«Шулерство» говорили те, кого уже не впечатляло говорить «жестокость».
А то и верно. Сколько можно мнить себя тиранами, злодеями живодёрскими да убивцами честных людей? Ведь наскучивает же, кому хошь наскучит. Оно куда красивше иначе вывернуть: самозванцы мы, ничего не могём, зато с какою же музыкой это наше ничего деется!
Хикеракли в который раз запустил пятерню в волосы. Стареешь ты, брат. Портишься. Вон и нравоучения твои уже аудитории приедаются, а тебе всё мерещится, будто ты только-только их для себя открыл. Увидел, так сказать, суть истинную. Звериный оскал человеческий.
Тьфу на тебя, брат Хикеракли, и ещё раз сверху тьфу. Рассупонился тут, понимаешь, душеискательством увлёкся. А кому оно надо? А ежели так, ты-то, ты-то зачем по ним бегаешь, каждому дурь его доказать пытаешься?
А с другой стороны посудить: какая же в тебе иначе польза, когда не дурь выискивать? Кто за тебя им морду их покажет, коли зеркала занавешены?
Вот только в душе, в душонке-то — копошится же там за себя паскудная гордость. Копошится, брат Хикеракли? Да не юли, не юли, тут все свои. Копошится. За то, что они — они же звери, но ты-то человек, ты-то их хари насквозь видишь. Ты-то ещё можешь понять, как это всё страшно.
А ежели ты тут не самый умный? Ну как всё они поняли, поигрались со своей жестокостью, властишки самого омерзительного толку вкусили, а теперь следующий у них, так сказать, уровень — или, вернее, этап обучения. Теперь шулерство-с. Ты знай бегаешь, как оглашенный, вопишь: «Волк! Волк!» — а от волка того одни только косточки.
С пяток на носочки Хикеракли перевалился и обратно. Вот мы говорим «добро», а делаем уж безо всяких сомнений зло; и сперва это навроде как смешно, а потом навроде как страшно, а потом…
А потом всё равно — ну всё ведь равно. С Драминым об этом трепали языки давеча: ведь ежели б по каким-то законам так нельзя было, то воспротивилось бы что-нибудь в душе, а? Хикеракли в ответ: противится, нешто не видишь? А Драмин ему: да ну? Да ну нет, я ж и не по бездействию тебя сужу, это пустяки. Такой уж ты, положим, человек, что и уйти не можешь — а ну как без тебя хуже сделается, и не восстанешь. Да только противится ли вовсе?
Да не, брат Драмин. Не противится. Хикеракли человек вольный, Хикеракли вовсе поплевать.
Только раньше, когда сидели на какой крыше да на головы людям поплёвывали, оно как-то в радость было, а теперь всё сплошь в тоску.
Хикеракли переложил тулуп из одной руки в другую, движением плеча поправил на спине тюк. Эк оно выходит занятно — вроде и не к первому сегодня стучится, а всё как-то неловко.
В камере Асматова-младшего воняло какой-то гнилью, а с запястий его тускло щерились кандалы. И кто сообразил? Умнейшего, благовоспитаннейшего человека — и в кандалы, будто знает он, как из камеры с боем вырываться. Эти, благовоспитанные, дай-то леший дверь от окна отличат. Сам же Асматов-младший на Хикеракли вскинулся с очевидной надеждой: окошко его предусмотрительно выходило на сторону, но прощёлкать под городом целую Резервную Армию — это даже аристократия не сумела.
— Ну чего, скучаешь? — дружелюбно воззвал Хикеракли. — Не скучай, свобода по твою душу пришла.
И кинул Асматову ключи от кандалов. Тот, надо заметить, их поймал, принялся неловко ковыряться. Бледненький он был совсем, небритый, глаза как-то запали. Немытый тоже.
— Эх ты, аристокра-атия, — беззлобно укорил его Хикеракли. — Что ж не спрашиваешь, откуда свобода, по какому такому поводу свобода?
Асматов вроде насторожился, но с достоинством, так сказать, высоким — без истерики или чего там у нормального бы человека на его месте приключилось. Аккуратно положил кандалы на край своего лысого арестантского стола. Ключик там же примостил. Вежливый какой.
— Мне неоткуда знать детали, — Асматов говорил осторожно, не стремясь рисоваться, — но, насколько я понял, Петерберг сейчас находится под ударом Резервной Армии. Очевидно, вы хотите некоего моего участия в переговорах?..
