Хикеракли проснулся оттого, что на него упала тень. Попытка сфокусировать мутные глаза постановила, что отбрасывал оную хэр Ройш — пришёл себе, значится, и торчит посреди комнаты в кофейном своём жилете, заложил руки за спину и ухмыляется. Под боком у Хикеракли, загнанно дыша, свился в комок Тимка, вцепившийся что есть силы пальцами во все полотняные изделия, какие только нашёл во сне. К изделиям относились простынь, покрывало, наволочка и рубаха самого Хикеракли.
Конечно, в самом деле всего этого быть не могло, и по такому поводу Хикеракли умиротворённо закрыл глаза обратно.
Потом он их снова открыл. Язвительность, сочащуюся из каждого жеста хэра Ройша, впору было собирать с полу тряпками.
— Вставай, — зловеще прошипел тот.
— Проваливай, — буркнул Хикеракли в ответ. Тут бы отвернуться спиной и захрапеть, да вдвоём на узенькой кушетке особо не повертишься.
Ну а что делать? Одна кровать в доме имеется, одной и обходимся.
— У тебя воняет, — сморщился хэр Ройш, самую малость повышая голос и тем явственно угрожая Тимку разбудить.
— Всё к твоему приходу. Катись, говорю.
— Ты прекрасно знаешь, — хэр Ройш скучающе вздохнул, — что, коль скоро пришёл, уходить я не собираюсь. — Он ещё раз окинул Хикеракли с Тимкой полным ядовитого удовольствия взором. — Впервые в жизни сожалею о том, что не питаю симпатий к фотографическим камерам.
— Катись хотя бы на кухню, — рыкнул Хикеракли. Тимка не шевельнулся. Или, ежели точнее говорить, не шевельнулся пуще прежнего: так-то спалось ему явно дурно, потряхивало его, и губами всё шевелил. Оно и естественно, всё ж первое в жизни похмелье.
Первое в жизни. Н-да-с. Оказия.
— На кухню?
— На кухню, аристократия, на кухню! Это у вас всё гостиные да уборные, а у нас, людей нормальных, разговоры на кухне разговаривают. Не съест там тебя челядь, ибо единственная челядь в этом доме — я сам.
— Не тяни, — шевельнул плечами хэр Ройш и удалился, только сперва самый чуток ещё в двери постоял, полюбовался. И без пальто ведь, без шляпы — небось аккуратненько в передней разоблачился, паскудник, пребывает как дома. Да и что б ему не быть как дома? Ведь попал же сюда как-то — чай распознал рантье высокого гостя, отворил дверки для хэра-то для Ройша самого. Небось и на сапожки поплевал да бархоточкой протёр, а то ну как неуважительно выйдет.
Так что спасибо тебе, хэр Ройш, что ты хоть в кресло не уселся, документики не разложил да песнь трудовую не затянул — а ведь мог бы, эвон как тебя приветили, будто сам ты комнаты и снимал.
Хикеракли осторожно попытался подняться, вытаскивая левую руку из мертвенной Тимкиной хватки, а правой приводя себя хоть в какой порядок. Тимка и правда был Тимкой: лицом он зарылся куда поглубже, так что бороды и не разглядишь, а оранжевые его волосы, оказывается, не так и сильно за это время отросли. Путаясь в волосах и пальцах, шёпотом бранясь, Хикеракли выбрался на волюшку, попутно не сбив со звоном бутылку. Тимка не проснулся.
Эх, Тимка-Тимка, та ещё картинка. Мы с тобой, Тимка, ему не скажем, но хэр Ройш, ежели по уму судить, в своей иронии прав.
Пока Хикеракли умывался, в голове его успело пронестись столько мыслей, что в конечном итоге он махнул на них рукой и решил считать, что не думает ни о чём.
На кухне же хэр Ройш, очевидно, обнаружил, что не умеет греть воду, по какому поводу полез в шкафчики искать вино. Нашёл только уксус и теперь созерцал его со смесью недоумения и интереса. Уксус хэру Ройшу шёл.
— Не дом, а пёс знает что, — проворчал Хикеракли, занимая руки чайником, — проходной двор. Всякий норовит заявиться — а ведь можно было и догадаться, что я вашего общества не ищу, коли прячусь себе в комнатах.
— Чем вы занимались? — проигнорировал его хэр Ройш, не пытаясь спрятать улыбочку гаденького своего любопытства.
