Дружба — штука тонкая и, можно даже сказать, неуловимая. Дружил ли Хикеракли, например, с Хляцким-Дохляцким? Ну это ведь и не вопрос даже. Какое там «дружил» — так, приятельничал. Ежели каждого такого собутыльника другом звать, никакой дружилки не напасёшься.
А как тогда различить? Различить как, а? Что вообще такое друг? Ну, друг — это тот, с кем тебе хорошо. Так а что ж, Хикеракли с Хляцким плохо? Ничуть не плохо, а вполне, так сказать, распрекрасно.
Ладно. Друг — это тот, с кем тебе настолько хорошо, что ты ради этого готов мышцу понапрягать. Нет, тоже глупость. Звучит так, будто с лучшим другом гулять — это непременно должен быть бесконечный, что называется, экстаз, а экстаз вообще-то совсем в других местах водится. И потом, Хикеракли человек нежадный. Щедрый он, прямо скажем, человек. Если кому надо подсобить — подсобит, а хорошо там с этим кем-то или плохо, дело шестнадцатое. Как не подсобить-то, когда умеешь?
Можно ещё иначе попробовать. Друг — это тот, кому ты всенепременно веришь. А что значит «веришь»? Знаешь, что он всегда за тебя горой встанет? Ну это не друг, это так, подпевала. Нет такого закона, чтоб люди только за симпатию между собой обязательно соглашались. Или «веришь» — в том смысле, что понимаешь, можешь себе любое его действие предсказать? Ну эдак оно с дружбой вовсе никак не связано. Завзятого недруга, может, предсказать ещё того проще. И вообще любого, на кого внимательно смотрел.
Друг — это тот, на кого хочется внимательно смотреть? Ну, пожалуй, для кого-то и так. Для кого-то более самовлюблённого, чем Хикеракли. А ему на любого попялиться любопытно, он не гордый.
Вот эдак призадумаешься — и выходит, что нет ни дружбы, ни друзей. Только они ведь есть.
Дружил ли Хикеракли с хэром Ройшем? Какие ни выбери, как говорится, критерии, получится, что нет. А на самом деле да. Это ж ясно, как день столичный.
И это ещё если не лезть в различия дружбы и любви, там-то совсем уж всё запутанно. Некоторые вон и про жизнь говорят, что они-де её любят.
Они жизнь, может, и любят, а Хикеракли всегда с жизнью дружил. Ежели когда в пьяном бреду говорил как-то иначе, то что с него взять, с пьяного бреда? А по смыслу — именно дружил. И со всем, что живёт, посредством этого тоже имел приятельство.
Только вопросы — они там как раз начинаются, где жизнь норовит закончиться.
Это всё Мальвин со своим алмазным расследованием. Ух серьёзный человек стал Мальвин — на лбу чугуном выбито: «Не забалуешь». С Алмазами вышло дурно — совершенно паскудно вышло с Алмазами, что господин Солосье, человек хороший и вообще посторонний, на контрреволюционной бомбе подорвался. Коленвала вот тоже пришибло, а Золотце пришибло потом, как говорится, опосредованно. Ну да пережили ведь. Поплакали, поотскребали господина Солосье со стеночек и занялись своими делами.
А мальвинским делом, значит, как раз и было ловить преступников. И ловил! В такое ведь время живём, когда у каждого за душой грешок водится, тут потрудиться надо, чтобы не сыскать. Но и хорошее тоже имелось — с выловленными недовольными обходился Мальвин без истерик, по-людски. Штрафовал, журил, солдатами припугивал да выпускал. Самозванцев вот лихо отвадил. И когда докопался-таки до гнезда контрреволюционных листовочников, арестовал их тиражи и двоих зачинщиков, а остальные легко отделались. Всё по уму, по-хорошему.
Страшного человека Революционный Комитет на груди своей выносил, страш-но-го! Больно уж премудрого да методичного, с таким методизмом жить нельзя никак. Ни самому его носителю, ни окружающим.
