На следующее утро все мы сели в поезд, согласованный с пароходным расписанием, направляющийся в Ливерпуль. Польские члены труппы смотрели, как англичане – девять девушек и я – прощались на платформе со своими родителями. Мы взошли на борт «Императрицы Франции» почти в сумерках. Это было старомодное судно, в столовой стояли длинные столы и вращающиеся стулья. Вокруг одного из таких столов тем вечером уселись за обед двадцать восемь человек, и это было в последний раз перед чередой дней, когда большинство из нас могло хоть что-то съесть, так как на следующее утро мы попали в сильную качку у побережья Ирландии, и я остался единственным представителем труппы, способным, как обычно, есть яйца и бекон. А Джоун Уорд оказалась единственной девушкой, которой хватало смелости присоединяться ко мне на палубе в первые дни. Большинство членов труппы не покидали своих коек, а миссис Добрже ужасно стонала в течение восьми дней. Даже сама мадам, считавшаяся, как мне сказали, хорошим мореплавателем, оставалась в своей отдельной каюте, так что я ее не видел. Мне приходилось довольствоваться разговорами с Мей, ее английской горничной, проводившей время в салоне за штопкой балетных туфель Павловой.

Когда мне не удавалось уговорить своих друзей выйти из кают, я занимался изучением польского языка. Казалось, это единственное, что мне оставалось делать, особенно после того, как я поранил колено и испортил брюки, пытаясь играть в теннис на палубе при неспокойном море. Польская «Грамматика», которую я приобрел заблаговременно, была, возможно, устаревшей, но все же я хоть и с трудом, но осиливал алфавит, цифры, названия предметов одежды и продуктов питания, «мир и его составляющие». Когда кто-то появлялся на палубе, у меня появлялась возможность попрактиковаться и одновременно поучить других английскому.

– Slonca za chodzie, – сказал Домбровский, указывая на горизонт.

– Закат, – ответил я и продолжал, указывая вниз: – Палуба.

– Poktad, – отозвался Домбровский.

Вскоре я обнаружил, что изучение польского не было абсолютно безболезненным процессом. Другой поляк, Нелле, научил меня говорить «спокойной ночи», а затем послал к Геранской, одной из молодых полек, собиравшейся уйти в свою каюту.

– Dobra noc, chli na noc, – весело улыбаясь, сказал я, ожидая, что она ответит мне такой же вежливой фразой.

Но она вспыхнула, злобно закричала на Нелле и ушла, ужасно рассерженная. Нелле был очень доволен и пустился по палубе в пляс, а я беспомощно стоял, не понимая, в чем дело. Позже я узнал, что все произошло так, как и планировал Нелле, поскольку мое неправильное произношение превратило старомодную рифму в нечто непристойное, что означало: «Спокойной ночи, и блох тебе в постель». Очень плохо!

Однажды вечером, когда большинство уже чувствовало себя лучше, Новицкий пригласил некоторых из нас к себе в каюту, чтобы поиграть нам на фисгармонии. Я никогда ни до, ни после не видел этого инструмента. Он походил на аккордеон, но присоединялся с помощью трубки к каким-то педалям, на которые нажимали ногами. Я сделал не слишком понятный рисунок этого инструмента в своем письме к матери – мне было трудно писать ей, не имея почти никаких новостей. Другая музыка, которую мы имели возможность слушать, – это музыка джаз-оркестра, снисходившего до нас, пассажиров второго класса, по утрам. Это был довольно странный опыт танцевать фокстроты, уанстепы и вальсы в салоне перед ленчем. Только пассажиры первого класса могли танцевать в более подходящее время – днем и вечером. Но мы не возражали потанцевать для разнообразия ради удовольствия, а когда волнение усиливалось, мы, по крайней мере, могли поддерживать друг друга.

– Morska latarnia, – сказал кто-то однажды вечером, взволнованно показывая на море. Маяк!

