Вряд ли бы хоть кто в мире мог счесть Скопцова знатоком дамской красоты. И не потому, что дамы ему попадались некрасивые или что рассмотреть их достоинств он не умел, а в некотором роде наоборот. В каждой, будь то робкая воспитанница девичьего интерната или бойкая торговка из Людского, имелась своя драгоценность; можно сказать, что и надменной дочери аристократической фамилии, и самой простецкой бабе как бы полагалось своё небо, в котором она была бы самой яркой звездой. Ну а рассмотреть это небо — задача уже для звездочёта.

Подумав об этом, Скопцов немедленно вспыхнул. Не зря Хикеракли ухохатывался над его попытками писать любовные послания.

И не зря он ни одного так и не отправил.

Если бы незадачливого звездочёта прижали к стенке — что Хикеракли, конечно, делал, — тот признался бы, что самому ему милее красота простая, жизненная, даже слегка изгвазданная, что ли. Ведь как бы высоко истинные звёзды ни реяли, мы обитаем на земле, и способность не гаснуть даже в пыли стократ дороже рафинированных чар. Была в Людском одна лавка, а у хозяина её имелась дочь…

Об этом Скопцов предпочитал не думать. Так уж вышло, что из Революционного Комитета он более прочих занимался с людьми, и люди естественным образом начали его привечать. Но в том заключалась обманка: как отличить приязнь искреннюю от приязни к статусу? Скопцов не умел. И какой бы подходящей партией он дочери лавочника ни являлся — а теперь уже ей пришлось бы, пожалуй, доказывать в его глазах свою цену; какой бы подходящей партией он ни являлся, он вовсе не хотел быть партией. Он хотел быть человеком. Но человек Скопцов не умел завязать беседу даже с болтливой и румяной торговкой, а потому занимал себя делами революционными.

— Господин Скопцов, прошу вас быть со мной откровенным, — спокойно и решительно пропела супруга господина Туралеева, — есть ли конкретные мысли, которые мне следовало бы, м-м-м, внушить своим родственникам? Я ищу с вами сотрудничества, и мне бы не хотелось кого-то невольно обмануть из-за недопонимания.

— Право, не сочтите, что мы рассматриваем вас как агента, — скромно ответил Скопцов. — Это ведь всё — жест доброй воли… для всех сторон. Нам было бы сподручней, если бы господа Асматовы, особенно ваш отец — ваш племянник кажется и без того человеком довольно открытым… Но вот ваш отец, судя по всему, продолжает воспринимать нас как врагов, а мы ни в коей мере не враги и не желаем конфликтов — только разрешения ситуации ко всеобщему удовлетворению.

— Не желаете конфликтов, однако же арестовали столичную делегацию прямо на въезде, — супруга господина Туралеева иронически улыбнулась. — Арестантов непросто убедить в благорасположенности.

— Но они не арестанты! Петерберг — закрытый город, им самим было бы небезопасно разгуливать по улицам! А раз так, то какая, право, разница, под каким замком сидеть?

— Вы и сами выросли в казармах, верно? — Она поправила на плечах шубку. — Тогда вам вряд ли удастся в полной мере прочувствовать, как велика привычка всегда иметь доступ к горячей ванне.

Супруга господина Туралеева, без сомнений, была звездой небесной — небеснейшей, если можно так выразиться. В девичестве она носила фамилию Асматова, а имя ей дали на европейский манер — Элизабета; мальчиков вообще реже именуют в угоду моде.

Вряд ли хоть кто в мире мог бы счесть Скопцова знатоком дамской красоты, но всё же он готов был поручиться, что Элизабету Туралееву назвали бы великолепной многие. Как и патриаршие её родственники, она отличалась глубокими синими глазами и особой осанкой, подобающей только самым древним аристократическим фамилиям. Ворот шубы не мог скрыть длинной белой шеи, а жестковатые черты оборачивались на женском лице изысканной, восхитительной строгостью.

И тем не менее в замужестве графиня Асматова сменила фамилию. Тем не менее она сама явилась на днях к Революционному Комитету — к Золотцу — и сказала, что её отец и племянник наверняка прислушаются, если она решит вселить в них некое убеждение.