Он ведь и Хикеракли к себе вызывал. Да-да, вот прям так: вы-зы-вал, по-начальничьи. Потому что Хикеракли — он ведь вроде как отвечал во всей этой заварушке за распространение информации. А значит, информация неправильная, нехорошая такая — на его совести.
«Распространение информации» — это тоже тьфу. Ну как так вообще можно? Посидеть с хорошими ребятами за пивком — это удовольствие, а никакое не распространение. Но Хикеракли-то человек послушный, добрый он человек; Революционному Комитету надо — ну значит надо. Так что сидел, распространял. И самому уже, что характерно, не в радость: наливаешь себе новую баклажку, а сам всё думаешь, чего и как сказать, чтоб прозвучало правильно, отложилось в умах. Никакой в этом радости беседы, а одна только работа. Но Хикеракли не жаловался. Чего ему жаловаться? Его ж не арестовывают, а так, просят потрудиться на благо.
Так вот: вызывал его к себе Мальвин и по поводу взрыва Алмазов тоже. Мол, вы, господин Хикеракли, с людьми общение имеете, вот и поспрошайте. Ведь бомбоносца-то вроде как вычислили самыми что ни на есть мальвинскими методами. Когда допросной руды достаточно накопилось, из неё вытащили-таки нужную драгоценность. Установили по косвенным свидетельствам.
Евгений Червецов, безработный молодой человек, недавний выпускник Йихинской Академии. Примечательных внешних черт не имеет, хотя в целом относится к типажу очкариков и слюнтяев, кто б на такого мог подумать. Хикеракли его сперва не припомнил, а потом припомнил: это ж тот самый тип, которого он на первом ещё курсе от гныщевичевского ножа спас, когда была вся та история про косу Плети. Ну спасибочки, Евгений Червецов, безработный, отплатил ты за спасение золотом.
Да Алмазами.
Хотя и понять его тоже можно. Живёшь ты себе, имеешь планы. Родители твои — из Конторского, и весь ты сам такой как Приблев, приличный молодой человек. С перспективами. А в родной твоей Академии вдруг заводится гныщеватая сволочь, с которой выходит у тебя неприятная история. Ну выходит и выходит, покривились и забыли; так ведь потом эта сволочь вдруг рисуется прямёхонько над Охраной Петерберга, всеми вокруг командует и вообще именует себя городской властью! А главное — главное, ты-то знаешь, что это за сволочь, а все вокруг её любят, а если не любят, то хотя бы уважают. А то и восхищаются. Тут как не обидеться.
А может, и не так всё было. Может, Червецов этот совсем идейный. На родителей его Мальвин, говорил, «слегка надавил», но они ничего не знают, и вообще при упоминании бомбы схватились за сердце. Он же у них такой умненький мальчик, даром что в двадцать пять безработный. Какие ему бомбы.
В общем, сказал Мальвин, мы его пока не нашли. Кто его знает, безработного, какая у него была тайная жизнь? Если сбежал из города, надо определить следы и виноватых, а если нет — из-под земли вырыть. И примерненько, как говорится, наказать, потому что бомба — это вам не листовки, это серьёзно. Но вообще сбежать он не мог, четырежды всех солдат опросили. Если только по льду да вплавь.
Вот Хикеракли как это услышал, сразу у него подозреньице зародилось. Известно ведь, кто у нас в Охране Петерберга главная дыра. И дыра, разморённая и распоенная, таки призналась: ну да, было что-то такое. Да ведь там ничего серьёзного, обычные шашни. К девке в деревню отпросился, ну чего б не пустить? Видно же, что не преступник, а простой растяпа. А когда вернулся? Ну, когда-то, когда другой на посту стоял.
Эх, Хляцкий-дурацкий, ну почему ж ты такой дундук?
И что, что теперь с тобой делать?
Тут ведь не только в том штука, что выпустил злодея, будто не для тебя особый режим объявляли. Так ведь ещё четырежды соврал, когда опрашивали, тут уж на одну дурную память не спишешь. Тут, Хляцкий, не усмотреть собственный твой коварный умысел довольно трудно. Это Хикеракли знает наверняка, что ты просто дундук, а другие?
