ПРИКАЗА УМИРАТЬ НЕ БЫЛО
Повесть
На фронт меня снаряжала мама. Глаза у нее были печальные. У меня, напротив, настроение было радостно-приподнятое. С плеч свалилась гора – наконец-то! Ведь мои товарищи давно на фронте, немцы подошли к Ленинграду, а я все еще торчу дома.
В последнее время, подходя к нашему подъезду, я каждый раз испытываю чувство стыда. На двери два плаката. Слева – стихи Джамбула: «Ленинградцы! Дети мои!»… Справа – плакат, изображающий ополченца. Каждый раз упирается в мою грудь вытянутый вперед палец сурового усача с яркой звездочкой на пилотке. Снова и снова задает он мне вопрос: «А ты записался в ополчение?»
«Записался, дядя, записался, – мысленно отвечаю я. – Записался еще до того, как тебя нарисовал художник. И очень был огорчен, когда меня исторгли из моей роты и направили на курсы военных переводчиков».
Было обидно до слез. То ли дело воевать, когда кругом одни свои! Командиры и политруки в батальоне все наши – студенты-старшекурсники и преподаватели. Непривычно и смешно видеть друг друга в ботинках и обмотках (сапоги, да и то брезентовые, давали только командирам), в зеленых штанах и гимнастерках. Настроение веселое – весь истфак в сборе, а никто не учится! Экзамены сорвались. Тоже можно пережить. Но главное – мы все вместе, не расстаемся, как обычно, после занятий, а все время как бы навсегда вместе… Кажется, что и страшно не будет, и не убьет никого. Ну кого, например, можно убить? На кого ни посмотришь – это исключается. Разве что тебя самого? Ну а этого и вовсе не может быть!
И вот меня вырвали из такой моей собственной, свойской части. Спрашивается – зачем я все-таки выучил в детстве немецкий?! Ведь не хотел! Мама пересилила тогда мое сопротивление…
И вот я иду на фронт только сегодня, 16 сентября.
У меня приказ: явиться во вторую дивизию народного ополчения. В штабе фронта, где мне выдавали предписание и продовольственный аттестат, ее именовали сокращенно и не без юмора «второе ДНО». Дивизия занимает оборону в районе Ораниенбаума, куда мне и следует добираться.
Мама велит надеть что-нибудь похуже. Надеваю старые черные брюки, стоптанные полуботинки, потертую кожаную тужурку, оставшуюся от отца, и мичманку – синюю фуражку с большим квадратным козырьком. Мичманка почти новая. Сперва я настоял на ее приобретении, а потом не носил – уж больно пижонистая.
– Не дай бог, если ты в таком виде попадешься на глаза немцам, – заметила мама. – Фашисты именно так изображают наших политруков и комиссаров… Кожаная тужурка, морская фуражка…
– Немцы далеко, – успокаивал я. – До передовой – за Ораниенбаум – километров шестьдесят. Прежде чем я туда попаду, меня обмундируют в защитную форму.
Мама положила мне в чемодан смену чистого белья, мыло, зубную щетку, вафельное полотенце, пачку пиленого сахара в синей бумаге и флакон одеколона.
– Это – для промывания ран, – сказала мама.
Я попрощался с соседями, протянул маме руку. Разрешил ей себя поцеловать. С улыбкой выслушал мамино «береги себя, сынок» – не затем, мол, идем, чтоб беречься, – подхватил чемодан и бодро вышел.
На улице я остановился и оглянулся на наш подъезд. Чувство расставания с родным домом только здесь охватило меня. При маме, а тем более при соседях я изображал спокойствие, презрение к предстоящим опасностям. Здесь я был один на один с домом, в котором родился, в который всегда возвращался, куда бы ни уходил и ни уезжал. Вернусь ли на этот раз? А если вернусь – увижу ли его таким, как сейчас? Кто знает. Наш район сильно бомбят. Невдалеке зияет четырехэтажный срез дома на углу Моховой. Его фасад снесло бомбой неделю назад.
Громадная воронка, огороженная стойками с желтыми и красными полосами, виднеется возле дома Мурузи, на противоположном углу Литейного. На днях в девять часов вечера сюда угодила пятисоткилограммовая фугаска. На улице было пусто. Все укрылись в бомбоубежище. Только девушка-милиционер с противогазом через плечо и с фонариком синего цвета оставалась на перекрестке. Было полутемно, однако я хорошо разглядел ее из окна перед уходом в бомбоубежище и оглянулся на нее, когда мы вышли на улицу, чтобы добежать до подворотни. Сидя в подвале, я ощутил, как вздрогнул над нами наш дом, как задрожала земля.
Когда тревога кончилась и мы вышли на улицу, на перекрестке, рядом с огромной воронкой, все так же стояла девушка-милиционер и синим фонариком регулировала движение.
– Какое чудо – она невредима! – воскликнула мама.
– Мама, это другая…
Вчера ночью мы тоже спускались в бомбоубежище. В сухом воздухе гремели зенитки. Со свистом сыпались осколки зенитных снарядов. Когда мы вышли из подъезда, мама раскрыла зонтик.
– Мне так спокойнее, – сказала она.
Это было вчера. Сейчас, в эту минуту, вся моя долгая двадцатилетняя жизнь слилась в одно большое ВЧЕРА.
Вернусь ли еще раз сюда, войду ли в наш, такой родной мне подъезд, поднимусь ли по нашей лестнице, увижу ли еще раз маму? Этого я не знал. Но зато я хорошо знал другое. Я верил, я чувствовал: не может быть, ни за что не будет так, чтобы в нашу парадную зашел фашист, чтобы он поднялся по нашей лестнице, схватился за ручку нашей двери…
* * *
На девятом номере трамвая я довольно быстро проехал через весь город. Вагон был переполнен. Говорили о начавшихся артиллерийских обстрелах, о нехватке продуктов, о длинных очередях в «Европейскую» и в «Асторию». Там еще можно было пообедать без талонов. Сетовали на пустоту магазинов.
– Весь город вдоль и поперек изъездила, – жаловалась женщина с пустой корзинкой на коленях, – и везде в магазинах на полках одни крабы. Аж в глазах красно от этих банок!
Город был таким же, как и обычно в последние недели. Оконные стекла крест-накрест заклеены бумажными полосками. Здания с большими окнами, вроде Дома книги, выглядели теперь так, будто их облили лапшой. Ветер кружил по улицам бумажный пепел. Местами он падал густо, словно черный снег: в учреждениях жгли бумаги.
На улицах в этот утренний час было людно. До войны и в первые ее месяцы в рабочие часы улицы Ленинграда, даже такие, как наш Литейный проспект, были пустынны. Теперь город переполнен беженцами. Сначала в Ленинград хлынули жители Новгорода, Пскова, Кингисеппа… В последние дни сюда сбежались жители пригородов: Пушкина, Павловска, Красного Села, Гатчины. Все беженцы оседали в городе – железные дороги были перерезаны еще в конце августа.
Но сегодня, именно сегодня, в людских потоках, растекавшихся по улицам, обозначилось нечто и вовсе новое. Навстречу нашему трамваю к центру города густо шли люди. Пожилые мужчины, подростки, женщины, дети несли чемоданы, постели в ремнях, рюкзаки, мешки, котомки, корзины. Панель стала похожей на бесконечно длинный перрон вокзала.
По мостовой катили груженные скарбом дворницкие тележки и детские коляски, вели навьюченные тюками велосипеды. Я обратил внимание на старика в зимней шапке и в расстегнутой шубе на рыжем меху. Он волочил по мостовой салазки с книгами…
День был солнечный и для середины сентября удивительно теплый. Но в зимних шапках, в зимних пальто шли многие. Взрослые и дети двигались молча, сосредоточенно, лишь изредка переговариваясь.
«Беженцы. Наверно, уже откуда-нибудь из-под Урицка, – подумал я. – Но почему их так много? Люди идут по всем улицам и проспектам, которые мы пересекаем. Особенно густо идут нам навстречу здесь, за Обводным каналом…»
Обожгла мысль: эти беженцы не из Гатчины, не из Пушкина, не из Урицка… Эти беженцы – ленинградцы. Их дома уже в непосредственной близости от войск противника.
