А Столица — она словно на подушках вольготно раскинувшаяся, томная, шикарная и чуть небрежная от собственной томности да шикарности. Золотце по сторонам смотрел с любопытством и даже, бывало, сердечным замиранием, но домой тянуло нестерпимо. В кривобокий, тесный, шумный, коротконогими переулками прихрамывающий, моряцким узлом на Порт завязанный, ошейником казарм задушенный Петерберг.
И ведь казалось же когда-то, что площадь перед Городским советом велика, а в Столице дворы попадаются что та площадь. Вот у Патриарших палат — площадь так площадь, Золотце привык, что столько пустого места только в полях и сыщешь. Из окошка под самой крышей Главного Присутственного вид открывался просторный и широкий, вполне головокружительный, а всё равно: собственно, площадь, нарядная вереница торговых рядов слева, справа — глупого яичного тона картинная галерея (разве ж в так выкрашенном хранилище может содержаться достойное искусство?) да ракушка балетного театра. Прямо напротив — штабные корпуса, «генеральские палаты», величественные, но будто нарочно склонившие голову с докладом перед палатами Патриаршими. Столичного Городского совета из этого окошка уже не видать, хотя до него отсюда всего полчаса, если пешком по снегу. А в Людском районе, помнится, с крыши доходного дома поновее можно и Порт разглядеть, и по рогатине расходящихся железных дорог Ссаные Тряпки поискать.
Найдётся ли на всю Столицу хоть одна такая крыша, с которой весь город перед тобой?
— Милый, ты грустишь? — прощебетала над самым ухом звонкоголосая горничная с пятого этажа Главного Присутственного. — Всё смолишь и смолишь без остановки, а у меня, между прочим, дед был фельдшером, он говорил, неполезно это!
Фельдшером Золотце и сам успел побывать — в последний свой день дома. Дома даже батюшке никогда дела не было до Золотцевых папирос, а тут какая-то горничная, пусть и звонкоголосая, пусть и тоненькая, пусть и большеглазая. Со всех этажей Главного Присутственного она, конечно, самая хорошенькая (только в Канцелярии есть одна, которой под силу тягаться, да Канцелярия-то и не в Главном Присутственном), но хорошенькая не хорошенькая, а от папирос и вздохов о доме нежные ручки пусть уберёт. Золотце ведь может ручки-то пообкусать.
— Как же тут не смолить, — нарочито трагично отвернулся он. — На кухне теперь о том только и разговоры, что в Петерберге — прости, дорогая! — кровопролитие. Вроде уже не первую весточку из окрестных поселений передали, просители с делами и роднёй в Петерберге требуют подтверждения или опровержения, а наши парчовые мешки всё не шевелятся.
Бесчисленная обслуга Патриарших палат Четвёртый Патриархат величала исключительно «парчовыми мешками» — за накидки, положенные в дни особо значительных заседаний. И совсем не презрительное это прозвание, разве что самую малость. Отношение у бесчисленной обслуги к Четвёртому Патриархату было такое, как у добрых деревенщин к домашней скотине: неразумные твари, но полезные и потешные, ходишь за ними, спину гнёшь с утра до вечера, зато всегда есть о чём посудачить. Судачили так, что только успевай запоминать — а Золотцу-то по дороге в Столицу казалось, будто за каждую туманную сплетню придётся на клочки порваться! Ей-леший, смешно теперь.
— Милый, да как же не шевелятся? — всплеснула нежными ручками горничная. — Ты не переживай, разберутся уже совсем скоро с твоим Петербергом — вот вернется инспекция из Кирзани, так сразу и…
— Пффф! — Золотце поморщился. — Нам бы с тобой работать, как наши парчовые мешки! Ты подумай: вот на кухне если б сказали, что аперитив с закусками подадим, когда уж порося допечём?
— Разнос был бы, — горничная округлила и без того огромные глазки.
— А они себе шельм валять позволяют оттого лишь, что им-то разнос не грозит.
— Грозит-грозит! С утра опять европейская писулька пришла. Эта, ну, телеграмма!