Тут, конечно, много можно было бы сыскать ответов всяческих. Вот, положим, сперва на ум пришло: жили и радовались. Потом пришла сразу ещё куча.
У Тимки ведь это впервые — во многих смыслах, ежели не во всех. Впервые весело, впервые просто, впервые без хмари этой его заумной, под графа подделанной, да ещё и неуклюжей. И так ведь хотелось — вот как увидел в «Пёсьем дворе», так и захотелось, чтоб произошло у Тимки его впервые, потому как сама по себе жизнь ивинского дома в специальную колею была уложена, где всякая новь — такая, будто ты сорок раз её уже делал. Приевшаяся, повыцветшая.
И хотелось, уж конечно, чтобы это впервые не абы кто, а ты сам ему устроил, поскольку один только ты в этой жизни хоть что-то и смыслишь. И ведь устроилось же, ведь бутылка пустой стояла, ведь смеялись и тем наверняка обозлили соседей. А Тимка — неловко, неумело, очень робко, но с эдакой в то же время как бы уверенной надеждой учился смеяться, потому как без этого зачем вообще небо коптить? Так это было щемяще, правильно так, будто разом день рождения да каникулярный праздник за экзаменом, или какие ещё бывают в жизни схожие удовольствия.
Да только потом непременно приходит хэр Ройш, бросает поперёк твоей койки тень и давай себе шурудеть: чем занимались.
В общем, много чего мог бы Хикеракли сказать, а сказал одно:
— Не твоя печаль.
Хэр Ройш не обиделся, и это само по себе было делом обидным, поскольку выходило, что ему даже и интересно не было, а так просто.
— К твоему сведению, пол-Комитета в поисках Твирина на ушах стояло. Мальвин распереживался, утверждал, что нельзя больного человека без надзору на улицу выпускать. А он, насколько я могу судить, не так уж и болен.
— «Без надзору» — это ты верные слова выбираешь, — медленно ответил Хикеракли, — это по ним сразу ясно, что твою душу, так сказать, волнует.
— Ты, наверное, не до конца отдаёшь себе отчёт в том, что стало бы, к примеру, с солдатами, да и со всеми жителями Свободного Петерберга, обнаружь они вас с Твириным, и я имею в виду прежде всего Твирина, в таком, гм, безоружном…
— Костик, — Хикеракли, коего прежде плита занимала крепче всего, развернулся, — ты, верно, думаешь, что ты член Революционного Комитета, Петербергу главный правитель, аристократ и лицо неприкосновенное. И, верно, думаешь, что я по такому поводу с лестницы тебя спустить не могу. А я могу, уж поверь старому другу.
Хэр Ройш заткнулся.
— Жизнь моя — не твоего ума забота, — продолжил Хикеракли, — и ежели ты сюда явился, чтоб за чинностью моей проследить, то где ж ты все прошлые годы был? Комнатки эти — тайные, я листовок с адресом по городу не вывешивал, из радио не объявлял, а что каждый меня норовит выследить — то для вашей совести печаль, не для моей. Ясно тебе? Теперь говори, зачем явился, или проваливай.
— Я хочу передать тебе пленных солдат, — коротко сообщил хэр Ройш, от раздражения Хикеракли и особенно от «Костика» подобравшийся. Это звучало столь эксцентрически, что раздражение, собственно, сошло, уступив место недоумению.
— Чего-о?
— Пленные солдаты Резервной Армии, которыми под завязку набиты казармы, сейчас являются, в сущности, единственной серьёзной проблемой Петерберга, и проблема эта требует решения как можно скорее.
— Ну утопи их дружно в Межевке, — развёл руками Хикеракли, — или передуши, или напусти на них ядовитых жужелиц, или что вы там в подобных случаях делаете. Я-то тут при чём?
Хэр Ройш наконец-то снизошёл до того, чтобы опуститься на табурет, всего пару раз рукой его брезгливо обмахнув. Совершенно нет стыда у человека.
— Этот вариант не рассматривается, — отогнал он пальцами Хикеракли, как муху. — Мы обещали им сохранность.
— Графу Тепловодищеву вы тоже обещали.
— Во-первых, «мы», ты там тоже присутствовал. Во-вторых, и нарушил обещание не я, а твой Твирин.
— Теперь ты изображаешь честность? — Хикеракли закатил глаза.
— Изображаю? Напомни мне, пожалуйста, когда я врал?
