Позже в ноябре пришло время путешествия по широким открытым пространствам. Сначала три представления в Филадельфии, два в Вашингтоне и два в Балтиморе. Я счел Вашингтон очень красивым городом, но если бы только он был немного древнее! С присущим англичанам консерватизмом я хотел, чтобы каждый город имел атмосферу, а поскольку у нас не было времени заглянуть за поверхность, это означало, что мы хотели видеть старые здания, старые улицы, но это удавалось не всегда. Тем не менее «Театр Лирик» в Балтиморе обладал очаровательной атмосферой красного плюша, изгибов и ниш. Мне казалось, будто я вот-вот увижу дам в кринолинах и манто в сопровождении усатых красавцев во фраках и цилиндрах. Здесь царил удивительный простор, и нам было вполне удобно подходить к своим дорожным сундукам, хранившимся под сценой. Здесь все еще витали воспоминания о процветающем юге. За неимением времени мы могли только мельком увидеть элегантные старые дома с мраморными ступенями; помню, как я увидел великолепный образец негритянской гордости – дом, полностью покрашенный алюминиевой краской и сверкавший, словно серебряный замок в какой-нибудь сказке.

Мы выступали там в субботу и дали не только вечернее представление, но и утренник. Мы переодевались в огромной артистической уборной, фактически это были сообщающиеся комнаты. Минут за пятнадцать до начала утренника, когда все гримировались, мы вдруг услышали голоса: говорили по-польски, на повышенных тонах. Один из мужчин бросал неистовые оскорбления в адрес любовницы другого!

– Возьми свои слова назад! – заявил второй.

– Я не сделаю ничего подобного! – решительно возразил первый.

Пока я пытался подобрать слова и вступить в спор, разговорный польский стал уже не нужен – по комнате полетели разные вещи, затем началась драка. Банка с кольдкремом, пролетев мимо своего объекта, чуть не попала в меня, я нырнул под стол и продолжал там гримироваться. В конце концов Домбровский разнял скандалистов, оттащив друг от друга за волосы, при этом ему сильно поцарапали грудь. К тому времени, когда все успокоились, подняли занавес и началась «Волшебная флейта» без одного танцовщика. Он должен был танцевать напротив меня, поэтому мне пришлось перейти из угла прямоугольника, так чтобы образовался треугольник, изменив хореографический рисунок и приспособив его к ситуации. Это была единственная первоклассная драка, случившаяся на моей памяти в труппе. Не думаю, что мадам слышала о ней. Надеюсь, что нет.

Разовые представления в Ютике, Уотертауне и Оберне – и я стал понимать, что такое муштра. Эти представления являли собой чудо организации. Они проходили не только в маленьких городках, но и в таких городах, как Питсбург, Кливленд, Балтимор, Солт-Лейк-Сити, Денвер, Цинциннати и Милуоки, действовало то же расписание. Порой в больших городах у нас возникало больше проблем, чем в маленьких, поскольку ни один театр невозможно было снять только на один вечер в неделю, и нам порой приходилось давать свои представления в огромных концертных залах. Конечно, это давало превосходные сборы, а они были нам необходимы. Для того чтобы обеспечить экономические потребности такого рискованного предприятия, и актерам, и работникам сцены приходилось решать много дополнительных проблем. Часто сцены были огромными, твердые деревянные полы со скользкой поверхностью не поддавались ни канифоли, ни воде и ни каким-либо иным средствам против скольжения. Из-за отсутствия колосников нужным образом развесить декорации было нелегко.

Артистические уборные были необычайно просторными, часто даже слишком просторными. Представьте себе пару столиков на опорах в огромном мраморном банкетном зале с отраженным светом, когда приходилось минуты две идти до ближайшей раковины, она оказывалась первоклассной, затем надо было пройти один или два лестничных марша до сцены. Наш грим и одежда для занятий путешествовали в специальных сундуках, в которые ставилось около дюжины коробок, специально сделанных для этой цели. Эти сундуки обычно заносились в уборные, мы стремительно бросались к ним, затем делали упражнения или накладывали грим в соответствии с тем, что происходило на сцене. Костюмы приносили позже; обычно весь гардероб для спектакля развешивался до начала представления, но никогда не оставался до самого конца. Каждый антракт использовался не только для переодевания и смены декораций, но и для того, чтобы упаковывать вещи. На сцене наши дюжие рабочие снимали декорации, уносили их вниз, упаковывали, погружали в автомобиль и отправляли на станцию, на товарную платформу. Костюмеры поступали таким же образом с костюмами; сначала собирали обувь, как только мы ее снимали, и относили в сундуки, рядом с одеждой, а тем временем изготовители париков собирали уже снятые парики.

Рабочие должны были подготовить сцену ко второму балету, причем часто приходилось затягивать ее тканью, чтобы прикрыть ужасные дефекты поверхности. Часто кто-нибудь обводил мелом дыры, чтобы показать места, где нельзя танцевать. Все это необходимо было сделать в течение обычного пятнадцатиминутного антракта. Интересно было наблюдать за тем, как рабочие расстилали ткань. Все отдал бы за то, чтобы снова увидеть, как люди работают подобным образом: как они расстилают, растягивают и приколачивают ткань так, чтобы не было ни морщинки.

– Эй, ты! – кричал какой-нибудь плотник. – Подойди сюда и повертись, проверь, достаточно ли туго натянуто!

Кто-нибудь из нас подходил и выполнял вращения до тех пор, пока все не было сделано.

На свободном месте всегда кто-нибудь упражнялся, и всегда кто-то готов был помочь. Если ткань морщила, когда на ней делались пируэты, рабочие продолжали ее натягивать до тех пор, пока она не становилась тугой, как кожа на барабане. Закончив разминку, мы упаковывали тренировочную одежду, а когда завершали гримироваться, убиралось все, кроме самых необходимых вещей. После второго антракта оставались только жалкий кусок кольдкрема на куске бумаги и полотенце.

Программа всегда заканчивалась дивертисментом, и это упрощало дело, так как тогда можно было упаковывать костюмы после окончания каждого отдельного номера, а не ждать окончания всего балета. Если кому-то везло и он не участвовал в последнем дивертисменте, то у него появлялось немного свободного времени, чтобы поужинать перед посадкой на ночной поезд или лечь спать минут на десять раньше, а это уже было своего рода наслаждение, если утренний поезд отходил в шесть часов. Гавот Павловой, который танцевала только сама мадам с партнером, был любимым произведением труппы. Нам больше везло, чем мадам, так как мы не имели никаких обязательств. Когда мы спешили на поезд, в ресторан или в отель из пропитанного пылью полумрака сцены и ледяной поток воздуха струился сквозь дверь служебного входа в жаркую, словно в пекарне, атмосферу отапливаемого театра, мы видели закутанную в шубку стройную фигуру, смотревшую на судорожные движения какой-нибудь злосчастной девицы, маминой любимицы из местной танцевальной школы, принимавшейся танцевать, только заслышав первые звуки виктролы. Публика могла проявлять суровые требования к величию гения, но от Павловой в подобных случаях не следовало ждать вежливости – лишь прямой, откровенный ответ. Если ее принуждали смотреть плохой танец, она решительно заявляла, что танец плох.

