В голове Плети всегда было просторно, сухо и ясно, как бывает иногда на содержащихся в чистоте заброшенных складах. Всё ровно стоит по местам, а что не стоит, тому заведомо предписана своя полка из тёплого старого дерева, над которой еле слышно звенят золотые крылья комаров. Пол слегка запылён, но его легко очистить, проведя рукой. Иногда Плети казалось, что он родился не в общине; что он помнит, как отец тайком вёз его, ещё совсем младенца, в Петерберг; как в лесу нашёлся домик с тёплым деревом изрезанного солнцем пола.
Возможно, это был детский сон или даже придумка. Плеть ни разу не спрашивал. Ему не требовалось ответа — для ответа в голове не подразумевалось полки. В голове было ясно, сухо и просто.
Но оглядываясь вокруг себя, Плеть никак не мог понять: если мир прост и незатейлив, почему остальным так нужно заволочь его тиной? Ведь откуда-то же берётся эта странная тяга выплетать себе сложности, когда достаточно смахнуть пыль рукой. Как удаётся им не увидеть настоящей, обычной сути вещей? Глядя на скульптуру, нельзя не знать, что такое камень; глядя на авто, нельзя не знать, что такое колесо; глядя на человека, нельзя не знать, что такое честь, правда, любовь. Прочее — лишь следствие основ, лишь ярлыки и лесенки склада.
В начале сентября Бася снял Плети комнату в Людском, но та почти не пригодилась. Скоро, через два дня после объявления о новом законе, в комнату пришёл Тырха Ночка, средний сын Цоя Ночки. Он сказал, что Плети следует оставить Академию и вернуться в общину.
Плеть повиновался. В последнюю неделю сентября открывался боевой турнир, где ему ещё летом посулили право прислуживать. Посулили и повелели. В росском языке нет слова с верным значением, а в таврском есть: «γоgaht» означает одновременно «обещать» и «приказывать», поскольку любой посул общины (отца, военачальника) является приказом.
Посулили, и повелели, и обманули. Плеть не пригласили к рингу. Его не пригласили никуда — заперли в четырёх стенах летнего дома, кормили и содержали в аресте. Плеть думал, что призыв связан с новым налогом — что ему теперь полагается дополнительно отрабатывать свою ценность.
Но его не пригласили работать.
В голове Плети было просторно, сухо и ясно, потому что он никогда не пытался домыслить за других. Чужая душа сокрыта, и с тем, как плотно запахиваются её створки, можно лишь смириться.
Смириться — и спросить.
«Сынок, не сочти за обиду, — забегая на сторону глазом и улыбкой, отвечал Цой Ночка. — Тавру подобает знат’ свою чест’ и чужую. Уж бол’ше года назад Бася спрятал тебя, говоря, что это его новый, молодой способ платит’ общине. Может, он и прав был? Может, он мне врал тогда? Врат’ бесчестно, сынок, но мы не дознаватели. Дознават’ся — дело низкое, росское. Он сказал, что отыщет общине бол’ше пол’зы так, а не нашими, старыми дорогами, и я поверил. Он не обманул. Он вед’ тепер’ богат, очен’ богат. Разве не настало время вспомнит’ об отцах? Но дни идут, а от Баси ни слова…»
«Значит, вы держите меня в заложниках?» — прямо спросил Плеть.
«Разве тебе плохо, сынок? Разве тебя притесняют или обижают?»
«Нет».
«Вот видишь. Я не держу тебя в заложниках, я держу тебя в напоминание».
«Нет, но я хочу в Академию».
«Э, сынок, — Цой Ночка покачал головой, — не забывай основ. Твоя основа — община. И не тол’ко твоя — и моя, и моих детей, и Басина. А Академия — это подарок, это сверху. Подарки полагается заслуживат’ или хотя бы — выказыват’ за них благодарност’… а где она?»
Плеть понял и тогда этим ответом полностью удовлетворился, но время шло дальше, время шло мимо, и совсем скоро он осознал, что скучает. Это было странное, новое чувство: прежде ему никогда не бывало скучно. Теперь же простое, тихое и ясное сидение в четырёх стенах вдруг оказалось невыносимо. Плеть попросил разрешения ходить хотя бы по таврскому райончику, и ему не отказали. Ему доверяли.