Итак, мы оказались у побережья Канады, а на следующий день уже плыли по реке Святого Лаврентия по направлению к Квебеку. Расписные каркасные домики, стоявшие вдоль берега, напоминали маленькие деревянные домики из фермерского набора, который был у меня в детстве. Они, казалось, еще больше увеличивали чувство нереальности, охватившее меня по приезде в Квебек. Мы остановились в очаровательном старом отеле, полы и стены которого находились по отношению друг к другу под какими-то странными углами. Помню, как, вставая из постели в первое утро, я долго ждал, когда пол под ногами качнется назад, как бывало на палубе в течение восьми дней до этого. Нам понадобился целый день для репетиций, затем мы дали два представления в зале Квебека и приехали в Монреаль, где дали четыре представления. Только тогда я, наконец, осознал в полной мере, что мы действительно ступили ногой на американский континент.

По приезде в Монреаль мы репетировали более пяти часов, и мне каким-то образом удалось справиться со своими партиями в «Фее кукол» и «Коппелии». Поскольку в тот период я сам был довольно замкнутым, то мой первый взгляд на людей меня не удовлетворил. Я даже записал в своем дневнике, что они были «дурно воспитанными, надутыми и самоуверенными». Наверное, в те дни я отличался излишней нетерпимостью. Я был так занят, пытаясь разобраться в своих партиях в балетах, так уставал после репетиций, так старался изо всех сил угодить мадам, что просто не был в состоянии ясно воспринимать окружающий мир. Время от времени я снова смотрю на эти программы для Монреаля осени 1921 года с их забавными объявлениями на английском и ломаном французском. Когда мне было восемнадцать, я, наверное, не обращал внимания на то, что сразу же под «Амариллой» размещалось объявление о лечении знахарем венерических болезней, не удивлялся я и тогда, когда видел на задней странице, что la grande danseuse polonaise ANNA PAVLOVA сделала одолжение рекламодателю, сказав, что le vin St.-Michel est l’excitateur par excellence. Il developpe la vigueur, donne l’endurance, entretient l’elasticite et la souplesse, c’est le tonique incomparable entre tous.

Работать над репертуаром было тяжело. Первой показывали «Фею кукол» с Павловой в заглавной роли, партнером ее был Новиков, Залевский исполнял роль хозяина магазина, Караваев – Арлекина, Нелле – поэта, Бутсова – говорящей куклы, Стюарт – тирольской куклы и Линдовская – испанской куклы (завидная роль, поскольку была первой ролью Павловой). В этом балете мне предстояло осуществить свое первое сольное выступление в роли Джека в коробочке, довольно маленькая роль, но она впервые дала мне возможность использовать гротескный грим. Во второй сцене я был одним из котов в танце котов и кроликов, пользовавшемся большой популярностью у зрителей, я же от всего сердца этот танец ненавидел. Цеплиньский был другим котом и разделял мое отвращение к нему, да и нашим партнерам он не нравился. Вспоминая этот номер, я удивляюсь, что он вообще имел успех. Затем происходило мое поспешное перевоплощение в Джека в коробочке, для чего приходилось выдержать борьбу за место у зеркала в артистической уборной, затем путь на сцену и в свой сундук, где приходилось сидеть скорчившись до тех пор, пока не прозвучит моя музыкальная реплика, тогда я отбрасывал крышку и выскакивал, потом меня, трясущегося, уносили со сцены. Приносили кукол: Арлекин, тиролька и «мама-папа», каждая со своим соло. Между англичанами и поляками постоянно разгорались споры о том, что говорить сначала – «мама» или «папа». Англичане всегда выступали за маму, поляки – за папу. Затем следовала кода, во время которой мы все одновременно исполняли свой отдельный танец в различных частях сцены. После этого впервые появлялась Павлова. Наверху небольшой, из нескольких ступеней, лестницы раздвигался занавес, и там стояла Фея кукол, Анна Павлова, в бледно-розовой балетной юбке, в розовом парике с жемчужной сетью поверх него и жезлом в руке. Зрители ждали, занавес снова закрывался, она не двигалась! Сюжет заключался в том, что богатый англичанин покупал Фею кукол, к большому огорчению игрушечного мастера, не хотевшего ее продавать, но тем не менее он доволен высокой платой, которую за нее получил, и закрывает свою лавку. Как только наступает темнота, Фея кукол оживает, превращает магазин в гостиную с огромной рождественской елкой и оживляет все остальные куклы и игрушки.

