— Вы, дорогие мои, без сомнения, знаете, что произошло, — многоуважаемый глава Академии господин Пржеславский заложил руки за спину. — Думаете, вы совершаете переворот? Ах, юные мои господа! — он издал добродушный смешок. — Разве что в собственной жизни, поскольку с тем из вас, чья причастность к случившемуся будет обнаружена, Академии, увы, придётся расстаться.

— А вам, следовательно, придётся расстаться со стипендией и койкой, — подхватил строгий секретарь Кривет. — Не с худшими стипендией и койкой в городе, подчеркну. Подумайте, стоит ли ваше высказывание того, чтобы рисковать положением йихинского студента?

— Высказывание… Вы небось почитаете себя идейными? Но содержание ваших опусов можно сыскать в любой городской сплетне. Всё, чего вы добьётесь, — это бросите тень на Академию и своих однокашников да получите частную аудиенцию у Охраны Петерберга, — Пржеславский иронически поднял брови, и в зале невольно рассмеялись. — Конечно, я понимаю, что у всякого свои плотские фантазии, но, дорогие мои, давайте-ка ходить за истязаниями в индивидуальном порядке, а?

Скопцов почувствовал, что краснеет. Вот ведь ирония: с одной стороны, казалось бы, во всём и дословно он был с господином Пржеславским согласен, а с другой — лениво-снисходительное его отношение почти обижало, поскольку, выходит, даже господин Пржеславский не понимал всей серьёзности произошедшего.

А произошло вот что: вчера поползли слухи, будто на север города подвозят строительные материалы, поскольку намереваются Петерберг в самом деле расширять. Скопцов знал, что генерал Стошев, устав препираться с другими, просто махнул рукой на налог и безотносительно к оному велел солдатам закладывать фундамент второго кольца казарм — ведь городу в любом случае требуется раздвигать границы, а с Городским советом можно будет договориться, когда строительство наберёт ход. Слухи же о том, что возводить новые казармы заставят всех трудоспособных петербержцев — принудительно, бесплатно, — бродили и того раньше, нарастали с каждым днём — крещендо, как сказали бы граф Набедренных или Золотце. А вчера достигли наконец пика.

То было вчера. Сегодня же утром, выйдя из общежития и жалея, что не захватил с собой перчатки, Скопцов шагу не успел сделать, как наткнулся на неё.

На листовку. А потом ещё на одну, и ещё. Листовки висели по всему Людскому — отпечатанные кем-то, неаккуратно наклеенные на каждую дверь — и каждая из них кричала: «Долой Охрану Петерберга!».

Скопцов кинулся было их снимать, но тотчас понял, что это бессмысленно. Все уже видели, все уже обсуждали, все уже косятся на него за попытку сорвать кое-как налепленную бумагу. Будто это он, Скопцов, делает что дурное! Будто он один понимает, чем могут быть чреваты нападки на Охрану Петерберга! Когда Скопцов дошёл до Академии, та не гудела даже — ныла, как колокол, готовый побежать трещиной от заключённой в нём энергии. Первая лекция прошла в штатном порядке, но уже вторая оборвалась — господин Пржеславский и секретарь Кривет собрали всех имевшихся студентов и вольнослушателей в большом зале (который отпирался обычно только в последний день семестра) и объяснили то, что хотел бы объяснить неведомым мятежникам сам Скопцов: это не высказывание, не переворот, не жест. Направленная против Охраны Петерберга листовка — это лишь способ запятнать Академию и разозлить солдат.

Разозлить единственную вооружённую силу этого города.

Как можно совершить подобную глупость?!

Не говоря уж о том, что в листовке была написана откровенная ложь — а если и не ложь, то сплошные передёргивания.

Эй, петербержец!

Нравится тебе платить за то, что ты решил СПЕРВА выучиться, а потом уж заводить жену?

Нравится БЕСПЛАТНО строить дома тем, кто ходит при оружии? Вооружённым МУЖЛАНАМ, знающим только покер и шлюх?

Сегодня ты строишь им дом, завтра подносишь еду, послезавтра — ЧИСТИШЬ САПОГИ.