«Враг у ворот!» – вчера это было еще строчкой плаката. А сегодня… Больно было смотреть на это молчаливое шествие. Но вместе с тем было очевидно, что все эти женщины, старики и дети не бежали от врага. Они отходили по приказу из южных районов города в северные. Нет суматохи, нет паники. Не увидишь ни одного заплаканного лица.
– Русские люди! – с сочувствием и гордостью сказал кто-то на площадке за моей спиной.
– Ленинградцы!.. – уточнил другой голос. Ленинградцы!.. Когдато, очень давно, не то в пятом, не то в шестом классе, заполнял я впервые в жизни анкету. В графе «национальность» я, не задумываясь, написал: ленинградец. Надо мной посмеялись в школе, посмеялись дома. Позднее не раз вспоминали об этом эпизоде, как о чем-то очень забавном. В анкетах я так больше не писал. Но я твердо верил, что есть такая национальность – ленинградец, потому что есть чувство принадлежности к ней – возвышенное, гордое. Я знал, что такое же чувство живет в каждом истинном ленинградце…
Наш трамвай остановился возле Кировского завода и дальше не пошел. Говорили, что вагоны стоят до самой Стрельны.
Поток беженцев, двигавшихся по улице Стачек, был не так густ. Здесь он только формировался.
Изредка в сторону фронта шли грузовые машины – трехтонки и полуторки. Много машин стояло вдоль тротуара. Их водители то ли ждали кого-то, то ли не были уверены, что смогут проскочить к месту назначения.
На панели кучками стояли люди. Улица Стачек была своеобразной биржей сведений и слухов. Сведения – рассказы людей, только что прибежавших «оттуда», – носили невеселый, порой удручающий характер. Явные слухи и досужие домыслы были, напротив, окрашены лихим оптимизмом.
Рассказывали, что наши части, сражавшиеся в течение июля-августа под Лугой, теперь ударили в тыл немцам, подошедшим к Ленинграду. В результате немцы будто бы спешно отходят на запад.
– Слышите? – спрашивал рассказчик у взволнованных слушателей. – Канонада-то меньше слышна, чем час назад.
Утверждали, что противотанковые рвы, вырытые вокруг города ленинградцами, соединены с заливом, реками и озерами. Теперь открыли специально сделанные шлюзы, и вода затопила во рвах вражеские корпуса.
Рассказывали о собаках, обученных бросаться под днище танка с грузом взрывчатки. Несколько случаев успешного их применения на фронте превратились в этих рассказах в истребление сотен танков врага. Воображение говорившего об этом старичка собрало воедино под Ленинградом на новую героическую службу всех пограничных собак, отведенных с западной границы. Им на помощь, по его словам, спешили собаки с Дальнего Востока…
Был, однако, среди всех этих слухов один – главный. Он начал циркулировать в городе недели две назад, после того как фашисты перерезали железные дороги, соединявшие Ленинград со страной. Он витал и сейчас здесь, над улицей Стачек. Упорно говорили, что в Москве формируется народное ополчение для помощи Ленинграду. Утверждали, что со дня на день под Ленинград прибудут дивизии сибиряков, узбеков, казахов… А какие они все стрелки! Сибиряк попадает дробинкой в глаз белке, чтобы не испортить шкурку. Узбек так же метко бьет в глаз беркуту, а казах – степному орлу. Тем более легко каждому из них попасть в глаз фашисту.
В это верили все. Это, собственно, и была высказанная вслух вера в то, что страна Ленинград не отдаст. И это была мечта. Мечта, которой суждено было сбыться. Они все придут защищать Ленинград – и сибиряки, и узбеки, и казахи, и москвичи. Придут испанские республиканцы. Придут немецкие антифашисты… Только это будет позже. А сегодня разговор о них – еще только мечта и – все-таки – слух.
Я остановился возле полуторки, которая по всем признакам собиралась в путь. Ее водитель, немолодой красноармеец, только что кончил копаться в моторе и вытирал руки ветошью. Рядом с машиной стояли двое военных. Оба показались мне довольно пожилыми. Было им лет по двадцать семь – двадцать восемь. Один из них, среднего роста, коренастый старший сержант, деловито высекал с помощью кресала искру, стараясь закурить между ладонями папиросу. Он не походил на ставших привычными глазу ополченцев с их обмотками, хлопчатобумажными штанами и гимнастерками, как правило, не по росту большими, с их перекошенным от подсумков или саперной лопатки ремнем. Это был кадровый боец. Полы ладно пригнанной шинели подоткнуты для похода под ремень. В яловые сапоги вправлены синие диагоналевые брюки. На темно-зеленой диагоналевой гимнастерке – свежий подворотничок. Было видно, что этот человек недавно с фронта. Об этом свидетельствовало его снаряжение – три гранаты-лимонки, подвешенные к поясу, саперная лопатка в чехле, видавшем виды, плотно набитые патронами подсумки. На поясе у него почему-то был прикреплен и командирский пистолет ТТ. Принадлежностью, типичной для фронтовика, были также кремень и кресало. Вероятно, огниво в полевой обстановке было надежнее спичек. Вид у старшего сержанта спокойный и скромный.
Именно этого нельзя было сказать о стоявшем тут же моряке. Трудно объяснить, что придавало ему нарочито залихватский вид, какой бывал у некоторых «братишек» в гражданскую войну. Брюки аккуратно заправлены в кирзовые сапоги. Нет на нем и лихо заломленной бескозырки. На голове моряка пехотная каска, правда, сдвинутая на затылок. Перекрещенные на фланелевке пулеметные ленты и гранаты у пояса в нынешние дни – тоже обычное боевое снаряжение. И лицо у него обычное. Черты правильны, хотя и грубоваты… Вот разве что серые глаза, беспокойно и сумрачно глядевшие из-под черных бровей. И, пожалуй, резкость движений. По тому, как моряк курил, как с силой отшвырнул окурок, было видно, что ему трудно спокойно устоять на месте, что он нетерпеливо ждет, когда можно будет двинуться туда, где стреляют, где бой.
Присмотревшись к этим двум видавшим виды бойцам, я решил попроситься к ним в компанию.
– Здравствуйте, – сказал я, шагнув поближе к машине.
– Здорово, – ответил моряк. В его взгляде и голосе чувствовалась настороженность. Старший сержант молча кивнул.
– Вы случайно не в Рамбов? – спросил я у моряка, в надежде вызвать его расположение этим чисто флотским наименованием Ораниенбаума.
– А тебе что? – отвечал он недружелюбно.
– Мне как раз туда.
– Что там позабыл?
– Ничего не позабыл. Я там еще не был.
– Раз не был, значит, и не надо тебе там быть.
– Странная у вас логика, – возразил я. – Не всегда едут туда, где уже раньше бывали.
– Логика у меня какая надо! – Моряк явно разозлился. – Подозрительным личностям на фронте делать нечего. Понял?
Тут разозлился я.
– Подозрительная личность?! Это я, что ли?
– А кто же еще?
– Чем это я подозрительная личность?
– А хоть бы и по внешности. Ишь как вырядился. Несправедливые наскоки моряка вывели меня из себя, и я решил тоже ударить его побольнее.
– Внешность обманчива. У вас ведь бескозырки нет, а тем не менее, наверно, в моряках себя числите.
Моряк побледнел. Скулы его набухли, глаза сузились. Он прислонил свой карабин к машине и подошел ко мне.
– Это у кого нет бескозырки? У меня нет бескозырки? У меня бескозырки нет? Да я тебе сейчас моей бескозыркой рожу начищу! Тогда узнаешь – есть она у меня или нет!
С этими словами моряк запустил руку под фланелевку и вытащил бескозырку. Тут же он замахнулся ею, намереваясь смазать меня по лицу.