— Ай, будто что толковое в этой писульке! — отмахнулся Золотце. Всем своим горничным (да и не только, собственно, горничным) он, не скрываясь, рассказывал: за Петерберг радеет, поскольку после Парижа прожил там целых два года и прикипел душой.
В чём оного прикипания причина, додумывали уже без его участия — и справлялись на славу. Чего только Золотце о себе и Петерберге не узнал! Особенно огорошивала версия, будто там у него любовь. Звучала она от тех же горничных, с которыми у него тут, в Столице, своё подобие любви нарисовалось. Загадочна человеческая душа, больно много любви ей требуется: и простая-осязаемая, в комнатке под самой крышей Главного Присутственного, чтоб жизни радоваться, и сложная-поэтическая, в далёком и опасном Петерберге, чтоб мечтательно вздыхать. А что есть в том некоторое моральное противоречие, это чепуха, выходит, полнейшая.
— Не слыхала я, что в писульке. Телеграмме. Но самый старший Асматов с такой физией её четыре раза перечитывал, что разнос наверняка. Ты самого старшего Асматова знаешь? Он даже чихвостит если кого, всё равно ни лешего у него по физии не поймёшь! А тут прямо борода вспотела.
Самого старшего Асматова (а также просто старшего и младшего) Золотце «знал» как облупленных. «Знать» — это на языке бесчисленной обслуги «прицельно подглядывать и собирать именно об этом человеке уморительные истории», словно в уморительных историях идёт нескончаемое состязание.
Асматовых хэр Ройш упомянул Золотцу в числе наиболее дальновидных и трезвомыслящих членов Четвёртого Патриархата и велел глаз с них не сводить. Но тут у Золотца и своё индивидуальное любопытство проснулось: дело делом, а он ведь к продолжению асматовского рода самое непосредственное отношение имеет! Супруга первого его клиента по печным вопросам — она как раз в девичестве Асматова, дочь самому старшему, сестра просто старшему и тётушка младшему. Печного ребёнка за своего выдавать готова, а значит, будет печной ребёнок по документам наполовину Асматовым. Факт этот Золотце веселил невероятно, но и ставил неминуемо перед размышлением: а как оно всё дальше-то?
Когда Золотце первого клиента очаровывал, у него в мыслях не то что свержения Городского совета не было, а даже и этого злосчастного налога на бездетность! Он думал стать поставщиком уникальной услуги для состоятельных господ, а теперь-то грифонью долю состоятельных господ Петерберга перестреляли, да и благополучие оставшихся под вопросом. Нет, ни о чём Золотце, конечно, не жалел, просто дивился обычной жизненной иронии: то ни лешего у тебя в перспективах, то всё разом — но всего-то не воплотишь, непременно несоответствие какое выползет.
О, Золотцу в Столице через ночь снились печи! Насмешливый мистер Уилбери прямо там, на выделенном графом складике препарировал сухонький труп лорда Пэттикота, роняя на него пепел с папиросы и то и дело нечаянно проливая виски. Говорил (почему-то по-французски): такова, мол, судьба всякого угнетателя, il ne pouvait pas être autrement. Печи за его спиной были и похожи, и не похожи на печи: конструкция (на дилетантский взгляд) прежняя, но металл какой-то незнакомый и окошечко в створке совсем большое и прозрачное, даже и склоняться не надо, чтобы полюбоваться содержимым. Внутри печей спали сном нерождённых солдаты Охраны Петерберга, сразу в шинелях. Приблев, бесконечно трогательный под бременем ответственности, возражал: нерентабельно вместе с шинелями выпекать, себестоимость взлетает, а проку чуть. Мистер Уилбери яро ему жестикулировал, и виски опять проливался: вот если б с ружьями пеклись, ух зажили б мы тогда!
Просыпался Золотце в чувствах самых растрёпанных: столичная его миссия была как раз такой, о какой всегда мечталось, чтобы батюшкины подвиги повторить, но до чего же вдали от дома одиноко. Тем более — когда дома невесть что творится.
— Дорогая… А когда, говоришь, инспекция из Кирзани обратно выезжает?
— Так того никто не знает. С Кирзанью тяжко, там ведь жуть высокий — как это называется…
— Процент неимущих.