Сегодня ты учишь историю, медицину и математику, а они — как сломать тебе руки и ноги, если ты косо на них посмотришь.

Охрана Петерберга ПАРАЗИТИРУЕТ на нашем городе, НЕ ДАЁТ свободно вздохнуть, НАСИЛУЕТ наших женщин, ПЫТАЕТ наших мужчин. Охрана Петерберга — это то, почему ты до сих пор не видел текущей в двадцати километрах от города Межевки. На ружья Охраны Петерберга пойдут твои налоги.

Хочешь жить спокойно?

Хочешь научиться плавать?

Долой Охрану Петерберга!

Дети Революции

Смешно! Скопцову буквально-таки хотелось отыскать этих «детей революции» и объяснить им, что, нет, налоги не пойдут на ружья Охране Петерберга, и знают в ней не только покер и шлюх, и агрессия, которая действительно иногда от солдат исходит, как раз подобными бумагами и провоцируется…

— В общем, дорогие мои, — заключил господин Пржеславский, — думается мне, что подобает вам за такие грехи наказание. Поэтому сегодня никаких лекций больше не будет, а будут вместо этого студенты Академии Йихина ходить по городу Петербергу и снимать со стен листовки, все до одной.

— Да это ж не мы! — закричали из конца аудитории.

— Не вы? А мне почему-то кажется, что именно вы, — Пржеславский поднял над головой листовку, — иначе как вот это оказалось наклеено внутри Академии? А? Впрочем, если и не вы — может быть и такой казус — отвечать всё равно вам. Да, да, и нечего шуметь! Академия — в Людском районе заведение главное, а студенты, известное дело, все дурни. А значит, дорогие мои, даже если бумажки расклеили не вы, подумают всё равно на вас. И ваше дело — от подозрений очиститься. Учтите: узнаю, кто отлынивал, — до весны будете снег со ступеней Академии мести. А теперь шагом марш!

И студенты Исторической Академии имени Йихина, в том числе молодые аристократы, дети богатейших купеческих семей и выходцы из самых интеллигентных домов, растеклись по Людскому району снимать листовки. Конечно, на деле, как оно и бывает, за листовками растеклась разве что четверть, а другие нашли себе дела поинтереснее, но Скопцов уклоняться не стал: ему эти проклятые бумажки сдирать было только в радость.

Направился он на запад, в сторону Порта — там Людской чуть сужался вросшими друг в друга домами и рассыпался путаницей совсем уж тоненьких улочек, тихих тупиков, хитро затаившихся арок да ступенек, вдруг взбирающихся прямиком на крышу какого-нибудь флигелька. Тут легко было заблудиться, а листовок почти не имелось — видимо, неведомые писаки не пожелали плутать замороченными переходами. Или писака? Представить в стенах Академии целый мятежный кружок почему-то было сложно.

Нет, не то чтобы Скопцову казалось, что бунтовать нет причин.

В одном из безымянных переулочков, которому уж точно полагалось бы оказаться безлюдным, Скопцов заметил Золотце — тот замер на лесенке с кудрявыми литыми перильцами и изучал листовку. Скопцов только-только на эту улицу вывернул, а всё ж готов был поклясться, что Золотце стоит здесь не первую уже минуту — читает, перечитывает и во что-то пытается вдуматься.

Приметив однокашника, Золотце заулыбался и приветливо помахал. Дальше они пошли вместе, но вскоре стало ясно, что искать больше нечего: если на самых узеньких тропках Петерберга и имелись листовки, полчище студентов с ними уже разобралось. Со срисованной с графа Набедренных галантностью Золотце помог Скопцову перебраться по совсем уж шаткому мостику, перекинутому от одной лестницы к другой, и они, не сговариваясь, направились в сторону Академии.

— Господин Золотце, подобная рассеянность к лицу разве что графу, — Скопцов аккуратно тронул его за плечо. — Что с вами?

— Я думаю, вы и сами догадываетесь. Готов поручиться, нас с вами мучает один и тот же вопрос.