Поэтому сейчас Плеть обедал в небольшом кабаке на самой границе с Портом. По-росски его называли «Весёлые речи», что было не очень метким переводом таврского названия «Thuhto: ba», дословно означавшего «большая речь». Если Плеть правильно понимал, такое выражение применялось на Равнине к пьяной браваде, желанию наплести в горячке с четыре короба.
Бася ласково называл кабак «Тухтобой» и никогда сюда не ходил.
Плеть сидел один и не пил. Это было ритуалом: отсутствие выпивки будто создавало иллюзию присутствия Баси, которого так не хватало, которого так откровенно заманивали в таврский район заключением Плети и которому стоило бы поэтому держаться отсюда — от Плети — подальше.
Но Бася никогда не слушал других. Он всегда лучше всех знал, что ему стоит и не стоит делать.
— Я соврал ему, что бои начинаются с октября, но вот незадача: теперь начинается октябрь, — с иронией в голосе сообщил он, усаживаясь напротив. — Мне начинает казаться, что в роду графа Метелина — настоящем роду — был l’inceste.
— Ты пришёл за мной? — спросил Плеть и сам не понял, остережение прозвучало в его голосе или надежда.
— Уж всяко не за местной кухней, — хмыкнул Бася; выглядел он, как обычно, бодро, будто и не волновало его исчезновение друга на две недели. — Ты знаешь, что творится в городе? Петерберг взбунтовался! Иначе говоря, люди толпятся в приёмной Городского совета и просят поблажек от налога. А ведь у них даже нет Метелина!
— Община хочет с тобой поговорит’.
— Чего они хотят? Доли с завода?
Плеть кивнул. Бася откинулся, но не расслаблено, как нередко это бывает, а зло, с силой, будто сорвалась в нём какая пружина.
— Великолепно. C’est просто magnifique! — Он с той же силой вскинул глаза к потолку, и Плеть подумал, что взгляд иногда можно бросить так же яростно, как стакан в стену. — Великолепный выбор момента. Интересно, Цой Ночка понимает, что завод мне не принадлежит?
— Он понимает, что ты ездишь на «Метели».
— Ну если так судить…
— Они не выпускали меня в город и в Академию, чтобы ты за мной пришёл, — не удержался вдруг Плеть. — Это шантаж. Обычный шантаж. Цой Ночка хочет твоих денег…
— Нет, он хочет моего уважения, — неожиданно спокойно усмехнулся Бася, — это даже flatteusement, не находишь, лестно? Община никогда не мыслила только деньгами, и странно, что ты вдруг решил так счесть.
Плеть промолчал.
В голове его всегда было просторно, сухо и ясно, и оттого так отчётливо и прямо в прозрачном её воздухе виделось, как отвратительно происходящее. Настолько, что он неправомочно обвинил Цоя Ночку в сугубой меркантильности.
Но почему? Потому ли, что летом Бася обещал не пускать его больше на ринг? Но Плеть не гнали на ринг. Не гнали, даже когда он попросил.
Это было позавчера. Цой Ночка не видел нужды разговаривать, но Плеть заметил, что Тырха Ночка недоволен отцом. Отцом и всем остальным миром.
Именно средний сын предлагал общине полностью уйти в Порт — «награбит’ денег на выплаты нового налога, ежели так им оно надо». Цой Ночка такие разговоры полностью пресёк, и сыну его оставалось только кипеть под плотно придавленной крышкой.
«Если ден’ги так важны, пустите меня на ринг, — сказал ему позавчера Плеть здесь же, в «Тухтобе». — Я отработаю то, что должен общине».
Тырха Ночка злился на отца, а потому испытывал невольное расположение к тому, крышку над кем придавили столь же плотно — пусть иную и по иным совсем причинам.
«Незачем тебе, — ответил он с братской снисходительностью. — Наместника нашего меняют, э? Слушок ходит, он решил по такому делу во все тяжкие пойти. Бои прикрыт’. Прикрыт’ не прикроет, а кому-нибуд’ хвост прищемит. Облава будет, сер’ёзная. Да и куда тебе на бои? Скол’ко уж прошло, ты и разучился совсем».
Плеть не ждал всерьёз, что его пустят. Он не хотел. И всё же попросился.
Может быть, затем, чтобы проверить, есть ли у него право слова хотя бы в этом.