Да и Мальвин ведь обозлился. Очень ему стало обидно, что работает вроде его методичность: допросили, выяснили, установили — а толку с того нет. Знаем имя преступника; знаем, чем он примерно в последние дни занимался; знаем наверняка, что со слугами из Алмазов в сговор не вступал, а бомбу собрал сам; знаем, а безработного Евгения Червецова, коего можно было б роскошненько эдак расстрелять, нету. Вот нету и всё. И получается, что методы и представления Мальвина вроде и правильные, а удовольствия никакого, да и пользы тоже. Так что он не поглядит на собственную проснувшуюся мягкость и здравость, не оштрафует виновника такого позора и не арестует. Не станет он в этом деле тетешкаться — и толку-то, что главному пострадавшему, то бишь Золотцу, кровавых жертв не надо.
Делать с тобой что, Хляцкий? Повелеть тебе хватать Сполоха под мышку и бежать поскорее? Да ты и не поймёшь, о чём вообще речь и зачем такие радости. А если объяснить?
Только ведь в этом деле не один ты, Хляцкий. Мальвин ведь обозлился. Он ведь продолжит на родителей и знакомцев Червецова «слегка надавливать», пока не сыщется среди них кто-нибудь, кто всё-таки был причастен, согласен, кается и винится. Вот и скажи, Хляцкий: должны они страдать из-за дундучьей твоей головы? То-то и оно.
Хикеракли уж и не знал, куда себя от всех этих мыслей девать. Вот, казалось бы, все друзья, все хорошие, а выпить не с кем — даже с Драминым без Коленвала душевности не выходит. А Коленвалу пока пить противопоказано, он лежит себе в лечебнице и истязает там сестёр. В бинтах лежит. Коленвал — он ведь белёсый, как вошь, на нём и не разглядишь. Ну его к лешему.
Долго ли, коротко, а так Хикеракли и пришёл к другу своему хэру Ройшу.
Он вообще-то никогда в особняке Ройшей не был. С чего б ему тут бывать? Сперва не звали его — конюхов через парадный вход не водят, а потом… Как хэр Ройш стал в своей семье главой, так и выяснилось, что не слишком-то он гостеприимен. Встречаться норовил в Алмазах, кабаках или, если уж совсем припечёт, у графа.
У графа в особняке пахло хорошо, какими-то индокитайскими благовониями, а у хэра Ройша — нафталином. Слуга на Хикеракли насупился, но признал сразу, тулуп давай с плеч тащить. И как признал? Это Хикеракли фигура такая в Петерберге заметная, али хэр Ройш своим людям списочек составил, кого пущать, а кого разворачивать?
Принимал хозяин в гостиной, где Хикеракли и успел передумать все эти свои думы, пока хэр Ройш соизволял к нему выйти. А гостиная очень была ничего, со вкусом деревом обставленная, но совсем нежилая. Чувствовалось в ней отсутствие женской, да и вообще человеческой руки. То есть нет: в гостиной было чисто и прибрано, графин на столе и дрова в камине, но в том-то вся и закавыка! Когда в доме люди живут, такой чистоты не случается. Даже при самых расторопных слугах непременно кто-нибудь что-нибудь куда-нибудь кинет, кресло перед камином будет промято или занавесь неровно отдёрнута. А тут — не гостиная, а картинка с книги, страх один.
— Господин Хикеракли? Какой любезный визит!
Господин Хикеракли, разогревшийся уже напротив камину, как укушенный подскочил. Выбрела к нему из недр особняка не кто-нибудь, а сама фрау Ройш — дама дородная, в годах, но очень красивая, с густющими волосами, утыканными какими-то драгоценностями. Красивая, только совершенно растерянная.
А что это фрау Ройш, сообразить нетрудно было.
— Бросьте, сударыня, какой я вам…
— Ах, к нам так редко нынче стали ходить! — перебила фрау Ройш. — Костя говорит, что занят важными делами… Но мне, знаете, мне иногда становится скучно — вы мне уделите внимание? Быть может, вам чего-нибудь подать?