Глаза Хикеракли выкатились обратно, поскольку он, подумавши, понял вдруг: а ведь никогда. Хэр Ройш темнил, увиливал, плёл интриги, отмалчивался и всячески подковёрничал, но не врал. Он ведь и в бордели ходил — или, вернее, они к нему ходили, но то частности; так вот бордели — они для того как раз завелись, чтоб девицам не врать, не давать ложных надежд. И когда хэра Ройша-старшего Золотце с Приблевым отравляли, тогда младший тоже ведь не соврал, разве только промолчал, а это всё ж иное. И не хэр Ройш ездил в Четвёртый Патриархат под видом поваров и наместников, не он безвинных людей предателями объявлял, не он с теми, кому через десять минут взорваться, пари заключал, будто правды не зная.
Тут, конечно, всякий заметит, что руки в перчатках чище не становятся, и ежели ты сам не делаешь, однако друга подталкиваешь, ты тоже вроде как виноват.
Однако правда ли это? Ведь, начистоту-то ежели, не слишком и требовалось ни Гныщевича, ни Твирина, ни того же, положим, графа подталкивать — сами они управлялись. И не хэр Ройш заварил эту кашу, а вычерпывал зато.
Может, потому он так Твирина и невзлюбил вдруг, что тот — Твирин, значит — обещание, данное хэром Ройшем, нарушил? Как бы замарал его, когда все уж бросили пятна на себе искать? Как бы, получается, хэр Ройш-то посреди этого гулял чистым, вот его досада и взяла?
Нет, паскудство это. Оттого, что хэр Ройш выходил и нравственно во всём этом чистеньким, Хикеракли только злоба сильнее разбирала. Как вот когда, значится, кто-нибудь напортачит, и уличить его нельзя, но нутром-то ты чуешь, что гнилой он, ну гнилой!
Да гнилой ли? Как-то успел Хикеракли сжиться с мыслью, что хэр Ройш циничен и бессердечен, однако, коли он в делах превыше всего держит честность, а чего не даст — не обещает, так из него, быть может, политик-то самый лучший и есть. Это просто обида в Хикеракли говорила, что хэр Ройш его не послушал, голод свой не умерил, а, как говорится, наоборот. Хикеракли когда-то хотел, чтоб каждый по-своему счастлив был, а голод — он счастья принести не может, он завсегда ненасытен. Потому и жаль раньше хэра Ройша было, а теперь перестало, и — да и пусть себе кушают-с.
В том ведь и дело, что не подавятся.
— Картошка вчерашняя, но зато съедобная, — известил Хикеракли, пристраивая на кухонном столе тарелки и чугунок, — самое то, когда холодненькая! Сейчас и чаю налью.
На картошку хэр Ройш уставился с подозрением.
— У меня к тебе вопрос имелся, который наперёд пленных солдат идёт. — Самому Хикеракли есть не хотелось вовсе, почему он вытащил из шкафчика чашку и принялся варить чай. — Вы что же, всерьёз помышляли Твирина убить? Сами, в спину?
Хэр Ройш своей репутации хитреца не посрамил, не закричал — мол, а ты откуда знаешь. Отложил только вилку, за которую всё ж таки успел прихватиться, да на физии у него такая нарисовалась неохота, что сразу стало ясно: всё-таки всерьёз.
— Почему ты так решил?
— Больно уж момент был хороший. Это мне никто не говорил, ежели волнуешься, это я сам придумал — заподозрил, выходит, а то и не заподозрил, просто примерещилось мне, что с тебя б сталось. А потом… Кто же это обронил, не упомню? Но в самом же деле подозрительно: отчего вы речи твиринские на ленту записали, когда лучше б ему самому выступать? А с другой стороны — ежели б Твирин помер, никакой бы лучше, так сказать, нашим солдатам не сыскалось мотивации, кроме как отомстить его. Верно говорю? Верно. — Хикеракли поставил себе чашку, придвинул табурет. — Что, угадал?
— Это была не моя идея, — всё с той же неохотой признался хэр Ройш, даже, поди ж ты, глаза отвёл, — и мы не рассматривали её всерьёз. Золотце опять увлёкся романными построениями, мы их обсудили в качестве шутки, но так ни к чему и не пришли. Остановились на том, чтобы не отбрасывать такую возможность.
— А ежели б… Если б я с ним солдат не отправил — вы ж тут же это разнюхали, не сомневаюсь, — а если б не разнюхали, если б ничто не мешало… Пальнул бы он?