«Фея кукол» явно предок «Волшебной лавки» – старый венский балет, фаворит репертуара большинства европейских оперных театров того времени. Для этого балета некоторым из нас, включая Цеплиньского и меня, приходилось переодеваться в первой половине вальса. Я не сразу оценил, насколько хорошим костюмером был Кузьма, переодевавший нас с быстротой молнии. Неудивительно, что Павлова привезла его из России, со временем я понял, насколько он ценен. Костюмы котов были сшиты на высоких мужчин, и нам приходилось надевать резинки под колени, чтобы они не свисали. В танце было много pas de chat и jete, и, если бы не резинки, результат был бы комическим – по крайней мере для остальных участников кордебалета, стоявших, выстроившись в две линии, по обоим краям сцены. Животные – настоящие или люди, наряженные животными, – доставляют много хлопот на сцене. Если нам не приходится беспокоиться о ногах, то проблемы вызывают наши маски или хвосты. Даже если ты сам привык к своему хвосту, всегда найдется какая-нибудь неуклюжая скотина позади тебя, которая непременно наступит на него как раз в тот момент, когда тебе нужно идти или танцевать. Последовала серия танцев: «испанская кукла», «поэт и белые куклы», «менуэт», «флаги», «оловянные солдатики», а затем «коты и кролики». После этого пришел черед большого адажио Павловой и Новикова с их поразительным равновесием, от которого просто дух захватывало, с удивительной линией и с последующими искрящимися вариациями. Балет заканчивался в старинном стиле маршем и Schluss-Galop в исполнении всего ансамбля, а затем повторение любимого вальса для балерины и ее партнера.

То были напряженные дни. Приходилось много репетировать для «Амариллы» – я должен был разучить фарандолу и чардаш и быстро переодеться во время действия из придворного в цыгана. Амарилла была чудесной ролью Павловой. Это трагическая роль цыганки, приглашенной развлекать гостей на Fete Champetre, где праздновалась помолвка дворянина и богатой графини. Цыганка предсказывает графине судьбу: богатство, счастье, замужество, долгую жизнь – и вдруг обнаруживает, что жених графини – ее возлюбленный. Дворянин делает Амарилле знак не узнавать его. Она пытается убежать, но цыганский барон заставляет ее танцевать. В этом адажио партнером Павловой был Новиков, они держались с двух сторон за тамбурин. Цыганка на носках – это может показаться неправдоподобным, но все было верно по своей выразительности. Чудесные линии изысканно вылепленных ног Павловой, превосходно изогнутый подъем, плавные движения рук, свобода движения, гибкость тела, прекрасная линия шеи, изумительное выражение горячей любви и отчаяния – все это дополнялось мужественной грацией и драматическим сочувствием Новикова в роли брата Амариллы, а угрюмая жестокость Залевского, цыганского барона, контрастировала с беспечным равнодушием Варзинского в партии дворянина и Линдовской в роли графини. Я часто размышляю: многие ли зрители и актеры, находившиеся на сцене, осознавали чудо того, что они видели; все это казалось таким естественным, и все же я сомневаюсь, сможет ли современная балерина исполнить эту драматическую роль с большим успехом. Финальный танец Павловой в «Амарилле» был особенно замечательным своей выразительностью: отчаяние покинутой женщины передавалось чудными pas de bourree со склоненной спиной, что производило впечатление, будто она вот-вот лишится чувств. В самом конце, когда гости уходят в дом, дворянин возвращается к Амарилле и протягивает ей кошелек с золотом. Она швыряет ему кошелек обратно, а когда он разворачивается и безучастно уходит, она падает на землю, охваченная приступом отчаяния.

В Монреале во время одного из представлений оркестр играл без подготовки безнадежно плохо. Да и в целом «Фея кукол» прошла в тот вечер плохо. С самого начала все ощущали, будто что-то не так; мне казалось, что мы, четыре буффона, танцевали неправильно, а когда началось pas de deux принцессы Авроры и принца Дезире, положение не улучшилось.