– Стоп, стоп, Паша. Зачем ты так?! – старший сержант схватил моряка за руку.
– А чего он за душу трогает?! Да и подозрительный же явно!
– Тем более другой разговор нужен. У вас документы есть? – обратился ко мне старший сержант.
Я с готовностью показал ему мое удостоверение. Пока он читал документ, снабженный фотографией и печатью, моряк и шофер заглядывали в бумагу через плечо. Я знал, что документы у меня в порядке, но с сожалением думал о том, что испортил хорошую возможность добраться на этой машине до Ораниенбаума.
Вдруг водитель воскликнул:
– Так тебе во вторую? Так бы сразу и мычал. Считай, тебе повезло. Я же как раз из второй. Прямо в штаб дивизии и домчу.
– Ладно, братцы, – сказал старший сержант, – миритесь. Так и так попутчики. Чего вам делить? Тем более из-за головного убора. У тебя, Павел, бескозырка, у него тоже фуранька вроде морской…
– Еще чего скажешь…
– Ну, ладно, ладно, знакомьтесь.
Я протянул руку водителю.
– Иванов Александр Батькович, – сказал тот, улыбаясь. – Меня в дивизии все знают. Спросишь Иванова – любой скажет: знаю.
– Меня зовут Саня, – сказал я. – Саня Данилов.
– Андрей, – представился старший сержант. – Андрей Шведов.
Я протянул руку моряку.
– Кратов Павел, старшина первой статьи. Нынче на суше воюю. Временно, конечно, – добавил он после маленькой паузы.
– Я понимаю. Само собой.
– Морская пехота. Слыхал, небось, про такую.
– Еще бы.
– Ну вот, мы это самое «еще бы» и есть…
Словом, лед растаял. Я понял, что поеду вместе с моими новыми знакомыми.
– Чего ждем? – спросил Шведов у водителя.
– Теперь ничего. Мотор подрегулировал, можно ехать.
– Самое время, пока еще проскочить можно, – сказал Кратов. Водитель бросил остаток цигарки на панель, растер его ногой и встал на подножку.
– Ну, кто со мной в кабине – залезай.
– Я в кузове поеду, – сказал Кратов. – За воздухом буду присматривать.
Шведов тоже не пожелал ехать в кабине. Мне не захотелось с ними расставаться.
– Ну, дело хозяйское, – Иванов захлопнул дверцу.
Кратов первым перемахнул через борт в кузов. Шведов, взявшись за борт руками, поставил ногу на колесо и взвился вверх, будто садился на коня. Я даже не заметил, когда он успел перекинуть через плечо винтовку. Меня вместе с чемоданом в четыре руки втащили в кузов словно куль. Тут же Кратов с силой ударил кулаком по кабине, и машина дернулась с места. Громыхнули одна о другую две железные бочки. Меня качнуло назад, но Кратов, стоявший расставив ноги, словно на палубе, вовремя подтолкнул меня обратно к бочкам.
Полуторка быстро набрала скорость. Пустые трамваи откликнулись шумом, словно мосты за окнами поезда. Шофер все время сигналил, что, впрочем, было ни к чему, так как грохот наших бочек был слышен издалека.
Раза три возле строящихся баррикад нас останавливали патрули. Особенно долго копались в наших документах рабочие, охранявшие один из постов. Кратов уже начал было шуметь, но Андрей вовремя его угомонил, и нас пропустили. Скоро мы выскочили на окраину, в деревянное Автово. Вот и Красненькое кладбище. А дальше – совсем простор. Слева над шоссе домики в зеленых садах. Справа от дороги ровное пустое поле. А за ним, всего в полутора-двух километрах, – залив.
Уже позади портовые краны. Видна дамба морского канала. Виден и противоположный берег залива. Там Лахта, Ольгино, Лисий Нос…
Я вспомнил эти места.
Везде там дачки с башенками и верандами, застекленными красными, желтыми, зелеными стеклами. Везде пляжи с бесчисленными валунами на берегу и в воде. Везде мелко. Песчаное дно ребристое, точно стиральная доска…
Посреди залива виднеется полоска земли. Кронштадт. Над ним, как толстый желудь, торчит собор.
Звуки канонады здесь не такие, как в городе. Там она слышится как перекатный гул отдаленной грозы. Здесь гул распадается на отдельные залпы и выстрелы… Вот над темной полоской дамбы морского канала сверкнуло пламя и взвилось грязноватое облачко. Оно медленно плыло вверх, но вместе с тем стало завиваться и книзу. Я поспешно открыл рот. По ушам ударило так, будто лопнуло само небо.
– «Марат» лупит, – с нежностью в голосе произнес Кратов. – Из главного калибра.
– Ты чего рот растянул? – спросил меня Шведов.
– Когда бьют из пушек, – наставительно пояснил я, – надо открывать рот… Чтобы барабанные перепонки не лопнули… Неужели не знаете?
– А если война целый год продлится? – усмехнулся Андрей. – Так и будешь с разинутым ртом ходить?
– Не забудь перед сном распорочку между зубов поставить, – охотно поддержал его Кратов.
Чтобы лишний раз не открывать рот, я промолчал.
Облачка залпов подымались и возле Кронштадта, и справа и слева от него, и над фортами, и вдали, будто из самой воды. Над нами, прошивая небо, невидимо шуршали снаряды.
Кратов оживился.
– Во дает жизни братва! – то и дело восклицал он. – А ведь ты, переводчик, не понимаешь, что они делают, этакие чушки! По скоплению танков как дадут, дадут! Танки, как пустые коробки спичечные, вверх подскакивают. Вернее, как лягушки. Сам видал. Подпрыгнет танк, перевернется в воздухе, потом как гробанется об землю… Все. Утиль! Так что ты напрасно флот не уважаешь!
– Уважаю я флот. Сам хотел быть моряком…
– В детстве все хотят. А потом не каждый мечтает тянуть флотскую лямку. Опять же – служба четыре года. Нет-нет, я тебя сразу понял, ты флот не уважаешь!
Спорить было бесполезно. Я видел, что недружелюбное отношение моряка ко мне не прошло. Надо сказать, что и я не мог перебороть чувство неприязни к нему.
«Все-таки есть в нем что-то шаблонное, плакатное, уже не раз виденное, – думал я, поглядывая на матроса. – Эдакий «товарищ Братишкин»… Взгляд свысока на все сухопутное. «Мы, мы… мы моряки!» – всегда ли эта словесная удаль соответствует боевой? А как будет, если я попаду с ним в переделку? Выручит? Или бросит на произвол судьбы, поскольку я сухопутный?»
Шведов молчал. Вслушиваясь в звуки боя и оглядывая местность, он, как мне казалось, старался представить себе обстановку. Смотрел он не на залив, а в противоположную сторону, влево. Особенно внимательно вглядывался в каждую дорогу или даже проулок между дачными домиками.
– Чего ты там высматриваешь? – спросил его Кратов. – Думаешь, фашист оттуда выскочит?
– Смотрю, не появятся ли наши.
– А чего их смотреть? Своих не видел, что ли?
– Если своих здесь увидим, которые оттуда пойдут, считай, прорвался немец через железную дорогу.
– Прорвется он! Скажешь тоже. Как это можно через такой огневой заслон прорваться?!
– Бывает, – ответил Шведов. – Через Варшавскую дорогу он же прорвался.
– Так то – Варшавская, а то – Балтийская! Название совершенно другое. Попробуй-ка через такое название прорваться! И нечего улыбаться, – опять рассердился на меня Кратов. – Название не случайное у этой дороги. Балтийская – потому, что к зоне флота относится и находится в досягаемости его артиллерии. Понял?
– Все правильно. Я с вами совершенно согласен.