Она была до глубины души петерберженкой, она была Туралеевой, и из-под шубы её слегка выпирал фальшивый живот.

Господина Туралеева, главу наместнического корпуса, должны были расстрелять — уж конечно, его-то должны были расстрелять в первых рядах.

«Не смея полагать себя вправе утверждать что-то в подобном вопросе, — заметил тогда граф, — я всё же хотел бы напомнить вам, что одного нашего общего друга гибель четы Туралеевых изрядно бы огорчила».

Граф странно относился к расстрелам. Он никого не подталкивал и никого не выгораживал; он просто делал вид, будто ничего не происходит, будто помнить надо только о договорённостях с генералами и лекциях перед горожанами. И потому Скопцов смутился, но хэр Ройш быстро разъяснил ему, в чём дело.

Ах да, наследие лорда Пэттикота, алхимические печи, в недрах которых варятся будто бы люди! Оказалось, что господа Туралеевы являются первыми — и покамест единственными — клиентами Золотца. Революция революцией, а за дело своё он расстроится. Так?

О, как это нелепо!.. И как по-золотцевски. Так по-золотцевски, что Скопцов немедленно принял сторону графа.

Впрочем, другой стороны и не имелось — хэр Ройш, постучав друг о друга пальцами, заключил, что глава наместнического корпуса, на коего имеется рычаг воздействия такой силы, удобнее альтернативного главы наместнического корпуса и даже простреленной дыры на этом месте. Факт: господин Туралеев любит свою супругу и её графский титул. Факт: если афера с наследником раскроется, супруге не избежать немилости, а что из этого выйдет — одному лешему видно. Вывод: с господином Туралеевым есть о чём говорить.

«В погоне за прагматизмом хэр Ройш запамятовал ещё об одном факте, столь существенном для нашей абсурдной действительности, — улыбнулся граф, когда они со Скопцовым остались одни; они редко оставались одни. — Плод в печи не вполне принадлежит господину Туралееву…»

«В каком смысле?»

«О, в незначительном — только лишь в биологическом. Ведь причиной этой афере то, что Туралеевы не могли обзавестись потомком… Но, как выяснилось в ходе экспериментов, вины супруги тут нет. Увы, господин Золотце вряд ли мог сообщить клиенту, что тот бесплоден».

Граф, наверное, был расстроен. Наверняка был — иначе зачем, к чему выдавать Скопцову чужие секреты; золотцевские секреты, которые тот, без сомнения, ревностно охраняет?

Граф, наверное, тогда вспомнил, что сама необходимость решать, кого подводить под расстрел, а кого обойти стороной, — это его же детище, следствие беспечного, бесчеловечного, чудовищного обещания Твирину. И не Скопцову графа судить — Скопцов мог бы, пожалуй, выступать порой в роли совести своих друзей, но следствия подобных шагов лежат уже далеко за пределами совести.

«И чей же в таком случае плод?» — без особого интереса уточнил Скопцов. Граф рассмеялся, как над забавной байкой:

«Твирина».

Как всё запутанно. Скопцов прознал недавно, что дочь владельца скобяной лавки из Людского — леший, ему ведь неведомо даже её имя! — но он прознал, что она должна была стать женой… Нет, конечно, не Твирина — Тимофея Ивина. О, это ведь так закономерно. Лавка мелковата для прямых наследников купеческой фамилии, но идеально пошла бы одному из выкормышей.

Какое гадкое слово. Твирин ведь не виноват в том, что ему подобрали партию, — если он вообще об этом знает, то наверняка ненавидит сей неслучившийся вариант своей судьбы. Неслучившийся, неспособный случиться — Тимофей Ивин давно уже умер, убит, похоронен, остался лишь шарф.

Шарф и зависть, непонятная и бессмысленная.

Зачем завидовать тому, что где-то в Порту в печи зреет плод из его семени? Об этом трудно и подумать без содрогания. И никто не сватался к торговке из Людского, и Скопцов не подал виду, что знает правду, когда господин Туралеев, сидя напротив него, спешно прикуривал папиросу, позабыв о мундштуке. По эту сторону было ещё двое: Мальвин — как представитель Временного Расстрельного Комитета — и хэр Ройш.