В этих ежедневных путешествиях у нас была еще одна проблема – наша личная одежда. Проявив определенное старание, мы могли обойтись одним чемоданом, довольно маленьким. Один костюм, смена белья, щетка и расческа, непромокаемый мешочек с туалетными принадлежностями и, если вы были достаточно предусмотрительны, запасная пара туфель. Раз в неделю наши большие сундуки помещались где-нибудь в театре, и мы могли до них добраться. Взять с собой книгу считалось роскошью, так как использовались все возможные средства, чтобы сэкономить место и сократить вес. Постоянное наличие горячей воды и центрального отопления значительно упрощало вопрос стирки, делая его намного легче, чем в Англии. Я мог бы написать сотню благодарностей в адрес люкса! Конечно, порой мы задерживались в каком-нибудь городе достаточно надолго, чтобы иметь возможность воспользоваться услугами однодневной прачечной службы, где пришивались пуговицы и осуществлялась бесплатная починка, но возникали трудности, когда долгое путешествие влекло нас из солнечной Флориды куда-нибудь в Северную Дакоту, где температура держалась ниже нуля.

Другой постоянной проблемой было питание. Мы вечно хотели есть, поскольку обычно обедали в три, а ужинали в половине двенадцатого или в полночь. К счастью для нас, обычно находился какой-нибудь предприимчивый грек, державший свой ресторанчик открытым всю ночь, иначе нам пришлось бы ложиться спать голодными. Днем было открыто множество столовых самообслуживания, и, поскольку они были дешевыми, мы почти всегда в них обедали. В Англии о таком не слыхивали, и первое время нам пришлось учиться, как сохранять равновесие с подносом и не сбивать других людей в поисках свободного места. Я стал немного более дружелюбно относиться к американцам, когда обнаружил, какое добродушие они проявляют в ресторанах. Когда одна из наших девушек опрокинула бутылку с томатным кетчупом на даму в светлом пальто, та только сказала: «Вот тебе на! Все на меня летит сегодня!»

Полякам нравились столовые самообслуживания, потому что они могли показать на то, что хотели взять, заплатить, усесться и есть, не сказав ни единого слова по-английски. Мистер и миссис Добрже – это имя так и приклеилось к ним – совершенно не могли есть американской пищи, и они проехали все эти тысячи миль, имея при себе небольшую плиту и полный набор кухонной посуды. Где и когда они готовили? Никто никогда не видел, но они явно готовили – мы ни разу не встретили их в ресторанах. Если мы не обедали в столовой самообслуживания, то устраивались на табуретах за стойкой бистро, а наш флейтист, огромный мужчина, усаживался сразу на два табурета. Рядом с ним сидел крошечный человечек, по иронии судьбы игравший на контрабасе, которому вполне хватило бы и половины табурета. С легким содроганием вспоминаю я «однорукие ленчи». Там все начиналось как в обычной столовой самообслуживания, но столов не было, только стулья и огромная рука, в которую вы ставили свой поднос и ели сбоку. Впервые в жизни я увидел супергигиенический тип ресторана, где все сияло белизной, включая официанток, и напоминало больницу. И только дважды в месяц, когда мы ощущали себя ужасно богатыми, мы позволяли себе роскошь хорошо поесть в русском ресторане, которые можно было найти в больших городах. Питание в поездах было хорошим, но обычно слишком дорогим для нас. Мы ели там только в том случае, когда не было никакой возможности сойти с поезда и поесть в другом месте. Во время одного из таких обедов, когда я сидел со своим польским другом, вошла сама Павлова и села напротив нас рядом с одним из русских. Мы старались вести себя естественно, но разговор протекал довольно сдержанно. Когда Павлова услышала, что я перевожу «яблочный пирог» на польский язык, на нее это произвело большое впечатление, и она заметила, что я знаю польский лучше, чем она.

Вопрос размещения решался с помощью списка подходящих отелей, который прилагался к расписанию поездов, где давались названия и сообщались цены. Мы путешествовали ночным поездом два или три раза в неделю, и наши поездки редко продолжались меньше восьми часов. В итоге с начала ноября до середины апреля мы проехали около тридцати тысяч миль. Даже странно, как при таких обстоятельствах стадное чувство помогало нам выискивать чистые дешевые отели и рестораны. Труппа превратилась в маленький город на колесах, порой действительно очень маленький. Ты встречал одних и тех же людей в поезде, находил их стоящими в очереди у конторки портье в отеле – если только тебе не удавалось опередить всех, затем все каким-то образом оказывались в одном ресторане, в артистической уборной, на сцене, в аптеке, в «Вулворте», порой казалось, что нет спасения! Это первое турне от побережья до побережья оказалось очень утомительным, но в то же время воодушевляющим. Во время однодневных остановок Павлова упражнялась так же усердно, как всегда, и это поднимало наш дух и заставляло также регулярно заниматься. Когда мы ехали дневным поездом, то всегда оставляли для нее места в середине вагона, где вибрация была не такой сильной, но это единственная привилегия, которая ей предоставлялась. Порой нам казалось, будто наша участь тяжелее, чем ее, но потом мы осознавали, что нам не надо давать интервью прессе сразу же, как только мы выходили с поезда или по прибытии в отель, не надо присутствовать на приемах, устраиваемых спонсорами какого-нибудь отдельного представления. Она выработала поразительную технику исчезновений как раз в нужный момент с таких устраиваемых с самыми добрыми побуждениями вечеров.

Каждый стремился поскорее выскочить из поезда и оказаться первым в отеле, несмотря на рвение американских служащих отелей и коридорных. Если тебе удавалось добраться до конторки и зарегистрироваться первым, а не последним из труппы, ты мог сэкономить полчаса. Во время одной из поездок нам пришлось пересаживаться на другой поезд. Мы уже проехали много часов, когда нам сообщили, что мы должны будем пересесть на другой поезд. Мы гуськом вышли из вагона и сели в стоявший у противоположной платформы поезд. После того как мы проехали около получаса, кто-то осмотрелся и спросил:

– Где Джойс?

Мы стали переглядываться.

– А где Диосинда и Сеньора?

Ответ на вопрос мы получили позже вечером, когда эти трое приехали после того, как представление уже началось. Когда мы пересаживались, они выскочили с вокзала и помчались первыми в отель, зарегистрировались и отправились в свои комнаты отдыхать. Затем спустились и спросили клерка дорогу в театр.

– У нас в городе нет театра с таким названием, – услышали они в ответ.

– Нет, есть, – заспорили они. – Там сегодня танцует мадам Павлова!

Клерк уточнил и выяснил, что Павлова танцует в другом городе в пятидесяти милях оттуда. Тогда у Сеньоры, одной из костюмерш Павловой, началась истерика из-за того, что она не успеет распаковать костюмы мадам к спектаклю, две другие девушки тоже были расстроены. Они наняли машину и отправились в путь, с шикарным видом подъехали к служебному входу и попросили месье Дандре заплатить за машину.