Интересно, заметила ли публика? Нас в тот вечер как будто сглазили.

Наверное, это фиаско заставило Пиановского назначить репетицию на половину одиннадцатого утра в воскресенье, весьма непопулярный поступок. Никто не пришел раньше одиннадцати, а поляки вообще не явились. Я пришел в ярость, когда после трепака мне заявили, будто я сбился с темпа, тогда как я точно знал, что только я исполнил его правильно. Но конечно, если танцуют несколько поляков и один англичанин, легче всего обвинить англичанина. Вскоре я привык к такому отношению и счел его вполне естественным, но сначала меня это задевало. И я очень переживал бы, если бы не хорошие новости, которые принесла на хвосте сорока: мадам довольна моей работой, и я понравился ей в трепаке, за который мне досталось; так что жить стоило.

Как-то в воскресенье днем мы все отправились на прогулку в университетский парк Макджил, и мадам попросила у меня трость, чтобы легче было подняться на холм. Я был очень горд, впоследствии прикасался к этой трости с благоговением и думал о том, как будет гордиться мой брат – ведь трость принадлежала ему.

Мое первое знакомство с Соединенными Штатами состоялось в Портленде, штат Мэн. И это было плохо. Я даже написал домой, что склонен с благодарностью отнестись к Георгу III за то, что он не отменил налог на чай. Мне по-прежнему казалось, будто все имеют дурные манеры, но теперь я убежден, что заметил это только потому, что находился в окружении педантичных поляков. Как и большинство участников кордебалета, я почти не видел города – ресторан, почта, станция, иногда «Вулворт», так что с моей стороны было в высшей степени необоснованно судить об американском характере, не зная людей.

Наше выступление в Портленде состоялось в огромном зале, поначалу совсем не походившем на театр, но старательные рабочие сцены сделали рампу, по крайней мере, похожей на настоящую. «Коппелия», «Фея кукол» и различные дивертисменты продолжали составлять программу этого короткого турне с одноразовыми представлениями до тех пор, пока не начались наши выступления в «Манхэттен-опера» в Нью-Йорке. Еще до окончания турне возникли осложнения в отношениях с Викториной Кригер, которая хотела, чтобы ее имя напечатали на афише такими же крупными буквами, как имя Новикова. Не знаю, какие еще требования Кригер предъявила, но они, по-видимому, были довольно высокими, потому что их не выполнили, и она покинула труппу. Бутсовой пришлось срочно заменить ее в «Коппелии», а Гриффитс заменила ее в роли белой кошечки в «Фее кукол». Последнее, что мы услышали о Кригер, – это то, что она боялась лифтов и карабкалась за своей корреспонденцией на шестнадцатый этаж нью-йоркского офиса Сола Юрока.

Бутсову можно назвать героиней. Помню, как однажды в пятницу мы репетировали с десяти до шести с часовым перерывом на ленч, а в семь часов вечера она танцевала в «Волшебной флейте», где у нее было семь сольных танцев, затем следовал дивертисмент во второй половине, а на следующее утро ей пришлось вставать вместе со всеми нами, чтобы успеть на семичасовой поезд; днем она танцевала «Синюю птицу» (адажио, вариацию и коду) и дивертисмент, а вечером роль мадам в «Шопениане», снова «Синюю птицу» и «дивертисмент пиццикато». Теперь, когда я об этом вспоминаю, едва могу поверить, что такое возможно. Ее единственной наградой за все это стало освобождение от репетиции в воскресенье утром.