Они предлагали главе петербержского наместнического корпуса жизнь, ребёнка и счастье в обмен на беспрекословное сотрудничество. И Скопцов знал, что жизнь предлагать подло (ведь какое право они имеют ей грозить?), ребёнок чужой, а счастье человек способен отыскать лишь сам; знал, но не подал виду.

«Если хотите, я вам помогу, — без сочувствия улыбнулся хэр Ройш. — Вы ведь сами это устроили. Когда расстреляли Городской совет, хэр Штерц пропал, и на протяжении нескольких дней его не могли отыскать. Сейчас, когда он переведён в казармы, вы, разумеется, понимаете, что всё это время хэр Штерц находился в руках Революционного Комитета. Но разве в ваши обязанности не входили его поиски? Чем вы вместо этого занимались, скажите на милость?»

«Этим и занимался, — отрывисто ответил господин Туралеев. — Я ж ему не нянька. Только к вечеру сумел разобраться, что Штерц выехал из города и не въехал обратно. А дальше я всё равно ничего сделать не мог».

«Вы могли попытаться связаться с Европейским Союзным правительством, с Четвёртым Патриархатом…» — не без издёвки подсказал хэр Ройш.

«Я ему на крови не присягал, — хмыкнул господин Туралеев, — у меня жена и сын. И последний, насколько я понимаю, тоже в ваших руках. Ну что ж, я знал, что легко из этой истории не выпутаться. Выкладывайте».

Но выкладывать пришлось ему: сперва все бумаги наместнического корпуса, позже — гвардейскую форму для Плети и солдат, изображавших сопровождение мсье Армавю. Как просто некоторым людям отчеркнуться от старой жизни в новую!

Ах нет, это звучало так, будто Скопцов считал сие дурным. Напротив; отчеркнуться от старой жизни в новую просто тем, кому есть что беречь, защищать, хранить. У кого есть любимая жена, сменившая древнюю аристократическую фамилию на незнатную, и будет сын, победивший саму биологию.

А главное — воля к жизни, воля вырвать свой кусок и не выронить его. Кто-то назвал бы это приспособленчеством, но Скопцов не мог не видеть в действиях господина Туралеева любовь.

— Вы, верно, за этим не следите, а меня заманивал давеча на приём барон Каменнопольский, — супруга господина Туралеева, тем временем, будто бы держала Скопцова под руку, но на самом деле — вела. — Конечно, я вынуждена была ему отказать, не в моём положении… Он, видимо, прослышал о наших с вами нынешних деловых связях. Чрезвычайно интересовался планами хэра Ройша на Анжея…

— У хэра Ройша есть на вашего супруга планы?

— Вы не знали? — госпожа Элизабета Туралеева сверху вниз улыбнулась Скопцову, и на гладких щеках её, как водоворотики, вдруг вскипели ямочки. — Наверное, меня всё же можно считать агентом. Насколько я понимаю, дальнейшее существование наместнического корпуса не входит в планы Революционного Комитета, поскольку в них не входит существование в этом городе наместника. Но Анжей достаточно хорошо себя зарекомендовал, а Петерберг планирует отныне поставлять в другие города чиновников, как Резервная Армия… из рядов Охраны Петерберга, верно? И этим должен кто-то руководить.

— Вот как, — пробормотал Скопцов, — вы удивительно хорошо осведомлены.

— Семейный очаг теплее, когда у мужа и жены нет друг от друга секретов. Поверьте, в своё время вы и сами это поймёте. — Заметив смущение Скопцова, а то и расслышав его немое сомнение, она немедленно сделала вид, что не произносила последних слов, и вышло это так необидно, как бывает только у опытных в свете людей. — Как бы то ни было, речь я вела о бароне Каменнопольском. Вам никогда не казалось странным, что он так и не попал в Городской совет? Конечно, Петрон Всеволодьевич — самый молодой из генералов, но всё же он ведь и аристократ. Причём ресурсный — не то чтобы теперь это имело значение, но…

— Я знаю его давно, но не слишком близко, — осторожно заметил Скопцов, — однако мне не казалось, что у него есть амбиции такого рода.

