— Это мы-то — преступники? Да что ж ты такое говоришь, Андрюша!

Мальвин чиркнул спичкой, со вкусом затянулся и покамест углубился в чтение письма, что передал ему со Скопцовым хэр Ройш. Он нисколько не беспокоился о возмущениях преступников — вчерашний и позавчерашний день научили его терпению. Пусть поговорят сами с собой, если без этого никак. Мальвин уважал и принимал чужое душевное смятение, но благоразумно полагал, что тут достаточно просто предоставить паузу.

В конце концов, и впрямь странно сидеть на допросе у соседского сына.

Вчера и позавчера Мальвину самому было странно допрашивать отца, дядю и бабку, но не перекладывать же ответственность на кого-нибудь другого. Не потому даже, что в том была бы изрядная трусость, а потому, что никто лучше Мальвина в нынешнем прецеденте не разберётся. Как верно заметил однажды хэр Ройш, правом решать должен быть наделён именно тот, кто обладает полнотой знаний о происходящих процессах. И если уж и в родной купеческой среде некие процессы вздумали происходить, вникать в них — долг как раз таки Мальвина. В свете этого долга всё прочее сейчас казалось ему третьестепенным: да, город сочился недовольством, как переспелый плод, но никто ведь и не надеялся, что копившиеся годами претензии можно развеять одним широким жестом. А потому о претензии вообще биться головой — пустое, унять бы сначала те настроения, что тянут за собой вереницу предсказуемо опасных следствий. Остальные претензии можно отложить на завтра, а уж завтра станет ясно, стоят они битья головой или нет.

«Я просил бы вас, если это, конечно, возможно, — писал хэр Ройш, — разрешить проблему без потакания дурным склонностям Охраны Петерберга. Пора ограничить себя в кровавых расправах, поскольку целесообразность оных…»

— Андрюша! Андрей Миронович, вы… вы что это, всерьёз?

Мальвин отложил письмо хэра Ройша и посмотрел на старших Ивиных в задумчивости. Вопрос о серьёзности намерений показался ему на редкость нелепым. Нелепым и протухшим, как часть сгинувших от неправильного обращения запасов мяса для города. Ещё неделю назад — до второго расстрела — вопрос этот имел смысл, хоть и успел порядком надоесть. Теперь он звучал сущим анахронизмом, не в меру припозднившимся эхом прошлой жизни.

С другой стороны, Мальвин ведь тоже про себя посмеивался над тем, что неделя, оказывается, серьёзный срок. А жизнь, оказывается, запросто становится прошлой жизнью. Буквально-таки с одного широкого жеста.

— Воло́дий Вратович, Падо́н Вратович, Лен Вратович, — выдохнул дым Мальвин, — при всём уважении, я никак не могу закрыть глаза на ваше участие в акции, направленной против Революционного Комитета. Я не хотел бы преждевременно объявлять эту акцию «заговором», поскольку до заговора вашим необдуманным действиям далеко. Что, несомненно, ведёт к санкциям более мягким, чем ожидали бы заговорщиков. — Он помолчал и с улыбкой прибавил: — Не весь же город состоит из одних сплошных заговорщиков, это было бы слишком.

Слово «заговорщики» подействовало безотказно — неделю назад оно обрело подлинно, осязаемо дурную репутацию. Чрезвычайно удобно.

У старших Ивиных вытянулись лица. Мальвин смотрел в эти лица всё так же прямо, без спешки и без особого выражения. Чтобы закончились наконец все «Андрюши» и прочие панибратские закидывания удочек, нужно всего лишь подчёркнутое равнодушие — настоящее, без намёка на враждебность или замешательство. Мало ли, что с детских лет привык на старших Ивиных совсем иначе смотреть, не за всякую привычку цепляться стоит. А вот что точно стоит — так это давность знакомства себе на пользу развернуть, заранее просчитать отклик.

Володий Вратович — рослый человек за пятьдесят, грозный, но не в самом деле. Это в память о его покойной жене у Ивиных свой сиротский дом случился. Она всё не могла выносить ребёнка, отчего отчаялась, заговорила о приёмышах. Но Врат Никитич (отец нынешних старших Ивиных, тоже уже покойный) невестке такие мысли настрого запретил: стыд и подрыв устоев, приличной купеческой семье собственные дети полагаются. В попытках соблюсти устои жена Володия Вратовича и скончалась, и тот не женился повторно, а устои попрал с известным размахом. Но, что характерно, не сразу — сначала отцовской смерти дождался. Потому Мальвин тяжёлыми взглядами Володия Вратовича особенно не впечатлялся: может, мыслит он и свежо, и волю какую имеет, но от прямых конфликтов бегает. Вот и хорошо.

