Так я отправилась разносить пакеты с надписанными книгами. Со своей Леваллуа я приехала на автобусе, это совсем не утомительно — мы жили не так далеко от Пор д'Аньер. Я поднялась по той же узенькой лестнице, и в кухне мне был уже приготовлен пакет. Г-на Пруста я так и не увидела, только Никола Коттена, камер­динера.

Его жены Селины не было; г-н Пруст, которому она казалась слишком нервной, отправил ее немного отдохнуть.

Но была еще одна молодая пара, занимавшая тогда, в эпоху бульвара Османн, одну комнату: Альфред Агостинелли со своей подругой Анной. О нем много говорили в связи с г-ном Прустом, к этому я еще вернусь. Тогда я знала только, что Агостинелли, как и мой муж, один из шоферов г-на Пруста. Он был из Монако и недавно уезжал на Лазурный берег, а теперь возвратился вместе с Анной, но стал уже секретарем и перепечатывал рукописи г-на Пруста. Впрочем, я знала их совсем мало.

Пакеты с книгами укладывал Никола и делал это чрезвычайно тщательно, это был очень аккуратный человек. Обертка выбиралась разная: если пакет предназна­чался женщине — розовая, а для мужчин — голубая.

Никола сказал мне:

—     Так велел г-н Марсель.

Потом объяснил, что я должна с ним делать:

—     Этот оставьте у консьержки.

Или:

—     А этот в собственные руки.

Но чаще всего так:

—     Здесь есть письмо, отдайте его вместе с пакетом.

Он посоветовал мне взять экипаж — так будет удобнее, ведь я совсем не знала Парижа.

В то время еще было много лошадей: фиакры, небольшие двухместные кареты; меня это привело в восторг, ведь я почти никогда не ездила на такси. Помню только один раз, надо было отвезти книгу с письмом для графини Греффюль. Я запомнила из-за того, что потом мне было очень стыдно и неловко: графиня жила на улице Асторж, как раз по другую сторону бульвара Османн, но я этого не знала, а шофер промолчал. Когда я рассказала Никола, он только посмеялся, успокоил меня, что тут не о чем говорить, и, как всегда, отдал деньги. Всякий раз, развезя книги, я возвращалась на бульвар Османн, и он спрашивал:

—     Сколько вы наездили?

Я говорила, и он отдавал деньги, ничего больше не спрашивая; судя по всему, так у них было принято.

Наконец, все книги были разнесены. Вот тогда и проявилась доброта  и обходительность   г-на Пруста, — ведь он никогда ни о чем и ни о ком не забывал.

Он сказал моему мужу:

—     Ваша жена, если захочет, может и дальше приходить, — возможно, понадобится отнести какое-нибудь письмо.

Но со свойственной ему деликатностью он начал с того, что спросил Одилона:

—     А вашей молодой жене нравятся такие поездки? Ей не скучно? Это и вправду развлекает ее, как мы думаем?

Только когда муж поблагодарил его за заботливость и уверил, что нет, я нисколько не скучаю, он предложил мне приходить.

—     Ну и хорошо, пусть она приходит с сегодняшнего дня. Если будет письмо или что другое, она возьмет его; если нет, — уйдет, и дело с концом, во всяком случае это заставит ее выходить из дома.

Так, начиная с того же дня, я стала бывать там каждый День.

Мы поменяли квартиру, но в том же доме на Леваллуа, теперь окна выходили на улицу, стало больше воздуха, я могла видеть восход солнца и, быть может, поэтому стала лучше спать. Я ездила на автобусе от Пор д'Аньер до Сен-Лазара, а потом пешком к бульвару Османн по улицам Пепиньер и Анжу, это совсем недалеко. Если никаких писем не было, я не обязательно сразу же возвращалась; раз уж пришлось выехать в город, можно было воспользоваться этим, чтобы зайти к какой-нибудь из сестер мужа. Иначе говоря, замысел г-на Пруста осуществился; его самого я больше тогда не видела, но он как бы незримо направлял меня из глубины своей квартиры.

Как переменилось для меня время с того дня, когда я узнала его, и за все эти прожитые рядом девять или десять лет с 1913-го до его смерти в 1922-м, в которые были написаны его главные книги. Это время кажется мне то одним годом, то целой жизнью, а первый период, пока я еще по-настоящему не вошла в его дом, или слишком долгим, или совсем коротким, как оно все-таки и было на самом деле.

Я солгала бы, сказав, что могу с точностью до дня, или недели, или даже месяца назвать все даты этого периода, от конца 1913-го до объявления войны. Но как все происходило, все до мелочей, у меня в памяти, а ведь это и есть самое главное. Что толку знать, в понедельник или во вторник я впервые вошла в комнату г-на Пруста? Это ничего не меняет по существу, ничего не прибавляет и не убавляет.