— Да, вот он. Они ж там бунтуют, чтоб налог под них переписали, а инспекции велено как-то оценить, давать добро аль не давать — нешто у такого дела будет точный срок?
Золотце скривился: то, что горничная хорошенькая, увы, не гарантирует прочие удовольствия. Совсем уж бестолковой её не назовёшь, хотя чувство впустую потраченного времени всё равно постукивало по нервам. В батюшкиных историях все самые полезные непременно были и самыми хорошенькими, и тут бы усомниться в правдивости историй, но Золотце с покаянной ясностью сознавал: просто ему самому до батюшки ещё очень и очень далеко. Тому под силу любое неструганое полено обучить приношению пользы, да так при том, что полено о роли своей не догадается.
Батюшка, благодаря ювелирным делам вхожий в лучшие дома Европ, вплоть до королевских, торговал в молодости отнюдь не только браслетами да подвесками, а всё больше сведениями компрометирующего свойства. Шпионил и на тех, и на этих, получая то двойную выгоду, то лоскут неба сквозь решётку — как повезёт. Золотцу с детских лет хотелось — того же, туда же, так же.
Постучаться однажды ночью в собственную дверь — промокшим, продрогшим, голодным, пьяным и весёлым, в рваной шёлковой рубахе под деревенским тулупом — и, закинув гудящие ноги на стол, самому рассказать батюшке такую историю, чтобы он хохотал в голос, хватался за голову и, быть может, под конец задумчиво пробормотал: «Всегда знал, что ты красавец, но тут уж, тут уж… Прямо и слов-то подходящих не подберёшь!»
Золотце потянулся через колени хорошенькой горничной за следующей папиросой.
Комнатка под самой крышей Главного Присутственного была чем-то вроде кладовки, куда стаскивали, скаредно освободив от рам, устаревшую стилем или содержанием живопись. Золотце облюбовал комнатку за вид на площадь и шершавые потолочные балки, но вообще-то уединённых закутков по всем Патриаршим палатам было разбросано достаточно, чтобы всякий желающий из обслуги мог при необходимости улучшить свои жилищные условия. Официально, конечно, в гнезде росской государственности ночевать да кальсоны сушить не разрешалось, только разве ж так засилье остановишь. Золотце познакомился со здешним часовщиком, который из палат уже с дюжину лет, говорят, не выходил: кормился с кухни, одевался в форменное, устроился где-то за курантами — ну и кто его погонит? Замученные мужья оставались на пару дней, чтобы не слушать упрёки жён, неверные жены безопасно предавались утехам, прогулявшие арендные деньги балбесы спасались от уличной участи. Совершеннейший, одним словом, притон.
Золотце притону радовался невероятно: такой распорядок жизни превращал занятия шпионажем в увеселительную прогулку, коей — согласно батюшкой исповедуемым идеалам — он быть и должен. Кухонная работа Золотце обременяла не слишком, поскольку обслугу в Патриаршие палаты набирали щедрыми горстями — будто и таким тоже методом красовались перед целым миром, будто непомерно раздутый штат полотёров и прочих шторовыбивателей кому-то что-то доказывал. Одних младших поварских помощников, не доросших до специализации, на кухне числилось с полсотни, что обеспечило Золотцу изрядную вольницу. Правда, выписанная батюшкиным поваром рекомендация — о ирония! — оценивалась тут непристойно высоко, а потому Золотце отдали на растерзание усатому и остервенелому соусье, пара недель с которым должна бы приравниваться к службе в воюющей с таврами Оборонительной Армии, ведь соусы — занятие катастрофически нервное. Страшнее, вероятно, только прислуживать фритюрье, а вот помощники всяких там энтреметье, ротиссье, пуассонье и грильярдье казались теперь Золотцу жизни не видавшими, хоть и были в отличие от него всамделишными кулинарами.
Батюшка просто не сможет не улыбнуться тому, что самой трудной частью всей затеи с бессовестным обманом Четвёртого Патриархата оказались соусы!