— Угу, — хмуро кивнул Хикеракли, — раздевайся.
— Что, простите?
— Раздевайся, говорю. И не до исподнего, а весь, чтоб как перед лешим, голенький. Будут тебе переговоры.
На лице Асматова, измождённом и заросшем, но сохранявшем эдакую благочинность и даже, пожалуй, доброжелательность, отразился искренний ужас. И не того ужас, о чём его просили, а того, что поди сочини, как на предложение сие ответить. Вежливость вроде не к месту, но и для грубости повода нет.
А вот как они, интересно знать, в своих будуярах с девками говорят?
Хотя с другой стороны — вовсе и неинтересно.
Асматов сидел прямо, приспособить дрожащие пальцы к пуговкам не спешил. Хикеракли всегда любил созерцать такие вот произведённые, что называется, эффекты, и сейчас бы пронаблюдал, когда б не заметил вдруг, что на столе у арестанта валялась книжечка. Не слишком из себя казистая, задрипанная, зачитанная.
С детскими европейскими сказками. Оно ведь и верно: уж конечно, аристократия столичная по-европейски читает.
Камера-то, выходит, хэрштерцевская — тут Хикеракли не проведёшь, он именно эту книжечку, эту самую, в лицо признал, — а убрать никто и не потрудился.
И такое тогда Хикеракли зло взяло — словами не передать. Книжечку он со стола схватил, да у арестанта ведь ни камина, ни шиша, один только горшок жестяной под койкой, да и тот небось пустой. Вот и сиди, брат Хикеракли, со своим злом на горшке, коли ничего поумнее придумать не можешь. Не за пазуху же книжечку пихать, леший знает чьими руками зацапанную.
— Или я говорю непонятно? — без особой, тем не менее, злобы поинтересовался Хикеракли у Асматова. — Или вам в письменном, как говорится, виде договор предоставить подобает? Скидай штаны!
— Да мне, собственно, не так и затруднительно, — Асматов вцепился руками в край койки; и отыскал же в голосе твёрдость, подлец. — Но хотелось бы пусть и в общих чертах понимать…
— Мне что, отвернуться, девица ты моя непуганная? Развёл тут! — Хикеракли наконец-то свалил со спины на койку тюк и в самом деле отвернулся. — Ну слушай сюда. Ты нам правда нужен в переговорах, да не так, как думаешь. Ты, друг мой сердешный, сейчас тряпки скинешь, а в новые переоденешься. Не какие-нибудь, а революционные. Смеёшься? — Асматов не смеялся. — Ну смейся, смейся… Специально орхидеи на всём вышивали, руки себе искололи. Зачем, спрашиваешь? А затем. Затем, чтобы пришёл ты к генералитету Резервной Армии и доложил: так, мол, и так, в Петерберге об арестантах заботятся чинно, кормят-поят, одевают-пеленают. По душам беседуют, или что у вас важным почитается. Создал положительный, так сказать, образ.
— Но это ложь! — закричал из-за его спины Асматов. — Я сижу тут в клопах и без камина, какое там «по душам»! Одну только книжку нашёл, а вы и ту отобрали…
— Верно, — развернулся Хикеракли, — а скажешь ты наоборот.
Льющий бунтарские речи Асматов был уже в революционных панталонах с орхидеей прямиком на гульфике, и до смерти уморительно он в них смотрелся. Это кто же так с вышивкой постарался? Вышивкой занималась Лада, когда-то кухарка копчевиговская, когда-то репчинская, а теперь вот швея-с. Потому как вышивка орхидей на гульфиках — дело деликатное, тут такого человека подыскать надо, кто согласится после до вечеру в четырёх стенах посидеть, чтоб наверняка языком не молола.
Так уж расписаны ноты сегодняшней симфонии, или как оно называется.
Ну молодец Лада! Ей такое дело — а она и тут нашла способ посмеяться. Хороша девка! И Хикеракли это без иронии. Не можешь противостоять — так хоть вышей орхидею на гульфике, дело благое.
Асматов тем временем застегнул на себе сорочку и принялся устраивать носки. Эти вот, аристократические, с эдакими подтяжечками. Хикеракли всегда, как он на них ни посмотрит, в смех кидало.