Я действительно разделял мысли Кратова насчет Балтийской железной дороги, хотя и выражал он их весьма своеобразно. В самом деле: как это может быть, чтобы фашисты прорвались сюда?! Об этом смешно даже думать! Во-первых, дорога, по которой мы едем, единственная. Только по ней теперь поддерживается связь Ленинграда со Стрельной, Петергофом, Ораниенбаумом и дальше – с фортами «Красная Горка» и «Серая Лошадь». Во-вторых, если немцы поставят здесь, на берегу, свои пушки, они будут бить по кораблям. До фарватера отсюда рукой подать. Целься хоть в иллюминатор – не промахнешься. Наконец, тут и Ленинград совсем рядом. Ну просто – вот он. Нет, не могут фашисты сюда прорваться!
Между тем на дороге становилось все оживленнее. Мы нагнали несколько машин, замедливших ход, и пристроились за ними. Обогнать их было трудно, так как шли встречные машины. Одна из них вдруг притормозила, и высунувшийся из окошка водитель закричал:
– Иванов! Сашка! Стой! Мы остановились.
– Вертай назад! Я там был!
– Где – там? Чего там впереди?
– Там пробка! Дальше развилки на Красное Село КПП машины не пропускает!
– Почему не пускают? – допытывался наш шофер.
– Почему, почему! Немец бьет по дороге прицельным огнем – вот почему. Снаряды и мины кидает.
Встречный шофер перебежал к нам через шоссе. Шведов, Кратов, а за ними и я соскочили на землю.
Шофер рассказал, что еще полчаса назад по шоссе на Стрельну спокойно шли машины. Но вот противник начал артобстрел. Несколько машин было разбито снарядами.
– По самой развилке, по скоплению машин не бьет? – спросил Шведов.
– Не бьет. Развилка как раз горушкой прикрыта, не видать ему.
– Что значит не видать? – Андрей достал пачку «Норда» и предложил всем папиросы. – Можно по карте развилку накрыть.
– Пока не догадывается. Но скоро, видать, начнет. Потому и разгоняют машины. Так что ехать смысла нету. Заворачивай, Сашко, назад!
– Надо подумать, – уныло отозвался Иванов.
– Ну, тогда покедова. Думай! – его знакомец вернулся к своей машине и укатил.
Ехать и в самом деле было некуда. Впереди, совсем уже близко, был хвост колонны из оставшихся машин. Некоторые грузовики выворачивали из ряда и ехали назад к городу. Другие медленно подтягивались на их место.
Иванов сплюнул и сел на подножку своей полуторки.
– Делать нечего, придется загорать, – со вздохом сказал он. – Для фронтового шофера дело не новое… За час не прояснится – отъеду назад к Кировскому заводу. А там буду ждать темноты.
– Спасибо, что подбросил. – Андрей протянул водителю руку. – Тебе и верно лучше подождать. А наше дело другое.
– Точно. Если надо, по-пластунски проползем, – сказал Кратов. – Эх, дернул меня черт! Надо было мне морем идти. На катеришке каком-нибудь самом паршивом давно бы на месте был!
– А ты, Данилов, с нами или тут останешься? – спросил Шведов.
– Конечно, с вами!
– Ну, догоняй, – буркнул Кратов, возможно, уже понадеявшийся избавиться от меня.
Оба они, вскинув на плечи винтовки, зашагали по дороге. Я полез в кузов за чемоданом. Соскочив на землю, я протянул руку шоферу.
– Спасибо вам. Встретимся во второй.
– Хорошо бы, – вздохнул Иванов. – Здесь останешься, могут в другую часть зафуговать. Везде, конечно, люди, но неохота со своей дивизией расставаться. Послушай, Данилов, может, тебе не ходить с этими ребятами, а? Нам с тобой в одну дивизию, как-нибудь вместях и доберемся.
– Нет, не могу. Вы уж не обижайтесь.
– Ну, ты, конечно, смотри сам, Данилов. Только я тебе вот что скажу. Там, – Иванов показал рукой вдоль дороги, – если еще не передовая, то уже кое-что вроде. Идти в одиночку, когда не знаешь обстановки – что спереди, что с фланга, – не дело это. А потом – хорошо, если сразу убьет… А ранит если? Сам идти не сможешь, помочь некому…
– Я же не один. Вот я и хочу с ними…
– Тогда вот что: держись-ка ты лучше ближе к сержанту. Он опытный, кадровый, в финскую воевал. Медаль у него под шинелью есть. Зря не давали! В случае чего его слушай, а не матроса этого.
– А чем вам матрос не понравился? – спросил я с любопытством.
– Не то чтобы не понравился, а вообще матросы на земле шальные делаются. На кораблях они совершенно иначе воюют, бесшумно. Кто в бинокль глядит, кто рулевую баранку крутит, кто пушку нацеливает. И все молча, деловито. «Ура» кричат, только когда ко дну идут… А на земле они как с цепи сорвавшиеся. И гибнут часто зазря. Так что ты лучше Андрея этого слушай.
Я поблагодарил Иванова за добрые напутствия и собрался было тронуться в путь.
– Погоди еще чуток. – Он полез куда-то под сиденье. – Нате вам на троих. Неизвестно ведь, когда до места доберетесь.
С этими словами водитель протянул мне кусок сала, завернутый в газету. Я стал отказываться, сказав, что у меня есть с собой булка, сахар…
– Булка и сахар – это дома к чаю. А здесь сало вернее будет.
– А как же вы?
– Обо мне не пекись. Наш брат шофер нигде не пропадет.
Я еще раз поблагодарил его, и мы распрощались Мои попутчики успели отойти довольно далеко. Я пустился бегом. Чемодан, хоть и не тяжелый, бил по ногам. Сначала по правой, потом, когда я перехватил его в другую руку, – по левой. Потом опять по правой.
Я нагнал своих попутчиков у самой развилки. Мы влились в толпу. Чемодан, чтобы не мозолил глаза, я поставил в кювет.
Кроме пограничников контрольно-пропускного пункта, здесь в основном находились водители скопившихся возле развилки машин.
Было вполне спокойно. Встречный шофер явно сгустил краски. У пограничников, понятно, не было приказа задерживать военные машины и спешивших к фронту военнослужащих на том основании, что на войне опасно. Разговор лейтенанта-пограничника с окружившими его водителями носил характер своеобразного военного совета. В самом деле, как быть? Каждому позарез надо ехать. Но судьба тех, кто еще недавно вот так же стоял здесь, но, не вняв предупреждению, двинулся на Стрельну, охладила охотников проскочить.
Впереди, на дороге, в километре от нас, чадил потухающий костер. В груде темных обломков трудно было разглядеть что-либо напоминающее автомашину. Что сталось с людьми, ехавшими в ней? Может быть, кто-то мучается там, не имея сил выбраться из-под залитых бензином обломков? Как ни старался я смотреть в другую сторону и думать о другом, голова невольно поворачивалась к синему дымку, курившемуся над темной грудой, и воображение все ярче прорисовывало детали страшной картины.
Я тронул старшего сержанта за рукав:
– Андрей, давайте сходим туда. – Я махнул рукой в сторону дымка над дорогой. – Там люди. Надо бы помочь, сюда их вытащить…
Шведов неторопливо повернулся ко мне, вынул свой кремень и стал чиркать по нему кресалом.
– Не суетись, Саня. На войне суетиться ни к чему.
– Люди же там…
– Внимательным надо быть. Все надо увидеть, оценить толком, а потом уже действовать… Людей там нет. Они здесь.
– Где? – встрепенулся я и стал разглядывать окружающих. Закуривая, Андрей молча поднял глаза и взглянул поверх моего плеча. Я обернулся. На траве за обочиной неровно лежала плащ-палатка. Из-под нее торчали три пары сапог. Солдатские ботинки, пара кирзовых и пара пожелтевших брезентовых, какие обычно носили командиры-ополченцы. Такие точно я видел вчера на моем однокурснике Саше Подбельском. Он был теперь политруком роты, воевал под Ораниенбаумом и приехал зачем-то в Ленинград на машине. Предлагал подбросить меня в Ораниенбаум, но у меня на руках еще не было предписания.