Удивительно, как мы каждый день не опаздывали на поезд. Это свидетельствует об эффективности работы операторов на коммутаторах в американских отелях, которым мы всегда звонили, если только не возвращались в отель слишком усталыми и не забывали позвонить. Я только однажды проспал в Америке, но мне повезло, в тот день отправление поезда задержали на двадцать пять минут – чрезвычайно редкий случай, – так что я успел к поезду. Был случай, когда мы должны были сесть в поезд, отправляющийся в восемь часов в воскресенье утром, и ехать весь день. Без пяти восемь мы обнаружили, что с нами нет Джойс и Лоны. Кто-то бросился звонить в отель и попросил мистера Херша, нашего администратора, что-нибудь предпринять, чтобы задержать поезд, но мистер Херш проявил непреклонность.

– Если человек моего возраста успевает к поезду, они тем более могут встать вовремя и успеть, – заявил он.

Он был очень хорошим администратором, мы все уважали его и очень удивились подобному отношению. Девушки опоздали на поезд, вернулись в отель и спали до следующего поезда, отходившего в полдень. Кондуктор знал эту историю и каждый раз, когда проходил по поезду проверять билеты, будил их словами: «Хм! Уснули, да?» Пристыженные, они приехали около полуночи и снова отправились спать.

Когда я вижу в кино американский поезд и слышу звонок или сирену, то испытываю волнение. Для меня высшей точкой блаженства после трудного представления и сытного ужина было войти в свой спальный вагон, лечь на свою нижнюю полку и поднять штору. Я смотрел на небо, мерцающее над какой-нибудь огромной равниной или пустыней, а иногда на повороте видел даже бегущий на всех парах паровоз. Я просто лежал, расслабившись, пристально вглядывался в необъятную ночь, зная, что еду в какое-то место. Я пережил шесть гастрольных поездок от побережья до побережья и всегда готов к новой.

В Ютике мне на долю выпало тяжкое испытание – за ленчем пришлось сидеть рядом с мадам. Теперь мне кажется странным, почему я так боялся, но все остальные тоже боялись и находили причины, чтобы сесть где-то в другом месте, и, войдя, я понял – будет ужасно грубо, если я не сяду рядом с Павловой. Думаю, мы все боялись, потому что преклонялись перед ней. Она совсем не была пугающей, если не находилась в плохом настроении, но тогда она не пришла бы к нам на ленч. Я не мог придумать, о чем заговорить, все, сказанное мной, казалось таким заурядным, таким глупым, все же произнесенное Павловой казалось значительным и пленительным. Что я мог ответить, когда она сказала, что ей нравится Америка? Не мог же я сказать, что считаю ее не слишком приятной страной. Павлова находила, что здесь очень хорошее молоко. Наверное, так и было по сравнению с молоком многих континентальных стран. Ей нравилась пища, что удивило меня еще больше, но, наверное, она могла позволить себе покупать более дорогие продукты, чем я.

– Америка хорошее здоровое место, – внезапно сказала она. – После театра еще открыты магазины.

Я думал об этих словах впоследствии, когда прошла дрожь в коленях. Да, пожалуй, она была абсолютно права, просто, когда она это сказала, я не смог найти ответ. Как часто я вспоминал это замечание, гастролируя по Англии, где никто не думает об удобстве бедных актеров.

Павлова считала, что я поступаю правильно, изучая польский, но она очень хотела, чтобы и поляки изучали английский.

– Домбровский должен говорить по-английски, Альджеранов не должен отвечать по-польски, он должен заставить Домбровского говорить по-английски.

Вполне понятно, почему она так говорила, она прекрасно понимала: если один англичанин находится в окружении поляков, маловероятно, что станут говорить по-английски.

Уотертаун опроверг свое название. Воду пить там было нельзя, мы так никогда и не узнали ее вкуса. У чая был очень странный привкус, и даже у молока был такой вкус, словно его надоили у недовольных коров. «Сухой закон» так строго соблюдался, что найти спиртные напитки было совершенно невозможно, а содовая вода и безалкогольные напитки облагались таким же, как везде, высоким налогом. Мы пили кофе, пожалуй, только он заглушал вкус воды. Затем мы отправились в Оберн, где приняли участие в вечерах, устраиваемых в канун Дня благодарения, а ночью не могли уснуть из-за шума, поднятого, несмотря на «сухой закон», пьяными, бродившими по коридорам отеля. Кто-то попытался вломиться в номер Тирзы Роджерз, и Домбровский, в ниспадающей складками белой ночной сорочке с красным польским орнаментом, бросился ей на помощь. Тирзу так поразил его вид, что она, забыв о страхе, разразилась громким хохотом.

Проехав еще много миль, мы оказались в Рочестере под проливным дождем, где встретили сам День благодарения, но большинство из нас слишком устали, чтобы принять в нем участие. В Буффало и Торонто у меня были родственники, и конечно же меня повезли на Ниагарский водопад, но плохая декабрьская погода не позволила мне насладиться зрелищем. В Торонто наши обычные поиски «мира искусства» оказались весьма утомительными. Как только мы устроились в отеле и пообедали, Домбровский и Цеплиньский заявили, что хотят осмотреть картинную галерею, и мы тотчас же вышли. Я спросил полицейского, где она находится, но он не знал и не мог нам дать вообще никакой информации. Следующий полицейский, к которому я подошел, посоветовал нам сесть на трамвай, идущий до Колледж-стрит, и спросить кондуктора. Я спросил его, но он не знал, тогда мы вышли из трамвая и спрашивали человек у двадцати – никто не знал. Мы обошли парк и здания парламента. Наконец нашли какой-то музей, который работал полчаса в день. Мы оказались там как раз в нужное время. Мне было смертельно скучно смотреть на скелеты доисторических животных, но там нашлась одна вещица, сделавшая этот музей стоящим посещения, – в стеклянной витрине лежало невероятно красивое египетское ожерелье, завещанное галерее много путешествовавшим уроженцем этого города. Поиски в конце концов всегда оказываются вознаграждены. А несколько дней спустя в сопровождении юного друга моих канадских родственников мы посетили настоящую картинную галерею. Я отметил в своем дневнике, что все картины были «канадские. Некоторые очень милые, некоторые очень современные».

В этот период все мы почувствовали усталость. Детройт, Толидо, Ньюкасл, Питтсбург, Уилинг, Спрингфилд и Цинциннати – все эти города пролетели мимо, и я почти не запомнил, что они собой представляли.

Детройт остался более ярким воспоминанием благодаря визиту к кузенам моей матери, их теплое американское гостеприимство значительно улучшило мое настроение. Меня пригласили на званые завтрак и ужин и на музыкальный вечер, где не исполнялись ни Чайковский, ни Глинка – ничего, что могло бы напомнить о балетном репертуаре.