К счастью, после двухнедельного пребывания в восточных штатах наша жизнь более или менее вошла в колею, и мы сочли, что знаем три балета достаточно хорошо. Это дало мне возможность выкроить немного свободного времени, и я оглянуться не успел, как оказался вовлечен в «мир искусства». Это произошло благодаря Яну Цеплиньскому, впоследствии присоединившемуся к балету Дягилева. В каждом новом городе, каким бы он ни был маленьким, он непременно отправлялся осматривать музей или галерею. Я был полезен, потому что мог, по крайней мере, спросить, где он находится, и меня довольно быстро понимали. Очень скоро я ходил вместе с ним, получая от этого большое удовольствие. Мой отец был скульптором, и я рос среди статуй в человеческий рост, дрезденского фарфора и викторианских картин. Я был достаточно старомодным и считал, будто Америка слишком варварская страна, чтобы вмещать в себя что-то интересное с точки зрения культуры, и что мы, труппа Павловой, несем ее с собой. Я всегда буду благодарен польским танцовщикам, особенно тем, кто танцевал с труппой Дягилева, поскольку они помогли мне почувствовать, что мир искусства существует повсюду и что танцовщику следует изучить значительно больше, чем просто последовательность шагов. Со временем я понял, что сама Павлова первой поверила в это, если даже она не могла поладить с Дягилевым и не посещала с серьезным видом музеев в маленьких городках. А тем временем в Портленде я увидел один из старейших в Штатах домов, построенный около 1800 года и меблированный в старом колониальном стиле. Город очень им гордился и открыл по соседству картинную галерею. Помню медальон Вашингтона Веджвуда, который считался единственным в Соединенных Штатах.

Мы были заняты не только вечерами и приемами, как люди порой полагают, мы слишком много работали, и руководство защищало не только Павлову, но и всю труппу от напряженной общественной жизни. А тем временем по вечерам, стирая или штопая, я продолжал заниматься польским языком, заканчивал свои письма домой словами «Do Widzenia» и практиковался писать свою новую фамилию по-польски Aldzeranow.

В начале ноября, когда прошло всего лишь три недели с тех пор, как мы покинули Лондон, а казалось, будто прошло три месяца, мы приехали в Нью-Йорк на двухнедельный сезон в «Манхэттен-опера», которым руководил мистер Оскар Хаммерштайн. Должны были состояться премьеры нескольких балетов, поскольку Сол Юрок, наш импресарио, настаивал на чем-нибудь свежем, чтобы возбудить аппетит утонченной нью-йоркской публики. Прежде всего балет, первоначально исполнявшийся в Париже под названием «Bagatelle», который мы репетировали в Лондоне, «Козлоногие» на музыку Саца. Мы часто называли его «Сац» без особой на то причины. «Очень странный балет, – написал я матери. – Но, думаю, обещает быть приятным. Мы все фавны, а мадам – нимфа, и мы сражаемся за нее». Я был очень взволнован, так как считал свою роль чрезвычайно ответственной для новичка. В самом начале балета я должен был внезапно выскочить из-за скалы, позже я сражался с мадам и Новицким, который исполнял роль одного из множества фавнов. Двое из нас должны были ее поднять! Я держал ее за ноги, и мы бежали по сцене, подняв ее высоко над головами. Я гордился собой, как никогда, но в то же время испытывал ужас. «Козлоногие» представляли собой захватывающее зрелище еще и потому, что сцена сверкала красным закатом и небо постепенно меняло цвет. Нам это нравилось, и у нас возникло чувство, что мы наконец-то в настоящем театре. Но как ни странно, балет сочли слишком «модернистским» для Нью-Йорка, и после двух исполнений он сошел с репертуара.