Падон Вратович, средний брат, к пятидесяти ещё только приближался, но раздался и состарился раньше срока, отчего вид имел обманчиво безобидный, хотя из них троих как раз с ним и надо держать ухо востро. Падон Вратович одарён в деликатных делах: с чиновниками переговорить, тяжбу уладить, конкурента с дистанции снять. Поговаривают, бóльшую часть ивинских воспитанников собрал именно он, что с одной стороны — благородно и похвально, а с другой — вызывает вопросы, поскольку как-то уж больно ловко ему удалось разыскать сирот здоровых, умственно и телесно полноценных, таких, которые избыточных вложений не требовали. Может, конечно, вот так повезло, да не бывают люди на пустом месте везучими. От перспективы погрызться с Падоном Вратовичем у Мальвина неприятно холодели ладони.

Ну а Лен Вратович, четвёртого десятка не разменявший, репутацию в купеческих кругах имел невыгодную: мечтатель, нравом мягок и вроде как совсем не хваткий, но подобный типаж Мальвин уже привык на всякий случай записывать в стихийные бедствия. Мечтатели, бывает, такое выкидывают, что только и успеешь на землю упасть да голову прикрыть. В частности, это Лен Вратович ратовал за то, чтобы ивинские воспитанники не одним очевидно полезным вещам обучались, но и кругозор имели, и к высокой культуре как-никак приобщены были. Известно, куда этот кругозор и эта культура одного из ивинских воспитанников завели.

Впрочем, известно оно Мальвину, а вот старшие Ивины пока никак своей осведомлённости не проявили.

— Как судьба-то лихо поворачивается, — приторно осклабился Падон Вратович. — Мы и не верили, Андрей Миронович, что вы ажно целыми революциями заправляете! А у вас тут всамделишно и солдатики как ручные, и кабинетик рабочий, и револьверчик на поясе — я успел заприметить. Любо-дорого смотреть.

— Благодарю, — отбрил Мальвин, будто не слово произнёс, а сапожными каблуками клацнул.

Всё, всё теперь имелось в наличии: и солдаты, и кабинет, и револьвер на поясе, а главное — право на то и на другое, выпавшее почти что счастливым жребием, но жребий этот неотменяемый, и пусть кто-нибудь попробует усомниться.

Затея с Временным Расстрельным Комитетом была обоюдоострой подлостью — что понимали все, к пониманию вообще способные. Вопрос заключался лишь в том, которую сторону уколет первой. Кучке студентов, замешавшей всё это варево с листовками, страсть как хотелось закрепиться, перейти от тайного сеяния смуты к публичной позиции — ведь не для того варево мешалось, чтобы прихлёбывал его кто-то другой. А генералам, выставившим себя узурпаторами, нужен был способ преступную свою ответственность разделить, распылить, размазать слоем потоньше — но не взаправду, а так, чтоб и влияние удержать, и стороннего наблюдателя запутать. Потому что сегодня все наблюдатели, а завтра глядишь — и уже свидетели, судьи, палачи. Вот и сговорились на Временном Расстрельном Комитете: покивали, поулыбались, каждый про себя надеясь, что сомнительная сделка в итоге выйдет боком не ему, а тому, кто сидит напротив. Гныщевич потом взбудораженно смеялся, что это, мол, как ставки на портовых боях. Мальвин прежде не замечал в себе тяги к азартным играм, но правда была в том, что ему просто не попадалась верная игра. Выигрывать или проигрывать интересно только весь мир сразу — а в закрытом Петерберге, где за кольцом казарм без пропуска не погуляешь, город и есть весь мир.

И из всех опьянённых ставкой игроков был только один, против которого не найдёшь приёма, потому что он не дожидается удачного расклада, а готов рисковать головой на каждом ходу.

Твирин отдал солдатам приказ расстрелять наместника, хотя генералы выделяли людей только на конвой да живое заграждение — а большинство площадных зевак и не поняли наверняка, что такое им посчастливилось подглядеть. Вольности и самоуправство в казармах плохи, но это дело частное — как пристрастие к бутылке приличного человека, который не забывает проверить дыхание на перегар, выходя из дома. Другой коленкор, когда непотребства прилюдны.

К военным Пакт о неагрессии мягче, но только с одного ракурса, а если пристальней всмотреться — конечно, строже. За применение силы (тем паче — за убийство) ответ держит старший по званию, давший отмашку. По другим правилам европейские простолюдины, религиозные и богобоязненные, воевать не ходили бы вовсе — а сколь бы ни грезили о том европейские мыслители, без хоть каких-то вооружённых столкновений не живётся даже Европам.