— Значит, и правда не слишком близко.

— Но когда мы беседовали, он ни разу о подобных чаяниях не обмолвился!

Госпожа Туралеева сдержанно рассмеялась.

— Неужто вы много беседуете? Не поймите меня неверно, Дмитрий Ригорьевич, вы член Революционного Комитета… но генералов, если верить барону, сейчас жалует совсем иной комитет.

Скопцов закусил губу. Генералов жаловал другой комитет, а с другим комитетом возникали общие дела — постоянно, ежедневно. Ходить к Твирину было страшно, к Гныщевичу — неуютно (а может, наоборот?). Конечно, самым понятным, привычным и близким оставался Мальвин, но Мальвин обретался в Южной части, у генерала Скворцова, а поддерживать с генералом Скворцовым хоть сколько-нибудь деловые связи было решительно невозможно. Да и другие тоже…

Плеть же не был Мальвиным, но он был Плетью. Спокойным и, с позволения сказать, мудрым. Когда он отдавал солдатам приказ, Скопцов мог быть уверен в том, что ничего чрезмерного не случится. По крайней мере, если верить, что таврская мораль не распространяется на росское население.

А Плеть обитал в Восточной части — части барона Каменнопольского, самой большой и прежде — самой тихой. Там не было ни границы с Портом, ни железнодорожных депо — только аристократические особняки, в том числе и собственный особняк барона.

Скопцову барон Каменнопольский казался приятным человеком — быть может, не слишком хорошо сложенным для военного дела, но ему ли кого-то в этом упрекать? А не далее как пару недель назад Скопцов обнаружил у барона — не в особняке, а прямо в казармах — самого мистера Фрайда. Мистер Фрайд в недрах Охраны Петерберга смотрелся фантастически, но в то же время на удивление уместно; можно даже сказать, что его мрачность скрашивала окружение, превращая то в некое подобие гравюры.

На Скопцова мистер Фрайд зыркнул с неожиданной злостью и немедля засобирался прочь.

«Ах, постойте, Сигизмунд, постойте… — не отпустил его барон Каменнопольский. — Не удивляйтесь, господин Скопцов, мистер Фрайд здесь не только с визитом доброго вкуса, но и по делу… Представьте себе, он решил написать про нынешние петербержские события книгу!»

«С вашего позволения, я ещё ничего не решил, — плохо скрывая раздражение, процедил мистер Фрайд. — Я говорил лишь о том, что для европейского ума революция — событие исключительное, и этот опыт, конечно…»

«Надо осмыслить! — барон Каменнопольский так и сиял. — Но в то же время мы, жители замкнутого города, вряд ли способны сделать это в должной мере компетентно… Представьте, господин Скопцов, мы — герои книги, монументального психологического труда!»

Скопцов тогда улыбнулся. В бароне Каменнопольском всегда было не по чину много восторга, кажущегося, быть может, нарочитым, а на самом деле — столь детского! Но сейчас, перекатывая в голове слова госпожи Туралеевой, Скопцов подумал вдруг: обычно детская радость любит переплетаться в людях с детскими же обидами, один лишь граф Набедренных тому исключение. А вот, к примеру, Золотце… Иными словами, нетрудно вообразить, что барон Каменнопольский и впрямь мог обидеться на то, как обошёл его стороной Городской совет. В конце концов, он в самом деле вполне соответствовал требованиям.

— И что же, Петрон Всеволодьевич просил вас перед нами походатайствовать? — спросил Скопцов у госпожи Туралеевой, но та лишь вновь заулыбалась:

— Нет, разумеется, он не просил. Но хотел бы, чтобы я это сделала.

— Но почему было не заговорить напрямую?.. Впрочем, я понимаю, что такие беседы могут быть очень неловкими, тем более что Революционный Комитет вряд ли способен дать барону Каменнопольскому положительный ответ.

— Вот как? По всей видимости, состав будущего Городского совета уже определён?

— Не совсем. — Скопцов тоже улыбнулся, и ему показалось, что улыбка эта вышла столь же спокойной и понимающей, как у неё. — Речь идёт скорее о том, что Городского совета в Петерберге вовсе не должно быть, а его место следует занять иному органу, основанному на иных принципах и остроумно названному Городским Комитетом.