Скопцов уставился на целый букет листовок в своих руках, и ему стало почти совестно. Те, наверное, были набраны на машинке (какая типография возьмётся?), развесивший их потратил немало сил — затем только, чтобы студенты Академии в полчаса всё сняли, не оставив и следа.

— Автор этого воззвания ведь явно полагал, что действует во благо, — принялся зачем-то объяснять Скопцов. — Конечно, Охрану Петерберга легко не любить… Но до чего же наивен листовочник! Как же он не догадывается, что делает только хуже? Вернее, надеюсь, сделал бы. Надеюсь, никто из солдат не успел этого увидеть.

Золотце обернулся с неясным любопытством:

— Видите ли, господин Скопцов… Я, быть может, сейчас сочиняю и наговариваю, но меня терзает подозрение, не поделиться которым — пытка, а поделиться я не решаюсь. Позволю себе сказать лишь, что есть человек, который мог найти время на такие вот занятия.

— Как, у вас имеются подозрения?! — всполошился Скопцов. — Это очень важно, это ведь может разрешить всю ситуацию — если, конечно, вы не ошибаетесь…

Золотце остановился, и на лице его неожиданно проступила какая-то резкость, будто ему очень важно было получить ответ на следующий свой вопрос, и ответ правдивый, правильный:

— А что, господин Скопцов, по-вашему, в таком случае следует делать? — несмотря на сменившееся выражение, говорил Золотце ласково, почти мурлыкал. — Если, положим, листовочник этот в самом деле мне знаком и подозрения мои оправдаются? Отдать его на суд Охране Петерберга?

— Ах, разве вы не знаете, какой у Охраны Петерберга суд! — Скопцов сложил руки на груди. — Нет, я не думаю… Я думаю, что у того, кто расклеил листовки, просто наболело. Разве его сложно понять? Я бы… предложил найти его, объяснить. Он, наверное, не догадывается, что делает хуже.

— Вы это уже говорили, — лицо Золотца снова смягчилось, и он ускорил шаг.

Возле Академии, к которой они вскоре возвратились, было на удивление пусто, но не прошло и двадцати минут, как им повстречалась привычная компания из «Пёсьего двора». Хэр Ройш вышел на крыльцо с книгой в руках, и стало ясно, что листовок он не собирал и собирать не собирался; из ближайшего переулка в облаке сложенных из всё тех же листовок голубей выплыли граф Набедренных, За’Бэй и префект Мальвин; Валов, Драмин и Приблев, кажется, препирались на предмет того, что не следовало и начинать, поскольку они, вольнослушатели, тут вовсе ни при чём.

Скопцов задумчиво наблюдал, как Гныщевич приближается к Академии с Плетью, но без графа Метелина; в голове мелькнуло даже нелепое подозрение — ведь, право, отношения Метелина с Охраной Петерберга были по меньшей мере сложными. Робко озвученное подозрение Гныщевич, судя по всему, сперва не разобрал, а потом без смеха отверг.

— Не ходил прошлой ночью Метелин по городу с листовками, non. Сегодня? Сегодня его нет. И завтра не будет.

Было совершенно ясно, что что-то случилось, что это тот самый момент, когда следует аккуратно расспросить и проявить поддержку, но Скопцов не решился. Гныщевич был очень бледен и, кажется, давно не спал; навязываться усталому человеку — услуга сомнительная.

Последним к Академии явился Хикеракли. Скопцов, надо отметить, в последнее время видел его куда меньше, чем привык. Но в этом не имелось ничего дурного, напротив: Хикеракли, начавший было прикладываться к бальзаму чересчур уж любовно, после того неприятного казуса в «Пёсьем дворе» будто встряхнулся, очнулся и вспомнил, каково это — бегать по городу, ног не чуя.

Скопцов полагал, что перемена сия — к лучшему. Ему уже позже растолковали, кем был рыжий мальчик, что убежал тогда из «Пёсьего двора» почти в слезах, да и Хикеракли разобрался задним числом. И, кажется, усовестился; кажется, мальчика — Тимофей его звали — он сумел отыскать, примириться с ним. Тимофей был весьма застенчив, и Хикеракли взял его под опеку, как брал когда-то и самого Скопцова; вот и сейчас они вернулись к Академии вместе, хоть и выглядело это в некоторой степени странновато. Неловко было признавать, но Скопцову всё мерещилось, будто Тимофею опека совершенно не нужна, тяготит его даже.