Но на соусы, по счастью, достаточно было тратить в день всего часа четыре, остальное же время Золотце использовал на благо Петерберга: угощал хорошими папиросами шторовыбивателей и стелил на пол комнатки под самой крышей пуховое одеяло для горничных. От таких воистину промышленных объёмов сладострастия можно и погибнуть во цвете лет, не дождавшись возвращения домой, но по батюшкиным историям Золотце твёрдо выучил, что без сладострастия никуда. И правильно сделал: тревожный и не обсуждавшийся парчовыми мешками в открытую слух про путешествие таврского вожака в Петерберг пересказан был именно сладострастным шёпотом — ну, в качестве опорной точки фантазий. Вот тогда Золотце и понял разом примерно всё о человеческом устройстве — и запоздало сам перед собой признал, что проклятый-то персональный оскопист графа Набедренных наверняка разбирается в прежней петербержской политике получше даже хэра Ройша.
— О, гляди, Тепловодищев! — прильнула к окошку хорошенькая горничная, принявшись затягивать шнуровку, будто с площади кто-то мог такие нюансы рассмотреть.
По снежному полю, неэкономно раскинувшемуся в самом сердце Столицы, катилась вызывающе петербержская «Метель». Когда Золотце увидел её впервые, он — дурак дураком — остолбенел, но объяснение нашлось скорое и тривиальное: молодой граф Метелин (ха-ха), ради своего заводского переустройства разорвавший невыгодный контракт на металл с графом Тепловодищевым, перед оным графом эффектно извинился «Метелью». И это он ещё легко, по правде сказать, отделался.
Тепловодищев чудился Золотцу буквально по-романному тёмным двойником графа Набедренных. Да, он был лет на десять старше, с недавних пор заседал в Четвёртом Патриархате и к аристократии относился ресурсной, а не владеющей производствами, но общим контуром судьбы графа напоминал невероятно. Тоже единственный наследник богатейшей фамилии, тоже осиротел в возрасте самом юном, тоже получил семейные дела в цветущем состоянии и тоже занимался ими вполруки — но этого делам хватало, чтобы цвести себе и дальше, ибо организация тоже была отлажена до него. Даже славу эксцентричного интеллектуала Тепловодищев снискал удивительно родственную. Правда, отучился он не в Йихинской Академии, а в каком-то из европейских университетов, на факультете — граф, вы проигрываете этот раунд! — богословия, Европы всё-таки. Хотя «отучился» — это, конечно, преувеличение: сбежал с третьего курса. Но справедливости ради следует заметить, что у Революционного Комитета нынче именно третий курс — и где та Академия?
Феномен Тепловодищева обслуга Патриарших палат обожала, в чём вновь прослеживалась параллель. Из всех парчовых мешков он был самый непредсказуемый и взвивающий вокруг себя подлинные ураганы пересудов, но вот характер их заключался в ином. Золотце не знал человека более скандального, избалованного, капризного, обидчивого и доходящего в своей обидчивости до изощрённейших эскапад. Будто весь мир рождён, чтобы играть Тепловодищеву на арфе подле ложа, а ежели у мира другие планы, пусть пеняет на себя. Обслугу он увольнял толпами, предварительно отчитав за примерещившийся непочтительный чих, но всё не удосуживался сообразить, что на увольнение надо бы заявленьице если не подавать, то хотя бы подписывать — чай не своих домашних лакеев разгоняет! Так что никого, конечно, не увольняли — переводили только подальше от тепловодищевского кабинета, а то и просто советовали глаза не мозолить. Глаза же его — ну в точности как у графа! — смотрели скорее на люстры да потолочную роспись, нежели на всякую бренную чепуху, а потому некоторых смельчаков он увольнял по нескольку раз. Что смельчаков развлекало и толкало мериться числом инцидентов.
Несносный, то есть, тип — зато как оживлял он пейзаж! Упорно разъезжал по снегу на противящейся тому «Метели», раз в месяц оплачивал смену картин в кабинете на ещё более смущающие умы, не отказывал себе в швырянии бокалом в прочих уважаемых членов Четвёртого Патриархата, хлопал дверьми до обрушения лепнины, имел вечно перпендикулярное мнение по всем вопросам, неожиданно вдруг вгрызался в законодательные акты трёхсотлетней давности, чтобы только доказать свою правоту, с размахом пресекал попытки себя женить, по какому поводу бесстыже врал о взятом на душу ещё в Европах обете целомудрия. Золотце на Тепловодищева косился с особенным умилением: пусть и иначе исполненная, а всё равно в каком-то смысле та же ария. Хоть в Филармонию его зови, но в Столице, говорят, Филармония так себе.