— Да откуда мне знать, — хэр Ройш с раздражением откинулся. — Задним числом я полагаю, что затея эта в любом случае была опрометчивой — даже без охраны под боком слишком уж просто определить, с какой стороны был выстрел. И началась бы тогда междоусобная пальба вовсе не в Резервной Армии, а на нашей стороне. — Он вздохнул, сплёл свои длинные пальцы косичкой и исполнился некоторой храбрости. — Ты, очевидно, хочешь знать, готовы ли мы были Твириным пожертвовать.
— Нет, — печально покачал головой Хикеракли, — это я и так знаю. Давай лучше про пленников.
Эх, Тимка-Тимка, занесло ж тебя всем насолить! Зачем же ты такой неловкий и такой при этом ломкий, а, Тимка?
Что с тобой теперь делать?
— Ситуация с пленниками тебе известна, — ободрился хэр Ройш. — Напоминаю исходные данные: пленники располагаются в казармах; их там много, около тридцати сотен. Вопрос раненых и нездоровых сейчас исключаем. Мы не обещали им свободы, но обещали жизнь и безопасность, однако каждый час здесь ставит и первую, и вторую под угрозу. В Северной части уже разразилась какая-то дрянь лишайного типа, класть заразных в лазарет невозможно. У Петерберга пока что хватает провизии и прочих ресурсов, но логистика затруднена; если выражаться проще, еда есть, но её трудно в срок донести до голодных. И, думаю, тебе в любом случае ясно, что долго такое положение не продержится — наши солдаты фактически спят на улице, что заставляет их недовольствовать.
— Подлинные, подлинные страдания! — хмыкнул Хикеракли. — Но тут ты прав, это всё я и так знаю, по какому поводу повторю свой вопрос: при чём тут я?
— Пленников нужно вывезти из Петерберга. Ты у нас лучше всех знаешь Росскую Конфедерацию, да и свободнее всех тоже ты.
— Вывезти? Куда?
— Куда угодно. Куда тебе нравится. Но, разумеется, туда, где они будут неопасны. Если хочешь, можешь увезти их за Урал, в Вилонскую степь — по твоим рассказам у меня сложилось впечатление, что тебе она по душе, а нашим критериям далёкая и не слишком населённая Вилонь соответствует прекрасно.
— В Вилонь… — Хикеракли крякнул. — В Вилонь — оно, конечно, заманчиво и маняще, да только как я их повезу? Я-то и не временный, и не расстрельный… Как этот, который из европейской сказки, заиграю на дуде, а они вслед за мной до степи вереницей?
— Это не самый простой момент, — признал хэр Ройш, но признал бодро, без дурной неохоты. — Мы работаем над тем, чтобы выделить из них сперва наиболее лояльную группу. И, разумеется, тебя снабдят серьёзными силами Охраны Петерберга. А там, в Вилони, я предлагаю тебе найти хорошее место поглуше и построить тюрьму.
— Тюрьму? — опешил Хикеракли. — Это как это так, тюрьму? Да ещё леший знает где.
— Да, просто тюрьму. Собственно, строить я тебе её предлагаю как раз таки силами пленных. В конце концов, те из них, кто более лоялен, вполне достойны сменить заключение на принудительные работы. — Хэр Ройш тоненько улыбнулся. — Петербержцев когда-то к оным без всякой вины или политики приговаривали. Вы уедете — если хочешь, возьми с собой Драмина, — построите в степной глуши тюрьму, из которой ввиду удалённости затруднительно сбежать, а мы потом направим туда остальных солдат Резервной Армии.
— А те, кто строил? Это они как бы сами себе могилку копают?
— На твоё усмотрение. Ты можешь сделать их там, к примеру, охранниками.
— Чтоб они охраняли от побегов собственных боевых друзей? — Хикеракли громко фыркнул. — И не закрадывается в тебя сомнение по поводу блистательной сей задумки?
— Говорю же, на твоё усмотрение, — вновь отмахнулся хэр Ройш. — Если ты полагаешь, что лучше их всех посадить, строй с таким расчётом, а потом вероломно сажай. Если же станет ясно, что вы нашли общий язык, наоборот, произведи их всех в работники тюрьмы. Мальвин надеется, что подобное перевоспитание сделает из них верный… контингент. Иными словами, что впоследствии мы сможем с ними сотрудничать. Полагаю, со многими могли бы и сейчас, но обстановка под арестом слишком нервная — им нужен отдых от бурной городской жизни, покой и путешествие в дальние дали. — Он аптекарски отмерил паузу. — Да и тебе не помешает.