Но так казалось со стороны, а со стороны всегда кажется неверно.

И конечно, когда привычная компания сама собой повстречалась, привычным же образом их потянуло в «Пёсий двор». В «Пёсьем дворе» пришедших, оказывается, уже ожидал стол.

А за столом ожидал Веня.

Веня Скопцова смущал. Сколько бы ни убеждали его, что всякая работа хороша, а уж такая — тем более полезна, принять добровольную продажу тела у него никак не выходило. А Веня к тому же держался с некоторым вызовом — а точнее, держался он абсолютно спокойно, но зато решился ходить в Академию и называться вольнослушателем, а в том уже имелся вызов, верно?

Думать дурное о человеке только за то, что судьба его сложилась трагично, было чрезвычайно нехорошо, но стоило компании войти в «Пёсий двор» и заметить Веню, Скопцов вдруг разгадал, о ком говорил Золотце. Он, наверное, ни за что не сумел бы объяснить, как именно это почувствовал; может, промелькнуло что у друга на лице, а может, просто заговорила собственная предвзятость.

Как бы то ни было, когда все расселись, Золотце, постучав немного костяшками по столешнице, уткнулся в Веню неприятным взглядом. Веня не заметил: он с вежливым удивлением рассматривал сложенных из листовок голубей, которых рассыпал перед ним опустившийся по правую руку граф Набедренных.

— …Итого — два с лишним часа долой просто из-за прихоти Пржеславского, — бушевал Валов.

— Коля, ты меня в шок повергаешь, — хмыкнул Хикеракли. — Тебя, как вижу, то возмущает-с, что твоё бесценное время кто-то опять разменял на глупости. Как можно быть всегда таким одинаковым, Коля?

Рыжий Тимофей что-то пробормотал, но Скопцов не разобрал, что именно — зато отчётливо услышал, как стукнули в последний раз о стол пальцы Золотца и повисла под ними маленькая и никому более неважная тишина.

— Граф, — позвал тот, но граф Набедренных был слишком занят Веней и бумажными голубями. — Граф! Леший вас…

Тишина вырвалась из-под пальцев и вдруг захватила оба сдвинутых стола: как-то сами собой все обратили внимание, что Золотце мягко, но всё же бранится на графа, и онемели. Даже Валов прервал свою речь, а Хикеракли не стал искать остроумных комментариев.

— Что с вами, мой друг? — опомнился граф, упустивший, впрочем, всеобщее напряжение.

— Не выспался, ваш старый лакей всё под дверью шаркал, — буркнул Золотце, а потом приподнял подбородок и заговорил громче, обращаясь ко всем: — Господа, хочу поведать вам скучную историю с предполагаемо занимательным финалом. За который я, правда, не поручусь, — он снова помолчал. — История моя заключается всего лишь в том, что я сегодня ночевал в особняке графа Набедренных — мы все вчера долго кружили, не поверите, по Ссаным Тряпкам, у За’Бэя там приятели… Впрочем, неважно. Важно, что граф позвал нас на ночь к себе, и это было более чем уместно, мы с господином За’Бэем приглашение благодарно приняли, а Веня — добрый день, Веня; вы ведь с ним хоть немного знакомы, господа? — так вот, Веня ночевать с нами отказался, хотя граф его что только не умолял, — Золотце сверкнул глазами в сторону графа. — Господина За’Бэя же, как вы наверняка знаете, вежливость иногда подводит, он у нас человек прямой. Вот он вчера и пошутил в лоб: вам, мол, Веня, на службу с раннего утра? А Веня ничуть не оскорбился, но ответил со значением, что да, мол, с раннего утра, но вовсе не на службу, а по делам в Людской. По важнейшим, самым безотлагательным делам. — Золотце говорил без настоящей злобы, но очень едко. — Плугом по болоту, конечно, писано, я всё понимаю. Но и вы меня, господа, поймите: будто много среди вас тех, кто ещё не упрекал меня в, гм, романном мышлении. Демонстрирую чистейший образец.

