На стенах висели оборванные куски обоев».
Конечно, улица Гамелен это не бульвар Османн, и г-н Пруст всегда считал новую квартиру лишь временной. Но никакой бедности там не было, хотя я и вспоминаю, как смеялась, увидев оставленные для нас хозяйкой три кастрюли и три выщербленные тарелки, за которые она после смерти г-на Пруста взяла еще и плату.
И хоть как-то, но волшебный круг был восстановлен. Все размещение было почти таким же, несмотря на меньшее пространство и более скромную обстановку. Комнаты располагались в той же последовательности: гостиная, малая гостиная (скорее, это был будуар) и комната г-на Пруста. Я обычно проходила через коридор, будуар и двойные двери, как на бульваре Османн. Возле его кровати была вторая дверь с проходом в ванную, а за ванной находилась еще одна комната, где лежали сложенные книги и столовое серебро, которым никогда не пользовались. И, конечно, еще моя комната у входных дверей по правую сторону.
Но у г-на Пруста уже не осталось многих вещей: исчезли фортепиано, тяжелый комод, большой зеркальный шкаф и еще некоторая мебель. Зато кровать с сошедшей от окуривания позолотой стояла на том же месте, как и прежде, — возле камина, и столь любимая им легкая китайская мебель рядом с большим стулом для гостей. Наконец, его три рабочих столика с тетрадями рукописи, заметками, стопкой платков, коробкой с бумагой для окуривания, очками и часами. На камине лежали книги. Черных коленкоровых тетрадей уже не было — я сожгла их. (Кто-то написал, будто бы при переезде г-н Пруст велел мне уничтожить много бумаг и фотографий. Это неправда.) Большие занавеси из голубого атласа, очень красивые, закрывали окна.
В будуар поставили черный книжный шкаф из малой гостиной с любимыми книгами: г-жи Севинье, Рёскина, Сен-Симона в красивом переплете с тиснеными инициалами «М.П.»... Стулья были заменены каминными пуфами.
С бульвара Османн переехали также портреты г-жи Пруст и профессора Адриена Пруста, картина Эллё и, конечно же, портрет самого г-на Пруста работы Жака Эмиля Бланша.
Да, жизнь со всеми привычками г-на Пруста возобновилась. Вызов звонком, кофе во второй половине дня, наши ночные разговоры, работа над книгой, глубокая тишина. С той лишь разницей, что г-н Пруст выходил все меньше и меньше, глубже погружаясь в работу, и чаще повторял:
— Время торопит меня, Селеста...
Теперь мне кажется, что на улице Гамелен он стал меньше «курить», хотя и здесь все было приспособлено для этого — в коридоре, как на бульваре Османн, постоянно горела свеча.
Но, возвращаясь в своей памяти к этой квартире и видя, как часто ее называют его «последней обителью», я вновь и вновь осознаю весь трагический смысл этих слов. Ведь последние два года своей жизни он провел в атмосфере приближающейся могилы. По сравнению с бульваром Османн это был глубокий разрыв, отлучение от дорогих для него вещей, хотя он ни разу ни на что не пожаловался.
Камины на улице Гамелен были совсем маленькие, или, быть может, нам так казалось. Он не переносил центральное отопление, и я пробовала зажечь огонь, чтобы пламя камина, как в прошлые годы, приносило ему тепло и хорошее настроение. Но из-за плохой тяги дым шел в комнату, и г-н Пруст говорил мне:
— От этого дыма я заболеваю, Селеста. Мне кажется, что у меня во рту и бронхах горелое дерево. Невозможно дышать, прекратите это...
И я уже больше не зажигала огонь.
До сих пор вижу его в постели, с приглушенным зеленым светом на страницах, а за спиной смятые рубашки, накапливавшиеся по мере сползания, — он просил подать ему новые, чтобы набросить себе на плечи. И ни одной, совершенно ни одной жалобы. Я говорила ему:
— Сударь, вы простудитесь.
Но в ответ только улыбка, без слов, и взгляд, как бы говорящий: «Мы здесь ненадолго. Скоро я кончу, все образуется». Или:
— Вот увидите, Селеста... Когда я напишу слово «конец», мы поедем на юг. Будем отдыхать, устроим себе каникулы. Это необходимо нам обоим, ведь и вы уже изрядно устали.
Но сначала нужно было закончить работу, только это и имело значение, остальное — всего лишь какие-то материальные обстоятельства, совершенно для него несущественные.
Да, улица Гамелен стала его последней обителью, где была только работа, одна беспрерывная работа, часто на холоде, как в погребе. И этим он убил себя.