— Я не понимаю, чего вы хотите этой… глупостью… добиться, — сердито ворчал Асматов, краснея над подтяжечками. — Вероятно, намереваетесь шантажировать меня судьбой тётки? Я уже понял, что она с вами, раз уж супруг её, господин Туралеев, так к вам, хм, проникся… Предположим даже, что я не совру, сделаю всё по вашим указаниям. Явлюсь к генералам Резервной Армии и буду убеждать их в том, что Революционный Комитет всецело милосерден к пленникам. Неужели же вы думаете, что подобный… выразимся так, фактор способен повлиять на их тактические решения? Я вас умоляю.
— Ну уж, не способен, — укорил его Хикеракли, — им так куда проще сдаться будет.
— Сдаться? — Асматов замер и ошалело замигал. — Сдаться? Я не знаю даже, как это прокомментировать.
— А ты не комментируй, ты портки натягивай.
— Нет, право слово, господин Хикеракли… Мне казалось, что в целом я понимаю modus, скажем так, operandi Революционного Комитета. Вернее, понимал его в рамках гражданской деятельности… А ещё вернее, взаимодействия гражданских лиц с вашей Охраной. Тут, право, от вас не требуется особой изобретательности. Но вполне ли вы отдаёте себе отчёт в том, что делаете сейчас? Вы сознаёте, что Резервная Армия — это армия?
— А то, — обиделся Хикеракли. — Которые с ружьями, те армия.
— Просто я… Либо чего-то категорически не понимаю, либо… всё равно не понимаю, — Асматов потряс головой. — Честно говоря, тут моё личное к вам отношение отступает на второй план. Объясните же мне, раз уж намереваетесь меня использовать, какие ещё у вас есть аргументы в пользу того, чтобы Резервная Армия сдалась?
— А тебе какие аргументы надо?
— Ну как же… Даже если представить, что Охрана Петерберга превосходит Резервную Армию тривиальной огневой мощью — что, вообще говоря, спорно, поскольку Резервная Армия может неограниченно подвозить ресурсы, и даже если учесть вашу выигрышную тактически позицию… Я мог бы понять, если бы речь шла о том, чтобы они отступили. Может, о перемирии, если вы совсем уж амбициозны — о прекращении не самых перспективных боевых действий. Но вы сказали «сдаться»… или вы пошутили?
— Я что, на шутника похож? — хмыкнул Хикеракли. — Нет, брат Асматов. Это ж, понимаешь, дела тонкие. И-де-о-ло-ги-чес-ки-е. Думаешь, мы за Петерберг сейчас воюем? Мы за сердца всероссийские воюем! Тут ведь важно не просто живу быть, тут важно показать, что путь наш вернее…
— Какой бред, — раздражённо отфыркнулся Асматов. — Поймите меня верно, мне безразлична ваша судьба. Или, вернее, я бы даже предпочёл, чтобы жизнь преподала вам настоящий урок — после того, что вы сотворили с графом Тепловодищевым, да ещё эти подленькие теперь приёмчики: переоденься, соври… Пожалуйста. Но это бред.
Хикеракли прищурился. Асматов, натянувший уже на себя почти всё, что было орхидеями расшито, даже в этой одёжке не слишком в размер выглядел статно и пристойно — может, на приём и рановато, но в Дом письмоводителей пустили б. И такая в нём неловкость чуялась — борьба, значится, обид на Революционный Комитет с пытливостью разума. Вроде, мол, и не стоят они того, но больно уж здравый смысл вопиет, что ж они за чепуху-то задумали, это ведь просто ни в какие рамки!
Так, наверное, и генералы резервные на Твирина смотрели, когда он к ним переговоры переговаривать заявился. «Мы держим вас в надёжном кольце, последние коммуникации вот-вот будут отрезаны, лучше мирно сдавайтесь». — «Не-а, это вы сдавайтесь». Твирин так с оттяжечкой говорить не умеет, но положим уж для красного словца. «Что, простите?» Это вот, как говорится, классическое «что, простите», когда не знаешь, с коего боку наперёд явно бредовую идею ткнуть. «А я как птица летать обучился». — «Что, простите?» — «А в Латинской Америке, говорят, люди на головах ходят, и мы с коллегами решили сию полезную практику ввести для всего люда всероссийского». — «Что, простите?» — «А сдавайтесь-ка, господа Резервная Армия, пока мы добрые, а не то-о!..»
Что, простите?
Ну конечно, переговоры вышли бесплодными, как по нотам бесплодными, и Твирин вернулся с них таким же, как ушёл, и Хикеракли, покряхтев, вступил со своей партией. Уж ему всё складно расписали-распланировали, ошибиться негде, знай себе гарцуй ровненько.