Солдаты, выполнившие приказ гражданского лица стрелять на поражение, не просто на свой военный устав наплевали, они себя поставили в сомнительнейшую ситуацию относительно несчастного Пакта, а Пакт пока что в юридическом смысле главенствует над любыми уставами. Судить сообразно военным порядкам нарушителя Пакта о неагрессии — тоже преступление, поэтому генералам теперь тесно, куда ни повернись. На том ведь и держится военная иерархия, что отвечает за содеянное всегда командир, а не исполнитель — что перед требовательным европейским богом, что перед предельно реальными законниками в комичных париках. А если так сложилось, что не отвечает, то и лояльность ему под вопросом.

В принципе, эту мелодию уже насвистывали — с расстрелом Городского совета было ведь нечто похожее, но здесь тонкость: что же всё-таки там было, а чего не было, знают только сама Охрана Петерберга да Твирин, в безымянном внутреннем дворике Западной части лишним глазам неоткуда взяться. Оттого, собственно, первые слухи о Твирине и состояли сплошь из противоречивых домыслов. Теперь же не переловишь всех наивных зевак, способных дать показания на разбирательстве, если оно всё же грянет. О такой перспективе вслух не говорят, но думы о ней прилежно кладут за пазуху каждое утро.

И вся эта затейливая вязь юриспруденции, которую можно нескончаемо вертеть в уме с хэром Ройшем и Скопцовым, виновнику нынешнего положения не нужна и не слишком любопытна: у него чутьё и наитие. Бывают разные таланты — к искусствам или к наукам, к составлению смет на клочке обёрточной бумаги, как у Приблева, или к жонглированию словами, как у графа Набедренных, но талант Твирина так запросто по имени не назовёшь. Он словно слышит каким-то особым органом, чего хотят солдаты и куда они с наибольшим рвением побегут.

В день прилюдной казни заговорщиков и прочих неугодных солдаты хотели бежать подальше от пальбы в площадных зевак. Какие бы небылицы ни ходили об их жестокости, вслепую расстреливать напирающую толпу — иное дело, нежели разбой и мародёрство на улицах. Это «иное дело» — уже настоящая война, притом с собственным городом, не нужная вообще никому.

Напирать площадные зеваки стали, когда объявили о расстреле наместника. Вряд ли они задумали его спасти — толпа не может думать, толпа только пучит глаза да делает пару лишних шагов: как, неужели самого наместника, не нашего какого, а целого европейского политика — и в цепях на убой? Пару лишних шагов до давки, до паники, до необходимости отбросить людскую стену назад. Пару лишних шагов до войны.

Приказ сейчас же стрелять в наместника спас площадь: отрезвил толпу, освободил от страшной необходимости солдат. С чем после этого приказа остались генералы, никого уже не интересует, потому что Временный Расстрельный Комитет остался, к примеру, с кабинетами прямо в казармах.

До площади кабинеты эти служили для допросов заговорщиков. Допросы были формальностью, поскольку формальностью были и сами заговорщики, но уж по комнатёнке-то на каждую часть нашлось — чтобы всё чин по чину. Прямые распоряжения на сей счёт не звучали, но Временный Расстрельный Комитет не тешил себя надеждой, будто после площади сможет вернуться в казармы — роль исполнена, спасибо, до свидания, больше никаких игрушечных солдатиков, игрушечных солдатиков так и так европейская общественность не жалует, не каждому ребёнку выпадает это счастье в руках подержать.

Но на площади всё сложилось поперёк генеральских намерений, и никто теперь не мог захлопнуть казарменные двери перед Временным Расстрельным Комитетом. Тем вечером караульные протянули Мальвину ключи без тени сомнения — и посмотрел бы он на того, кто осмелился бы их за это отчитать. А к утру Мальвин подготовил бумагу: расписал, как уж сумел за ночь, права и обязанности Временного Расстрельного Комитета, чтобы доставшееся нечаянной удачей и впредь в руках держать покрепче. Гныщевич бумагу сперва засмеял, но всегда вдумчивый Плеть его осадил: как бы ни была наивна бумажная защита, с ней таки лучше, чем без неё. Твирин молча кивнул, но сам отнёс бумагу генералу Йорбу, и тот подписал. Генерал Скворцов подписал с ворчанием, и Мальвин вновь ему удивился: либо ворчи до последнего, либо соглашайся — а так-то зачем? Завидев полученные подписи, не стал мяться и генерал Каменнопольский, исповедующий политику флюгера, зато разошёлся генерал Стошев: кричал о юнцах и наглецах, отказал наотрез. Мальвин пожал плечами: генералов, положим, четверо, но цепью-то они не связаны, каждый сам по себе. Хочет Стошев сам по себе быть против — сколько угодно, ему же хуже. Он тогда ещё попрекнул Мальвина револьвером (конфисковали у кого-то из площадных зевак, беззастенчиво бросившихся обыскивать трупы), а Мальвин в ответ на упрёки зачитал из пресловутой бумаги пункты о ношении и применении оружия и про три другие подписи напомнил. Стошев выругался, пообещал палки в колёса, на что у Мальвина тоже имелся ответ, но он его озвучивать не стал.