Она хлопнула в ладоши, но Хикеракли спешно замахал руками:
— Бросьте, бросьте, говорю! Мне только хэра Ройша подать.
— Но, сударь, я вынуждена вас расстроить… Хэр Ройш скончался…
— Костю! Костю, я имел в виду!
Фрау Ройш захлопала выкрашенными ресницами и громко рассмеялась. Что же это такое в женской, как говорится, психологии, что так быстро ломается? И баронесса Копчевиг, и эта… Вот и поди сыщи себе нормальную девицу — из нормальных одна только аферистка Брада и есть. И ещё Генриетта.
Хотя это Хикеракли зря. Фрау Ройш не тронулась, просто ей было очень одиноко. Особняк сей вообще создан был для одиночества — одиночества, от которого самого хэра Ройша, то есть Костю, Костеньку, не спасали никакие люди.
А голуби спасали? Расстрелы спасали?
Тебе двадцать лет, Костенька, ты всё-таки уже не мальчик! Сам-то ты сказать можешь, что тебя спасает?
И во сколько грифончиков это что-то нам всем влетит.
— Ах, ну конечно! — фрау Ройш утёрла подкрашенные чёрным слёзы. — Конечно, Костя ведь теперь и есть хэр Ройш… Я такая глупая, совсем в этом не понимаю. А вы, выходит, пришли по делу?
— По главному человеческому делу: поболтать! — Хикеракли кинулся к графину, на лету примеряясь, что там и подают ли это приличным дамам. — Если хотите, и вам сейчас одну историю расскажу, настоящую хохму…
— Не надо историй, — донёсся со входа холодный голос хэра Ройша. — Матушка, я же просил вас не тревожить моих гостей. Пожалуйста, вернитесь к себе.
Хикеракли скривился. В графине было жиденькое яблочное вино.
Впрочем, скривился он не поэтому.
Фрау Ройш поспешно и сумбурно удалилась, извиняясь на ходу.
— Да ты тиран, Костенька, — фыркнул Хикеракли, повторно пригубливая вина. — Никакого уважения к старшим.
— Никакого уважения к дуракам, и тебе его иметь не советую, — пожал плечами хэр Ройш. — Я верно расслышал, ты пришёл без конкретной цели?
— Ну-у-у, — неопределённо протянул Хикеракли, — есть у меня одно завалящее дельце, с ним вообще-то и не к тебе. А я так, человек маленький, и радости у меня тоже маленькие. Поболтать со старым другом, поглядеть с ним в камин. Отечество меня возненавидит?
Хэр Ройш стоял прямо, как палка, и знай себе поблёскивал часовой цепочкой. Часовой… Нет, часовой — это тоже Мальвин, а хэр Ройш на такое не разменивается. Или Хляцкий вот часовой, только дерьмовый.
— Отчего же, — постановил наконец хэр Ройш. — Я рад тебя видеть. И, откровенно говоря, рад, что кто-то решил зайти ко мне не по делу. Это теперь редкое удовольствие.
Махнув о чём-то слугам, он прошествовал в гостиную и сел в нагретое уже Хикеракли кресло возле камина. Чинно так сел, но на душе всё-таки сразу стало теплее.
— Врёшь ты всё, — не дожидаясь слуг — что б это были за замашки такие? — Хикеракли со скрежетом подволок себе второе кресло. — Когда это тебе гости приносили удовольствие? Ты, хэр мой Ройш, и слов-то таких не знаешь.
— Однако же использую.
— Вот именно, используешь слова, которых не знаешь. Порочное дело, завязывай с ним! — с наслаждением протянув сапоги к огню, Хикеракли зажмурился. — А что, правда это, что ты папашку-то своего угробил?
Глаза хэра Ройша расширились, что бывало с ним редко, но всем остальным телом он, наоборот, замер.
— Откуда у тебя подобные сведения?
— А зачем сразу «сведения»? У меня своя голова на плечах, и не зря она подле казарм отираться любит. Вернее, я могу соврать, что от Скопцова, но ничего он мне не говорил и вообще не хотел, это только уж потом, когда я сам догадался, вроде как не оспорил… Я ж его с вот такого, — Хикеракли отмерил от ковра рост, — возраста знаю, уж могу разглядеть. Но вообще-то тут Скопцов не нужен. Или, скажешь, это добрые солдаты папашке твоему мышьяк в камеру поднесли? По щедроте, так сказать, душевной?