«Ошибиться можно разве что в психологии, — сомневался хэр Ройш, а потом не сомневался: — Но тут уж я полагаюсь на тебя».
Э, брат Ройш, да Хикеракли психологии знаток, он кого хошь перепсихоположит! Кто тут, в конце-то концов, самый умный? Вот то-то и оно.
А почему Петерберг решил, что Резервная Армия не только кровушку лить передумает, но и оружие сложит?..
— А хочешь пари? — оживился Хикеракли. — Ну, спор, уговор? Говорю тебе, что к вечеру Резервная Армия нам добровольно сдастся. На четвертак грифонов, а?
— Да что вы, право, — Асматов даже смутился. — Зачем мне ваш четвертак? Но ведь… Послушайте, вы ведь даже не сможете проверить, в самом ли я деле буду создавать у генералитета, как вы выразились, положительный образ Петерберга. Положим, я человек слова… А вдруг нет? Они ведь умеют с людьми верно разговаривать.
— Ты думаешь, мы совсем дураки, за одно твоё слово держаться? — набычился Хикеракли, и Асматов, почуяв дух здравого смысла, немедленно просиял. — Мы ж не тебя одного и не с одними только словами пошлём. Смотри сюда.
Хикеракли зарылся в тюк, что лежал на койке, и извлёк из него сумку поменьше — из таких, что на боку носят, навроде ученической или почтовой. Сумка была туга и крутобока. Встряхнув в руках тулуп, что мешался, надо признать, всё это время неимоверно, Хикеракли ещё раз ностальгически его оглядел, за ремешочки даже подёргал, по уму справил. Тулуп был самый обыденный, что только не крестьянский — из тех, что любого толстяком делают, но зато щеголял мохнатым медвежьим воротом.
В тулуп немедленно был завёрнут Асматов, а поверх, пока не начал протестовать, накинута оказалась сумка.
— Это что?
— Это чтоб не простужался. Или ты про сумку? А там — всё то, что ты генералитету всё равно не скажешь, а потому они сами прочитают.
— Опять чья-нибудь отрезанная голова? — иронически поинтересовался Асматов и прислушался. — Или… бомба?
— Совсем осёл? — обиделся Хикеракли.
— Тикает!
— Да часики это — в подарок генералитету. С революционной гравировкой, прям как панталоны твои. Не веришь? — Хикеракли подбоченился. — Да сам посмотри, ладно уж.
Асматов немедленно распахнул сумку, из коей уставились на него часики, табакерки, пепельницы, пресс-папье — всё с гравированными орхидеями — и пухлая папка бумаг. Бомбы в сумке в самом деле никакой не имелось, отчего аристократические ресницы захлопали совсем уж растерянно.
— Это… Правда… Вы дарите армии противника сувениры? — Асматов ещё немного ресницами похлопал, а потом вдруг рассмеялся: — Знаете, а мне даже жаль, что так сложилось. Что родился я не в Петерберге, что оказался в Четвёртом Патриархате… Понимаете ведь, как с этим у аристократов, а тем более у Асматовых? Для меня Патриаршие палаты — единственное место, где я имею хоть какой-то выбор, пусть даже он незначительный и всё равно в скромном политическом диапазоне. А в жизни… Фамилия за меня решила, кем мне быть, чем заниматься и как думать. Сложись иначе, родись я с другой фамилией — чем леший не шутит! Может, был бы сейчас в вашем комитете.
— Это ты зря, — тихо ответил Хикеракли. — Никто не может за человека решить, как ему думать.
— Вам легко говорить, — Асматов неловко поправил на себе колом стоящий тулуп. — Меня ведь, знаете, не гибель графа Тепловодищева оскорбила — не могу сказать, что питал к нему такую уж симпатию. Оскорбило меня, что вы ради пустяка, в сущности, нарушили главный в жизни закон, закон гостеприимства. Унизили славный город Петерберг своим поступком. Я тогда счёл, что вы, Революционный Комитет, будучи людьми, признайте, в политике неопытными и наивными, решили… как бы это? Взять у старших самое худшее — самый бессмысленный цинизм, который стал вам и самоцелью. Ну, захотели почувствовать себя взрослыми. А теперь смотрю я на эти табакерки… — Он снова улыбнулся. — Я искренне озвучу генералам Резервной Армии своё мнение. Вы безумны, но, быть может, этой толики безумия нашему отечеству давно уже не хватает.