Целых пятьдесят лет я отказывалась написать историю моей жизни рядом с г-ном Прустом, потому что сама себе дала слово. И если в конце концов решилась, то лишь потому, что слишком много о нем написано неправильно и даже просто вранья теми людьми, которые знали его много хуже меня или вообще не знали, разве что по книгам и сплетням. И чём дальше, тем больше искажается его образ, иногда даже совсем непреднамеренно, из одной предвзятости, но часто только от желания показать себя. А какой интерес может быть у меня в мои восемьдесят два года говорить неправду? Я ни разу не солгала г-ну Прусту при его жизни и не собираюсь лгать те­перь. Ведь это было бы ложью ему самому. Прежде чем уйти, я хотела бы только одного — по мере своих сил восстановить его образ. Больше ничего.

Так вот, на первых порах я какое-то время была «курьером». Все шло, как тогда с пакетами: я приходила, брала уже приготовленное, возвращалась, Никола отдавал мне деньги, и я шла домой. Или заходила куда-нибудь.

Потом — кажется, в декабре того года, 1913-го, — дела на бульваре Османн как-то разладились. Книга г-на Пуста появилась в магазинах, о ней говорили, но я про это ничего не знала. Альфред Агостинелли и Анна опять уехали на Лазурный берег.

Но, самое главное, жена Никола, Селина, заболела; ее положили в больницу и назначили операцию. Для меня это был поворот в жизни. Но сначала надо сказать о супругах Коттен. Характер г-на Пруста и его отношение ко всему, да еще при такой жизни, не только больного, но и почти уже отшельника, требовали огромной заботы, аккуратности и тщательности; к тому же он все замечал. Квартира на бульваре Османн была замкнутым миром, где очень много значила жизнь людей, окружавших г-на Пруста.

Еще до четы Коттен была Фелиция, старая служанка их семейства; может быть, она появилась у его родителей и после рождения г-на Пруста и его брата Робера, но, кажется, жила у них еще прежде того. Я знала ее только по рассказам г-на Пруста. Судя по всему, она была великой кулинаркой и всех баловала своими рецептами. Он часто вспоминал ее вареную говядину: «А студень был совершенно прозрачный. Такой вкусный!.. Вы и представить себе не можете!» Это знаменитое мясо вошло даже в его роман. Фелиция была высокая, худая и держалась с достоинством. Иногда она одевалась в народный костюм: «Если бы вы ее видели в этом великолепном на­ряде!». После смерти матери г-на Пруста, последовавшей почти сразу за кончиною отца, Фелиция переехала с г-ном Прустом в Версаль, куда он удалился на несколько недель, а потом устраивала его на бульваре Османн и оставалась там до появления Никола.

Никола Коттен тоже служил в их семье, откуда ушел на место крупье в модном тогда Английском клубе. Г-жа Пруст постоянно говорила сыну, чтобы он больше никогда не брал его:

—     Марсельчик, если Никола захочет вернуться, не соглашайся. Он очень мил и приятен, но в этой своей должности крупье научился допивать бутылки, и это уже совсем не тот человек.

И когда, наконец, Никола стал просить г-на Пруста взять его обратно — как предвидела его мать, — Фелиция вспомнила о ее предостережении и сказала, что, если его возьмут, она уйдет. Так она и сделала. Я не сомневаюсь, что г-н Пруст решил взять Никола из приверженности к той жизни, которая у него была при родителях и которой он так дорожил. А Фелиция стала уже совсем старой, и тем более никто не смог бы быть таким камердинером, как Никола: вышколенный, заботливый, всегда на своем месте и с чувством собственного достоинства. Но г-н Пруст нашел его ужасно переменившимся. Потом он рассказывал мне:

—     Сначала я подумал, что он болен, и даже испугался, как бы мне не заразиться. Пришлось вызывать доктора Биза осмотреть Никола.

Этот доктор Биз был его врачом. После осмотра он успокоил г-на Пруста: Никола здоров и не заразен; просто у него изношенное сердце, которое надо беречь. Это было тем более странно, что за все время, когда я его знала, он был свеженький, как роза. Г-н Пруст взял его, а поскольку Фелиция ушла, да Никола успел еще и жениться, появилась и его жена, Селина. Они жили в комнате на бульваре Османн с 1907 года. Уже потом я узнала, что г-н Пруст сказал Никола:

—     Я вас беру на одном важном для меня условии: чтобы у меня была возможность выходить из дома, когда мне захочется.

Это означало, что у Никола никогда не будет отпуска. Но он не понял смысла этих слов и, очень смутившись, отвечал:

—     Да что вы, г-н Марсель, вы же знаете, что всегда совершенно свободны!