Неловкую иронию она восприняла благосклонно, и сапфиры в её ушах заискрились.

— Смело.

Смело, и сложно, и спорно — сам хэр Ройш по вопросу нового городского управления будто бы не имел с собой согласия. Однако же граф рассыпал на улицах обещания допустить простых горожан к власти, и хэр Ройш выставил-таки это требование столичным делегатам.

Но госпоже Туралеевой о метаниях внутри Революционного Комитета знать вовсе ни к чему.

— Да, это один из пунктов договора, особенно смущающий вашего уважаемого отца и графа Дубина. Я смею надеяться, что вы, быть может, сумеете их переубедить.

— Сумею, — твёрдо сказала госпожа Туралеева. — Не буду скрывать, ваше видение кажется мне — не в обиду вам — нахальным. Но дело не в том, что я полностью вас поддерживаю, и не в том, что хочу превратить наше с вами общение сугубо в сделку… Просто меня ждёт мой малыш, — голос её задрожал от нежности. — И я хочу, чтобы мой малыш рос в мирном, спокойном и процветающем городе.

— А для этого нужно как можно скорее договориться со столичными делегатами, — подхватил Скопцов, — ведь ваш ребёнок, насколько мне известно, совсем скоро появится на свет.

— Да… — она отстранённо провела варежкой по фальшивому животу, будто забыв, что плод созревает не в утробе её, а в Порту. — Жаль, что мне не дозволяют своими глазами ознакомиться с процедурой, и жаль, что господин Золотце отказался сегодня меня проводить. Он, правда, передал мне на днях бумагу за подписью господина Юра Придлева — это имя, которому я доверяю, но дело не в доверии — будь дело в доверии, мы с Анжеем с самого начала бы не согласились. Просто мне хотелось бы самой…

— Господин Золотце, к сожалению, никак не может вырваться, — чересчур поспешно прервал госпожу Туралееву Скопцов. — Вы ведь слышали, что он вступил во Временный Расстрельный Комитет?

Так в лазейку между ловко составленными правдивыми словами пробирается ложь. Золотце не мог вырваться — не из путаницы дел, но из путаницы самого себя; и во Временный Расстрельный Комитет он действительно вступил, в некотором смысле приняв ответственность за подготовку Второй Охраны. О, это было так гармонично: не совсем член Временного Расстрельного Комитета, обучающий не совсем солдат!

Но уделить минутку госпоже Туралеевой он не мог по иной причине. Просто Золотце, вернувшийся на обломки Алмазов, был не тем Золотцем, что заключил с ней когда-то договор. Старый Золотце любил порой уязвить точно отмерянным молчанием, во время которого собеседник должен сам сообразить, какую глупость он сморозил; Золотце нынешний, замолкая, будто чего-то ждал — а потом вдруг не к месту восклицал, руша старательно возведённый купол тишины. Золотце нынешний громче обычного смеялся и резче обычного дёргал плечами.

И всё же это был Золотце.

Тогда, месяц назад, нужно было отослать ему телеграмму. И пока Скопцов ехал до почтамта в сонном городке Супкове, пока выцарапывал короткую записку, его вальяжно глодал страх — страх, что вернётся не Золотце, что Золотце останется там же, в руинах Алмазов, что он разделит судьбу своего батюшки. Но Золотце одобрил решение относительно господина Туралеева и был любезен, когда пять дней назад к Революционному Комитету пришла его супруга — обсудить, как все они могут быть друг другу взаимно полезны.

Она верила, что ребёнок её выберется из алхимической утробы и будет жить в мирном, спокойном и процветающем Петерберге.

И Золотце тоже в это верил. Он не стал трогать обломки Алмазов, но вместо этого решил снимать комнаты вместе с Приблевым, покинувшим родной дом, хоть тот и стоял по-прежнему на месте. Что погибло, то погибло, и незачем собирать обломки неверными руками.

Оставалось только надеяться, что Приблев не позволит Золотцу потонуть в тоске.