В этом монологе сквозило столько не слишком скрываемой ревности, что Скопцов немедленно простил весь яд, тем более что и яд-то был неядовитый; ему только жаль стало, что граф таких тонкостей, наверное, не разглядит. Хикеракли изобразил вялую овацию, но прочие промолчали, дружно впившись глазами в Веню. Тот, к чести его будь сказано, не шевельнулся и не позволил себе чересчур ироничной улыбки; когда он заговорил, почуять в его голосе насмешку было очень непросто:

— Верно ли я вас понимаю, господин Золотце? Вы сейчас… высказываете предположение о том, что это, — Веня аккуратно поднял на ладони бумажного голубя, — моих рук дело?

— Да, — просто и с каким-то несвойственным ему упрямством ответил Золотце.

— По всей видимости, — не меняясь в лице продолжил Веня, — я единственный в Петерберге человек, что был вчера ночью в Людском и о чьей непосредственной деятельности вы ничего не знаете.

За то время, что он говорил, Золотце успел совладать с собой и натянуть почти симметричную маску иронического спокойствия.

— Позволите отчасти стилистический, отчасти фактический совет? Ну, от обладателя романного мышления, — усмехнулся он. — Ежели вы таким вот образом отрицаете свою причастность, это вы зря: штамп. А ежели, вообразим на мгновенье, пытаетесь оставить всем нам пространство для размышлений, то тоже зря. Сюжетные повороты слишком передерживать не стоит — аудитория может и заскучать.

Ответил — впрочем, не на эту реплику, а на давешнюю — вновь очнувшийся граф:

— Мой друг, вы, верно, и в самом деле дурно выспались. Простите великодушно за старого лакея, он невыносим и не поддаётся перевоспитанию, — извинялся он очень искренне. — Не позволяйте же раздражению портить всем нам день.

— Куда уж дальше портить, — пробормотал Валов.

— Просто ты пессимист, Коля, — немедленно влез Хикеракли, — а вот мой день с каждым словом становится только интереснее. Так что вы продолжайте, господа, продолжайте, не стесняйтесь ничуть! И главное, чтобы ненароком не сбиться, не думайте о том, сколько человек наипристальнейше глядят на вашу, гм…

— Catfight, — подсказал Гныщевич.

Золотце засверкал глазами пуще прежнего, Веня же выслушал эти почти оскорбления с достоинством, после чего покаянно склонил голову — вот только в его извинениях искренности не было ни капли:

— Простите, господа, я заигрался. Несколько неожиданно было так скоро услышать прямые обвинения. Простите и вы, господин Золотце, за неуместное кокетство. Вы совершенно правы, и это, — он смял бумажного голубя в пальцах, — дело рук именно моих.

Скопцов не поверил своим ушам. Листовочник наверняка мнил, что действует во благо; сам Скопцов весь день повторял эти слова вовсе не затем, чтобы себя убедить: иного на ум и не приходило. Но применить сию веру к Вене было, наверное, труднее всего — может, из-за театральности его тона, а может, из-за того, как неприятно резанула мысль: он сидел здесь, за столом в «Пёсьем дворе», и ждал их всех — хотел полюбоваться на реакцию!

— Но зачем?! — вскричал Скопцов.

— Зачем? — Веня обернулся к нему с удивлением, в котором будто бы не было притворства. — Но вы ведь все говорите, что нужно что-то менять. Вы всё время только об этом и говорите. Насколько я сумел понять, разговоры сии не с налога начались — не первый день вы твердите, и твердите, и твердите… А я решил наконец-то хоть что-нибудь сделать.

— Но не нападать же на Охрану Петерберга! — Скопцов схватился за сердце. — Зачем, зачем трогать её? В этом нет ничего, кроме опасности!

— Как любопытно, что вы спрашиваете «зачем», а не «за что», — снисходительно и жестоко улыбнулся Веня. — Я не могу сказать, что всерьёз планировал первый шаг. Мне всего лишь показалось, что Охрана Петерберга — самая большая боль этого города.