Хэр Ройш смотрел так пристально, что Хикеракли пощупал лоб — не провертелась ли там ненароком дырка. Вроде нет. Тянулось это дело долго, но в итоге хэр Ройш позволил векам величаво ниспасть.
— Яд лучше расстрела, — медленно проговорил он.
— М-м-м, — охотно кивнул Хикеракли, — ну и как оно? Хорошо ведь это — быть хозяином собственного дома, дуру-матушку подальше запирать… Бумажки, опять же, больше воровать не нужно…
— Не говори, пожалуйста, ерунды, — сердито попросил хэр Ройш. — У него не было возможности выжить. Не существовало такого варианта развития событий, при котором один из ключевых деятелей Городского совета остался бы в живых. Вопрос состоял исключительно в том, какой из способов достойнее.
— Досто-о-ойнее? Хотя нет, ты прав. Ты его так и так убил, но напрямую — оно всё же честнее…
— Его убили собственные действия и собственная недальновидность.
— Во много рук поднесли мышьяк, — фыркнул Хикеракли, но потом, самому себе на диво, притих. — И что, кошмары совсем не снятся? Ты там, в камере, смотрел, как он мучается, или раньше сбежал? Хотя как тут сбежишь — вдруг он чего учудить успеет, даром что слепой… Тут, конечно, надо сидеть и смотреть, а, Костя?
— Перестань меня так называть, — огрызнулся хэр Ройш. — И какое тебе дело до моих кошмаров?
Хикеракли задумался. А какое ему, действительно, дело? Кто вообще в наше время без кошмара? Гныщевич, между делом эдак уничтоживший фамилию Метелиных ради одного завода? Золотце, отлучившийся по указке романов в Столицу и обнаруживший, что его папашка убился, да не абы как, а за дело чада? Скопцов, вроде как поспособствовавший гибели кучи не слишком виновных людей? Или, может, Твирин? Или сам он со своим проклятым Хляцким? Если приглядеться, даже у графа наверняка имеется кошмар. У него вон с Веней отношения совершенно нездоровые, так не надо.
Но разница есть. Кошмары — они у каждого сыщутся, их переживают. Поплакали и поехали жить дальше. Это, как в металлическом каком деле, вопрос, что называется, обработки. И вот её-то хэр Ройш как раз не умеет, даром что евоные теперь шахты.
— А я тебе скажу, — Хикеракли глубокомысленно уставился в огонь. — То, что ты сделал, — ненормально. Не потому что плохо, а потому что не по-хэрройшевски. Ты ведь любишь чужими руками да косвенными методами, а тут… Я не говорю даже об опасности, о том, что тебя ещё в этом обвинить когда-нибудь могут, а вот если просто по-людски… Ты ж не бессердечный. Ты сидел там и смотрел. А папашку своего — раньше, когда он ещё живой был, — ну, не любил, может, но уж точно уважал, я наверное знаю. Самого себя сейчас слушаю — и выходит, что если уж ты сам, собственными руками, до конца — то это и есть проявление уважения самое, так сказать, наивысшее…
— Я очень не люблю, когда копаются у меня в душе, — недовольно пробормотал хэр Ройш. Он совсем скривился, как будто живот у него болел, хотя болел вовсе не живот. А может, и не болел.
— Я знаю, — развёл руками Хикеракли. — Тебе дай волю, ты б вообще душу запретил, а оставил людям одни только химические элементы.
Хэр Ройш чуть заметно усмехнулся.
— Это может быть не такой уж фантазией, как тебе представляется. Но если бы мне не нравилась, как ты выражаешься, душа, ты бы здесь сейчас не сидел, поскольку в тебе её чрезвычайно много. Но проблема ведь не в душе. Я бы предпочёл запретить людям делать глупости. Очень жаль, что это невозможно.