«…Очень похожие сапоги, – подумал я. – И разве не мог Саша задержаться до утра? Кажется, даже собирался. Да нет. С какой стати ему задерживаться? Да и мало ли точно таких сапог? Конечно, это не он. Не стоит и смотреть. А все-таки вдруг он…»
Меня неудержимо потянуло взглянуть в лица погибших и вместе с тем удерживал от этого какой-то страх.
– Андрей, как вы думаете, можно я на них посмотрю?
– Можно и даже полезно.
Я прыгнул через кювет и медленно, точно он был пудовым, приподнял угол плащ-палатки над погибшим в брезентовых сапогах. Нет, не Саша. Другое лицо, но тоже знакомое. Не могу вспомнить кто это. Парень моего возраста. То ли мы росли рядом в нашем Дзержинском районе и встречались на улицах, в магазинах, в Летнем саду. Или, быть может, он учился в университете, на другом факультете, и попадался мне на глаза в длинном вечно шумном университетском коридоре, в сутолоке университетской столовой. А может быть, я видел его в очереди в публичку или сидящим напротив меня за длинным столом ее читального зала? Не знаю. Это был один из тех незнакомых знакомых, с которыми – непонятно почему – не здороваешься, хотя их жизнь идет рядом с твоей.
Осторожно, словно покойника можно было разбудить, опустил я на его лицо угол плащ-палатки и вернулся на дорогу.
– Ну что, посмотрел? – спросил Кратов.
– Посмотрел.
На развилке меж тем шел все тот же разговор. Раздавались голоса:
– День как назло ясный.
– Да уж куда ясней, будто и не сентябрь вовсе.
– Интересно, откуда он дорогу видит?
– Забрался в Лигове на станционную водокачку, вот и видит.
– Нету там водокачки.
– Чего спорить-то, – сказал пожилой шофер с толстым животом, с которого все время съезжал ремень. – Из Дудергофа, с Вороньей горы, всю эту округу как на ладони видать. Я там работал, на самой горе, на лимонадном заводе.
– Я думал, живот только от пива бывает. А оказывается, и от лимонада, – сказал Кратов.
Кругом загоготали.
– Значит, фрицы там теперь твой лимонад пьют! – продолжал потешаться моряк, ободренный всеобщим хохотом.
– Скажешь тоже, полосатая душа, – обиделся толстяк. – Мы там все покурочили, а сахар в Ленинград вывезли.
– Верно папаша говорит, – вмешался один из пограничников. – С Вороньей горы он и корректирует обстрел дороги.
– Воронья гора тут ни при чем, – уверенно сказал Шведов. – Если немцы на ней закрепятся, то, конечно, оборудуют там наблюдательные пункты для тяжелой артиллерии. А здесь по дороге небольшие пушки с близкого расстояния бьют. Наблюдатель от них в тыл не пойдет. Хотя бы и на гору. Он вперед выдвинется. Иногда даже ближе пехоты к противнику подберется.
– Выходит, пока немцев отсюда не отгонят, на дороге спасу не будет, – вздохнул рябой водитель, похожий на цыгана.
Как бы в ответ на эти слова на шоссе взметнулся разрыв. Другой, третий и четвертый поднялись справа и слева от дороги.
– Крепко шпандорит!
– Для острастки подкинул.
– Четырехорудийная батарея на дорогу нацелена.
– Хорошо, если одна.
– Все ясно, – сказал лейтенант с облегчением. До этой минуты он, видимо, колебался, не знал, что делать, и невольно втянулся в шоферский митинг. Теперь он принял решение.
– А ну, все по машинам и долой с развилки! Развели мне тут базар на КПП. Заворачивай назад! И пешим тоже не скапливаться! Туда – или сюда!
Водители стали быстро разбредаться по своим машинам, но тут на полной скорости вкатился на развилку и со скрипом затормозил пятитонный грузовик ЯЗ. В его кузове, плотно прижавшись друг к другу, стояли женщины. В момент резкой остановки раздались взвизгивания.
– Кто такие? Куда вас несет? Заворачивай машину! – закричал лейтенант. Он зачем-то снял с шеи автомат и потрясал им, будто звал кого-то за собой в атаку.
Женщины, напугавшись, что их повезут назад, полезли из кузова. Одни занесли ногу через борт и застряли на нем. Другие перегнулись через борт, собираясь вывалиться на дорогу.
– Да стойте же вы! Куда?! Расшибетесь! – закричали мы.
– А ну, бабы, слазьте с бортов, – властным голосом скомандовал Кратов. Он вышиб одну за другой задвижки и опустил бортик.
– Вот теперь – прошу! Ну, давай ты, белая головка! – Он улыбнулся девушке с длинными белыми волосами. – Сигай в мои объятия!
Девушка присела, обняла моряка за шею, а тот взял ее за талию, высоко приподнял, несколько секунд подержал над собой и бережно опустил на землю.
С помощью бойцов все женщины благополучно высадились, кроме совсем старой бабушки, которой взялся помогать я. Бабуся топталась у края кузова, стоя во весь рост. Я то и дело подпрыгивал, но это не помогало. Тем более что старушка перебегала с одного конца кузова на другой. Я ждал, что вот-вот за моей спиной грянет хохот и посыплются насмешки. Помог Андрей. Встав на подножку, он поднялся в кузов, схватил старушку под мышки и опустил, покорную и тихую, ко мне на руки.
Приехавшие на грузовике женщины были работницами Кировского завода. Только старушка была посторонняя. Ее подсадили по пути.
Сегодня утром работницы, проживающие в Стрельне, как обычно, приехали трамваем на работу. Вдруг на заводе стало известно, что к Стрельне, где остались их дети, подходит враг. Завком дал обезумевшим матерям грузовик. Они помчались в Стрельну.
Все это женщины объясняли лейтенанту сбивчиво, с криками, с плачем.
«Неужели он их не пропустит? – подумал я, заметив, что лейтенант отрицательно качает головой. – Как это можно не пропустить матерей за детьми?!»
– Не могу пропустить, и все! – твердил лейтенант наседавшим на него женщинам. – Перебьют вас там, на дороге.
– А мы по кювету пойдем. Ползком будем двигаться, – заверяла девушка, которую Кратов назвал «белой головкой».
– У тебя что – тоже детишки там? – спросил ее моряк.
– Нет. Старики, отец с матерью. Больные они, без меня пропадут.
– Пусть, пусть лучше меня убьют, чем я от дитя моего отступлюсь! – кричала рослая женщина в синем с красными цветами платье. – Пусть, пусть! Пустите! – Женщина наседала на лейтенанта и его бойцов, теснила их грудью, пыталась растолкать руками. Но ее не пускали.
– Пустите! – вдруг закричала она еще громче. – Или я товарищу Сталину напишу!
– Пишите, – невозмутимо отвечал лейтенант. – Я приказ выполняю: никого без пропуска к линии фронта, никого без приказа в тыл. А при неподчинении стрелять на месте.
– Приказ правильный! Только не про детей с матерями он писан, – возразил Кратов.
– Ко всем относится! – отрезал лейтенант. – И обсуждать приказ не будем.
– Пустите! – вдруг истошно закричала женщина в цветастом платье. – Васек мой там! Пусти! Пусти же ты меня, изверг! Стреляй, если ты хуже немца!
Она рванулась вперед. Ей загородили дорогу. Тогда она упала на четвереньки и пыталась проползти между бойцами. Пограничники ее подняли. Она покричала, побилась и вдруг затихла. Только внутренние рыдания продолжали колотить ее крупное тело.
Женщины отвели ее назад к грузовику и посадили на широкую, как скамейка, дощатую подножку ЯЗа. Шведов отвинтил крышку своей фляги и дал ей воды.
Сторону женщин приняли все находившиеся на развилке водители и бойцы.
– Как же не пропустить, ведь дети там! – убеждали лейтенанта.
– Не могу пропустить гражданских в полосу фронта, – отвечал тот. – Тем более в район возможного прорыва противника. Не имею права.