— Так, господа, это решительно требует выпивки. Пива! — воззвал к кабатчику За’Бэй.

Золотце привстал и не без яда раскланялся — он, мол, и прав оказался, и бесплатное развлечение всем присутствующим раздобыл. Граф несколько ошарашенно созерцал Веню, но молчал.

Скопцов же, наоборот, молчать не мог.

— Простите, но вы, полагаю, не вполне сознаёте… «Боль этого города»? Боль случится, если Охрана решит, что некие настроения следует подавить — и леший знает, какие методы они предпочтут! И это если говорить о системных действиях, а если — знаете, отыскать вас и избить много ума не надо, и безрассудно исключать… Ведь они же тоже люди, они могут обидеться, только их обида куда страшнее нашей!

— Видите, господин Скворцов, — нажим в Венином голосе был выверенным и аккуратным, — даже вы их боитесь. Разве это не доказывает нагляднейшим образом, что я прав?

— Да скажите же ему кто-нибудь! — взмолился Скопцов.

Он ожидал всякого — пусть бы неловкой и некрасивой паузы после своей просьбы, но никак не мог вообразить, что ответ вновь заставит его усомниться в своём слухе:

— Ты прости, но я тебе скажу, — бухнул Валов, — он прав. Прав. Сколько можно пьянствовать по кабакам и рассказывать друг другу, какие мы умные, а Четвёртый Патриархат глупый? Это унизительно, в конце концов! Я согласен с тем, что высказываться надо публично, а за слова свои — отвечать.

— Вот только одно дело — Четвёртый Патриархат, а другое — Охрана Петерберга, которая придёт к тебе домой и твои же ноги совершенно бесславно переломает, — заметил Драмин, — чем и закончится высказывание.

Веня выдохнул короткий смешок.

— Вы не находите, что ноги вам ломает не Охрана Петерберга, а страх перед ней?

Драмин хотел было что-то ответить и ему, но ответ прервал заливистый хохот Гныщевича.

— Quelle absurdité! Сломанные ноги? Боль? Страх? Мальчики мои, не хочу вас расстраивать, но это были всего лишь бумажки. Бумажки, которые давно уже сняли, никто и не заметил! А вы тут всерьёз обсуждаете — со стороны не грех подумать, будто в Петерберге и правда произошёл некий incident, — он хлопнул ладонью по столу и прибавил с неожиданным ожесточением: — Но это чушь и ерунда, о которой через два дня все забудут.

— Я бы не спешил так с выводами, — снизошёл наконец до беседы хэр Ройш, и Скопцов мысленно ухватился за него как за источник здравости. — Пока вы столь любезно исполняли поручение господина Пржеславского, я предпочёл остаться в стенах Академии и понаблюдать за ним самим. У меня нет конкретных сведений, но одно я могу сказать с уверенностью: он вовсе не так спокоен, как пытался представить студентам. Я бы предположил, что до Охраны Петерберга успели дойти либо листовки, либо как минимум весть о них.

Скопцов снова схватился, теперь уже за голову — но, видимо, сегодня мир решил его не щадить.

Дальнейших слов хэра Ройша он бы тоже предугадать не сумел.

— И это хорошо, — сложил пальцы домиком тот. — Хорошо, что так вышло. Не буду кривить душой: прежде я не задумывался, сколь сильно действует на людей изложение в письменном виде слов, которые и без того бесконечно звучат в виде устном. Это ведь довольно абсурдно, не находите? И я полагаю, что крайне расточительно было бы этим не воспользоваться.

— Вы собираетесь и сами стать листовочником? Вы? — не то изумился, не то возмутился Мальвин.

— Мы все собираемся. Повторю за господином Валовым: сколько можно болтать, когда план действий сам находит нас? Вы, Веня, поступили очень мудро, подписав листовку неким названием во множественном числе. «Дети Революции» — звучит глупо, но организованно. Думаю, потому господин Пржеславский и обеспокоился, что ему не нравится идея организованного мятежного кружка. Если же объявятся, скажем, десять кружков, обеспокоится и Городской совет.