— Он Фыйжевску-то отказал в инспекции, — тоже польстилась на папиросу хорошенькая горничная; и зачем только поминала деда-фельдшера? — Сказал, нечего инспектировать, в Фыйжевске хорошо живут, пусть платят весь налог. Сцепился с Жуцким, ух как перья летели! Ткнул этим, как его, которое про лоб?
— Лоббированием интересов родных краёв? — хмыкнул Золотце, в красках воображая, где же растут метафорические перья у безапелляционно лысого Жуцкого.
— Вот-вот! На заседании в микрофон жабой индокитайской породы его назвал.
Микрофоны в Четвёртом Патриархате любили — несмотря на то, что заседательные залы (Золотой, Пурпурный, Лиловый — и ещё полдюжины цветастых) построены были почти столь же удачными акустически, как аудитории Академии. За эту неоправданную любовь Золотце был всем причастным искренне благодарен: и придумывать не надо, как подробности заседаний подслушать, сами орут на весь этаж. Да и Золотцев интерес подозрительным не выглядел — на языке обслуги такой досуг звался «пойдём, что ли, радио послушаем». Столица вообще полнилась треском настоящего радио, чем опять не походила на Петерберг. В детстве Золотца, помнится, и дома буйствовала мода на радио, на приёмники тратились даже бедняки, но затем как-то всё зачахло. Потому, наверно, что радио разговаривало о Европах, европейском боге, европейских нравах, европейских знаменитостях и едва ли не о европейском крое сюртуков, а в портовом городе Петерберге этого добра и перед глазами достаточно, чтобы ещё и уши тем же терзать. Но в целом, говорят, Росская Конфедерация радио ценила — уж Столица-то точно, Золотце убедился.
— А Жуцкой так прямо и утёрся? — уточнил он для порядка, изучая индокитайскую как раз шелкографию, надоевшую кому-то из парчовых мешков и пылившуюся теперь в этой кладовке. И ведь роскошество немыслимое, не новодел, а подлинник эпохи древних династий, грифончиков с неё можно выручить на два десятка налоговых выплат. Оттого — где там? — в Кирзани и такой процент неимущих, что в Столице шелкографии как перчатки меняют.
— Дык с Тепловодищевым ни с того ни с сего Дубин согласился — и все так и сели.
— Ох ты ж что творится.
Дубин был тяжеловесом запредельным, обслуга величала его «дед-кувалда». По большинству проблем мнения он придерживался самого средненького, зато если уж попадала ему раз в сорок лет вожжа твёрдой позиции под хвост, носители противоположных точек зрения могли заранее заявлять об отпуске и отправляться в утешительный европейский вояж.
Это Дубин ещё месяц назад громыхнул: ну закрылся Петерберг и закрылся, молчит и молчит — у Петерберга специфика, там целая армия ради этой специфики поставлена, армия, мол, разберётся. Для моря, мол, всё равно не сезон, увеличим нагрузки на железную дорогу, переждём.
Спасибо дубоголовому Дубину за предоставление Охране Петерберга свободы разобраться, но анекдотично же до колик! Теперь-то кто в Четвёртом Патриархате поумнее локти кусают, а всё равно не решаются на внятную реакцию — Дубин не велел. Втихаря засылают шпионов, вот только о каждом шпионе Золотце исправно извещает хэра Ройша, а там уж они с Охраной Петерберга как-то решают вопрос — те, пройдя через кольцо казарм, словно растворяются. Четвёртый Патриархат изъёрзался весь, да раньше надо было думать. Шпионы тогда хороши, когда на товарный поезд вскакивают скорее, чем необходимость в них станет ясна каждому дубину. Вот уж практическим подтверждением этого закона природы Золотце всяко мог похвалиться.
— Сладкий!
— Котик!
— Что-что ты сказала?