И ведь честно пел, подлец, не кривил душу. Рассентиментальничался. Это ничего, пустяк это, Хикеракли сентиментальничать не будет; у него на своих часах, для отсчёта партии выделенных, стрелки уже подобрались к процарапанной ногтём отметке — мол, пора. Ещё разок одёрнув на Асматове тулуп, он поспешил выдворить того из камеры.
— Ты сопли не распускай, — пробормотал Хикеракли, — тут ещё один, как говорится, ньюанс имеется.
Солдат из караула протянул заготовленный флаг — золотой с белоснежной орхидеей. Флаг предполагалось передать Асматову для несения в стан противника, и тот, конечно, сразу сообразил, в чём подвох:
— Но если я пойду с флагом, по мне ведь и свои открыть огонь могут…
Хикеракли только руками развёл.
— А уж тут, брат Асматов, выходу нет. Тут уж как тебе повезёт, брат Асматов. Ты у нас не последний делегат.
— Жестокие вы, — вздёрнул он подбородок и в который раз улыбнулся: — Но в этом имеется даже некоторый азарт. Мне, может, никогда больше такого рискового случая и не выпадет.
Под локоток довёл его Хикеракли до поста у ворот, потомил там чуток, чтоб совсем уж к процарапанной отметке стрелка подошла. Шибко тут важен точнейший расчёт.
В больших динамиках имена погибших солдат Оборонительной Армии подходили к концу.
Потомил-потомил, да и пустил вперёд, не забыв напомнить, чтоб флаг повыше держал.
И тут бы Хикеракли уйти, чай не последний и не первый делегат, да разве уйдёшь? Надо бы спешить, дальше поспешность важна, паузы отмеряны, паузы выверенные, с какой скоростью по стану противника распространяется молва? Первым был Дубин, Дубин был на севере, где потише, но на юге уже знали, и даже из казарм видно было, что солдаты Резервной Армии нервически подскочили на своих позициях, замахали руками. Асматов тоже в ответ махнул, опасливо приспустил флаг — мол, я свой, я свой! — и в ответ ему что-то крикнули.
А потом фамилии в больших динамиках вдруг пересохли, и заместо них, протыкая барабанные перепонки, грянула музыка.
Кармина, эдак её, Бурана.
«Кармина Бурана», которую так любит граф.
И тут бы Хикеракли уйти, но кого и зачем обманывать? Кто в такую минуту уйдёт — в эту расписанную по секундам историческую минуту? Ежели уйти, это что ж потом внукам рассказывать?
Третьим должен быть Зрящих — рискованная затея, Хикеракли спорил, Зрящих подозрителен, а третий после второго должен выйти быстро, пока не опомнились, не привыкли, не сообразили метод.
Асматов в стоящем колом тулупе, с тугой ученической сумкой и почти уже опущенным флагом улыбался — Хикеракли не видел, но знал наверняка. Знал по позе с неловко расставленными руками: эй, вы чего, я же свой? Шёл он медленно, запинаясь и сомневаясь, ибо в пяти сотнях метров от него, напротив Южной части, там, где собрался весь цвет Резервной Армии, солдаты вели себя не по уставу, паниковали и о чём-то просили, да только Кармина, эдак её, Бурана перекрикивала любые крики, и ни лешего Асматов не слышал. Он мог только догадываться — догадывался, что что-то не так, но что именно? Как разумно поступить? Как поступит через десяток минут Зрящих? Как быстро на севере организовали полевой лазарет?
А ты, смешной, ходил к Твирину и пытался ему доказать, что умирать не нужно, что никто не хочет умирать. Ты, дурак, не видишь очарования в смерти. Как думаешь, Твирин сейчас смотрит? Или выдохся, напился, забылся?
Как, думаешь, он к этому относится?
«Кармина Бурана» неслась не только из больших динамиков — она гремела из самой земли, из-под снега, где Коленвал с Драминым схоронили вчера третьи, специальные динамики, прикрытые от влаги и пожирающие нечеловеческие объёмы электричества. Кто-то из солдат Резервной Армии кинулся вперёд — не к Асматову почему-то, а к самой земле, принялся лихорадочно раскидывать снег, хотел позвать себе подмогу, но строгий офицер, видать, не дозволил. Пела земля, земля пела. Завывала дурацким хором, и Асматов, выходит, шагал аккурат по нотному стану.