— Остальные районы! — подпрыгнул Золотце, и Скопцов почувствовал, как его самого буквально окатило волной неожиданного и в то же время знакомого золотцевского вдохновения. — Многоуважаемый глава Академии, конечно, переживает за Академию и студентов Академии. И он прав, прав — будто мы сами не переживаем, что нас заденет разбирательствами. Но если… если поторопиться, если написать нечто другое и развесить в некоем другом месте, возникнет иллюзия…

— Каждому району — по своему мятежному кружку? — Хикеракли задумчиво прищурился, словно уже прикидывая выигрышные точки. — Нет, мало-с, надо бы вразнобой. Но зато каков простор для, как говорится, фантазий! «Утомлённые петербержцы», «истинные мятежники», «кружок протеста», «клуб пессимистов», «революционный комитет»… а в Усадьбах, на особняках-то аристократических, следует подписываться «представьте себе, нам тоже что-то не нравится».

— Но чего вы этим намереваетесь добиться? — строго, экзаменационно спросил Мальвин.

— Если Городской совет сочтёт, что организованных и активных сил, недовольных теми или иными аспектами своего положения, в Петерберге куда больше, чем в действительности, он будет вынужден что-то предпринять, — ответил хэр Ройш, — и мне, по правде говоря, любопытно что. Я никого не неволю.

— Вы очень доверчивы, — вдруг тихо произнёс рыжий Тимофей; называть хэра Ройша доверчивым было… экстравагантно, и к нему немедленно обратились взоры. Тимофей побледнел, сглотнул, но продолжил: — Ведь кому-нибудь из присутствующих достаточно просто вас выдать.

Хэр Ройш небрежно махнул длинными пальцами.

— Информация о фальсификации — это всего лишь информация. Слова в листовках — тоже. Каким из этих сведений поверит Городской совет, зависит от меры их тревожности — а именно это и покажет, насколько серьёзным они полагают действительно существующее недовольство.

— Хикеракли тут предложил много вариантов, — Валов потёр лоб, — и можно придумать ещё больше. Но какой из них настоящий? Который из этих кружков — мы?

— Мне кажется, вы не вполне уловили суть затеи, — вежливо отозвался Золотце. — Настоящего — нет.

— Нет, я понял, о чём говорит хэр Ройш. И я не согласен. Если уж выступать против существующей политики, то выступать честно. Повесить листовку на Академию, повесить её на свой дом. — Валов хлопнул кружкой по столу, прерывая возражения. — Если хотите, создавайте свои вымышленные силы сколько влезет. А я устал пустословить. Я хочу говорить на самом деле. И я не заставляю вас вешать листовки на собственные двери, просто для меня быть трусом неприемлемо.

А Скопцов слушал друга своего не самого раннего, но всё-таки детства и понимал, что взвешенная здравость никому здесь не нужна. Он не стал спорить вслух: теперь, после слов Валова, это и правда звучало бы подло, мелко; звучало бы как самооправдание.

— Пусть будет «Революционный Комитет», — За’Бэй выпустил пушистое кольцо дыма и лукаво глянул через него на Валова, — чем солиднее название, тем вернее успех!

Но это не было самооправданием. Скопцов прекрасно видел, что делают его друзья, и в то же время по-прежнему отказывался верить ушам, глазам, сердцу. Потому, наверное, и молчал: казалось, что из-за этого и они ему ни за что не поверят — не поверят, что он боится за них, что он знает нравы Охраны Петерберга, что может даже представить себе реакцию Городского совета.

Тем более что где-то глубоко в душе Скопцов и сам, наверное, не до конца себе верил. Всё, что говорил Валов, звучало просто, прямо и правильно — и разве могут опасения, пусть бы и всецело здравые, быть важнее честности с самим собой? И если ты устал молчать и пустословить, разве не означает это, что пришло время говорить вслух?

Лишь куда позже, вечером того дня, уже почти засыпая, Скопцов сообразил, что запальчивые речи друзей заставили и его мыслить в пределах ложной дихотомии.

Ведь если ты устал молчать, а говорить опасно, то всегда можно отыскать третий путь — компромиссный, как идея сдвинуть столы, когда друзья твои расселись по разным углам.