Бумага бумагой, она для порядка нужна и для потенциальных разъяснений с теми, у кого власть: с самими же генералами, с высокими офицерскими чинами поупрямей, с аристократией оставшейся, с не сформированным пока новым подобием Городского совета, с Четвёртым Патриархатом, когда тот очнётся. А простым солдатам и без бумаги Временный Расстрельный Комитет хорош. Героем у Охраны Петерберга, конечно, персонально Твирин, но чтобы с тобой тоже считались, достаточно постоять с ним рядом в нужный момент.

Случаются в жизни такие нежданные минуты ясности, когда мерещится, будто просыпаешься, хотя и до того вполне бодрствовал, но тут просыпаешься на самом деле, оглядываешься, с едва ли не болезненной остротой сознаёшь мир вокруг себя и бесконечно ему изумляешься. Приблев недавно обронил, что странный этот эффект как-то связан не то с кровообращением, не то с кислородом. Впрочем, с чем бы ни был, за последнюю неделю Мальвин научился эффекта бояться: только благодаря ему и вспоминалось, что Твирин — это ведь Тима, он полузапретных игрушечных солдатиков видел разве что у Мальвина и не умеет даже погоны читать. Точно не умеет, Мальвин успел втихаря подтвердить своё подозрение.

Такие мысли стекали струйкой пота по спине, но спину, спасибо лешему, посторонним не видать.

— Андрей… Миронович, н-да, — запнулся Лен Вратович, — раз уж мы с вами повстречались сегодня, пусть и по такому поводу, позвольте задать вам сторонний вопрос…

— Задать — это всегда пожалуйте, — Мальвин хмыкнул. — Ответ обещать не могу.

Падон Вратович зыркнул заинтересованно, почти одобрительно. Одобрение это было липким.

— Вы о Тимофее что-нибудь слышали?

Ещё час назад, ожидая, пока к нему сопроводят старших Ивиных, Мальвин буквально репетировал приличествующее случаю встревоженное удивление, чего прежде с ним не бывало. Ходил от стены до стены, перебирал подходящие реплики и даже открылся заглянувшему с письмом от хэра Ройша Скопцову — в одиночку задача не решалась. Рассыпалась мелочью из карманов, раскатывалась по углам, а собрать, выковырять из щелей не давало постыдное, если начистоту, беспокойство. Скопцов вздыхал и теребил краешек мягкого шарфа, не в силах высказать овладевшее им осуждение.

«Бросьте, своей оценкой вы меня не заденете», — взмолился Мальвин.

«Что вы, дело не в оценке! Или и в ней тоже, просто… Понимаете, мне совестно, что за всё время мы ни разу не задумывались об этом, кхм, аспекте образа Твирина, хотя подворачивались же оказии. Неужто он всамделишно таится? А документы, а…»

«Когда у вас в последний раз спрашивали документы? По возвращении с завода, перед признанием Революционного Комитета? А у Твирина какой безумец документы спросит?»

«Действительно».

«Он человек без биографии, вся его биография — казармы. И это хорошо. Он пуст, что значит — чист».

«Граф бы сказал, что он у нас метафора народной воли. Или даже самого города», — смущённо заулыбался Скопцов.

«Ай, чего граф только не говорил! Вспоминал, к примеру, европейскую религиозно-бюрократическую практику, когда грешники могут грамоту об отпущении грехов прикупить. Издевался: «ежели Твирин есть, всё позволено»…»

«Это он любя!»

«Не сомневаюсь. Он, в конце концов, прав, хоть и по своему обыкновению избирает для того спорные выражения. Твирин нужен Охране Петерберга таким, каков он сейчас, и биография здесь только помешает, — Мальвин побарабанил пальцами по столу. — Ну сами посудите: какой Твирин из скромного и послушного купеческого воспитанника? Заохают, смаковать будут каждую деталь, мигом выдумают изъяны и им подтверждения притянут. Ни к чему это. Был безличный эпос, а станет непонятно что!» — только по лицу Скопцова он и догадался, что повысил голос.