— Твоё положение — ещё не худшее в этом мире, mon frère, — Бася не отошёл от своей горячности, но, как срываются порой люди в крик, его от злости иногда срывало в смех, — а вот граф Набедренных привёл в Академию оскописта. Что ты знаешь об оскопистах, а? Община строга, но она строга, как хороший отец. А вот там, в салонах — настоящее рабство.
— Сироты?
— Говорят, или ещё кто похуже. Собирают с улицы, чик, и всё. Я на этого оскописта посмотрел — обычный, в общем-то, человек. Учёный, bien informé. Но, знаешь, если тебе косу отрезать, она всё-таки обратно отрастёт, что бы мы там ни говорили другим.
Плеть снова предпочёл промолчать.
— Это я к тому, что оба вы — слуги своих хозяев. Да что там, все мы — слуги. Мне всегда казалось, что дальше — то, что за пределами данной тебе situation, — это вопрос воли. Но ежели ты оскопист — то, может, и нет такой воли, которая могла бы что-то переменить. А пока мы не оскописты, — Бася поставил на стол локти и наклонился вперёд, — из «Тухтобы» ты идёшь со мной.
— Цой Ночка обидится.
— Не обидится. Говоришь, его волнует, что я езжу на «Метели»? Пусть поездит на своей и сам оценит, есть в этом какая польза или нет.
Перед последней фразой Бася сделал короткую торжествующую паузу, и Плеть почувствовал, как хрустящая короста невыплеснувшейся обиды с шипением в нём проседает. Конечно, Бася не забыл. Просто не мог он прийти с пустыми руками и не мог принести того, чего просил Цой Ночка, вот и сочинял эти две недели такой подарок, которым можно за Плеть откупиться.
— Своими руками эскиз нарисовал! С конями, всё как полагается. К ювелиру гонял мальчика Приблева, но принимал сам, сам, красиво вышло.
— Думаешь, Цою Ночке хватит?
— Ему хватило, — Бася самодовольно улыбнулся, но самодовольство выветрилось само, и быстро. — Я знаю, что это временно. Любые подарки — временны… Но у меня ведь нет ничего постоянного. — Он поднял глаза на Плеть и без радости поправился: — Почти ничего.
Плеть молчал. Ему всегда было просто чувствовать, требуются ли слова.
Бася вдруг скинул шляпу, швырнул её на стол и уронил лицо на руку, зарывшись пальцами глубоко в лохматые волосы.
— Я об этом думал. У Метелина есть всё — или почти всё, — и он всё положил, целую схему выстроил, чтобы это разрушить. И я думал: будь всё у меня, неужели я бы тоже стал? Неужели дело в этом, всё так просто, и я просто ценю то, что есть, потому что сначала у меня ничего не было? Je crois pas, не верю я! Такое скотство: я ведь и правда теперь не бедствую, мне бы плюнуть на этот завод да жить для себя. А я не могу! Я тогда ещё, в прошлом году, кучу работников поувольнял, а на их место взял кого помоложе. Понимаешь, да? И желательно бессемейных, чтобы ничто их не обременяло, ничто им не мешало… Тьфу! И теперь они у меня просят прибавки к жалованью. А я могу им дать её или не могу? Я — могу. А если меня не будет?
Плеть молчал. Бася говорил быстро, зло, сверкая глазами из-за пальцев, как из-за решётки.
— А Метелин… Всё это выдумал, весь завод, для того только, чтобы папаша им погордился немного, а после с размаху разочаровался. Чтобы потом, когда все забудут, каков он на деле, Метелин-то, когда все будут помнить его уже только светочем, прекрасным сыном, замечательным дельцом, юным exemplaire, выкинуть что-нибудь… Как можно более — в его графском представлении — гадкое. Желательно — для символизма, чтоб его к лешему, — пойти на бои, засветиться там поярче, а ещё лучше — умереть. А завод? А люди на нём? А я? Проклятый Драмин смеётся над налогом, потому что у него есть деньги. Потому что он не знает, что в течение недели-двух putain de merde граф Метелин хочет всё это разрушить. И вот что мне делать? Я же просто управляющий, я никто. Я мог бы Метелина обмануть, на бои не пустить, но что толку? Он ведь найдёт способ убиться и без меня.