Скопцову казалось, что ситуация с делегатами зашла в тупик, но хэр Ройш беззлобно над ним смеялся, потирая длинные пальцы. Не далее как позавчера члены Четвёртого Патриархата наконец-то прислали пухлую папку с поправками и предложениями.

«Диалог затянется, — удовлетворённо промурлыкал хэр Ройш, шурша листами, — но он будет плодотворным. Полюбуйтесь, господин Скопцов! Они даже не отвергли идею нанимать всероссийских чиновников из Охраны Петерберга! Вернее, они думают, что отвергли её по ряду формальных поводов, но на каждый повод сыщется веский контраргумент, а принципиальных возражений здесь не нашлось. — Он поднял лицо и выразил удивительную обеспокоенность: — Наши гости хорошо устроены, они ни в чём не нуждаются?»

«Насколько это возможно в казармах, — развёл руками Скопцов. — Граф Асматов-младший и барон Ярцев, кажется, даже вошли во вкус — барон, оказывается, охотник до азартных игр, а этого добра у солдат, как вы понимаете… Граф Тепловодищев недоволен, всё-таки никто в казармах не будет для него бегать… Ему бы стоило предоставить слугу, но Твирин не позволил. Говорит, не место слугам в Охране Петерберга».

«И он прав, — кивнул хэр Ройш, — ни к чему оставлять бреши. Мсье Армавю сумел привыкнуть к положению арестанта и вполне в оном процветает; уверен, граф Тепловодищев тоже справится. А что с бароном Зрящих?»

Скопцов удивлённо наморщил лоб.

«А что с ним? Ничего особенного».

«Странно. Я убеждён, что это человек, который своего не упустит. За ним стоило бы присматривать повнимательней».

«Зачем вы говорите это мне? — улыбнулся Скопцов. — Я ведь не состою во Временном Расстрельном Комитете, я лишь помогаю с обустройством, поскольку немного знаю казармы…»

— Пока мы не подошли к казармам вплотную, давайте ещё раз уточним, — вырвала его из мыслей госпожа Туралеева. — Что важнее: чтобы делегаты приняли решение быстро или чтобы они приняли как можно больше ваших условий?

Скопцов встряхнулся. Наверное, очень невежливо выглядят его постоянные воспоминания и грёзы. Но Элизабету Туралееву это не смущало; интересно, смутило бы графиню Асматову?

— Важно, чтобы решение было принято. Но, если уж выбирать, то, пожалуй, второе. Мы ведь никуда не…

Закончить он не сумел: чуть не сбив их с ног, из-за угла выскочил молодой тавр, намерения которого были написаны у него на лице. Задним числом вдруг сделалось болезненно ясно, как глупо было Скопцову — Скопцову! — провожать женщину в одиночку, без охраны, вдоль складов… Всё проклятое желание ещё раз поговорить с глазу на глаз.

По январскому морозу тавр был очень легко одет — в кожаную куртку, из-под которой виднелась кожаная же рубаха. Поперёк груди его зигзагом вился узор из сине-жёлтых треугольников — ах, Плеть что-то рассказывал про эти узоры, — а в косу его вплетены были ремешки.

В руке его тускло блестел нож.

— Сымай сер’ги, — коротко повелел он, — и остал’ное тоже сымай.

Узор показывает принадлежность к правящей элите — любого рода, но у тавров только один род, военный. Вот только в Петерберге это не так, в Петерберге у тавров главный давно уже не брал в руки ножа.

Госпожа Туралеева вскинула подбородок, и всё асматовское высокомерие, вся величавость и насмешка загорелись в ней, как зимнее солнце в сапфирах. Насмешка, но в то же время что-то материнское, вовсе не злое.

— Перестаньте, — почти ласково сказала она и вновь провела варежкой по животу. — Разве вы не видите, что я не в том положении, в котором женщин можно обирать?

— Скоро мы все будем в положении, — оскалился тавр, — кораблей нет, торговли нет, денег нет. Революционный Комитет тащит что хочет у кого хочет. Чем мы хуже?

Раз он сказал «мы», значит, мыслит себя в рамках общины. Но община на грабёж средь бела дня не пошла бы, это даже Скопцов знал. Выходит, кто-то мятежный, норовистый…

— Господин Ночка, как вам не стыдно! — закричал он и вспыхнул от того, как визгливо этот крик прозвучал — но вспыхнул немедленно и тавр.