«Но ведь его семья… то есть не семья…»

«Воспитатели», — подсказал Мальвин уже спокойней. Не Скопцова же вина, что люди всегда рады обглодать до костей тех, кого вчера превозносили, как только представится повод. Ничья это не вина, просто следует держать все поводы за восемью замками и не искушать.

«Воспитатели, да. И прочие, к слову, воспитанники — их же много! Так вот, все они могли его уже видеть, хоть бы и на площади. И тогда от слухов не убережёшься».

«А думаете, узнали бы? — в который уж раз задался вопросом Мальвин и продолжил, убеждая скорее себя, нежели Скопцова: — Издалека не разглядишь, к тому же он и внешне теперь на прежнего Тиму Ивина походит весьма относительно».

«Глазам поверить сложно, тут вы правы, — Скопцов опустился на стул, вцепился в свой шарф мёртвой хваткой, страдальчески нахмурился. — Мне пришло на ум одно решение, но оно категорически безнравственно, и я не знаю, стоит ли — всё же не чужие люди… Но если вы полагаете необходимым…»

Необходимым Мальвин полагал Твирина. Неспроста же он, всегда мнивший себя скептиком и апологетом критического взгляда, сразу после образования Временного Расстрельного Комитета не остался со всеми обсудить дальнейшие действия, а вышел из кабинета генерала Каменнопольского прямиком за Твириным. Перед лицом подлинных феноменов меркнет всякий скепсис и потухает критика во взгляде.

Потому теперь головной болью Мальвина было защитить Твирина от блёклой и тем опасной биографии Тимы Ивина.

— Слышал ли я о Тимофее? — неуклюже потёр лоб Мальвин. Головная боль подразумевала что-то ещё: неугомонные руки, спрятанные глаза, спасительную суету. Мальвин знал, конечно, все эти признаки, но применить их к себе никак не мог, а потому решил обойтись без.

— Вы всё-таки префект в Йихинской Академии, у вас есть возможность быстро справиться о любом студенте, — укоризненно качнулся вперёд Володий Вратович.

— Я нынче нечастый гость в Академии, увы.

— Быть может, мы могли бы попросить вас? Вы ведь в детские годы водили с Тимофеем дружбу… — непривычно вежливым тоном напомнил Лен Вратович. Мальвин внутренне заёрзал: иерархия в купечестве тверда и незыблема, и тон этот резал слух.

— Понятно-понятно — вы человек занятой, важный, но минутку выкроили бы, Андрей Миронович! — подбросил дровишек Падон Вратович.

Володий Вратович будто весь надулся, как голубь Золотцева отца, и облик его стал совсем уж грозным.

— Тимофей не вернулся ночевать накануне того, как с Городским советом вышла эта история, — заговорил он против ожиданий тихо и глотая окончания. — Мы, конечно, искали, но такая кругом началась суматоха, что от поисков толку не было, попробуй кого-нибудь найди в рехнувшемся городе, когда одни сплетни страшней других. А потом прояснилось, что студенты Академии вроде как в общежитии, ну мы и поуспокоились немного, хотя не дело это всё равно, но тут уж ничего не попишешь, тем более что и других забот полон рот. Но время-то идёт, в Академии вон лекции опять читают, а от Тимофея ни весточки, и в общежитии его то ли не видели, то ли… — Володий Вратович оборвал вдруг сей захлёбывающийся монолог и шумно отвернулся.

Мальвин, признаться, оторопел.

И понял в полной мере Скопцова: «всё же не чужие люди». Промелькнули пыльные давно Тимины жалобы, к Твирину отношения не имеющие: торгаши и толстосумы, приютом владеть не лучше скотобойни, так и так откармливать, чтобы потом сожрать, а до того держать чисто, но всё равно в загоне. Что-то ещё он говорил, было у него какое-то совсем уж хлёсткое сравнение…

— Прошу прощения, что ходил вокруг да около, — с решимостью встал зачем-то на ноги Мальвин. — Не знал, как подступиться. У меня есть основания полагать, что Тима мёртв.

Сам не понял, как вместо «Тимофея» вырвалось другое — детское, жалостливое.

— Эвон как оно, — прищёлкнул языком Падон Вратович. Верно, значит, Мальвин его самым непростым из старших Ивиных назначил.

— Мне, в принципе, известно, где ночевал Тимофей перед тем, как в городе случились беспорядки, но это только в том смысле важно, что я знаю, кто и в котором часу его в последний раз видел. Когда же беспорядки случились, он, видимо, оказался неподалёку от казарм, что тоже вполне сообразуется с моими сведениями. Вы ведь знаете, Охрана Петерберга держит псов, псы натасканные, и если, не приведи леший…

— Довольно, — бухнул Володий Вратович.