Порой я буквально забывал, в каком городе мы находимся. Отель, ресторан, почтовое отделение, театр – это все, что мы видели в большинстве городов, наряду с картинной галереей, если таковая там имелась. Однажды, когда я думал, что нахожусь в Спрингфилде, я купил газету, чтобы прочесть, что о нас пишут, и обнаружил, что мы, оказывается, в Цинциннати, а я и не заметил. В Индианаполисе мы встали в половине седьмого утра, чтобы сесть в поезд, направляющийся в Колумбус, куда приехали в половине первого, дали вечернее представление и уехали в спальном вагоне в Кливленд, где дали три представления за два дня, затем отправились на одноразовые представления в Гэри, Форт-Уэйн и Саут-Бенд. Мы очень устали, но все же нас радовали ночные переезды – тогда не приходилось платить за отели.

Нельзя сказать, что Миннеаполис пришелся мне по вкусу, но он стал важной вехой в моей жизни, поскольку именно там мне представился мой первый шанс. Караваев, великолепный характерный танцовщик, обратил внимание на то, что я обладаю мягким plie. Однажды вечером, когда Новицкий, второй солист, выступавший в гопаке, заболел и не мог танцевать, Караваев предложил Пиановскому, чтобы я заменил его. Поскольку я входил в состав труппы всего три месяца, Пиановский решил, что будет неблагоразумно согласиться на это предложение, поскольку это может вызвать зависть у окружающих. Но он сделал для меня доброе дело, продвинув кого-то из кордебалета и поставив меня на его место. Это сильно взволновало меня, мне всегда казалось, что мой настоящий русский танец начался с этого момента.

Мое следующее продвижение произошло в Чикаго. Мне посчастливилось танцевать в заднем ряду очень трудного танца «Обертас». Как всегда, рядом танцевали одни поляки, все они были воспитаны на этом танце; казалось, все складывалось не в мою пользу, потому что в 1922 году по количеству поляков Чикаго занимал второе место после Варшавы. Павлова простояла за кулисами весь танец. Я не льщу себя надеждой, будто она пришла только для того, чтобы посмотреть на мои успехи, но, очевидно, обратила на меня внимание и, говорят, отметила, что я танцевал «хорошо».

Со временем я стал одним из трех солистов «Обертаса», но пока еще мне не доверяли танцевать мазурку из «Жизни за царя» Глинки, партия, которой многие домогались. Прошло несколько гастрольных поездок, прежде чем меня допустили в эту святая святых. Я подчеркиваю эти моменты, связанные с большими ансамблевыми танцами, поскольку считаю их лучшей школой изучения характерных танцев. Я не пытаюсь отыскать недостатки в современном положении вещей, я слишком занят, надеясь развить мимолетные идеи, возникающие в свободные часы между работой и путешествиями, но я сожалею, что современные танцовщики так редко испытывают волнение от того, что являются частью чего-то значительного. Очень многие считают важным только сольный танец, а при таком отношении не может быть хороших танцовщиков.

Милуоки показался нам довольно приятным местом; единственное, что нам не нравилось, – это щель в три дюйма шириной, которая вдруг появилась вдоль сцены прямо во время утреннего спектакля. Мы считали себя счастливцами, если спотыкались только один раз. Дополнительные утренники вкрадывались в план наших гастролей по мере того, как мы продвигались на север. Один должен был состояться в Мадисоне как раз перед Рождеством, и расписание было очень четко составлено. Планировалось, что мы прибудем в двенадцать сорок пять, быстро позавтракаем и подготовимся к представлению, которое должно было состояться в два пятнадцать. Как оказалось, американские и канадские поезда могут порой опаздывать точно так же, как британские, и мы приехали только около трех. Нам велели подготовиться к трем сорока пяти, так что мы сняли комнаты в первом попавшемся отеле (вполне возможно, он был единственным), поспешно проглотили запоздалый ленч и помчались в театр. Я пришел первым в половине четвертого и обнаружил, что ни костюмы, ни грим еще не привезли. Мало-помалу собрались все остальные члены труппы, но, поскольку переодеться было невозможно, они сидели в гримерных и играли в карты. Когда привезли грим и костюмы, мы в панике переоделись, и в пять часов занавес наконец-то подняли. Зрители ждали ровно три часа. Надеюсь, их ожидания оправдались и они получили большое удовольствие. Переодеваться мы должны были за десять минут, и хотя мне и удавалось успеть вовремя, но меня все время подгоняла мадам, очень взволнованная из-за всего происходящего.

– Быстрее, Элджи, – твердила она, – не теряй времени.

Я не мог возразить ей, что переодеваюсь быстрее всех. Ведь я был единственным, на кого она могла поворчать! Поднялся занавес для «Рапсодии», и нам пришлось начать тремя парами вместо шести. Все происходило в спешке, но, когда дело дошло до дивертисмента, мне кажется, мадам исполнила его лучше, чем всегда. После утренника почти не оставалось времени до начала вечернего представления, и я бросился за едой и кофе для участников первого балета. По окончании представления мне пришлось, как всегда, стирать и штопать; я лег спать в час, а встал в половине седьмого, чтобы попасть на поезд в Рипон.

Здесь у нас наконец-то появилось время насладиться снегом, сопровождавшим нас в последние несколько дней. Мы наняли огромные сани и впятером взобрались на них. Мы мчались по снегу, распевали песни во весь голос, и нам казалось, будто мы принимаем участие в одной из радостных сцен романа Толстого. На следующий день мы оказались в месте, название которого казалось нереальным – Ошкош, и здесь нас снова ждали гонки и снежные баталии на замерзшем озере. Я вспоминаю эти города с ощущением рождественских праздников. Интересно, как они вспоминают Павлову, возможно, единственную танцовщицу, привозившую к ним балетную труппу.

Я впервые принял участие в русском Рождестве и отправился к полуночной мессе с несколькими из танцовщиков. Рождество в Соединенных Штатах было совсем другим. На улицах было много елок, а на углах улиц стояли на морозе представители Армии спасения, звеня в колокольчики и собирая деньги для бедных в маленькие котелки. В сочельник мы отправились в кинотеатр, где состоялся захватывающий пролог, сцена была убрана пурпуром и золотом, а не обычными цветами Рождества – красным и зеленым, и женский хор в фиолетовых рясах и огромных белых итонских воротниках пел «Святую ночь».