Хикеракли с чувством вскочил, только табурет и стукнул. Не было у Хикеракли никакой силы вести такие беседы спокойно.
— Могу, значится, всех их в охранники произвести, да? А кого охранять-то будем? Али наполнение для тюрем всегда сыщется?
Хэр Ройш ничего не ответил, но поджатые его губы определённо говорили да.
Была в его предложении правда, настоящая правда, вот как если б специально для Хикеракли он такое сочинил, а не сложилась просто ситуация. Хикеракли и сам ведь думал — а как тут не подумаешь? Всё детство из Петерберга сбежать пытался, вот и вчера поминал; и бежал-то не всерьёз, а больше из куражу, но в то же время — обидно ж было в одном только городе гнить, когда за его пределами целый мир. Потом пытаться перестал — сыскал себе другие, так сказать, горизонты, перешёл с экс-тен-сив-но-го хода мысли на ин-тен-сив-ный.
А давеча-то снова желание вернулось. Выжался этот город, всё в нём закончилось. Хикеракли, видно, некоторым тут подсобил, а кому-то, может, и помешал, да только всё одно: за-кон-чи-лось. Не поминай, добрый град Петерберг, лихом, а мы теперича в другие пенаты. Нету тут ничего больше — для Хикеракли нету, он уж всё испробовал.
Да только как же нету, когда лежало с утра, щенячьим комком в бок упрятавшись?
— Друг Ройш, но это же глупость. Или ты меня попросту сгубить захотел? Не доедем мы ни до какой Вилони, на полпути меня найдут с дырочкой вот прям тут, — Хикеракли ткнул себя в лоб, — а ежели не тут, то удушенным или ещё как. Ну что из меня за начальник, какая управа пусть даже на сотню солдат?
Хэр Ройш внимательно смотрел в сторону.
— Чтобы спасти тебя от неловкой ситуации, хочу предупредить, что твой Твирин просыпается.
— Ты это по чаинкам прочёл, что ли? — обалдел Хикеракли.
— У меня чрезмерно тонкий слух.
И такая Хикеракли тут тоска взяла, что хоть вой, да ведь выл уже, не помогает. Хэр же Ройш не с приказом к нему пришёл — с просьбой, не выслать хотел, а помощи. Ежели б хотел выслать, снарядил бы в такой путь Гныщевича или Твирина того же, уж отыщется, кого высылать. А тут не подлость, тут такая вот своеобразная забота, чтоб и вашим, и нашим, и пленников пристроить.
И чего у Хикеракли супротив этого имеется, Тимкины вцепившиеся пальцы? Ну ведь хохма же! Ведь не нужно особенно соображение напрягать, чтоб понять: бывает минута, когда и не такие люди друг к другу жмутся, чтобы только в одиночестве не шататься. Это ведь пустое всё — или, иначе, сиюминутное, а в каждодневную радость оно не перекуётся.
Да только сказал он вовсе не это.
— А отдай мне Твирина с собой! — вот что он сказал и сам возликовал. — Подумай, верное решение. Тебе он в Петерберге глаза мозолит, а в Вилони, значится, не будет. Мне — дополнительная на солдат управа, что нашенских, что ненашенских, всё-таки Временный Расстрельный. Всем нам, как ты сам говоришь, отдых. А? — И продолжил, глядя уже на Тимку, в глаза Тимке, выбравшемуся действительно из койки, завёрнутому в покрывало, маленькому, щенячьему: — Что, Временный Расстрельный, поедешь со мной в Вилонскую степь?
— Нет, — прошептал Тимка белыми губами.
— Почему? — смутился Хикеракли.
— Нет, — повторил Тимка.
Он был маленький, и щенячий, и бледный — так и тянуло, на него глядючи, перековку сиюминутного всё-таки обмозговать, приспособить её хоть как-нибудь ко дню завтрашнему. И смотрел Тимка с такой отчаянной злобой, с разочарованием, с надеждой, со всем сразу, что Хикеракли сразу смекнул: сейчас его вывернет.
Всё ж первое в жизни похмелье.
— Из передней направо, — указал ему Хикеракли.
Когда Тимка, пошатываясь, убрёл, хэр Ройш не стал корчить мину гаденького своего любопытства, заговорил голосом человечьим:
— Мне бы Твирина с тобой отпускать тоже не хотелось. Я вижу преимущества этого варианта, но предпочёл бы, чтобы Твирин остался пока в Петерберге. Чуть позже, может…
— Остался как тот, на кого можно списать всех собак? — сумрачно переспросил Хикеракли.