И чего, спрашивается, «довольно»? Такая человеческая гора этот Володий Вратович, а одного упоминания уже довольно. Вот уж никогда не угадаешь, где у другого предел.

— И как же оно так, что вы узнали, а мы нет? — уточнил, но без рвения, Падон Вратович.

— Временный Расстрельный Комитет проводил ревизию казарм. Не уследивший за сворой пёсник сам сознался, что его безалаберность привела к жертвам. Тело — ещё до ревизии — было захоронено за пределами города анонимно, как это у Охраны Петерберга нередко, к несчастью, бывает. Но осталось кое-что из вещей, если нужно, я пришлю.

Скопцов уверял, что в отцовской Южной части у него есть с детства знакомый пёсник, который в случае надобности всё подтвердит, а задавать неудобные вопросы и рассказывать кому постороннему не станет: пожилой человек, всю жизнь служит, Скопцова жалеет и считает за внука.

Из обещанных же вещей в комнате общежития, которую Скопцов делит с Хикеракли, Тима когда-то забыл шейный платок. От шейного платка в этой роли у Мальвина свело зубы: представилось, как потешался бы над ними главный специалист в романном мышлении, будь он в Петерберге.

Скопцов неожиданно взъярился:

«А чего вы хотели? Чтобы он забыл в нашей комнате рубашку? Извините, пожалуйста, но такого не было».

«Да? — невпопад переспросил Мальвин, задумавшись над нюансами грядущей лжи. — А мне-то казалось…»

«Вам казалось, — возразил Скопцов и спохватился о вечном своём смущении: — Давайте прекратим сплетничать о покойнике, всё это и так невероятно омерзительно, меня уже трясёт от отвращения к себе».

«Спасибо вам, — со всей искренностью ответил Мальвин. — Без вашей помощи я не решился бы хоронить Тиму Ивина, а это наилучший путь, раз уж мне придётся прямо сейчас разбираться с его воспитателями. Мы с вами защищаем легенду от поползновений реального мира. Это нужное дело, пусть и грязное. Шейный платок так шейный платок, простите мне мою неуместную разборчивость».

Ну в самом деле! Радоваться надо, что хоть шейный платок нашёлся — не Твирину же досаждать вопросами, осталось ли у него при себе что-нибудь от Тимы Ивина. Мальвину беспричинно и навязчиво мерещилось, что с Твириным о Тиме Ивине разговаривать не следует вовсе — будто от таких неосторожных разговоров что-то сложное и хрупкое обязательно перекосится на сторону, споткнётся на ровном месте.

Никто ведь не питает иллюзий, что без Твирина сейчас можно было бы положиться на Охрану Петерберга?

— У вас найдётся выпить? — огляделся Лен Вратович потерянно.

О водке и нужном числе рюмок Мальвин позаботился сразу после ухода Скопцова.

— Шельмец, — неожиданно резюмировал Падон Вратович, опустошив рюмку. — Вот ей-ей, всегда чуял, что найдёт он свой способ из-под крылышка-то улизнуть. И что характерно, улизнул. Одно слово — шельмец!

— Ты что несёшь-то! — громыхнул Володий Вратович. — Это ж мы виноваты…

— В чём мы виноваты, того он не знает, — ничуть не устыдился Падон Вратович. — Не знал. В любом случае, дело прошлое.

— Леший с ним, с прошлым. Но вот за женитьбу мы с этим налогом зря взялись, тогда меня дурные предчувствия и одолели… — пробормотал Лен Вратович, а затем повернулся к Мальвину и всё так же потерянно и жалко принялся объяснять: — Думали женить его на дочке хозяина одной нашей скобяной лавки в Людском, хозяин совсем уже старик, помер бы — была бы экономия, он ведь себе хороший процент от сбыта в карман кладёт. Вот на такие места своих воспитанников расставлять и надо, чтобы все вложения окончательно в одно хозяйство объединить. Дочке хозяина половина от лавки причитается, а поженили бы их с Тимофеем, никаких бы трудностей и не возникло… Да и налог на бездетность опять же. Сказать не успели, конечно, всё искали момент получше — он же шебутной, обозлился бы непременно, хотя девка хорошая, даром что вертихвостка. Ай, тьфу… Не могу.

Мальвин решительно не догадывался, на кой ему это знание, но слушал смиренно: всё ж таки Тиму хороним, уже Скопцов в общежитие за шейным платком отправился.

В дверь постучали и передали, что Твирин (разумеется! кто ж ещё в такую минуту?) желает переговорить как можно скорее. Посланник был столь бел лицом, что Мальвин вышел с ним в коридор — расспросить. Тот отвечал, что сам ничего не знает, но у железной дороги найдены трупы нескольких солдат, а почему да как — прямо сейчас разбираются.