С нетерпимостью, присущей юности, я счел это отвратительно вульгарным. Сочельник обычно театральный праздник в Штатах, но мы давали утренник в первый день Рождества. В программу был включен восхитительный рождественский дивертисмент – «Рождество» Чайковского. У меня возникла идея посмотреть его не из кулис, но сквозь занавесы, драпирующие сцену. В результате возник такой эффект, словно силуэты танцевали в золотистой дымке. Я почувствовал себя диккенсовским мальчишкой, который смотрит на большой рождественский вечер сквозь освещенное окно, стоя на туманной улице. Это было обворожительно. После утренника Павлова устроила для нас вечеринку в отеле. Стояла рождественская елка, и она приготовила подарок каждому члену труппы. На Павловой было серое бархатное платье и длинное ожерелье из красных драгоценных камней, волосы она заколола за правым ухом заколкой, украшенной огромной розой. Я был изумлен, увидев, какой особый свет излучала Павлова на Рождество. Могу с уверенностью сказать: она искренне радовалась, отмечая Рождество со своей труппой, которую считала своей семьей. Удивительно, что она могла еще сильнее сиять, выступая на сцене. Были обычные радости и разочарования от полученных подарков. Караваев пришел в восторг от золотых часов, я из чувства долга выразил благодарность за льняные носовые платки, которые мне в действительности не понравились, а одна из девушек разразилась слезами, получив в подарок очень милый ящичек для швейных принадлежностей, полагая, что в подарке есть какой-то скрытый смысл. Павлова твердо заявила, чтобы никто не тратил денег на подарки для нее, но все же каждый из нас умудрился что-то ей подарить. Я попросил своего молодого английского друга-художника нарисовать набор календарей, чтобы подарить почти всем членам труппы, на них в основном изображались любимые роли того, кому предназначался календарь. Они пользовались большим успехом, и мадам приняла свой! Когда я проходил мимо ее артистической уборной, дверь оказалась открытой, и я увидел календарь на ее туалетном столике, меня это очень обрадовало.

В Сен-Поле у нас не было наших сундуков с одеждой, и нам было трудно одеться прилично к вечеру, устраиваемому Павловой. Я изо всех сил старался как следует выгладить сорочку, но у меня возникли трудности с воротничком, и мне на выручку пришла Джоун Уорд. Она не только помогла мне принять вполне респектабельный вид для этого вечера, но и на протяжении всех гастролей довольно часто приходила мне на помощь, за что я был чрезвычайно ей благодарен.

Кое-кто из девушек решил организовать свою рождественскую вечеринку, они позаимствовали мантию и бороду отшельника из «Волшебной флейты», и одна из них нарядилась Санта-Клаусом. Было далеко за полночь, когда нам под дверь подсунули записку, подписанную обитателями соседнего номера: «Если уж вы не даете нам спать, почему бы вам не пригласить нас на вечеринку?»

Поскольку долгие поездки на поезде продолжались и в январе, я пытался занять себя чем-то помимо того, чтобы спать, смотреть на пейзаж или раскладывать русский пасьянс. Все мы знали, что мадам хотела, чтобы во время этих долгих поездок мы читали «хорошие книги», и, порой испытывали некоторое чувство вины по этому поводу. Журналы по кино были под строжайшим запретом – мадам их ненавидела. Она не опасалась, что танцовщики могут покинуть ее ради кинематографа, но считала, будто слишком много болтовни по поводу шикарной жизни вредно для девушек. Она предпочитала, чтобы они шили или вышивали. Не издавалось никаких инструкций по поводу чтения, не существовало никакой учебной программы. И никто из вступающих в труппу Павловой не думал, что об их общем образовании будут заботиться. Но сама Павлова осознавала, что ее юные артисты вынуждены рано покинуть школу, и, прежде чем смогут стать настоящими танцовщиками или хореографами, им необходимо что-то узнать. Мы же не знали ничего. Мне в конце концов пришлось потратить несколько долларов на атлас, так как я никак не мог понять, где заканчивается Канада и начинаются Соединенные Штаты. Поезда, театры, концертные залы и почтовые отделения были более или менее одинаковыми, но мне хотелось знать, где я нахожусь. Я вел заметки по поводу прочитанного. Почему-то я прочел «Записки Пиквикского клуба», затем перешел к «Одиссее» в переводе Поупа, которую счел изумительной, главным образом благодаря красоте Древней Греции, открытой мне «Дионисом». Бедняжка мадам Новикова – я дал ей почитать книгу Теккерея «Приключения Филиппа». Она сказала, будто книга очень хорошая, но я так и не смог ее осилить.

Уроки польского и английского языков, которыми обменивались мы с Домбровским, вскоре повлекли за собой необходимость и в уроках истории, я вдруг понял, что почти ее не знаю. Купить книгу по истории Англии оказалось невозможно. Когда я спросил в книжном киоске на станции, мне предложили «Историю современной Англии» Панча. Я выразил сожаление, что она охватывает недостаточно большой промежуток времени, и человек, стоявший за прилавком, возразил:

– Но она же начинается с 1870 года.

Он был убежден, что ни один человек, пребывающий в здравом уме, не захочет знать, что происходило до того. Единственное, что я смог найти, кроме этого, – биографию королевы Виктории. Так что мне не удавалось заняться изучением истории. Порой я получал из дома пакеты с журналами, так что мы с друзьями читали друг другу фрагменты из «Варшавского курьера». К концу турне поляки так и не выучили английского, а я довольно хорошо освоил польский – говорил совершенно свободно, но слабее знал грамматику. Я научился использовать в обращении слово «пан» и использовать третье лицо вместо «вы», что было довольно тяжело, поскольку все остальные молодые люди знали друг друга со школьных дней и всегда обращались на «ты». Было довольно странно, когда я недавно встретил Цеплиньского в Лондоне и, разговаривая с ним, назвал его «пан».

– Нет, Элджи, – возразил он. – Не пан, а Ян!

Примерно в середине января мы покинули Хатчинсон в три часа ночи и прибыли в Денвер (Колорадо) около шести часов следующего вечера. К тому времени мне уже начинала нравиться Америка. Когда мы добрались до Калифорнии, я почувствовал себя по-настоящему счастливым. Никто не заставлял меня ходить по художественным галереям или музеям, мы только отправились в парк Золотых ворот, где смотрели на цветы, на птиц, а также на тюленей. Когда поляки увидели апельсины и лимоны, растущие на деревьях в Санта-Монике, они не могли поверить, что фрукты настоящие, и норовили каждый раз их потрогать. В первый день своего пребывания на южном солнце они никак не могли понять, почему все на них глазеют. Причина заключалась в том, что они все еще носили свои длинные черные пальто с меховыми воротниками!

В Сан-Франциско мы все жаждали увидеть Грант-авеню, где размещался китайский квартал; мы уже были в китайском квартале в Нью-Йорке (Мотт-стрит), но этот производил гораздо большее впечатление, здесь было множество больших магазинов, полных фарфора. Время от времени мы могли встретить китайца, который все еще носил китайскую куртку с американскими брюками и кепкой, или же китайца в башмаках на войлочной подошве. Косичек не было, но женщины носили волосы зачесанными назад и туго затянутыми, а пожилые женщины, когда их волосы становились более редкими, носили шапочки без тульи. Мы изумились, когда однажды увидели пожилую женщину, ковыляющую на своих «золотых лилиях», поскольку не ожидали, что кто-то из женщин по-прежнему перевязывает ноги.

Все мы хотели купить почти все, что видели. Вот, например, огромный китайский гонг из четырех уменьшающихся колокольчиков, соединенных красным шнуром, перевязанным фантастически сложными узлами. Я жаждал приобрести его для коллекции колокольчиков моей матери, но как довезти его до дома? В моем сундуке не было свободного места, не мог же я его таскать за собой всю оставшуюся часть гастролей, переезжая каждый день в новый город. Однако существовал особый сундук, и девушки пользовались привилегией ставить туда свои дополнительные чемоданы; он был прямоугольной формы и имел остроконечную крышку. Мы называли его Ноев ковчег. Кое-кто из посетительниц китайского квартала поставил туда свои чемоданы, и Джоун Уорд вызвалась упаковать его для меня, если я решусь купить его. Итак, гонг совершил путешествие в Нью-Йорк в Ноевом ковчеге, и моя мама была очень рада, когда я привез его в Лондон. Он занял достойное место и стал самым большим экземпляром в ее коллекции.