– Да какие тут права, товарищ лейтенант! – возмутился пожилой водитель. – Тут матери, там дети. И между ними ты встал с автоматом. А может, с часу на час фашист с автоматом между этими матерями и детьми встанет… Тебе на смену. Вот и соображай, что же тут получится…
– Думай что говоришь, старик! – вскинулся лейтенант. – Хоть ты и не кадровый, не забывай, что на военной службе находишься! За оскорбление старшего по званию под трибунал пойдешь!
– Видали мы таких, – сплевывая махорку, сказал рябой водитель. Правда, негромко, в сторону.
– Ишь Аника-воин, – раздался женский голос, – привык в тылу воевать!
Кратов вплотную придвинулся к лейтенанту.
– Послушай, лейтенант, у тебя жена есть?
– А что?
– Я спрашиваю: дети у тебя есть?
– Зачем в душу лезешь, матрос? Не все ль тебе равно, есть они у меня или нет?!
– А вот интересно, – продолжал Кратов, – твоя бы жена стояла здесь, а сын бы твой был там, пропустил бы ты ее за своим сынком или нет? По-честному?
– Свою-то за своим пропустил бы уж, конечно! – крикнул кто-то из женщин.
– Жена у меня была, – тихо сказал лейтенант. – И сын тоже был.
– И где ж они, милый, – участливо спросила старушка, – без вести они у тебя пропавшие, что ли?
– Почему без вести… Не без вести. Убило их. На заставе.
– Вот горе-то какое, сынок, – сказала старушка и смахнула платочком слезу. – Мой Тимоша тоже в пограничниках на заставе служит. С первого дня войны от него вестей не имею… Случайно не встречал Ерохина Тимофея? Лейтенант такой же, как и ты.
– Не приходилось.
– А детишек своих они с женой успели загодя ко мне в Стрельну отправить. Вот и сидят они сейчас, мои сиротушки, ждут бабку. Неужели же ты, сынок, не дашь мне их от врагов спасти?
– Понимаю, все я понимаю, бабуся. – В голосе лейтенанта звучало колебание. – Но ведь нельзя же…
– Товарищ лейтенант, есть идея! – воскликнул один из бойцов, которые, как и мы, собирались идти в Ораниенбаум. Его круглое добродушное лицо озарилось радостью открытия. – Одних этих баб туда пускать никак негоже, это вы точно действуете. А если мы с дружком их как бы под конвоем до Стрельны доведем? Там они заберут своих пацанят и обратно придут.
– Что ж, это, пожалуй, дело. Эдак, пожалуй, можно…
– Дело говорит, дело! Так и надо! И поперек приказа не будет! Под конвоем везде проход свободный, – раздались голоса.
Женщины ободрились, заулыбались. Те, что отошли в сторонку и расселись вдоль кювета, снова подошли к лейтенанту.
– Строем пойдем! В полном порядке! Дисциплина будет. Друг за другом присмотрим. Не отстанет ни одна…
– А как же обратно?.. – все еще раздумывал лейтенант.
– Да там же наши в Стрельне, Советская власть. Неужели сопровождения им с детьми не дадут? – сказал толстый водитель, поправляя сползший с живота ремень.
– Дадут!
– Давай, лейтенант, отправляй эшелон.
– Фамилия ваша? – спросил лейтенант у круглолицего бойца.
– Сечкин Степан, рядовой третьей стрелковой роты третьего стрелкового полка десятой стрелковой дивизии. Возвращаюсь в расположение части после выполнения задания, то есть отнесения пакета, – отрапортовал тот.
– Рядовой Сечкин, назначаю вас старшим группы. Доведете женщин до контрольно-пропускного поста возле Стрельны. Доложите начальнику. А дальше – на его усмотрение.
– Есть довести группу до контрольного поста!
– Выполняйте.
Сечкин, собрав женщин у обочины, объяснил им, что его товарищ, долговязый боец в плащ-палатке, пойдет впереди, а он замыкающим.
К Сечкину подошел Шведов. Обращаясь к нему так, чтобы слышали женщины, он сказал:
– Идти, товарищи, надо по кювету. Друг от друга держать дистанцию. На открытых местах между трамваями – только ползком. Самое время, – добавил он, – не забывать поговорочку: тише едешь, дальше будешь.
Женщины согласно кивали головами.
Белоголовую девушку чуть в стороне индивидуально наставлял Кратов:
– Ты держись за меня, не пропадешь! До самых до твоих родителей доведу. Тебя как зовут-то?
– Нюрка, – ответила она бойко.
«Почему Нюрка, – подумал я, – а не Нюра?» Что-то предосудительное виделось мне в поведении этой только что познакомившейся парочки.
А с другой стороны, пожалуй, действительно Нюрка. Такое имя ей шло больше. Хоть куда девица! Белые волосы, завязанные сзади пучком. Черные глаза, хоть и небольшие, но живые, задорные. Чуть вздернутый носик. Белые-белые зубы, то и дело обнажаемые улыбкой. Все это делает ее лицо очень даже привлекательным. Серое бумазейное платьице, перехваченное ремешком, облегает стройную плотную фигуру. На шее и на загорелых икрах золотится легкий пушок.
Конечно, заглядеться на такую девушку и впрямь не диво. Но заниматься флиртом сейчас, здесь, когда рядом столько горя, когда сама эта девушка должна думать о том, как спасти своих стариков, казалось мне совершенно неуместным. Впрочем, думает ли она о своих стариках? Льнет к моряку, которого только что увидела. Скажите на милость – любовь с первого взгляда!
Между тем моряк за руку подвел девушку к нам.
– Знакомься, Нюрка. Это мои товарищи. Это вот Андрей. А это Саня. Имей в виду, ребята неплохие.
Нюрка подала нам поочередно руку. Ее Кратов представил так:
– Девушка, братва, сами видите, ничего себе. Я ее прозвал «Белая головка», – при этом он усмехнулся, довольный изобретенным прозвищем. Мне оно показалось грубым. «Белая головка» – так именовали водку высшего сорта, запечатанную белым сургучом. Почему этим именем надо было окрестить девушку?! Но сама Нюрка, будто прочитав мои мысли, сообщила:
– Между прочим, меня и папаша так называет. Вы с ним, Паша, как сговорились, – улыбнулась она Кратову.
– Значит, и с папашей твоим найдем общий язык. – Кратов похлопал Нюрку по плечу.
Разговор был прерван командой Сечкина:
– А ну, товарищи женщины, двинулись! По одному… то есть, по одной, за направляющим, марш!
Женщины пошли гуськом по кювету за долговязым бойцом. За ними зашагал Сечкин.
– Пойдем и мы, Нюрка, – заявил Кратов, давая понять, что они сами по себе.
– А мы с тобой, Саня, пока горушка прикрывает, пойдем по шоссе, – сказал мне Андрей.
Я поднял из кювета чемодан, и мы пошли. За нашей спиной заурчали моторы, с развилки разъезжались машины. Я оглянулся. Лейтенант смотрел нам вслед. Я помахал ему рукой. И он, как мне показалось, обрадованный этим, помахал в ответ.
* * *
Шагая по кювету, мы зашли за очередной трамвайный поезд. Андрей остановился и стал смотреть на удалявшуюся от нас группу.
– Ну что творят, что делают! – вырвалось у него.
Женщины недолго шли одна за другой по кювету. Где-то впереди, ближе к Стрельне, часто рвались снаряды и мины. Чаще стали бить с моря корабли. И матери не выдержали, не сдержали своих обещаний. Они не шли, а бежали. Каждая старалась вырваться вперед, обогнать других. Многие бежали правее кювета по траве. Трое или четверо то бегом, то шагом спешили по шоссе.
Сечкин и его долговязый товарищ пытались восстановить порядок. Они то забегали вперед, задерживая сильно вырвавшихся, то сгоняли в кювет бегущих по дороге, что-то кричали… Это мало помогало и, пожалуй, создавало еще больше сумятицы.
– Андрей, надо бы помочь этому Сечкину, – предложил я.