Помню, как тогда удивила меня эта манера Никола говорить «г-н Марсель».

Когда я спросила его об этом, он объяснил:

—     У них в семействе профессор Адриен Пруст был «г-н Пруст», а чтобы отличить сыновей, их называли «г-н Марсель» и «г-н Робер». У меня так и осталась эта привычка.

Никола позволял себе некоторые вольности в выражениях, сохранившиеся еще от службы у родителей г-на Пруста. Помню, я как-то пришла к ним и сидела на кухне, когда он появился с брюками в руках вне себя от ярости и, показывая их, сказал:

—     Вот полюбуйтесь, я так старался отгладить складку, а этот растяпа за­мочил их, когда мыл ноги. Теперь делай все заново.

Такая манера казалась мне странной и даже шокировала из-за незнания тогдашних отношений. Удивляло меня и кое-что другое. Часто, например, когда я уходила, Никола просил:

—     Вам не трудно по пути забросить это в «Божоле»?

«Божоле» — так называлась винная лавочка на улице Аркад.

Хозяин, толстяк, не отличавшийся вежливостью, брал у меня конверт, полученный от Никола, и кидал в корзину к другим конвертам. Я плохо понимала, что все это означает, но ни о чем не спрашивала, ведь меня его просьба нисколько не затрудняла. К концу дня Никола начинал нервничать, принимался крутить прядь волос на лбу и поглядывать на часы. Наконец, говорил:

—     Я на минутку, за газетой. Если он позвонит, я сейчас...

И, действительно, всегда возвращался бегом, заглядывая в газету, неизменно на одну и ту же страницу.

Только потом, когда я рассказала об этом г-ну Прусту, он, посмеявшись, объяснил мне:

—     Так вы не поняли, Селеста? Вы относите его пари, а хозяин «Божоле» — это, как теперь говорят, «бук»[1]То есть букмекер, маклер азартных игр. (Примеч. переводчика).
. Поработав крупье, бедняга Никола не только научился допивать бутылки, он еще пристрастился к игре.

Все это не мешало ему оставаться таким же милым и преданным, и я понимаю привязанность к Никола г-на Пруста. Мне самой никогда не приходилось жаловаться на него. Другое дело Селина.

По просьбе брата ее устроил в больницу г-н Робер Пруст, уже получивший известность как ассистент профессора Подзи, который сам ее оперировал и лечил. И, естественно, г-н Пруст сразу же заявил Никола:

—     Придется нам как-то устраиваться, чтобы вы могли каждый день навещать жену. А может быть, попросим г-жу Альбаре, если ей не трудно, приходить на время, когда вы будете в больнице?

Я ответила, что с удовольствием помогу им. Вот так я и привязалась на эту цепь.

Было договорено, что я буду приходить к двум часам, когда г-н Пруст отпускал Никола, и заниматься на кухне до его возвращения в четыре или в пять, а потом уходить.

Никола все мне объяснил очень подробно. К моему приходу г-н Пруст уже выпьет свой утренний кофе, и тут мне нечего беспокоиться. Единственно, иногда «г-н Марсель» выпивал через какое-то время и вторую чашку, для которой оставляли еще один круассан. На этот случай или если я понадоблюсь «г-ну Марселю» для чего-то другого, он показал мне на стене большого коридора табло с черными лунами, по одной  для  каждой  комнаты; он позвонит два  раза — и  одна  из  лун  станет белой, всегда та же самая, от его комнаты. Если круассан еще оставался, я буду знать, что делать; если нет, — надо пойти спросить.

И он мне дотошно объяснял:

—     Как только позвонит, сразу идите. Хоть вы и не знаете квартиру, но все очень просто, не ошибетесь. Идите по коридору, потом через переднюю и большую гостиную, там еще одна дверь. Подойдя к ней, ни в коем случае не стучите, а сразу входите. Он позвонил и уже ждет вас. На столике около кровати увидите большой серебряный поднос, на нем серебряный кофейник, чашка, сахарница и молочник. Ставьте на поднос блюдце с круассаном и уходите.

Никола все время повторял:

—     Главное, ничего не говорите, если он сам не будет спрашивать.

Итак, приходя, я ждала на кухне и чувствовала себя как-то неспокойно в этой большой беззвучной квартире, мне совсем незнакомой, где был он, для меня невидимый и неслышимый. Самое странное, но я не припомню, чтобы хоть когда-нибудь тяготилась этими часами ожидания. Я ничего не делала, даже не читала. И ни одного звонка. Лаже никто не приходил. Совсем никто.

Так тянулись дни, и я уже поняла, что он так никогда и не позовет меня. Возвращался Никола и спрашивал:

—     Не вызывал?

Поболтав с ним немного, я уходила.