Впервые за долгое время мы снова пошли в кино. Помню, что посмотрел «Безмолвный визит», и считаю, что пес (кажется, это был Рин-Тин-Тин) просто изумительный. Так же впервые я увидел мультфильмы, которые отметил в своем дневнике как «новую идею, своего рода комический бумажный бизнес, серию шуток на экране». Сама Павлова была очень взволнована, что вернулась в Калифорнию, где у нее было так много друзей. Она была счастлива здесь. Мне кажется, солнечный свет имеет огромное значение. Однажды вечером в Лос-Анджелесе зал был полон, и практически каждый зритель являлся знаменитостью. Мы все любили такие моменты, когда стояли неподвижно на сцене и пытались рассмотреть сидевших в первом ряду кинозвезд. Чарли Чаплин, Мэри Пикфорд, Дуглас Фербенкс, Рудольф Валентино, Норма Ширер, Лилиан Гиш и множество других вечер за вечером приходили в театр. Это было очень волнующе, в воздухе, казалось, пробегали электрические разряды, на такое мы не надеялись в других местах.

Лос-Анджелес видел Павлову в последний раз перед тем, как проститься с ней на два года, а подобный промежуток времени казался долгим для ее друзей.

На один из утренников пришел Джеки Куган, а после спектакля его провели за кулисы, чтобы он получше нас рассмотрел. Я в своем костюме шута, похоже, сильно его напугал.

– Он похож на черта! – бросил он и прошел мимо, чтобы посмотреть на девушек. По крайней мере, он не сказал: «Он похож на сам ад!»

В лос-анджелесском «Аудиториуме» гримерные находились неподалеку от сцены, они размещались вдоль коридоров, которые можно описать как балконы, и, открыв двери своих гримерных, мы могли выглянуть на сцену. Это, безусловно, означало, что во время представлений нам приходилось разговаривать вполголоса. Было очень удобно иметь возможность слышать все происходящее на сцене, что вносило существенные изменения в наши поспешные переодевания. А однажды даже внесло жизненно важное изменение. Когда заканчивался один дивертисмент, кто-то как безумный стремительно взбежал по железной лестнице с криком:

– Быстро! Джин забыла свои панталоны для «Греческого»!

Единственное, что нам оставалось, – это сбросить их с балкона, и они полетели развеваясь, словно выстиранное белье в ветреный день. Они упали в руки Джин как раз в тот момент, когда занавес начал подниматься, а когда он поднялся, панталоны были надеты и Джин была на сцене.

В туалетных комнатах была горячая и холодная вода, жидкое мыло и бумажные полотенца в изобилии, «Аудиториум» располагал даже такими приспособлениями, которые выбрасывали струи горячего воздуха, чтобы сушить руки, но прежде чем добраться туда, приходилось пройти сотни ярдов. Мы, наверное, преодолевали целые мили во время представлений в некоторых из этих дорогих зданий. Иногда мы выступали в таком зале, где накануне проходил боксерский матч и откуда выметались миллионы скорлупок арахисовых орехов. В подобных местах артистические уборные были крошечными; я до сих пор краснею от стыда, вспоминая, как опрокинул полную банку белой пудры в гримерной, рассчитанной на двоих, где разместилось семеро. Самыми странными местами, где нам доводилось выступать, были зрительные залы средних школ, нам приходилось переодеваться в классах, а гримироваться за партами. Там всегда недоставало света, и каждый раз, как ты клал палочку грима, она скатывалась с парты на пол. Обычно мы находились так далеко от сцены, что не имели ни малейшего представления, что там происходит. Наибольшую панику обычно вызывала «Коппелия», так как в ее увертюре звучит тема мазурки, и часто возникал переполох, когда половина кордебалета еще не была готова, а знакомая мелодия доносилась до нас по длинному коридору. И всем казалось, что они опоздали. А иногда, наоборот, кто-то думал, что это всего лишь увертюра, когда нужно было находиться на сцене.

Некоторые залы выглядели ужасно неопрятными. Помню один такой в Северной Каролине: артистические уборные с выломанными дверями, со сломанными кранами; а грязи там было как в районе пыльных бурь. Вернувшись туда три года спустя, мы обнаружили, что он ничуть не изменился, разве что стал еще грязнее. Павлова запротестовала, она не хотела, чтобы ее труппа выступала в таких условиях. Публике пришлось долго ждать, и наконец Павлова сдалась, хотя программу изменили. Публика, наверное, удивлялась, почему произошла задержка и почему изменили программу. Знай они подлинную причину, возможно, присоединились бы к нашему протесту.

К этому времени в артистических уборных начали роиться волнующие слухи по поводу наших следующих гастролей. Из конторы месье Дандре просочилась информация, будто осенью мы поедем в Японию, а после этого в Скандинавию. Это выглядело весьма заманчиво, но в тот момент после тринадцатинедельных гастролей и еще пяти недель, предстоящих впереди, мы, англичане, ощущали, что единственная страна, которую мы хотели видеть, была Англия. А пока мы очень веселились, катаясь по Беверли-Хиллз на взятых напрокат машинах, рассматривая дома кинозвезд и фотографируя друг друга на фоне апельсиновых рощ, но все же это был не дом.

Наступил сезон дождей, улицы были залиты потоками воды, и зрителям, казалось, совершенно не было дела до «Волшебной флейты» и «Амариллы», а я по-прежнему не мог выдержать верно ритм в «Шутах». Особенно огорчало то, что мне это удавалось, когда я практиковался самостоятельно или когда слушал музыку, но не на репетициях, когда Пиановский отсчитывал ритм. Вполне естественно, он пришел к выводу, что я всегда буду ошибаться. Жизнь иногда кажется такой тяжелой!

Несколько дней, последовавших за нашим недельным пребыванием в Лос-Анджелесе, очень нас расстроили, потому что мы поехали в Сан-Диего и Санта-Барбару, но у нас абсолютно не было времени, чтобы осмотреть их. В Финиксе, печально прогулявшись по парку, мы стали разыскивать картинную галерею, но, похоже, мир искусства покинул нас – здесь не было ни одной галереи. Но этот мир никогда нас не подводит. Домбровский, Нелле и я приехали в театр с мыслью, что нам больше нечего делать, только практиковаться, как вдруг услышали, что кто-то играет в оркестровой яме. Это был Фрёлих, виолончелист, приехавший порепетировать с одним из пианистов. Вместо того чтобы делать что-то самим, мы уселись и около двух часов слушали, как он играет. Мы испытали необыкновенное чувство, ибо, увидев небольшую группу зрителей, он стал играть, словно давал концерт. Думаю, мадам не смогла бы сказать, будто мы теряем даром время.