– Трудно теперь помочь. Разве что так…
Шведов вскинул винтовку и трижды выстрелил в воздух. Женщины замедлили шаг, многие оглянулись. Шведов погрозил им кулаком и жестами показал, чтобы они спустились в кювет. Сечкин, воспользовавшись моментом, построил всех гуськом, и движение пошло в прежнем порядке. Но очень скоро опять началась толчея, и женщины снова повыскакивали кто на поле, кто на шоссе. К моменту, когда группа подошла к повороту и стала скрываться с наших глаз, было ясно, что она опять рассыпается в беспорядочно бегущую толпу.
– До добра эти бега не доведут, – сказал Андрей. – Не справиться Сечкину с этой бабской ротой.
– Так догоним их!
– Этих мамок ничем теперь не удержишь. Не стрелять же в них. Да хоть и стреляй, не остановятся. Неправильно лейтенант сделал. Нельзя было их выпускать.
– Как? – изумился я. – Вы бы их не выпустили?
– Ни под каким видом, – отрезал Андрей.
Вот, оказывается, почему он молчал, когда все другие просили лейтенанта пропустить женщин.
Спорить с Андреем мне сейчас не хотелось, поскольку дело было сделано, женщины шли в Стрельну и уже скрылись за поворотом. Но удивлен я был крайне. Выходит, симпатичный Андрей – сухой, жесткий человек. А Кратов, который мне так не понравился, оказался человеком сердечным. Он жарче всех вступился за несчастных матерей.
Я оглянулся на моряка – как они там с Нюркой?.. Но позади нас никого не было видно.
– Наши куда-то подевались, – сказал я подчеркнуто безразличным голосом.
– Кто? – Шведов, не оглядываясь, продолжал идти.
– Павел и Нюра.
– Быстро они.
– Что – быстро?
– Быстро, говорю, они в кусты отправились.
От этих слов на душе стало плохо. Я, конечно, не ребенок. Пашку Кратова я очень даже хорошо понимаю. Но Нюрка! Так сразу, с незнакомым! И притом без всякого стеснения. Знает же, что мы заметим их исчезновение. Нет, все-таки и Кратов хорош! Нашел время!.. Ну черт с ними! Постараюсь о них не думать, хотя это и нелегко. Буду думать о другом.
– Андрей, побежим, догоним женщин. Поможем Сечкину.
– Бесполезно. Давай лучше покурим.
Мы находились как раз возле трамвайного вагона. Шведов прислонил винтовку к подножке, сел рядом на обочину и протянул мне пачку «Норда».
– Не курю. Бросил.
– Бросил? Ничего, опять закуришь. Может, еще и сегодня.
– Не закурю.
– Ну, тогда погоди, я покурю.
– Все-таки лучше пошли.
– Погоди немного.
Похоже, что Шведов нарочно тянет время. Он явно хочет отстать от группы Сечкина. На меня же нашло упрямство. Я решил во что бы то ни стало нагнать женщин. Мне казалось, что я смогу предохранить их от какой-то опасности. При этом я плохо отдавал себе отчет, что именно я должен делать.
– Ну вот что, Андрей, – сказал я решительно. – Вы тут покурите, раз уж не можете потерпеть, а я пойду. Нельзя оставлять безоружных женщин лицом к лицу с врагом.
– «Лицом к лицу с врагом», – повторил Андрей. – «Безоружных»… Конечно, нехорошо. А у тебя есть оружие? – спросил он вдруг.
– У меня?
– Ну да. Женщины, они безоружные. А чем ты вооружен? Вроде бы только от природы…
Я смущенно молчал.
– Стрелять-то хоть умеешь?
– Из винтовки могу. Обучен.
– Винтовку свою я тебе, положим, не дам. А вот пистолетом могу снабдить на время.
С этими словами Шведов вынул из кобуры и протянул мне черный пистолет ТТ.
– Это комиссара нашего полка. Я его в госпиталь сопровождал.
– Спасибо, Андрей, – обрадовался я. – Так в самом деле будет лучше. Пошли!
Я положил пистолет в карман тужурки.
– Погоди! Ты же стрелять из него не умеешь. Надо подучиться. Вот как раз банка подходящая валяется. Беги, посади ее на куст.
Я поднял большую банку из-под консервов и, отбежав метров на пятнадцать, надел ее па высокую ветку.
– Бей, – предложил Андрей, когда я вернулся к трамваю.
Я начал целиться. Рука дрожала, и мушка чертила по небу зигзаги. Наконец я нажал курок, но он не шевельнулся.
– Ничего ты не умеешь, Саня. Смотри сюда.
Шведов взял пистолет и медленно оттянул назад казенную часть. Спереди обнажился блестящий стальной ствол, а сбоку открылся вырез. Я увидел, как из обоймы на пружине поднялся короткий толстый патрон и уставился полукруглой пулькой в ствол. Медленно возвращаясь на место, казенная часть пистолета задвинула патрон в канал ствола.
– Теперь можно стрелять. – Шведов поднял согнутую левую руку, положил на нее пистолет и выстрелил. Банка подскочила вверх и упала на траву.
– Здорово! – Я хотел бежать за банкой, чтобы снова насадить ее на куст. Но Шведов меня остановил:
– Все равно не попадешь. Давай разок выстрели по кусту, и хватит пока. Как следует пострелять не получится: патроны надо беречь. Всего две обоймы в запасе.
Я положил пистолет на согнутую левую руку, прицелился в лист и выстрелил. Руку толкнуло отдачей, я на мгновение зажмурился и потерял из виду лист, в который целился. Открыв глаза, я успел увидеть, что какой-то лист разлетелся. Не знаю, тот ли самый или другой…
– Молодец, Саня, – сказал Андрей. – Куст убит. А теперь пошли. Он поднял винтовку и пошел вперед.
Я нес чемодан в левой руке, а правой сжимал в кармане рукоять пистолета. Приятное чувство рождалось от прикосновения к оружию, чувство уверенности и силы. Заработало воображение.
«Вон из кустов выскакивают немцы – человек пять или шесть. Они не успевают опомниться от неожиданности и застывают как вкопанные. Одного за другим укладываю их в кювет… Нет, лучше так. Увидев наведенный на них пистолет, немцы поднимают руки. Впервые явившись в свою часть, я привожу пленных фашистов… Бывших фашистов. По дороге я раскрываю им глаза. Темные, обманутые люди! Неужели им не стыдно воевать против нашей страны? Неужели им не стыдно верить в средневековые бредни о превосходстве одной расы над другой? А название их партии чего стоит? Национал-социалистическая рабочая партия. Уже в нем заключен сплошной абсурд. Разве они не понимают, что сочетать слова «социализм» и «национализм» – это безграмотность, это все равно что сказать «деревянное железо».
– Jawohl, jawohl, es geht nicht! (Да, да, верно, это не годится!) – растерянно качают головами плененные мною немцы. Кроме одного толстого фельдфебеля. Он не качает. Он лабазник, а остальные – рабочие и крестьяне. Все они, кроме фельдфебеля, давно терзаются сомнениями – справедлива ли война, в которой их заставляют участвовать? Они вообще бы перешли на сторону Красной Армии, если бы не он, не фельдфебель, а главное, если бы не страх, будто бы большевики расстреливают всех пленных. Теперь, поговорив со мною, хорошо подумав, они поняли, что…»
Налетел низкий воющий свист. Он мигом сдул все мои мысли. Я весь превратился в одно желание – броситься на дно кювета, накрыть голову чемоданом, вжаться в землю. Я уже подогнул колени, уже взмахнул чемоданом… Но Шведов шел спокойно, и я удержался на ногах.
Снаряд упал невдалеке, впереди. Осколки просвистели высоко над нашими головами. Несколько снарядов разорвалось где-то справа.
– Это не по нам? – спросил я как можно более равнодушным голосом.
– Как видишь, нет. По территории кидает. Возле дороги, чтобы не забывали.
По правде говоря, я немного струхнул от такого близкого разрыва, но тем не менее пошел дальше в боевом настроении. Очень все-таки бодрил пистолет. Без него, наверное, было бы страшно. А с пистолетом ничего. Подобное ощущение я испытывал еще в детстве.