Бася ожидал от Плети поддержки. Тот мог бы спросить, чем так уж страшна гибель Метелина; случайность убивает куда больше людей, чем намерение, но вещи покойника не кидаются мигом переставлять. Неужто Бася полагает, что сверни граф Метелин шею случайно, управление завода тоже сменится?
Но озвучивать вопросы не требовалось. Бася читал их сам.
— Ты видел Метелина-старшего? Папашу нашего графья? — закатил глаза Бася почти с удовольствием — по крайней мере, собственный гнев его забавлял. — Такого записного труса и лентяя ещё поискать надо. Пока денежка капает, всё у него чудесно, и пальцем о палец шевелить не надо. Было у меня с ним un rendez-vous d'affaires, лучше б и не встречались. — Он скорчил жалостливую гримасу: — «Вы там только поаккуратней, молодые люди, поаккуратней, не увлекайтесь чересчур, а то выйдет что». Я его спрашиваю: что выйдет-то? Он только морщится: «Что-нибудь». — Бася задумчиво скривил губы. — Всех вокруг боится. Самый виноватый, что ли? Тьфу. Но одно я на той встрече понял однозначно: разрушать — это у них семейное. Графьё хочет разрушить покой папаше, папаша, чуть что, порушит со страху все дела сыночка и не поперхнётся. И неважно, застрелится сыночек, станет звездой боёв или как ещё попортит себе le bon renom. Понимаешь? Неважно! Разбирать никто не станет, только заводы закрывать! Стоит Метелину умереть — конец заводу. Стоит ему пойти на бои и умереть там — конец заводу. Стоит ему пойти на бои, не умереть, но разругаться со старшим Метелиным в пух и прах — конец заводу, — Бася устало потёр лицо ладонями. — Я очень старался найти хоть какой-нибудь выход, но всё никак не могу.
— А должен ли ты искат’ выход? — тихо спросил Плеть. — Это его завод.
— Настолько же, насколько мой папаша-пьяница мне папаша, — отчеканил Бася. — Что кому принадлежит, определяется не тем, кто что родил, а тем, кто что воспитал. Этот завод — таким, какой он есть теперь, — построил я. — Бася посмотрел Плети прямо в глаза — так твёрдо, будто слова его были единственным, во что он вообще верил: — Этот завод — мой.
И тогда Плеть вдруг понял. Понял, почему его обижали и злили действия общины. Понял, почему решился заговорить с Тырхой Ночкой, почему попросился на ринг, хотя знал, что его не пустят.
Разрозненные события и чувства, повисшие на полках в голове уродливой и грязной паутиной, неожиданно вывязались в узор. Плеть никогда не мог понять смеха росов над европейской религиозностью: может, европейцы и заблуждаются, но ведь так просто знать, что у происходящего в этом мире есть смысл. Он просто есть, как есть честь, правда и любовь. Его можно не увидеть, если очень постараться.
Но Плеть не мог — и, наверное, никогда не сможет — понять, зачем люди так стараются.
— Через шест’ дней на боях будет облава, — раздельно, по слову проговорил он. — Наместник решил спустит’ на нас Охрану Петерберга. Участников арестуют.
Бася замер, и Плеть понял, что он тоже понял.
Кажется, впервые в жизни Бася не хотел отмирать.
— Comprends-tu, зачем ты сейчас мне об этом говоришь?
Плеть промолчал.
— Comprends-tu, что я с этим знанием сделаю?
Плеть промолчал.
Бася понимал, что Плеть понимал.
— Он говорил, что я его единственный друг.
— А ты говорил, что он всё равно найдёт способ убит’ся, и говорил равнодушно.
Бася усмехнулся криво, как будто его рисовали и мазнули случайно побоку водой.
— Когда положение безысходно… Это совсем не то же, что принять решение.
Плеть промолчал. Они молчали долго — так долго, что смех и разговоры за соседними столами успели раствориться в ушах, сгуститься в единую похлёбку, и это пюре текло теперь, как, говорят, текла когда-то по мухам смола, заточая их в янтарь. Бася нередко думал вслух — любил думать вслух, кидать слова и ловить отскакивающие, — но теперь он молчал.
Принимать решения сложно.
— Расскажи мне подробности, — попросил наконец Бася отрывистым голосом.