— Ну почему? — Хикеракли мечтательно возвёл очи. — Издай декрет, Мальвин тебе его подпишет… Так и так, с — надцатого января в Петерберге запрещается делать глупости, иначе — иначе всё, расстрел-с… — Он оправился, сел на стуле попрямее и спросил: — Хэр Ройш, а ты вообще бывал за пределами Петерберга?
— В детстве, — непонимающе свёл брови хэр Ройш. — Отец возил меня в Ыберг и в Столицу. Я не принимаю сейчас в расчёт деревни и шахты, конечно.
— И зря не принимаешь, в них вся соль! Вся, вся соль земли росской! Я ж на первом курсе катался по отечеству нашему — помнишь пихтские праздники, Безудержное Веселье? Да-с. Но катался не только по пихтам, а вообще… Ты себе представляешь, например, степь Вилонскую? Знаешь вообще, что у нас пол-Зауралья ей занято?
— Знаю, разумеется. К чему ты клонишь?
— Вилонь красивая — ух! Стоишь — а там, как бы тебе сказать, волны травы… И, понимаешь, лето на дворе, а они золотистые, как посевы, только любые посевы — эта штука, как говорится, прагматическая, их сажают с целью и для дела, а степные травы, конечно, целебные, их собирают, но выросли они всё-таки сами… Вот просто так, потому что могли. И в этом есть, понимаешь, такая особая красота. Понимаешь? Не понимаешь, вижу. Тут ведь, выражаясь если образно, природа совершила глупость. Эдакая растрата!
— Ты передёргиваешь мои слова. Я не утверждал, что всему непременно должно быть сугубо утилитарное применение. И к чему ты клонишь?
— Клоню? — Хикеракли пожевал губами. — А вот смотри. В Петерберге у нас правит теперь Революционный Комитет — худо-бедно, но правит. А Революционным Комитетом в смысле политики и задания курса правишь ты. Так? И не начинай мне прибедняться! Вот-с. Ежели Гныщевичу всё удастся, я так понимаю, приедут к нам из Столицы какие-то люди, с которыми мы будем заключать договоры и всяческие сделки. Так?
— Так.
— Так вот я и думаю: ты не хочешь, чтобы сделки эти ограничились Петербергом. Ты хочешь сидеть заместо Четвёртого Патриархата. А как ты там будешь сидеть, ежели даже Вилонской степи не видел? Ежели Росской ты Конфедерации и в лицо-то не смотрел?
Хэр Ройш не ответил. Два маленьких чёрных каминчика отражались в его глазах, с непристойной игривостью сыпля искорками.
Это ведь Плеть Хикеракли на мысль навёл — ну, когда на расстреле рассказывал, что нельзя ради малого идти против большого. И как Хикеракли сие подумал, так ему сделалось понятно то, что, может, не понял ещё и сам Революционный Комитет. Остановиться-то не получится. А почему не получится? А потому что вот эти вот два чёрных каминчика — очень они жадные. Они предела своего не поняли.
Вот есть, скажем, люди, для которых предел — это законы или там правила, но хэр Ройш их нарушил. Есть те, кому предел — семья, но хэр Ройш отца убил и мать запер. Какие-то нравственные ценности? Ну, тут он никогда не прикидывался.
Так где предел и с чего мы вообще взяли, что в границах Петерберга?
В гостиную наконец-то явились слуги — прикатили на колёсиках маленький столик, сервированный всяческой вкуснятиной, и Хикеракли временно отвлёкся.
— Помнишь, — прочавкал он, — мы когда-то с тобой говорили, когда ты дела свои карнальные обустраивал. О политике и вообще воззрениях. Вот, и ты мне, хэр Ройш, толковал — я точно помню! — что думать, мол, нужно с вечера, а то и с прошлого утра. Ну, значится, заранее думать, чего творишь и как это обернётся. И отсюда у меня вопросец: так ты подумал? Разобрал загодя, когда и на чём останавливаться?
— У меня сформулированы требования к Четвёртому Патриархату.
