То совершенство, к которому он всегда стремился, относилось и к его манере держать себя, в том числе к одежде и другим привычкам. Здесь тоже проявлялась его привязанность к прошлому. В последние годы кое-кто, особенно из узнавших его уже знаменитым, говорили, что он похож на человека из прошлого века. После войны мода сильно переменилась, а он носил платье старого покроя, с этими высокими и твердыми воротничками. Но только глупцы могли называть его смешным, не понимая той естественной элегантности, благодаря которой все ему шло, и все было на своем месте. Я не сомневаюсь, что для большинства знавших его он до конца так и оставался тем настоящим аристократом, каким я увидела его в ту первую встречу.

И прежде всего эта его манера держаться. Как я уже говорила, он был скорее высокого роста, худощав и при этом имел обыкновение как бы откидываться назад, что еще больше удлиняло его. Это вообще свойственно астматикам, они словно бы стараются освободить свое дыхание.

В нем не было ни малейшей скованности. Даже удивительно, что человек, который половину жизни проводил лежа, обладал такой гибкостью и грациозностью движений и жестов. Даже в постели, слегка склонив голову и подперев рукой щеку, он поражал впервые приходивших к нему своим шармом. А для меня это было непрерывное наслаждение, никогда не надоедавшее.

Помню, кажется, в 1919 году, уже после войны, г-н Пруст согласился принять г-на и г-жу Сидней Шифф, его больших почитателей из Англии, и снял для этого отдельный кабинет в «Рице». Потом он рассказывал, что, когда вошел одетый в смокинг, г-жа Шифф едва сдержала возглас восхищения.

—     И, знаете, что она сказала мне?.. «Я думала увидеть седого старца, а передо мной стоял молодой человек!»

Тогда ему было уже сорок восемь лет.

Стоит сказать, что еще одной поразительной чертой этого великого больного был цвет его кожи. Конечно, в постели он иногда походил на мертвеца. Но если воодушевлялся, или перед гостями, или придя домой, пусть даже утомленным, у него всегда был великолепный цвет лица, еще более оттенявшийся черными волосами, черными усами и блестящими черными глазами, не говоря уже о зубах невероятной белизны, которую он сохранил, несмотря на болезнь и почти полное отсутствие пи­тания. Я не помню у него зубной боли и ни одного испорченного зуба. Самое за­бавное, что прямо над нами, на бульваре Османн, квартировал великолепный дан­тист, американец г-н Вильяме, у которого лечилась одна из близких приятельниц г-на Пруста, г-жа Строе. Пару раз, выйдя от него, она заходила навестить «дорогого Марселя» и настаивала, чтобы он показался этому американцу: «Пользуйтесь слу­чаем, Марсель, даже если у вас ничего не болит. Он ведь прекрасный дантист! Луч­ший во всем Париже!» Хоть он и обещал ей, но, конечно, никуда не ходил.

В рассказах о его кокетстве доходили и до париков, и до того, что он подкрашивал себе глаза и лицо. Но темнота под глазами была у него от бессонной работы и болезни, а с кожей он вообще ничего не делал, ее красота и тонкость были совер­шенно естественны, в точности как на портрете Жака Эмиля Бланша. Для его черных усов и волос не требовалась никакая краска.

Форму усов он менял один раз, когда сбрил бороду, перед тем как я познакомилась с ним. Он носил их довольно длинными, но потом, уже после войны, един­ственный раз уступив моде (то ли по совету парикмахера, то ли его уговорили друзья из « Рица»), подстриг их под Шарло, но при этом спрашивал у меня:

—     Представляете, Селеста? Мне советуют носить усы, как у Шарло, и говорят еще: «Ведь вы так молодо выглядите».

Сделав это, он не переставал сомневаться:

—     Дорогая Селеста, вам не кажется, что у меня смешной вид с этой щеткой под носом?

Совсем нет, сударь, напротив, это и вправду молодит вас.

Он радовался, да я и не лгала — такие усы действительно делали его моложе.

Нельзя сказать, чтобы у него было кокетство в костюме, тем более при таком простом и строгом гардеробе. И он почти не обновлял его, во всяком случае на моей памяти. Впрочем, для этого и не было особой надобности: лежа в постели, он ничего не изнашивал. Кроме кабурского вигоневого пальто, оставалось еще только то, которое лежало на постели для внутреннего употребления, да еще норковая шуба и черное пальто. Из костюмов при мне было сшито два или три, вот и все.

Он всегда одевался к венецианскому карнавалу на бульварах, и для этого в квартире делалась примерка. Ему очень нравился один пожилой английский закройщик, которого я прекрасно помню, — два или три раза я должна была сказать ему, когда он приходил, что г-н Пруст никак не может принять его, то ли из-за астмы, то ли ему был нужен отдых после работы. Этот добряк уже привык к такому приему и, ответив со своим английским акцентом: «Когда г-ну Прусту будет удобно», — уходил.

Кроме фрака и смокинга, имелись еще несколько визиток, которые он носил с брюками в полоску. Иногда он надевал черный пиджак. Все, конечно, сшитое по мерке.