— Как ты меня назвал?

— Тырха Ночка, сын… сын… сын своего отца, вечно недовольный…

Тырха Ночка, когда ввели налог на бездетность, хотел уйти в Порт и в настоящую преступность, Плеть рассказывал; хотел, но отец — да как же его звать! — осадил. Вот только желание взяться за нож, наверное, глубже сидит, чем любые отцовские заветы.

Скопцов же почти не чувствовал ног, зато отчётливо чувствовал, как трясётся его подбородок.

— Вот именно, — гневно кивнул тавр, — Тырха Ночка. С таврами не говорят по прозванию.

— Хорошо, — икнул Скопцов, — хорошо, господин Тырха Ночка. Как вам не стыдно, господин Тырха Ночка?

Тавр захлопал глазами и недоверчиво осклабился.

— Мне? Стыдно? В особое время живём, — хищно выговорил он. — У тебя пал’то дорогое, наверняка часы, портсигар, ден’ги. Выкладывай.

Но Скопцов не мог молчать.

— Как вам, Тырха Ночка, не стыдно! Ходите грабить людей, как мелкий бандит, бандитишка, безоружного человека и беременную женщину… Да что бы про вас сказали равнинные братья!

Тырха Ночка зарычал и прыгнул вперёд — от переживаний, не чтобы покалечить; пока не чтобы покалечить — но Скопцов всё равно отшатнулся, буквально-таки спрятался за спиной побледневшей госпожи Туралеевой — да как же он дальше будет жить с таким позором — если будет жить…

— Не смей даже рот разеват’ про равнинных брат’ев! Что тебе про них знат’?

— Что мы — мы, Революционный Комитет — помогли Хтою Глотке! Что равнинные тавры не беременных женщин обирают, а занимаются войной — настоящей войной, вы такой и не видели! Что они впервые за двадцать лет готовы победить! Что они вот-вот нанесут решающий удар!..

Это всё было правдой — большей, чем можно было бы разобрать из бессвязного скопцовского лепета. Он узнал случайно: в начале недели, почти уже утонув в делах делегатских, Скопцов затосковал. Как это бывает — по давним дням, ушедшим и не вернувшимся; по переживаниям об экзаменах, по посиделкам в «Пёсьем дворе», по отцу, который не обязан всегда быть генералом.

Чин отца так просто не забудешь, в «Пёсьем дворе» всех не соберёшь, но из Академии членов Революционного Комитета не выгоняли, а лекции — их же волею — всё-таки возобновились, как в те самые ушедшие дни. Не так давно начался второй семестр — можно было и заглянуть. Скопцов не сразу уловил нить повествования — лектор продолжал тему с середины, — но всё равно дотошно записывал, вслушивался, передавал по рядам записки и улыбался, улыбался, улыбался. А потом вдруг заприметил в учебном зале За’Бэя.

За’Бэй тоже устал от революции.

От усталости, как и от всех прочих состояний, он становился болтливым — вот и сболтнул, что старому другу по общежитию Гныщевичу пришла записка с Равнины. На конверте так просто и значилось: «Гныщевичу», и все в Петерберге понимали, о ком речь, да только получатель уехал из Петерберга на свой завод, а денщиками из солдат он так и не обзавёлся, и остолоп-посыльный попытал счастья в старой общежитской комнате — а там как раз случайно оказался За’Бэй, тоже член Революционного Комитета. Вот такое совпадение.

«Хэр Ройш скончался бы от такого отношения к информации», — улыбнулся Скопцов. Его омывали тёплые волны ностальгии по временам, когда потерять чью-нибудь записку было так же страшно, но на дне ты знал, что это только игра.

Теперь на дне не было ничего.

Гныщевич скрываться от соседа по комнате не стал. Равнинные сепаратисты выбрали день решающего удара по Оборонительной Армии. День, когда Хтой Глотка намеревается сравнять её с тёплой южной землёй. Представления о чести обязывали его рассказать об этом тому, кто сделал нападение возможным.