В кабинет Мальвин вернулся, всеми силами пытаясь загасить раздражение: что-то происходит, какие-то новые тревожные неожиданности сыплются на голову, нагло подчёркивая, что жизнь не стоит на месте, усложняется теперь с каждым часом, а он тут занят демонстрацией сочувствия Тиминым воспитателям! Не будь они Тимиными воспитателями, давно бы допросил, вынес вердикт, назначил санкции и двигался бы дальше — время-то задержавшихся не обождёт. Больно уж резво оно бежит для тех, кто играет в азартные игры сразу на весь мир.

— Господа, я скорблю вместе с вами, но не могу в честь этой скорби игнорировать непосредственные свои обязанности. Вам известно, по какому поводу вас вызывали. Полагаю, всем нам будет лучше, если вы объяснитесь самостоятельно.

Володий Вратович и Лен Вратович кивнули равнодушно — в связи с открывшимися обстоятельствами повод этот явственно перестал их занимать.

— А я вас прищучил, Андрей Миронович! — почти что радостно вскричал Падон Вратович. — Вы же как сказали? Хотите, мол, кое-что из Тимофеевых вещичек пришлю. А это что значит? Что вы, Андрей Миронович, нас ни расстреливать, ни даже в казармах заточать не намереваетесь. Ну и чем тогда пугать станете?

Мальвин скрипнул зубами: Падон Вратович — лешиный погадок, но прищучил по делу. Ошибка глупейшая и досаднейшая, внимательней надо со словами обращаться.

Всех предыдущих, включая собственного отца, дядю и бабку, Мальвин так и допрашивал: смотрел тяжко, вворачивал что-нибудь про «заговорщиков», напрямую не угрожал, но пользовался вовсю хмурой славой Временного Расстрельного Комитета. А тут сорвалось с языка, будь неладен покойный Тима Ивин!

— Опытный вы человек, Падон Вратович, — покаянно ощерился Мальвин, — я и не надеялся вас провести. Да и зачем бы мне это? Мы же с вами соседствовали, семьями конкурировали, друг на друга в окна косились — так неужто сейчас вдруг не поймём друг друга?

Интонация была чужая — вернее, наоборот, на удивление родная. Будто Мальвин вырос настоящим купеческим сыном, а не неудачей и просчётом, в Резервную Армию не попавшим и потому пристроенным в Академию, чтобы пристроить хоть куда-нибудь.

— Поймём непременно, — Падон Вратович огладил брюшко и лукаво прищурился. — Только вы уж, Андрей Миронович, больше соседей-то своих преступниками не обзывайте.

— А кто ж вы, если не преступники? — так же сахарно спросил Мальвин и сам себя не узнал.

— Ну кто-кто. Простые торговцы, о торговых делах без меры пекущиеся.

— В том и беда, Падон Вратович, что без меры.

«Без меры» — это вот как. Три дня назад один из хикераклиевских приятелей, носящих теперь орхидею, своими ушами слышал в кабаке, что какой-то буян, состоящий вроде бы на службе в богатом купеческом доме, похвалялся: хозяева, мол, целого члена Революционного Комитета захватили и по складам своим прячут.

Революционный Комитет своих членов пересчитал и убедился, что все в наличии, но беспокойству это не помешало: Революционный-то Комитет, в отличие от Временного Расстрельного, никто в городе толком по именам не знает. Что совсем молодые люди там есть — известно, что большинство из них вроде бы студенты — тоже ходят слухи, но сколько, к примеру, их и как с ними лично переговорить — уже нет. Систему подачи предложений и прошений наладили рабочую — и через Временный Расстрельный Комитет (публичные ведь фигуры), и лично через графа Набедренных (он ведь речи читает), и через учебные заведения, и через тех не расстрелянных секретарей Городского совета, которых хэр Ройш счёл надёжными в качестве перебежчиков.

Почему прятались? Потому что, как шутил граф, во всякой настоящей силе должна быть загадка, иначе сила силой быть перестаёт: покажешь все лица, и кто-нибудь непременно сочтёт, что лица эти никуда не годятся — по возрасту ли, по происхождению или по опыту. Те же примерно соображения, из которых Мальвин со Скопцовым сегодня Тиму Ивина псами затравили.

И следовало отсюда вот что: если буян из кабака не помутился умом от пьянства, некая купеческая семья уверилась, будто вычислила члена Революционного Комитета и теперь держит его у себя с неизвестными целями.