Премьера «Диониса» прошла с большим успехом, а выступление мадам вызвало настоящую овацию. Сначала я удивлялся, почему она так любит Америку, но теперь начал понимать – она имела там потрясающий успех. «Дионис» был необычным балетом. Мне не понравилась музыка Черепнина, не могу понять почему, ведь я всегда любил современную музыку; сейчас я вспоминаю его как чрезвычайно красивый балет. Оформление было выдержано в стиле модерн. Декорации писали братья де Липски, держа перед глазами сначала синий, потом красный желатин, так как этот балет заключал в себя изобретенную де Липски идею об изменении декорации путем перемены освещения. Они писали не на специальной раме художника-декоратора, хотя в «Опера-Хаус» таковая имелась, но декорации были расстелены по сцене (это означало, что мы не могли репетировать), а они ходили вокруг с длинными кистями. На нас произвело огромное впечатление это новаторство и ничуть не смешило, что приходилось красить губы черным, чтобы надлежащим образом выглядеть при красном свете. Эту идею кто-то позаимствовал прежде, чем де Липски успели ее запатентовать, и этот прием стал широко использоваться как эффектное оформление в ревю. В «Дионисе» был ряд прелестных моментов, особенно танец-бодрствование Павловой в первой сцене, когда она, облаченная в одеяние жрицы со множеством покрывал, танцует с греческой лампой. Казалось, она плыла над сценой, ее одеяния, словно шлейф тумана, обволакивали ее движения, а лампа высвечивала выражение напряженной преданности на ее лице. Сюжет балета вкратце таков: по окончании вечерних ритуалов молодую жрицу оставляют бодрствовать у статуи Диониса. Уснув у подножия статуи, она видит сон, будто Дионис спускается со своего пьедестала и отвечает взаимностью на любовь, которую она питает к нему. Храм превращается в священную рощу в фантастическом саду, где танцуют вместе бог и жрица. На заре возвращаются остальные жрицы и находят ее приникшей к статуе и одетой лишь в хитон и сандалии, а остальные одеяния и покрывала лежат на земле. Дневной свет заливает храм, и ее, погруженную в транс, уводят. Статуя бога оживала с громким взрывом, и однажды в «Манхэттен-опера» после взрыва бумажные розы вокруг курильницы загорелись. Мы стояли за кулисами, смотрели pas de deux и очень волновались, поскольку Павлова танцевала, не обращая внимания на опасность. К счастью, цветы сгорели, и пламя не распространилось дальше, иначе возникла бы большая паника, но, похоже, публика не заметила ничего подозрительного.

Затем состоялась премьера «Польской свадьбы», стоившей Пиановскому немалой головной боли на Уэст-стрит. К счастью, она имела огромный успех. Хотя к этому времени я почти уже привык ежедневно видеть чудо танца Павловой, но тем не менее эта постановка меня просто очаровала. На Павловой было прекрасное белое подвенечное платье, украшенное серебряным с голубым узором, нанесенным особыми блестящими красками. Костюм был изготовлен китайским художником, и Павлова так радовалась ему, как маленькая девочка новому нарядному платью. Этот балет был особенно интересен для меня тем, что полностью состоял из характерных па, и даже мадам не танцевала там на пальцах. Вскоре мадам передала эту роль Бутсовой, так что у Хильды стало три балета вместо одного; мы очень гордились, что наша английская балерина выдвигается на передний план. «Польская свадьба» не отличалась излишне подчеркнутым крестьянским стилем, характерным для «Русского танца», здесь придерживались традиционного заднего фона с замком вдали и передними кулисами с крестьянскими домиками. Исполнялся балет в подлинных польских крестьянских костюмах. Я до сих пор помню волнение, охватывавшее меня, когда я смотрел финальную мазурку, в которой шестеро отобранных танцоров из Варшавы танцевали свой национальный танец, причем продемонстрировали его так, как никто не танцевал ни до, ни после. Пиановский исполнял роль жениха, Линдовская танцевала куявяк, а Стюарт, Новак и Балишевский восхитительное pas de trios. Мне довелось участвовать только в краковяке во время этого турне. Мы с Караваевым были единственными участниками – не поляками, и я до смешного гордился собой.

Во время нашего нью-йоркского сезона было довольно много нелепых происшествий. Нью-йоркские зрители не принимали антрактов более четверти часа, а это означало, что мы должны были переодеваться и менять грим в ужасной спешке. Во время первого исполнения «Козлоногих» я обнаружил, что мой парик слишком мал, а борода велика, но обнаружил я это слишком поздно. К концу балета я потерял бороду, один рог рос у меня из макушки, а второй откуда-то из шеи, пучки светлых волос торчали из-под рыжего с белым парика. К счастью, сцена во время действия постепенно темнела, поэтому, возможно, это было не так заметно.