««Мой отец будет стоять в первых рядах», — восторженно размахивая руками, цитировал За’Бэй. — А ведь это и я сделал, это мои аптекари! Мне Гныщевич потому и показал. Здорово, а? Понимаешь? Жизнь человеку спасли!»

Чтобы тот мог забрать их побольше, подумал Скопцов, но занудствовать не стал — уж За’Бэй тут всяко ни при чём.

«Я знаю, о чём ты думаешь, — посерьёзнел он, — я тоже об этом много думал. Но теперь мне известен ответ. — За’Бэй отложил перо. — Нет, пишут тавры без акцента».

— Ты это всерьёз? — вдруг без акцента заговорил Тырха Ночка, и Скопцов вспомнил: да, порой бывает.

— Вам должно быть стыдно, — как болванчик, повторил Скопцов. — То, что вы делаете, недостойно.

Но это было излишне; Тырха Ночка уже опустил нож. Он был сумрачен.

— И вы — какой-то там Революционный Комитет — узнали об этом ран’ше, чем Цой Ночка? — акцент снова зазвучал. — Я говорил ему, что никто его ни во что не ставит.

И он, сплюнув, ушёл, будто забыв про своих неслучившихся жертв. Госпожа Туралеева, оттаяв, рассмеялась — немного нервно, но без намёка на истерические нотки.

— Я не имею ни малейшего представления о том, что здесь сейчас произошло, — ласково проговорила она, — но, кажется, вы только что пристыдили бандита. Таврского! — Госпожа Туралеева вдруг наклонилась к Скопцову, и его против воли обдало огнём. — Простите за то, что я сейчас скажу, и не примите это как инсинуацию относительно вашего возраста… Но я надеюсь, что мой сын будет таким, как вы.

— Я… Я… э-э-э… я бы не был так уверен, что у вас родится сын, — кое-как проблеял Скопцов; нежнейший взор госпожи Туралеевой лишил его дара речи даже успешнее, чем нож Тырхи Ночки.

— Судя по всему, — она стянула зубами варежку, залезла оголённой рукой под шубу и что-то там поправила, — у меня родится подушка. Но господина Золотце я просила о мальчике.

Проклятое желание поговорить с глазу на глаз оказалось бесполезным — за оставшиеся полчаса пути они так и не обмолвились больше ни словом о делегатах. До самого момента, когда Скопцов учтиво открыл перед ней дверь комнаты; до момента, когда он пожал руки Зрящих и Асматову-младшему; до момента, как снял с плеч госпожи Туралеевой шубу и как охнул, глядя на живот, её племянник — до самого их со Скопцовым прощания госпожа Туралеева никак не показала, что видит потрескивающий на его щеках (и глубже, главное — глубже!) огонь. Но она, конечно, видела — видел весь Петерберг, весь мир.

О, это не был огонь желания. Вернее, был, разумеется, был; но он один не ужасал бы Скопцова так сильно.

Несколько месяцев назад он был сыном члена Городского совета — не аристократом, но человеком, наверняка способным рассчитывать на хороший секретарский чин; он был бы не самой очевидной, но вполне подходящей партией дочери владельца скобяной лавки. Она вела бы дело и обеспечивала достаток, он — положение в обществе; и солдаты, конечно, внимательно отнеслись бы к любому, кто попытался бы лавочке помешать.

Но нельзя ведь, нельзя, до слёз нельзя прятаться за шинелями Охраны Петерберга, за шубой госпожи Туралеевой, за статусом члена Революционного Комитета! Нельзя быть таким трусом — но и просто решить, что он не заслуживает любви и счастья, просто поставить на себе крест нельзя!

Выбежав из казарм на улицу, Скопцов спрятал лицо в ладонях, глотая сквозь пальцы морозный воздух.

Нельзя ставить на себе крест — это подло по отношению к природе, к отцу, к покойной матушке, даже к друзьям; если каждый поставит крест, выйдет одна сплошная решётка — и никаких людей.

Да, его жгло желание и жёг стыд. И тем не менее Скопцову следовало затаить дыхание, как перед прыжком на глубину, зайти в скобяную лавку и спросить её имя.

Так и станет ясно, может ли спалить человека этот невыносимый огонь.