— Нет, погоди… — расслышал Золотце из-за двери сразу два знакомых голосочка и еле удержался от глупого смешка: вот точно такая история у батюшки приключилась, он в её финале себя несчастным воздыхателем какого-то лорда объявил, от безысходности пустившимся в распутство. Дамы, конечно, с готовностью и любопытным сочувствием очаровались скандальным сюжетом, претензии свои отозвали, но то в Британии было. В Росской же Конфедерации этой дешёвкой не откупишься и тем паче не покоришь дам — для покорения запретность нужна, диковинность и угроза тюремного заключения.
Откуда следует вопрос: а Золотцу-то как выпутываться?
— Гийом!
— Мсье Бюаш! — возникли дамы на пороге.
Одна — как раз вторая самая хорошенькая горничная, из Канцелярии. Другая была не во вкусе Золотца, зато шепнувшая из страсти про таврского вожака.
Третья, оторопевшая, сидела подле на пуховом одеяле.
Золотце понял, что ничего лучше батюшкиного метода сейчас не выдумает, а потому понадеялся подменить один трагизм другим трагизмом — более уместным на росской территории, нежели роняющее рафинированных европейцев в обморок пристрастие к своему полу. У нас, в конце концов, города бунтуют и без вестей закрываются.
— Так я и знал, что этим кончится! — заломил он руки, по-прежнему давясь весельем. — Так и знал… Новая жизнь, выдумал тоже, тьфу. Не стоило даже пытаться — это, в конце концов, нечестно, грязно, низко! И делает только больней.
Спасала Золотце лишь мысль о том, что батюшка-то тысячу лет назад наверняка нёс околесицу ещё несуразней и пошлее.
— Выходит, сладкий, это правда? — пролепетала горничная из Канцелярии.
Золотце уронил кивком голову, чтобы не выдать себя перекошенной физиономией.
— Котик, зачем же ты молчал? — охнула горничная не в его вкусе.
— Да ты плачешь, милый! — разглядела-таки выступившие слёзы хохота горничная, сидевшая с ним на одеяле.
Золотце от души всхлипнул. В ту же минуту его принялись гладить три пары нежных ручек, что означало: бесконечные расспросы о новостях из Петерберга эффект возымели самый романный, жадные до всех форм любви горничные давно сочинили ему петербержскую судьбу на своё усмотрение и теперь оной упиваются. Ни одной мелодраматической подробности он пока не озвучил, а горничные уже со своим воображением договорились. Оно, конечно, не гарантирует, что и впредь удастся избегать выцарапывания глаз, но чем уж богаты.
— Ну не убивайся, сладкий! — ворковала горничная из Канцелярии. — Я знаю, что тебя утешит: скоро всё-всё про Петерберг твой прояснится. Прояснится, ты не бойся. Вот только что Тепловодищев прикатил, ему писульку из Европ в руки сунули, а он ка-ак заголосит: чего, мол, мы ждём? Срочное, мол, заседание уже объявил кто? А коли срочное — это, стало быть, всего за два дня соберутся. Ну, может, за три. По Петербергу заседать будут, по нему одному!
Золотце нахмурился: заседаний Четвёртого Патриархата, посвящённых именно Петербергу, прежде не созывали. Заседание — это ведь когда все-все члены являются, по протоколу не больше четырёх единовременно могут отсутствовать. А чтоб такая прорва надутых господ обсуждала всего один вопрос, нужен взаправду весомый повод.
Ох, неужто разобрались наконец?
Горничная не в Золотцевом вкусе на горничную из Канцелярии бросила взгляд столь гневный, что странно даже, как та от него не задымилась.
— Ты и не разумеешь, небось, о чём писулька! И не «писулька», милочка, а телеграмма.
— Да какая разница, главное — заседать будут. Она ж не из Петерберга, а из Европ! Что Европы-то знать могут такого, чего у нас не слыхали?
— А вот и могут, — клацнула зубками горничная не в Золотцевом вкусе и с торжеством обернулась к нему: — Европы, котик, телеграфируют, что в Петерберг новый наместник должен был в том месяце приплыть. А от него ни слуху ни духу. Теперь-то точно инспекцию направят!