Однажды Новицкий, сидя на стуле за кулисами, пропустил свой выход в танце котов и кроликов в «Фее кукол», а когда, наконец, вышел на сцену, стал танцевать ужасно плохо, все путая. Затем дела пошли все хуже и хуже. Во второй половине программы исполнялся «Богемский танец»; я отрепетировал одну из партий второго ряда, поскольку Нелле, тоже поляк, не явился на репетицию. Я поспешно вернулся, переодевшись, а Нелле вдруг бросился ко мне со словами:

– С кем ты танцуешь «Богемский», Альджеранов?

– С Тамариской, – ответил я, имея в виду Тамару Фриде.

– Нет, с Тамариской танцую я, – прошептал он настолько решительно, будто только что получил указания на этот счет.

Я принялся в отчаянии озираться в поисках Пиановского, но не увидел его нигде. Если Нелле танцует сзади, значит, я должен буду танцевать впереди, и я принялся искать Рейчел, чтобы сказать, что буду танцевать с ней. Па были довольно трудными, а я не репетировал их, имел лишь приблизительное представление о том, как это делается. Прежде чем успел что-либо обсудить, я увидел месье Дандре, отдающего распоряжение открыть занавес. Рейчел выбежала на сцену, и я последовал за ней, изо всех сил пытаясь припомнить все па этой партии. Я поднял глаза туда, где должна была находиться другая пара переднего ряда: Новицкий и его партнерша, но их вообще не было. Я подумал, что совершил ужасную ошибку, но единственное, что мне оставалось, – это продолжать танцевать. Затем музыка изменилась, и теперь я знал, что мне делать дальше. Я продолжал танцевать, и где-то посередине танца появился Новицкий. Кто-то рассказал мне впоследствии, что Новицкий сказал Нелле за кулисами:

– Если ты не будешь танцевать в переднем ряду со своей стороны, то я тоже не буду танцевать на своем месте.

Нелле заявил, что не будет танцевать в первом ряду, как я полагаю, в порыве раздражения, но не мог изменить своего решения, поскольку на сцену уже вышел я. От всего этого я пришел в ярость, но что я мог сказать? Польская грамматика не помогла мне.

Я всегда считал поляков очаровательными спутниками. Как-то я пообещал отвести их в китайский квартал, и однажды после репетиции они напомнили мне об этом, протанцевав китайский танец из балета «Щелкунчик». Танец был для них самым простым способом общения со мной. Мы отправились в китайский квартал, как делают все, и, как и все, были немного разочарованы, не обнаружив никаких следов невероятных пороков и преступлений. Большее впечатление на нас произвели яркие огни Бродвея, намного более яркие, чем огни Лондона. Легковой автомобиль казался там в два раза реалистичнее, чем на Пикадилли, а особенно нас позабавили танцующие маленькие человечки, прославляющие наслаждение мятной жевательной резинкой «Риглис». Они были очень похожи на шутов из «Сказок». Я также помню раскачивавшийся взад и вперед большой колокол, маленького ребенка, тащившего догкарт, стрелка из лука, пускающего стрелу в цель, и тигра, переступающего ногами на огромном шаре. Одна из англичанок заявила, что это «совсем как Хрустальный дворец в прежние времена, только без взрывов».

Мы посетили музей изобразительных искусств «Метрополитен», и я написал своей матери, что это «действительно довольно хороший музей». Но в действительности, обладая всей своей мудростью восемнадцати лет, я решил, что скульптуры очень плохо расставлены, и все эти колоссальные слепки с греческих и римских шедевров составлены беспорядочной грудой, представляя собой какую-то подавляющую массу, а бедные посетители осторожно пробираются между ними, время от времени с тревогой вглядываясь в безмятежные лица, лишенные носов, чтобы удостовериться, что те не гневаются. Хотя в то время я еще не слышал о Джеймсе Тёрбере, но впоследствии часто думал, что мы с моими польскими друзьями принадлежали к одной из карикатур мастера.

Но во время этого лихорадочного нью-йоркского сезона мы не слишком много видели город, хотя нам показывали достопримечательности: Вулворт-Билдинг, статую Свободы, зоопарк в Бронкс-парке, и нас фотографировал рекламный отдел Сола Юрока. Я снял комнату на Западной Тридцать третьей улице очень близко к театру, так что мне не приходилось тратить много времени на дорогу. Помнится, моей хозяйкой была довольно примечательная дама с юга, я платил ей десять долларов в неделю.