Но вот однажды два звонка. «Два  звонка — значит,  нужен   круассан», — так учил меня Никола. Беру круассан. Кладу на блюдце и пошла. Иду, как было сказано, через прихожую, потом через большую гостиную, без стука открываю дверь, раздвигаю портьеру и вхожу.

В комнате невообразимый дым, хоть ножом  режь. Никола предупреждал меня, что иногда г-н Пруст, проснувшись, сжигает окуривающий порошок из-за своей ужасной астмы, но я никак не ожидала такого облака. При всей своей обширности комната была густо наполнена дымом. У изголовья едва светила лампа под зеленым абажуром. Я увидела кровать из бронзы и на белой простыне зеленый отсвет, а вместо самого г-на Пруста только белую рубашку и плечи, прислонившиеся к двум подуш­кам. Лицо закрывали тень и туман от дыма, и оно совсем было не видно, я только чувствовала на себе его взгляд. К счастью, на столе поблескивали серебряный поднос и кофейничек. Не глядя вокруг, я подошла к ним, а когда уже вышла, так и не смогла бы описать обстановку комнаты, ставшей для меня потом столь привычной; все скрадывала полутьма, да я была еще и под впечатлением этих глаз. Поставив блюдце с круассаном на поднос, я поклонилась невидимому для меня лицу, а он только помахал рукой в знак благодарности, без единого слова. И я вышла.

Правда, в то время я была не очень-то храбрая; скорее, даже боязливая, чуть ли не ребенок в свои двадцать два года, особенно после того, как лишилась материнской заботливости. Да еще вся таинственность этой квартиры и этого человека в постели, окутанного облаком дыма; его комната, казавшаяся выше от высоких окон и длинных голубых портьер, закрывавших полуденный свет; и где-то высоко под потолком погашенная люстра в дымном тумане.

Только вернувшись в кухню на свой стул, я вполне ощутила сильное впечатление от стен этой комнаты, похожей на огромную коробку, обитую изнутри проб­ковыми листами, чтобы в нее не попадал никакой звук. Меня это тем более поразило, что напомнило один случай из моего детства в родном Лозере. Я ходила в школу к монахиням, которые прогуливали нас по воскресным дням. Однажды мы пошли за два или три километра осматривать только что открывшийся карьер. Может быть, я была любопытнее других и поэтому забралась совсем одна в какую-то галерею. Там стояла тишина и не доносилось криков детей. Затухающий дневной свет слабо ос­вещал медово-коричневые земляные стены; я подумала: «Как внутри коробки». Меня это очень поразило, но тогда я не показала виду.

Прекрасно помню, что с того первого раза эта комната словно завораживала меня. Я как бы перенеслась в ту галерею с приглушенными звуками. Наверное, я была похожа на удивленного ребенка. И, конечно, его глаза, хотя и невидимые, смотрели на меня. Я даже уверена, в тот день он специально дождался, когда уйдет Никола, чтобы попросить свой круассан. Он хотел проверить меня. Уже когда я носила пакеты, а потом письма, он вызывал консьержку, чтобы осведомиться обо мне — как я держусь, не слишком ли болтлива и развязна? Но сама я и не подозревала ни о чем, тем более о предстоявших мне вскоре сложных обстоятельствах.

Все-таки первый шаг был уже сделан. И дело не в том, что я имела честь побывать в его комнате и поднести ему круассан. Даже не в моем любопытстве, как тогда в карьере. Было что-то неуловимое, исходившее от него и сразу тогда неосознанное. Если подумать, очень странно, что в первое время, когда я знала его по тем обрывкам и крохам, которые слышала от мужа и Никола — а это было трижды ничто, особенно с моим мужем, идеалом сдержанности, — у меня даже мысли не мелькнуло, что в этом человеке и его перевернутой наоборот жизни есть какая-то тайна. На­против, я почувствовала какое-то притяжение. И все те воплощения, каким он яв­лялся мне потом ежедневно, так и не смогли стереть первое впечатление от него — лежащего на бронзовой кровати, с невидимым лицом, совершенно неподвижного, кроме слабого жеста руки. Что ни говори, манеры его были совершенно необычны. По своей натуре он отличался от всех других, и поэтому имел не только великий талант; и сам человек, и его сердце были такими же.

А в общем, тогда у него не было причин иметь на меня какие-то виды, да и мне даже в голову не приходило, что я скоро окажусь в этом доме. Селина вылечилась, все пошло по-старому, и Никола уже не нужно было отлучаться.

К тому же я ведь и не делала работу Селины. И только если бы мне сказали, что больше не надо приходить на бульвар Османн, лишь тогда я поняла бы, насколько сама хочу бывать там, и как это уже вошло в мою жизнь.