После того, как весть прозвучала, минуло ещё полчаса нежных ручек — и в эти полчаса Золотце накрепко запомнил походку каждой устремившейся по позвоночнику мурашки. О таком надо немедля слать голубя, но от горничных попробуй сбеги, тем паче когда они тебя утешают. До вечера Золотце всё же терпеть не стал, сослался на соусы — пусть утешения и перемещались потихоньку за известную грань, суля обернуться действительно редким сладострастием.
Вот тогда Золотцева история про повстречавших друг с другом дам была бы позадорней батюшкиной, но пришлось честно сказать себе: с мурашками имени нового наместника так и так ни лешего бы не вышло.
Мы же не в авантюрном романе.
До обиталища господина Ледьера, голубиного собеседника батюшки, от Патриарших палат пути было часа на два: страшный, страшный город Столица, конца и края ему не видать! А уж в бедненьких сапогах и плохонькой шубейке, нужных для убедительности, пробежку не устроишь — скользко, тесно, неудобно. Какое, оказывается, счастье дорого одеваться. Пока не попробуешь обратного, не поймёшь.
В пустом омнибусе Золотце рискнул раскрыть труд мистера Фрайда, которым шифровались голуби, и тем сократить себе и будущему письму дорогу. Раньше шифровал он строго под кровом господина Ледьера — и конфиденциально, и ошибка глупая не прокрадётся — но сегодня мочи не было ждать.
Наместников обыкновенно посылали без лишнего шума. Слухи о скорой смене европейского надзирателя над городом, конечно, начинали расхаживать загодя, но мало кто умел отличать их от пустого фантазирования. В том и ценность тихого прибытия, чтобы Городской совет не успел подготовиться, причесаться на европейский манер и заглушить миазмы духами. Четвёртому Патриархату Европы тоже не докладывали до последнего — все всем родственники и деловые партнёры, непременно кто-нибудь да передаст в город намёк.
Будь оно всё иначе с оповещением, может, нового наместника и не решились бы внаглую хватать. А может, и решились бы — сведения Золотца из дома были скудны и шифровались по мистеру Фрайду.
Но раз Европы телеграфировали в Четвёртый Патриархат о наместнике, значит, волнение их за Петерберг сильнее устоявшихся правил игры в проверки. И уж после такого жеста Четвёртый Патриархат отсиживаться прекратит.
Хорошо это или плохо, отсюда Золотцу не разобрать. Очевидно, что переговоры перевернувшегося с ног на голову Петерберга с Четвёртым Патриархатом неизбежны, но когда для них лучшее время — теперь или потом, — пусть взвешивают в самом Петерберге.
А для того нужно поскорее выпустить голубя.
— Ну-ка повтори, кассахская шлюха! — с воплями ввалились в омнибус солдаты Резервной Армии. Золотце поначалу никак не мог привыкнуть к их красным знакам различия на таких знакомых шинелях. У Охраны Петерберга-то синие.
Мистера Фрайда с черновиком письма пришлось укрыть в шубейке.
— Как ты меня назвал? Да в твоём поганом рту зубов не останется!
Золотце и не понял, отчего мурашки вдруг стали настойчивей. Не понял, не поверил, не совместил в уме голос со столичными декорациями, тем более — с красными знаками различия на такой знакомой шинели, — но мимо ума, одним телесным инстинктом утопил кончик носа в растрёпанном воротнике.
Повезло: Метелин скользнул по нему пустым от злости взглядом.
— Все вы шлюхи, — ответил Метелину кто-то хриплый и спокойный, тоже в шинели рядового. — Я под вашим проклятущим плато полжизни прожил, насмотрелся.
— Клим, да будет тебе, — вплёлся новый голос, — у него фамилия росская…
— Эка невидаль! Они своих ещё и не так пропихивают.
— …и мало того — ты держись! — графская.
— Графская? А платочек с вензелёчком покажешь? Кружевной, а?
Разразился гогот.
Золотце живо представлял, что сейчас будет, и уже прикидывал, как бы половчее прошмыгнуть к дверце, когда омнибус из-за драки остановится. Лишь бы не перевернулся — это же Метелин!
Другое его размышление тоже заключало в себе тезис «это же Метелин!», но было куда более отвлечённым и при том поразительным.