— И зачем тебе вся Росская Конфедерация? Нет, я понимаю, власть кипятит кровь, кровушку-то, да… Ну то есть не понимаю, но выучил уже, на Временный Расстрельный глядючи. Ну а дальше что? Поплывёшь завоёвывать Индокитай? Где он, где предел, как говорится, амбициям?
Хэр Ройш вдруг встал. Хикеракли аж поперхнулся — испугался, что их благородие изволило прогневиться, больно уж не в духе его были подобные высокие жесты. Но нет: хэр Ройш сцепил за спиной пальцы, и проявилось в нём неожиданное чувство, и было это чувство досадой.
— Люди, — изрёк он, — в массе своей очень глупы. Они задёшево продают металл Европам и задорого покупают там древесину, хотя могли бы обратиться к соседнему ызду. Они являются на приёмы с протеже, когда могли бы слегка изменить привычки и называть вещи своими именами. Они бездумно превозносят Пакт о неагрессии и не менее бездумно восторгаются расстрелами. Люди, Хикеракли, в массе своей жалкие создания, которых мало что интересует за пределами собственной плошки. Но и это не так отвратительно, как тот факт, что даже плошку они не могут себе обеспечить, а постоянно, бесконечно действуют собственным интересам во вред, верят в гадалок, заводят небезопасные любовные связи и засыпают с папиросой в руке. Я далеко не стар, но полагаю, что имею полное право экстраполировать: здравомыслящих и просвещённых людей очень мало. — Он качнулся с носков на пятки и обратно. — Я не Скопцов и не мистер Фрайд, я не хочу всеобщего блага. Я хочу лишь не видеть всеобщей тупости. И мне не придумать другого способа от неё спастись, кроме как взяв управление людьми в свои руки и устроив их жизнь так, чтобы она была хоть немного более осмысленной и рациональной. Искусственно выстроенными границами Петерберга это желание оканчиваться не может.
Хикеракли, чуть не выронивший изо рта отменный маринованный рыжик, поражённо зааплодировал. Речь сия пронзила самое его сердце. Речи хэра Ройша вообще имели такое свойство, больно уж редко он к ним прибегал.
— Ну так шёл бы в Четвёртый Патриархат, сидел там и обустраивал программу всеобщего образования, — несколько обескураженно выговорил Хикеракли. — У нас вон даже в Академию девок не пускают. Не знаешь, что делать, начни с баб! Я всегда так говорил.
— Четвёртый Патриархат — это апогей человеческой тупости, — раздражительно поджал губы хэр Ройш. — Медлительный, бесполезный, неэффективный. Сколько дней там уже Гныщевич, три? Не сомневаюсь, они ещё принимают решение и заседают заседание. А ему наверняка сказали, что порешат быстро, — он издал неприязненный смешок. — Не думаю, что мне было бы сложно в Четвёртый Патриархат попасть, и совершенно уверен, что если у меня и есть кошмар, его содержание является именно таким.
Хикеракли почесал в затылке. Ну а что ему ещё оставалось делать? Рассказать хэру Ройшу, что нет, не всё так с людьми плохо, а попадающаяся местами людская, о ужас, нецелесообразность — не такой уж туши свет? Да ведь не поймёт. Вот как Хляцкий бы не понял, зачем ему из города бежать.
Может, по такому поводу Хикеракли тоже встать в позу и возмутиться, что какие-то люди больно непонятливые, почему и необходимо срочно захватить над миром власть?
— Но ты прав, — медленно проговорил хэр Ройш и вздохнул. — Как ни прискорбно, ты опять прав. Я до сих пор не задумывался… Вернее, я задумывался, но не формулировал достаточно ясно. В самом деле, изменения, о которых я говорю, не могут быть мгновенными — они требуют времени и постепенности. Пожалуй, я захотел слишком многого и слишком быстро. Более того, пожалуй, нужно признать, что я и сам не вполне свободен от эмоций. — Он обернулся и растянул губы в неожиданно искренней улыбке. — Пожалуй, мне нужен человек вроде тебя, способный вернуть ускользнувшую трезвость мысли, поскольку впредь я не хотел бы её терять. Четвёртый Патриархат нельзя сместить усилиями одного ума. И поэтому, — он вдруг протянул руку, — я бы хотел, чтобы ты присутствовал на переговорах с представителями Четвёртого Патриархата. Если сумеешь воздержаться от избытка шутовства, само собой.