У него была целая коллекция жилетов, дорогих, но однотонных. Помню, что он заказал себе особенно красивый жилет из красного шелка на белой шелковой подкладке. Он примерил его и показал мне, поворачиваясь перед зеркалом. Потом сказал:

—     Нет, конечно же, нет. Это хорошо для такого денди, как Вони де Кастеллян. А я не хочу быть посмешищем.

Жилет был отправлен в шкаф, и он никогда его не надевал.

То же самое и с игрой в галстуки. Кроме бабочек (черных для смокинга и белых для фрака), все остальные были строго сдержанные и только один яркий, который надевался очень редко. Одно время он носил банты от «Либерти», но они ему надоели, я видела их только в коробке.

Что касается обуви, то это всегда были ботинки на пуговицах, кроме одной пары — за восемь лет, — которую он поручил мне купить.

Было велено взять такие же, как всегда, — черные лаковые ботинки в магазине «Старая Англия», на углу бульвара Капуцинов и улицы Скриб. Я толком не поняла адрес и зашла в маленький шикарный магазинчик, тоже на бульваре Капуцинов, и купила там лаковые туфли с бежевым верхом. Я взяла их на пробу, потому что они не были совершенно черными. Когда г-н Пруст увидел их, они почему-то понравились ему, и он сказал:

—     Посмотрим, надо попробовать.

Найдя эти туфли весьма элегантными, он потом всегда надевал их, но, конечно же, не к черному фраку.

Обувь он изнашивал ничуть не больше, чем одежду, потому что ездил только в такси, а ходил по коврам или по паркету. И, конечно, как человек привычек, во всем ненавидел какие-либо перемены. Ему было хорошо с уже давно носившимися вещами. Кроме того, выбирать, примерять, покупать — все это требовало времени и усилий. Тем более и выходил-то он только в те часы, когда магазины были закрыты, поэтому сам ничего не покупал, а только заказывал.

Заниматься туалетом — это была уже целая история, которая сильно утомляла его, здесь он признавал помощь парикмахера и никого более.

Часто я видела, как он в постели занимался ногтями, и с какой тщательностью! Но зато сам он никогда не брился, а если не выходил из дома и никого не ждал, так и оставался небритым. Но когда ему нужно было куда-нибудь идти, я быстро бежала к г-ну Франсуа, неподалеку, на бульваре Малерб. Он, наверное, ходил еще к отцу г-на Пруста. Г-н Франсуа сразу же являлся, это было всегда вечером; весь набор его инструментов — ножницы, кисточки, щетки и бритвы, — так и лежал у нас на бульваре Османн. Но все остальное в туалете г-на Пруста оставалось тайной. Когда он лежал в постели, даже не могло быть и речи, чтобы положить ему грелку или, например, поправить рубашку на спине. В интимной сфере он отличался крайней стыд­ливостью. И, думаю, совсем не потому, что я была женщиной; по моим наблюдениям, точно так же дело обстояло и при Никола.

Никогда, абсолютно никогда, ни один человек не входил в туалетную комнату, когда он был там.

Меня всегда смешило мнение тех людей, которые принимали за реальность то, что г-н Пруст приписывал «Рассказчику» в своей книге, и думали, будто это происходит с ним самим. Он, например, пишет, как служанка Франсуаза входит без пре­дупреждения и застает «Рассказчика» с голой Альбертиной. А раз уж г-н Пруст взял Фелицию, Селину и меня, чтобы вывести эту служанку, они думают, будто и я вхо­дила таким же манером и видела всяческие сцены. Здесь можно сказать только одно — они совершенно не знали г-на Пруста. У нас было строжайше запрещено входить в комнату без вызова! А что касается всяческих сцен, то это сама по себе  целая история, к ней я еще вернусь в своем месте. И вообще думать, будто его книги списаны с жизни самого г-на Пруста, значит по меньшей мере, принижать его воображение.

Еще до того, как г-н Пруст в конце 1914 года отказался от телефона, я часто звонила по его делам, а поскольку он всегда прислушивался к звонкам, двери и в его комнату, где был аппарат, и в туалетную комнату оставались открытыми. Поэтому иногда мне случалось видеть некоторые подробности его туалета.

Но не более того, что он до бесконечности чистил зубы и никогда не пользовался мылом, а только прикладывал к лицу смоченные салфетки из-за чрезвычайной нежности его кожи, которая не переносила трения. При этом весь остальной туалет был уже почти закончен, брюки и верхняя рубашка надеты, оставалось только лицо.

Он всегда соблюдал скрупулезную чистоту, ведь его отец был не только знаменитым врачом, но еще и специалистом по гигиене. От него г-н Пруст перенял страх перед микробами, что уже само по себе побуждало его к маниакальной чистоте.

Да и не он один отказался от мыла. Мне рассказывали, что таким же был и великий английский писатель Бернард Шоу, который считал мыло противоестественным и вредным и мылся только чистой холодной водой.