В одинаковых-то шинелях людей видно чётче и чище: тот старше всех, хоть и держится молодо; этот, наоборот, молодой, а уже наклёвывается проплешина; третий всё детство недоедал и нынешнюю службу почитает за праздник; четвёртый редко пьёт, но вчера позволил себе лишнего; пятый любуется собой и к ночи надеется на приключения. А Метелин — кассах. Надо же.
Кассах несомненный, прям как другой помощник у Золотцева остервенелого соусье: волосы чернущие, едва не блестят — теперь же, когда аристократические локоны сострижены в пользу службы, ещё и сразу ясно, до чего жёсткие. Глаза хоть и серые, а всё равно кассахские, и линия скул, и контур рта, и совершенно всё на свете! И как только раньше удавалось не замечать.
Впрочем, известно как: у аристократа впереди всего вензель, фамилия, репутация — тем более в тесном Петерберге, где аристократов по сравнению с той же Столицей немного, а потому каждую семью как облупленную знают. А ведь и батюшка однажды обронил: мол, у метелинской-то семьи секреты имеются. Золотце тогда выкинул из головы — батюшка во времена их дружбы частенько по Метелину проходился, беззлобно, но с подковыркой.
Вот, значит, в чём подковырка.
Метелин ударил, конечно, первым. Остальные солдаты мигом повскакивали с мест, занятых полминуты назад, и Золотцу почудилось, будто омнибус уже накренился. Быстрым движением приподнял повыше свой воротник, покуда до него всяко никому дела не было. Вроде и не следовало никаких фатальностей из встречи с Метелиным в Столице, но отчего-то очень хотелось, чтобы не заметил и не признал. Мало ли что. Ну мало ли!
Набить Метелину его неожиданно кассахскую морду пытались двое, трое разнимали, но этого хватило, чтобы омнибус встал и снаружи донёсся окрик. Выбираться Золотцу не пришлось — буянов самих выволокли. Не то оказавшиеся поблизости другие солдаты из патруля, не то случайные храбрые прохожие, что вряд ли.
Оставшийся путь до обиталища господина Ледьера Золотце вертел в голове разницу между отношением к таврам и кассахам, сожалея, что нет с ним графа, способного прояснить некоторые нюансы становления оных отношений в историческом процессе.
От Метелина — свела же нелёгкая! — и благополучно миновавшей опасности узнавания на душе вдруг стало легко. Не то чтобы Метелин мог сойти за добрый знак, но в знаки Золотце верил не слишком и потому посмеивался: бывают же нелепицы! В бескрайней-то Столице на одном омнибусе трястись.
Голубятня господина Ледьера располагалась не на чердаке, как у батюшки, а в саду, в отдельной постройке — столичные сады, как и всё столичное, куда просторней петербержских. Сегодня над постройкой голубей кружило будто бы многовато: неужто господин Ледьер в такой морозный день — конец декабря! — надумал дать им порезвиться чуток?
Господин Ледьер, обычно кругленький и румяный, выкатился в гостиную ртутным шариком:
— Жорж, деточка, тебе телеграмма!
— Телеграмма? — Золотце потряс головой, толком не придя ещё в себя с мороза. Ну прямо праздник телеграфа нынче, ей-ей.
— Она, вроде как, мне, эта телеграмма, вызвали вот утром в почтовое отделение. Я и не предположил, мы же голубями, а послано из-под Супкова. Жорж, деточка, Супков — он же ближайший к Петербергу хоть сколько-то крупный город?
— Ыберг ближе, — эхом отозвался Золотце. — Но до Супкова по зиме добираться сподручней, дорога в Ыберг через скалы, крошечные, но скалы… Там, знаете, в декабре такие заносы, что без надобности никто не поедет, неразумно это… — тараторил он и не чуял пальцев, которые всё никак не справлялись с разворачиванием почтового листка.
«СКАЖИТЕ КВАРТИРАНТУ зпт ПУСТЬ БЕЗ СОЖАЛЕНИЙ БРОСАЕТ ВСЁ И МЧИТСЯ ДОМОЙ тчк БЕДА».
— И голуби тут, деточка… Ты видел — голуби?