«Манхэттен-опера» приносил нам много несчастных случаев – растянутые лодыжки и пораненные колени, казалось, имели место каждый день. Суеверные коллеги утверждали, будто это происходит потому, что мы осмелились поставить балет о старых богах, имея в виду «Диониса». Затем бедняга Кузьма, наш костюмер, упал в беспечно оставленный открытым люк. Группа умелых рабочих сцены устанавливала поблизости декорации, но если даже они и видели, что он упал, то ничего не сделали для того, чтобы помочь ему. Если бы Домбровский не стал свидетелем несчастного случая и не поспешил на помощь несчастному Кузьме, тот, возможно, оказался бы похоронен под декорациями. В результате Кузьма сломал два ребра, и, пока он выздоравливал, мы без него просто пропадали. Нам предоставили одну костюмершу, но она понятия не имела о мужской одежде. Однако никто ни разу не вышел на сцену не в своем костюме, так что, полагаю, у нас, как и в танцах, все было «хорошо».

Мы все обратили внимание на то, что мадам сильно кашляла, и очень беспокоились за нее, поскольку улучшения не наступало, но, как обычно, не слышали от нее ни слова жалобы. Интересно, жаловалась ли она в тот вечер, когда какой-то «умник» включил паровое отопление в середине «Лебедя». Ей пришлось танцевать под аккомпанемент шипения и бульканья сотни труб и радиаторов, почти полностью заглушивший музыку, представлявшую собой, как всегда, соло виолончели под аккомпанемент арфы.

Однажды вечером мне довелось испытать волнующий момент – увидеть из зала, как она танцует «Мексиканский танец». У меня возникло ощущение, будто вижу Павлову в первый раз, хотя я видел ее каждый день, и Бог свидетель, как я преклонялся перед ее мастерством, но это был новый опыт. Я снова превратился в юношу зрителя, сидящего в партере, а Павлова была прекрасной веселой девушкой, кружившейся рядом в яркой юбке. Эта девушка конечно же не могла быть нашей мадам, допускавшей такие сильные выражения, если мы плохо танцевали, упражнявшейся каждый день часами и выглядевшей порой ужасно усталой, хотя никогда не признавалась в усталости. Но это была мадам, и я в очередной раз понял, почему Павлова была Павловой. Слышал, что руководство современных балетных трупп часто запрещает своим членам смотреть представления из зала, я никогда не мог понять этой недальновидной политики. Если бы я не имел возможности смотреть таким образом выступления Павловой, то, уверен, не смог бы впоследствии стать ее партнером.

Но в то время такая похожая на сон идея казалась столь же маловероятной, как возможность космического путешествия. Присущие Павловой абсолютный самоконтроль и безупречная законченность танцевальной техники, казалось, еще больше подчеркивали царившую среди нас анархию. Как часто, проспав, я в панике бежал в театр и видел, что репетиция еще не началась, а некоторые на нее вообще не являлись. Я никогда не питал иллюзий, будто мы представляем собой великолепный кордебалет, но, если бы кто-то нес ответственность за соблюдение дисциплины, мы смогли бы оказывать Павловой ту поддержку, которую она заслуживала, на каждом представлении.

Когда нью-йоркский сезон подошел к концу, я понял, что мне будет не хватать утонченности этих зрителей, когда мы отправимся на широкие открытые пространства. Еще я сожалел, что у нас было так мало времени на осмотр достопримечательностей. Времени не хватало буквально ни на что, но в воскресенье перед отъездом нам повезло, и мы смогли послушать Шаляпина в «Манхэттен-опера». Зал был переполнен, и мы все столпились в кулисах. Говорили, что Шаляпин плохо себя чувствует, но никто из слышавших этот великолепный голос не догадался бы об этом. Я понял, что они с Павловой были не только близкими друзьями, но и величайшими в мире артистами.

Мы упаковали чемоданы, готовясь к турне от побережья до побережья; просмотрев план гастрольной поездки, мы обнаружили, что за четыре месяца должны будем посетить не менее семидесяти городов.