Ну, неизвестность целей тут для Мальвина самая фигуральная. Ясно же, недовольны тем, что вся торговля революционными событиями приговорена: Порт стоит, поезда не идут, банки заморожены, ещё и цены зимние Революционный Комитет погрозился устами графа сам установить. Вот они и пригласили мнимого члена на переговоры — убивать, конечно, не станут, а теми же «пилюлями» проклятыми погрозить могут.

С одной стороны, конечно, пусть себе травят, раз член всего лишь мнимый. С другой — нельзя им с рук спускать, а то силу почувствуют и потом, чего доброго, настоящего члена изловят, а то и другой способ выдумают условия диктовать.

И Мальвин взялся эти осиные гнёзда ворошить.

За вчерашний и позавчерашний день стало ясно, что у них круговая порука. Объединились и примирились перед угрозой фиксированных цен — это ж надо! Подтвердили, что разрабатывают перечень требований, но в том, что пленник вообще существует, не признаются — требования, мол, вполне мирным путём думают передавать.

Мальвин слушал третий день это воркование и понимал: врут. Считают, что есть у них в руках член Революционного Комитета, и потому блефуют до последнего. Самого Мальвина полагают членом именно Временного Расстрельного и надеются, что связи между комитетами не слишком крепкие, а потому можно ещё чуточку потянуть. Видимо, несчастный мнимый член чего-то им уже наобещал, и сдаваться сейчас до печёночных колик обидно.

Поэтому Мальвин давил на самое тонкое да рвущееся их место — желание подставить конкурента. Стоило посулить возможность стрелки перевести, они ей пользовались: не без экивоков, пленника по-прежнему отрицали, но изо всех сил намекали, у кого следовало бы спросить получше. Собственные отец, дядя и бабка вчера указали Мальвину на старших Ивиных.

Мальвин ещё раз взглянул на лоснящегося самодовольством Падона Вратовича и решил прежде дочитать-таки письмо от хэра Ройша.

«Всенепременно, — настаивал хэр Ройш, — выручите этого невольного самозванца, поскольку меня терзают опасения, что самозванцем он может быть вполне вольным. Делайте что хотите, уступите им какую-нибудь мелочь, но раздобудьте же его в кратчайшие сроки».

— Падон Вратович, я вам по-соседски советую: расскажите, что знаете.

— Ох, Андрей Миронович, Андрей Миронович! Если бы даже и творилось что, нам-то какая печаль? У нас своих печалей предостаточно — Тимофей вот умер, а до того пропал, только о нём целыми днями и думали, только о нём, дела забросили…

— Это правильно. Значит, и не почувствуете особенно грядущих изменений, — покачал головой Мальвин.

— Каких это таких изменений?

— Ну как же. Не найдёт Революционный Комитет пленника, так всех подозреваемых семей имущество городу перейдёт.

— Батюшки! — Падон Вратович притворно всплеснул пухлыми ручками. — Какой будет богатый город и какой при том бедный. Это ж кто ж всем этим добром ворочать вместо нас будет? Добро без умелых рук пропадёт, сами понимаете.

— Жалко до слёз, — не менее притворно завздыхал Мальвин. — Вот так из-за одной недальновидной семьи столько добра у всех сразу пропадёт.

Падон Вратович встрепенулся.

— А ежели б нашлась эта семья, какое ей наказание полагалось бы?

— Наивные у вас вопросы, Падон Вратович. Конфискация имущества, конечно. — Мальвин помолчал немного и хмыкнул с торжеством: — Ну и лишение купеческого свидетельства. А то мы-то с вами знаем, как оно бывает, когда у купца имущество пересчитывают, чтобы отнять: сразу выясняется, что добра у него за душой всего ничего, а годик пройдёт — и снова знай себе торгует. А в гору идёт так споро, что диву даёшься, как это он за годик столько подкопил! Так что если имущество забирать, то только с торговым правом вместе.

У Падона Вратовича мигом порозовели наетые щёчки. Мальвин не сомневался, что уж теперь-то они друг друга поняли — по-соседски.

Щедрый подарок перепал Падону Вратовичу: взять и лишить любую семью купеческого свидетельства, сделав вид, что именно она мнимого члена Революционного Комитета и изловила.

Что изловил оного сам Падон Вратович, Мальвин сомневался ещё меньше, чем в установившемся между ними понимании.

Пусть сначала отдаст, лешиный погадок, а там поглядим.

Прочь из кабинета Падон Вратович вышагивал победителем. Так-то промолчал, но с походкой уже не совладал.

И хорошо, что промолчал: вот Мальвин тоже пока промолчал про скорое удесятерение гильдейского сбора. Чтобы соседа раньше времени не расстраивать — у него как-никак воспитанник умер.