Чрезвычайно волнующий вечер состоялся в Эль-Пасо, когда Павлова исполнила «Мексиканский танец» перед публикой, почти наполовину состоявшей из мексиканцев. В тот раз я впервые увидел, как она танцует национальный танец перед жителями страны, откуда он происходит. Ее успех был огромен. В конце танца, последнего в программе, зрители встали и разразились громкими одобрительными возгласами. Каждый шаг встречали аплодисментами, громкие возгласы раздавались из каждого уголка театра, и тем не менее у публики сохранилось достаточно энергии для грандиозной овации в конце.

На следующий день, в воскресенье, мы были свободны, и все отправились через мост в Хуарес в Мексику. Какой контраст по сравнению с процветанием Соединенных Штатов! Ничего, кроме полуразвалившихся глинобитных домишек и ужасно бедных крестьян-индейцев, стоящих около них в своих белых «пижамах». Хотя там находилось вяло работающее казино и Плаза-де-Торос. Все это не произвело на меня никакого впечатления и совершенно не обещало той Мексики, которую я впоследствии так сильно полюбил и танцы которой собирался изучать. Но тогда я был рад вернуться в Эль-Пасо.

В Финиксе мы пришли в полное замешательство, когда увидели сцену. Мы выступали, как обычно, в зале, где сцена была слишком маленькой, и ее увеличили специально для нас. Но в городе, по-видимому, не хватало дерева, или кто-то решил сэкономить, ибо старый щит с объявлением, рекламирующим шины компании «Гудйэр», был откуда-то спилен и приколочен к сцене, чтобы мы на нем танцевали. С одной стороны сцены мы танцевали на словах «Для пассажирских машин и грузовых автомобилей», в другом углу была огромная шина, нарисованная на черном фоне, и в различных местах сцены были разбросаны странные слова, складывавшиеся во фразу: «Шины «Гудйэр» защитят наше доброе имя».

Мы покинули Эль-Пасо и ехали в Техас ровно двенадцать с половиной часов, целый день, потому что ночной поезд отправлялся слишком рано и мы не успевали на него после представления. Мы посетили Форт-Уэрт, Даллас, Уэйко, Остин, Галвестон, Хьюстон, Новый Орлеан, преимущественно это были одноразовые представления, утренние или вечерние, а затем – на свои койки в поезде. В Монтгомери в Алабаме мы показали «Снежинок» в зале с самыми комическими сценическими эффектами. Мы прибыли в город под проливным дождем после девятичасового представления. На улице продолжала бушевать буря, а сцена отапливалась огромной железной печкой, раскалившейся докрасна во время представления, и мы молили Бога, чтобы чей-нибудь костюм не загорелся. На сцене не было ни декораций, ни снега. Мы почти не слышали оркестра – так сильно дождь стучал по крыше, и каждые несколько минут зал озарялся светом молний, поскольку на окнах не было штор. Вместо мягко падающих на поблескивающую сцену снежинок до нас доносились раскаты грома, и в конце концов вместо искусственного снега сквозь жестяную крышу стал просачиваться настоящий дождь.

Я очень опечалился, когда услышал о гибели чикагского «Аудиториума» во время Второй мировой войны. Этот зал обладал своей неповторимой атмосферой. Я видел там так много замечательных оперных и балетных сезонов, и, пожалуй, все величайшие артисты своего времени выступали там. Вход на сцену представлял собой довольно мрачное зрелище, как это часто бывает. С театра начинался Мичиганский бульвар, и он очень напоминал покрытую глазурью шкатулку с проездом вокруг. Мужские артистические уборные находились далеко от большой сцены и были надежно защищены от огня (несомненно, в память о большом чикагском пожаре); лестницы были железные, а туалетные столики имели металлические столешницы, в изобилии свет и зеркала, но костюмы висели в центре комнаты, что было не слишком удобно. Поскольку температура опустилась ниже нуля, а с озера дул ледяной ветер, мы старались по возможности не выходить на улицу. Зал отапливался так сильно, что наш грим таял. Когда мы не могли репетировать на сцене, репетировали в большом помещении наверху «Аудиториум-отеля», откуда открывался изумительный вид на озеро Мичиган, покрытое льдом, насколько мог видеть глаз.

Месье Дандре часто избирал Чикаго, чтобы произнести одну из своих речей, обращенных к труппе. Мы обычно останавливались там на несколько дней, отдыхая от одноразовых представлений, однако репетировали целыми днями и размышляли, не лучше ли в конце концов одноразовые представления. Мы все устали и совершенно не раскаивались в грехах, которые вменял нам в вину месье Дандре. Сначала он произносил свою нотацию на русском, потом на английском языке.

– Мы не надеемся, что все вы будете великими артистами, но все же рассчитываем, что станете артистами настоящими, – начинал он, а затем переходил к неприятному: – Все вы стояли на сцене и болтали о посторонних вещах, которые вам следовало бы обсуждать в своих комнатах, и не проявляли никакого интереса к работе.

Мы старались сохранить серьезное выражение лица.

– Мисс такая-то, почему вы не смотрите, куда двигаетесь, когда танцуете? Вы ударили ногой по декорации, и в зале был слышен ваш возглас: «Черт побери».

И так продолжалось довольно долго. Все в труппе знали, что Дандре не был всего лишь подпевалой Павловой. Конечно, ему приходилось передавать ее инструкции, но у него был собственный метод вести дела. Он был настоящим русским барином, подлинным дипломатом, другом и духовным наставником для всех нас, а также нашим банкиром. Каждый из нас мог прийти к нему со своими проблемами, и он всегда давал нам мудрый совет. Одна из девушек, чрезвычайно уставшая и потерявшая душевное равновесие к концу турне, однажды пришла к нему и заявила:

– Месье Дандре, я хочу уйти.

Он вздохнул и сказал:

– Моя дорогая девочка, если ты уйдешь сейчас, будет очень трудно убедить людей в том, что ты ушла добровольно. Осталось всего три недели до конца.

Девушка конечно же осталась, и, если не ошибаюсь, она принимала участие и в следующем турне.

К началу апреля мы отправились по городам, о которых я никогда не слышал прежде: Ашвилл, Шарлотт, Уинстон-Сейлем и Роли. В Ашвилле произошел ужасный несчастный случай: Рейчел Ланфранки попала под машину и сломала спину. Бедняжка Рейчел! Нам пришлось оставить ее в больнице, она не могла танцевать больше года. Мы вернулись в Монреаль, и мне показалось, будто я нахожусь на полпути домой, когда я узнал, что мои родственники из Торонто организовали там для меня встречу с друзьями. Я ощущал, что постепенно становлюсь гражданином мира и приобретаю друзей во многих больших городах. Один из моих кузенов помог мне установить необходимые контакты в Нью-Йорке, а в Квебеке я чувствовал себя счастливым – мне просто нравилось само место.