Ответа ему не требовалось. Хикеракли отвернулся к окну — а за окном всё те же опостылевшие петербержские домики, улочки всё те же кривые. В самом деле, Вилонь была бы краше.
Золотая она, Вилонская степь.
— Вот что. Говоришь, солдат Охраны петербержской со мной отправишь? Дай мне тогда — есть там такой Крапников, вот его дай и тех, о ком он скажет. Он парень сметливый, с соображением, верный подберёт контингент. Драмина тоже, без Драмина я тебе ничего построить не сумею. Сперва многих с собой не возьму, не уговаривай. Это будет, так сказать, разведка.
— Договорились, — торопливо согласился хэр Ройш и прибавил: — Я надеюсь, ты понимаешь, что дело это безотлагательное — я не утрировал, когда упоминал, что каждый час в казармах ухудшает положение пленников. Было бы замечательно, если бы ты сумел выехать завтра утром, а лучше даже сегодня…
— Ты меня не подпихивай, — оборвал его Хикеракли, — я и сам пойду. — За окно смотреть тоже вдруг сделалось невыносимо. — Знаешь, хэр Ройш, спасибо тебе сердечное. Без злобы, без паскудства в душе — спасибо. Опротивели мне все ваши рожи, видеть вас не могу — никого, ни хороших, ни плохих.
Хэр Ройш молчал. Видно, слушал с отвращением, как Тимку за тремя стенами выворачивает.
— Я ведь сперва думал, вы облик людской потеряли, волками заделались али грифонами, — не сумел Хикеракли себя остановить. — А оно ведь хуже. Ничего вы не потеряли, это просто люди такие и есть — мордатые. Не желаю вас видеть, не желаю! А в Вилонской степи людей нет, там и травы особые, дурманные, от них даже если кто приедет — он, как бы это… умиротворяется. Так что я сам, сам поеду. Сам.
И, конечно, Хикеракли знал, что Тимкино «нет» — оно не про Вилонь было, не про отъезд, не в ответ на вопрос. Это просто ему горько заделалось, что чужой человек к ним вошёл, что его, Тимку, в таком виде раздёрганном застали. И ещё выворачивает, да и прочие тоже последствия… Он же непривычный.
Это просто грустно ему, что у него, Тимки, ничего в жизни больше нет, а вот у Хикеракли вроде как ещё осталось.
Хикеракли за такую жадность не корил. Да только какая в том разница? Оставаться здесь, в Петерберге, снова за каждым ходить листом банным, налаживать да притирать? Или Тимке цепным псом заделаться, беды от него отваживать?
Да к паскудам лешиным. Хикеракли себя всегда почитал за человека умного и свободного, но тонкость тут в том, что важней быть свободным, чем умным. А это всё — в любой, так сказать, вариации — это не свобода, а, наоборот, спутывание. Только ежели он спутается, не останется в нём толку, а в жизни — радости.
А на кой шут гороховый нужен, ежели он и себе радость обеспечить не может?
— Я надеюсь, ты понимаешь, что возвращение в Петерберг тебе никоим образом не заказано, — хэр Ройш успел уже подняться и переминался теперь с непривычным беспокойством. — Как только ты сочтёшь, что хочешь вернуться, возвращайся. — Он натужно улыбнулся. — Я буду тебе рад.
Хикеракли кивнул и выпроводил его поскорее, в напутствие повелев всё и всех собирать — а он, Хикеракли, мол, сам подойдёт, когда будет ему срок. И нужно было теперь что-то порешить, объясниться как-то, и не с одним только Тимкой, а с Коленвалом, с Гныщевичем, с кабатчиком Федюнием, со всем Петербергом. Любимым, родным, опостылевшим, сковывающим всякое движение Петербергом; Петербергом, завязанным узлом казарм. Что-то в душе уверяло, что отъезд этот — не на месяц, не на год даже, а надолго, как бы в другой дом, и оплату свою за комнаты Хикеракли рантье подарит. Уверяло, и Хикеракли верил.
Да только когда Тимка, зелёный весь, а не только глазами, вывалился из уборной, не сыскалось для него у Хикеракли слов.
Прощания — они для тех, кому любо прощать, а значит — кто любит в душе пакость на брата своего затаить.
А Хикеракли — человек необидчивый.
КОНЕЦ ТРЕТЬЕГО ТОМА