Хикеракли ошалело моргнул на узкую хэрройшеву ладонь. Нет, наверное, он и сам тоже непонятливый. Что это за логика такая? Поговорили по душам, становись теперь дипломатом? Если это такое спасибо — а это, конечно, такое спасибо, — то хэр Ройш всё же стукнутый. Вот ей-ей, другого слова не подберёшь. Человек из химических элементов, чей кошмар — оказаться членом Четвёртого Патриархата.
— Ты требуешь от меня, как говорится, невозможного, — буркнул он, пожимая руку. — Но хоть не во Временный Расстрельный зовёшь, и на том спасибо.
Вот они, издержки того, что все-то ему друзья. Друг Хикеракли, а давай вместе убивать людей, тебе понравится! Друг Хикеракли, а давай вместе искоренять людскую тупость, это так занятно! Друг Хикеракли, не изволите ли откушать плоти европейских младенцев? Что же вы молчите, друг Хикеракли?
Скажите, а честно ли пожимать протянутую руку и не припоминать то дельце, за которое эта рука так хотела бы ухватиться?
— Слушай, хэр мой Ройш, — опасливо поинтересовался Хикеракли, — а что, если б я сказал, что мне наверняка известно: взрыватель Алмазов из города сбежал, и известен человек, который это допустил?
Хэр Ройш преисполнился удивлённого любопытства.
— Тебе следовало бы доложить об этом Мальвину.
— Да, но… что допустившему побег грозит?
— Он из Охраны Петерберга?
— Положим. Но он не виноват, он просто дундук.
— Ты сам знаешь ответ. А глупость не оправдание.
Понимаешь, Хляцкий, ответ-то прост — ответы вообще имеют такую, как говорится, тенденцию, они обычно короче вопросов и какие-то даже односложные. Ну, если мы не на экзамене, но пора экзаменов давно прошла. Глупость не оправдание, глупости не должно быть в этом мире места. Ты виноват не тем, что выпустил кого-то поперёк режима, а тем, что не так тебя и жалко, дундука. Понимаешь?
Вот и Хикеракли не понимает. Такая у них, у непонятливых, выходит, судьбинушка.
Помнишь, Хляцкий, кухарку копчевиговскую, Ладу? Были у вас с ней сношения, помнишь? Она ведь тоже, прямо скажем, не светоч, однако ж и не дура. Обеспечила себе плошку, пошла с солдатами на соглашение — и кухарит теперь не где-нибудь, а при самом при бароне Репчинцеве, её Охрана Петерберга настойчиво порекомендовала и выдала благодарность. А барон Репчинцев нынче — не абы какой аристократик, а крупнейший собственник всея Петерберга за вычетом графа, потому как остальных собственников толком и не осталось. В общем, хорошие теперь Лада мешает харчи, покрепче прежних. Вот она — молодец. А ты дундук.
Ты дундук, а хэр Ройш один. Совсем один. А ему нужно, чтоб был ещё кто-то. Это вообще всем нужно. И кто-то не может просто быть — он должен непременно быть с дарами, с подтверждениями, с доказательствами своей цены. Иначе как ему поверить? Истрепался, брат, наш инструмент, слово нынче дёшево стоит, тут дело требуется. Дельце. Маленькое, но ценное.
Чтоб установилось, так сказать, доверие.
Хикеракли посмотрел на хэра Ройша. Жалостливый Хикеракли человек — вот и этого долговязого ему было жалко, в его нежилой гостиной, с запертой мамашей, с кошмарами, о которых он никогда и никому не расскажет, потому как не столько их боится, сколько стыдится. Тоже по-своему дундука.
— Знаю я ответ, — тихо сказал Хикеракли. — У вас он на всё один. А ещё я знаю имя человека, по дурости выпустившего Евгения Червецова, взрывателя Алмазов, из Петерберга.