Хотя все мы ужасно устали, тем не менее немного приободрились, вернувшись в Нью-Йорк, где нам предстояло дать несколько представлений перед отъездом домой. Какое облегчение заниматься в огромном репетиционном зале с нормальными станками и зеркалами на верхнем этаже «Метрополитен-опера». Однако зеркала принесли и некоторое разочарование, потому что в конце турне наши усталые лица и конечности, отражаясь в зеркалах, не всегда нас радовали. Несколько американских танцовщиков были наняты в кордебалет статистами, должен признаться, мы все не смогли сдержать смеха при виде их тренировочных одежд. Роскошные розовые хитоны с оборочками заставили нас поверить, что объявления о танцевальной школе в наших программах были в большей степени реальностью, чем мы могли предполагать. Мадам не скрывала своих чувств, придя на первую репетицию, и велела вызывающе разодетым девицам приобрести какую-нибудь более приличную и скромную одежду. Думаю, англичанки в подобной ситуации почувствовали бы себя ужасно оскорбленными, американки же так радовались возможности танцевать с нами, что их ничто не могло лишить присутствия духа. Репетиционный зал отделялся от гримерных всего лишь перегородкой, и члены кордебалета «Опера-Хаус» часто заглядывали за перегородку, чтобы посмотреть наши репетиции. В одном конце зала была знаменитая доска, в которой балетмейстер Розина Галли пробила глубокую дыру своей палкой, отбивая ритм упражнений.

Помню одно представление, во время которого мне пришлось принимать очень быстрое решение. Это был утренник, и Караваеву не сказали, что программа изменилась, а она менялась так часто! Оркестр уже наполовину исполнил увертюру к «Фее кукол», когда Пиановский вдруг обнаружил, что нет Караваева, а следовательно, нет и Арлекина.

В тот момент я стоял ближе всех к нему.

– Альджеранов, ты станцуешь Арлекина, – не раздумывая, заявил он. – Давай сейчас же прорепетируем. Покажи мне.

– Я не могу танцевать под увертюру, – возразил я, – но я знаю эту партию.

На лице Пиановского появилось выражение отчаяния, но прежде чем он успел что-либо сказать, я бросился за костюмом и через мгновение был уже на сцене.

– Bardzo dobrze! – сказали поляки, включая Пиановского, когда я спас положение и вернулся за кулисы.

Мы дали два специальных гала-представления: один для сиротского приюта, основанного Павловой в Париже для русских девочек-эмигранток. В концерте приняли участие несколько приглашенных актеров, в том числе индийская танцовщица Рошанара, исполнившая свой прекрасный танец. Я смотрел на ее танец, не имея ни малейшего представления, что через год сам окажусь в Индии, а еще несколько лет спустя моя жизнь окажется крепко связанной с индийским танцем.

В начале мая состоялось «Специальное представление в пользу русских балетных школ Петрограда и Москвы и голодающих русских артистов при поддержке американского управления по оказанию помощи». В концерте приняли участие русская певица Нина Тарасова, русский пианист и виолончелист, в качестве приглашенного танцовщика выступил Адольф Больм, танцевавший тогда в труппе «Метрополитен-опера», он исполнил «Испанский танец» и «Ассирийский танец». Это был волнующий вечер, на который пришло много русских зрителей, и мы все время думали, дойдут ли деньги до своих получателей в СССР.

Было и еще одно представление, на котором Рут Сен-Дени вручила Павловой серебряную круговую чашу от имени американских танцовщиков. Вручая этот дар, она внезапно опустилась на колени и поцеловала Павловой ногу. Ее жест был очень трогательным, и огромный «Опера-Хаус» огласился аплодисментами, но некоторым из нас он показался слишком сентиментальным.

Даже в Нью-Йорке мир искусства оставался по-прежнему нашим единственным развлечением. Мы слушали Крейслера, гастроли которого так же, как и наши, организовал Сол Юрок. Я никак не мог отделаться от мысли, почему столь блистательный скрипач, находящийся в расцвете карьеры, продолжает исполнять такие нудные произведения, как «Liebeslied».

«Ты бездушный» – таков был единственный ответ, который я получил от Мюриель Стюарт, когда выразил свое неодобрение. Думаю, он играл его намного чаще, чем желал, по той же причине, по которой мадам исполняла «Лебедя», – этого требовала публика.

Я также отправился с Домбровским и Цеплиньским на оперу и стоял в задних рядах галерки. После «Кармен», хоть я и слушал Джералдин Фаррар, решил, что следующее представление, которое я намерен посетить, будет какой-нибудь хороший музыкальный спектакль по возвращении в Англию в «Уинтер-Гарден». Однако перед отъездом из Нью-Йорка у меня оказалось немного свободного времени, и мне удалось посмотреть «Салли» в «Нью-Амстердам». И это было замечательно.

Наступил последний день, а с ним последние овации, последние букеты и речи на ломаном английском языке. Затем я отправился попрощаться с Павловой в ее отель, поскольку не увидел бы ее на судне – мы никогда не ездили первым классом. В ее апартаментах я встретил Рошанару, одетую в изумительное индийское платье, расшитое маленькими зеркальцами. Когда она ушла, месье Дандре рассказал мне о том, как Рошанара старательно изучала индийские танцы, но никто из богатых махараджей не сделал ничего, чтобы помочь ей. Дандре был слишком русским, чтобы понять, что в других странах танец не считается одним из важнейших искусств. Для него это казалось совершенно непостижимым.

Затем пришла Павлова. Похоже, ее порадовало, что я поблагодарил ее за ангажемент и за ту пользу, которую он мне принес.

– Вы рады, что возвращаетесь домой? – спросила она, и ее темные глаза пристально вгляделись в мои в поисках подлинного ответа, который не обязательно совпал бы со словами.

– Да, – ответил я. – Но в то же время мне жаль, что турне закончено.

Казалось, ее немного позабавил мой ответ, но, когда мы обменивались рукопожатиями, она тихо вздохнула. У нее никогда не было отпусков.

Возможно, я в последний раз разговаривал с ней как член ее труппы. Следующее турне оставалось загадкой. Мне ужасно хотелось, чтобы со мной вновь заключили ангажемент, ибо, несмотря на все мое ворчание по поводу отелей, еды, поляков, американцев, школьных залов и балета в целом, труппа стала моей жизнью, а Павлова была центром вселенной.

А тем временем проходила спокойная поездка домой с непродолжительными солнечными ваннами и, наконец, воды Саутгемптона, которые показались нам восхитительным видением. Поезда казались нам игрушками, а что это за чрезвычайно странная подпрыгивающая штука на колесах? Двухпалубная, уличная… нет, трамвай. Поворот к Ватерлоо, а там на платформе ждали наши матери, чтобы обнять нас. Неужели нас действительно так долго не было? Был май 1922 года, а уехали мы в октябре 1921-го. Но сейчас в такси по дороге в Орсетт-Террас казалось, будто мы с мамой никогда не расставались. Меня приветствовала Джулия, моя старая нянюшка, и сюрприз для меня – Синтия, моя кузина, похожая на бретонку, смело расписала мебель в моей спальне изысканным цветочным узором. Это единственное, что изменилось в моем доме. Но по правде говоря, после столь долгого пути меньше всего я желал перемен.