Правда, г-н Пруст не доходил до этого. Ему была нужна горячая вода, даже очень горячая. И если он не пользовался никакими туалетными средствами, ни одеколоном, ни кремами из-за запаха, то зато все время употреблял патентованный дезинфектант, которым полоскал не только рот, но и горло при малейших неприятных ощущениях.

Вспоминаю про один редчайший случай, когда у него на носу появился нарывчик и он протер его своим дезинфектантом, после чего нарыв сильно воспалился, и тут я увидела, как г-н Пруст забеспокоился, что случалось с ним довольно редко.

—     Он растет. Придется, пожалуй, вызвать доктора Биза.

Доктор Биз не заставил себя ждать и, выслушав г-на Пруста, разволновался:

—     Какая неосторожность! Вы могли внести себе сильную инфекцию. Бывали случаи, когда они распространялись даже на мозг.

Когда все прошло, г-н Пруст много смеялся над этим, передразнивая волнение доброго доктора.

Но все-таки он так и употреблял везде свой дезинфектант — даже в воде для мытья рук, что, впрочем, меня совсем не удивляло.

Конечно же, туалет, как и все прочее, представлял собой раз и навсегда заведенный ритуал. Сначала баня для ног, потом два кувшина горячей воды с кухонной плиты. В то время на бульваре Османн еще не провели водопровод, кроме крана в кухне.

У него был красивый, с золотым узором эмалированный таз для ног, единственное украшение туалетной комнаты, если не считать еще большую щеточницу черного дерева с его серебряным вензелем.

Сначала я просто пугалась горячей воды, которой он мылся, где-то около 50 градусов, но потом убедилась, что это тоже рассчитано, — пока начиналось мытье, вода остывала до нужной температуры.

Что касается нательного белья, то, перед тем как выходить из дома, он полностью менял его. Носил он только шерстяное от фирмы «Расюрель». Однажды я ку­пила ему другое, показавшееся мне хорошим и красивым, но он так и не надевал его.

Рубашки, как и вода, тоже нагревались, и на кухне все время жарко топилась большая печь. Я заранее клала белье в духовку, чтобы оно успело прогреться, а когда он просил его, выкладывала на стул.

Еще до того, как он начинал заниматься своим туалетом, все должно было быть приготовлено — вода, одежда, салфетки — и разложено по своим местам на столике и стульях. После этого я уходила, а он вставал, одетый в пижаму и шерстяную рубашку; если было холодно, сверху надевалось черное пальто на клетчатой подкладке. На ногах были или шлепанцы или большие суконные туфли с застежками, которые он обычно носил дома.

Следует отдельно сказать о церемонии с салфетками. Всякий раз я готовила целую стопку, штук двадцать; он промокал себя каждой всего по одному разу, а по­том таким же манером сушил кожу. Этих тонких нитяных салфеток был громадный запас, и все они отправлялись для стирки в заведение Лавинь, потому что в квартире ничего не стирали.

Впоследствии, уже после его смерти, я служила в отеле на улице Канетт, и там на пятьдесят комнат в стирку шло не больше белья, чем у г-на Пруста. Иногда, глядя на эти кучи, я говорила ему:

—     Сударь, только подумать, сколько вы тратите понапрасну денег!

—     Каких денег, Селеста?

—     Все эти салфетки совершенно чистые, а вы кидаете их!

—     Дорогая Селеста, вы просто не понимаете, от слишком мокрых салфеток у меня трескается кожа.

Чистка зубов также обходилась в целое состояние. Он пользовался всегда одним и тем же мельчайшим порошком, приготовленным по рецепту его отца в аптеке Леклерка. Зубы он тер щеткой, беря порошок раз пятьдесят, и в результате все по­крывалось им, зеркало, столик и он сам, и уже перед самым выходом, случалось, я говорила ему:

—     Сударь, вы замочили воротничок! Это плохо для горла.

Или:

—     Сударь, вы запачкали галстук, он весь белый.

—     Но я же закрывал его салфеткой!

А если я настаивала, говорил:

—     Да нет, оставьте так, дорогая Селеста. Ведь люди встречаются со мной не ради галстуков.

В конце концов он все-таки соглашался, чтобы я смахнула порошок.

Но это, пожалуй, и все, что мне было позволено. Говорили, будто я завязывала ему галстуки. Никогда в жизни! Да я и не умела это делать. Зато с какой скоростью проделывал это он сам, можно было подумать, что он упражнялся Целый день! Единственное, что он просил иногда, так это помочь с пуговицами на манишке.

Только один раз, уже перед самым концом, уже собравшись выходить, он сидел, усталый до изнеможения, но полностью одетый, и попросил:

Селеста, сделайте милость, дайте мне мои ботинки.

Он надел их, но я вдруг опустилась перед ним на колени и мгновенно застегнула пуговицы; тогда он со страданием в голосе проговорил:

—     Пожалуйста, Селеста, не нужно!

—     Но, сударь, все уже готово. Почему вы не хотите? Когда я поднялась, у него на глазах были чуть ли не слезы, и он с нежностью сказал мне:

—     Ах, Селеста, я вас так люблю!

С ним я чувствовала себя иногда матерью, а иногда ребенком.