Он замер на месте, потерянно оглянулся на Петерберг. Приказ был: стрелять, если замешкается, по земле же, чтоб не зевал там. Но Асматов одумался сам, тряхнул непокрытой головой, швырнул в сторону флаг и побежал к Резервной Армии бегом.
Смешной.
Можно было гадать, как обернётся дальше: когда исхода два, гадать приятно и весело, что кости бросать. Комитету-то Революционному всё равно было, он так и так в выигрыше, делегатов ещё много.
Но Резервная Армия — не боевая. Это ж чиновники, карьеристики, они ж жизни не видели! И у кого-то из них хватило истеризма вскинуть ружьё, и Хикеракли будто даже расслышал панический приказ отставить, и первые две пули прошли мимо, и Асматов начал уже останавливаться, сообразив, что на той стороне его не ждут, но другой солдат, с рукой потвёрже, закончил начатое и убил Асматова.
Он успел вовремя. Хикеракли сегодня хорошо чувствовал время и потому мог уверенно сказать, что всего секунд через пять на месте Асматова пукнул красным пузырьком взрыв.
«Все подснежники раскурочит», — недовольствовал вчера Коленвал; это он так выдумал тайные динамики называть, подснежниками.
Бомбы не было в сумке. Бомба была вшита аккуратными руками Лады в тулуп — тоненькие струйки проводков, убегающие к ювелирному часовому механизму подле правого кармана, где будет висеть сумка. Потому так важно было нацепить её самому — а ну как делегат привык на другое плечо вешать? Потому так важно было обойтись с тулупом быстро, пока не сообразит, не освоится.
Бомбы принёс из Порта, конечно, Золотце — он теперь заинтересовался этим делом, а уж к тончайшим механизмам было ему не привыкать. И ему потребовалось всего полчаса, чтобы бывшая кухарка Лада перестала сомневаться и сама вызвалась утягивать проводки под мех, подыскивать в толстом воротнике участки, куда можно ловко вшить стройные палочки динамита, так чтобы и при прощупывании их было не угадать. Тулуп стоит колом, а революции много взрывчатки не нужно — нужно столько, чтобы первый делегат, добравшийся до стана противника безо всякой отвлекающей «Кармины Бураны», убил пяток ближайших солдат.
Потому что второго тогда подпускать будет страшно.
Но ведь мы сильнее, у нас и Вторая Охрана есть. Мы могли бы организовать засаду, раскидать партизанские отряды. Даже с нынешних позиций могли бы пойти в настоящую атаку без лишних экивоков — мы ведь победили бы!
Так зачем?
Зачем такая жестокость?
Это способ минимизировать жертвы — благородный порыв, благороднее некуда. Нет, в самом деле, оставь мрачную иронию. Даже хэр Ройш в конечном итоге хотел именно этого: минимизировать жертвы. Мы всегда можем устроить бойню. Давайте попробуем обойтись без неё.
У нас есть музыка.
У нас есть музыка.
Хикеракли не глядя вышвырнул часы под ноги. Так было удобнее: на новых часах процарапана новая засечка, и вот не дай леший в них запутаться, да и к чему нам экономить ресурсы. Ноги же сами понесли его к «Метели», навострённой в сторону Восточной части, где томился в ожидании Зрящих, где следовало быстро разобраться со Зрящих, потому что через десять минут подле Восточной части будут уже готовы, а через двадцать — придумают, как одолеть «Кармину Бурану» из-под земли. Всё будет сделано по плану и по нотам.
Ноги сами понесли, и поэтому он едва услышал, как сзади, за стенами да воротами, грохнула пальба. Наверняка ей предшествовал вой, но «Кармина Бурана» его схоронила.
Нервы Резервной Армии не выдержали.
Таков и был расчёт — дерзкий до умопомрачения и в то же время по-своему благородный. Если финал не сорвётся, мы станем победителями самой бескровной битвы в истории. А ты, Хикеракли, просто трус.
Нет-нет, это не мрачная ирония. В самом деле трус. Умный, да? Умный — но тебе бы никогда не хватило смелости придумать такую, как говорится, партитуру. Не смеешь ты мысль свою в подобный полёт отпускать. И поэтому ты у них на побегушках — и никакой ты не душеспаситель, ты помощник, полезный помощник, и как здорово, что попались тебе в жизни такие отчаянные и смелые люди, и как ты будешь через десяток лет гордиться знакомством с ними!
А сейчас «Метель» гонит к следующему делегату, и едет в ней трус.
Трус, которому никогда не хватит широты мысли на подобную жестокость.