По вечерам, бывало, становилось жутко при мысли, что вот сейчас придется идти из светлой комнаты через большую темную прихожую. Разве не мог там кто-нибудь затаиться за сундуком или дровяным ящиком? Например, разбойник или волк. Как только я дотягивался до выключателя, неизменно выяснялось, что никого в прихожей нет. Но в следующий раз опять было страшно. Иное дело, когда в моей руке был пистолет. Неважно, что он из дерева, самодельный, иногда еще шершавый, недоструганный. Я верил, что он настоящий, и этого было достаточно. Я спокойно проходил через всю прихожую, не зажигая света. В таких случаях мне даже хотелось, чтобы из-за сундука выскочил пират или дикий зверь…
Разумом я понимаю, что пистолет в моих руках – не боевое оружие. И все равно я чувствую себя увереннее.
Довольно долго мы шли спокойно. Наибольшие неприятности мне пока доставлял чемодан. Добро бы еще шагать с ним по шоссе. Но идти по узкому, неровному, заросшему кустами кювету с такой ношей было мучительно. Я вспотел, устал, начал отставать и наконец, не выдержав, попросил Андрея сделать привал.
– Ну что ж, недолго можно и передохнуть, – согласился Шведов.
Он уселся на край кювета и закурил.
Солнце припекало. Я снял тужурку, постелил ее возле кювета в высокой траве и улегся. Хорошо! И то, что солнышко греет. И то, что небо синее, а облака белые, – все это хорошо. И то, что кругом зудят и верещат всевозможные букашки и жучки, – тоже хорошо. И даже то, что мухи и всякие кусачие мошки садятся на лицо, на руки, кусают ноги через носки, – даже это хорошо. Потому что все так было и раньше, до войны. И небо, и облака, и кусачие мошки. Можно закрыть глаза и представить себе, хотя бы на минутку, что никакой войны и нет…
– Ты что, Саня, заснул, что ли?
– Нет, не сплю. Тишины немного выдалось. Послушать хочется.
– Ишь ты чего захотел! Теперь тишины долго не будет.
– Андрей, а мы все-таки где находимся? В тылу или на передовой?
– Если скажу, что в тылу, тебе легче будет?
– Просто чтоб знать.
– Толком не поймешь, что и делается. На слух трудно разобраться. Только сдается мне, что бой идет у железной дороги, на параллели этого шоссе… Вот прислушайся – вроде бы тише стало, вроде бы бой позади остался…
Я вспомнил, что в начале нашего пути шум боя слева от нас слышался очень явственно. Теперь гул и в самом деле стал глуше.
– А что это значит, Андрей?
– Это значит, что немцы в данный момент рвутся не сюда, не к заливу, а наступают вдоль железной дороги. Прямиком к Ленинграду. Пока у них надежда есть с ходу пробиться в город, они все силы стянули туда, к Урицку. Так что мы с тобой сейчас как бы на фланге немецких войск.
Шведов погасил о подошву окурок и встал.
– Пошли, Саня. Засиделись мы с тобой.
Я поднялся, надел тужурку, подхватил чемодан, и мы зашагали. Каждый раз, когда мы проходили мимо пустого трамвая, я с любопытством его оглядывал в надежде найти что-нибудь знакомое, подтверждающее, что именно в этом самом вагоне я когда-нибудь ездил. Получалось, что такие признаки есть у всех вагонов. В одном случае это растрескавшийся угол стекла, зажатый между круглыми фанерками. В другом – чуть покривившийся поручень… Особенно родной и знакомой была «колбаса» – плотный резиновый шланг сцепки, свисавший позади вторых вагонов. Казалось, что на каждой из них я хоть раз да прокатился.
Мне захотелось войти в какой-нибудь вагон и осуществить ни разу не сбывшееся желание детства: сесть на круглое вращающееся сиденье вожатого и повернуть тяжелую ручку с деревянной головкой. Трамвай двинется… Еще рывок ручкой, еще и еще… Скорость… Рывок обратно – скорость снимается, остается инерция. Легкий поворот другой, маленькой ручкой из светло-желтой меди. Она напоминает гаечный ключ. Это тормоз. Шипение. Остановка. Сколько раз наблюдал я это, стоя за плечом вожатого…
Надо попробовать. Я поставил чемодан на заднюю площадку моторного вагона и поднялся на нее сам. В трамвае знакомо пахло трамваем. Этот особенный запах я знал с детства. В отличие от автобусов, пропитанных резким запахом бензина, в трамваях уютно пахнет смешанным запахом нагретого дерева, резины и машинной смазки. Я потянулся к веревке, идущей поверху вагона, и дернул за нее. На передней площадке молоточек клюнул в медную чашечку под потолком. Раздался звонок. Дергаю еще два раза – «можно ехать!» Я прошел на переднюю площадку. Ручки на контроллере не было. Жаль. Очень даже обидно. Впрочем, тока в проводах все равно нет, они перебиты во многих местах осколками.
Через переднее стекло вижу Андрея. Он остановился возле кустов, вросших пучком между кюветом и рельсами. Я понял, что привлекло его внимание. Оказывается, мы догнали группу Сечкина.
За кустом раньше была трамвайная остановка. Кювет здесь прерывался, и возле дороги образовалась небольшая полянка, ближе к рельсам утоптанная, а подальше от них – зеленая. Некоторые из женщин расположились здесь на привал. Они лежали в разных позах. Одни на спине, другие, собравшись в комок, на боку. Кое-кто разлегся даже на теплом асфальте – благо по дороге никто не ездит. Разглядел я и Сечкина. Он отдыхал, раскинув по траве руки и ноги, но не расставался с винтовкой. Она лежала у него на груди, будто перечеркивая его косой чертой.
Я представил себе, как рассвирепел Андрей, наткнувшись на этот беспечный бивак. И в самом деле, нашли место где дрыхнуть! Надо их вспугнуть, живо вскочат! Нащупав педаль звонка, я что есть силы стал колотить по ней ногой. Шведов повернулся и злобно погрозил мне кулаком. Я тоже рассердился. Пошутить уж нельзя. Что я, в конце концов, пятиклассник, а он мой классный руководитель?!
Я еще раз, и еще, и еще ударил по педали. Андрей больше не оборачивался. Понял, наверное, что пересолил… Странно только, что никто из лежавших на земле тоже не пошевелился… Развалились тут, точно мертвые… Точно мертвые?.. Мертвые. Точно! Но как это может быть?! Ведь совсем недавно они все были живыми!.. Кричали, суетились, мучились от страха за своих детей… Убили их… Я сполз с сиденья, уперся растопыренными ладонями в нагретое солнцем стекло. Как же так? Как это могло случиться? Ведь это женщины. Издалека видно, что это женщины!.. Мирные, безоружные… Я с трудом вытащил себя из вагона. Мне казалось, что за его стеклами и тонкими стенками еще можно отсидеться, еще можно в чем-то сомневаться, в чемто себя разубеждать…
Медленно, с фуражкой в руке доплелся я по кювету до кустов. Вблизи убитые не походили на живых. Побелевшие лица, набухшие от крови, будто вымоченные в вине блузки, платья, чулки. Странно извитые тела… Многих женщин я узнаю – приметил на развилке. Та, что лежит теперь па спине поперек шоссе, кричала лейтенанту, что он Аника-воин, привык воевать по тылам. Другую узнаю по бидону, который лежит возле нее на дороге, – она все потрясала этим бидоном перед лейтенантом, втолковывая ему, что ее дети некормлены и ждут молока. Женщина лежит на боку спиной к Стрельне. Ветер шевелит ее волосы. Возле живота на асфальте лужица – кровь и молоко. Лицом в кустарник упала полная пожилая женщина, на ней шелковое платье в черную с белым полоску. Я сразу обратил на нее внимание там, на развилке. Такое же было сегодня на маме… Дальше других от меня женщина в цветастом платье. Она лежит на животе, вытянув вперед руку и подогнув колено. До последнего вздоха ползла она туда, вперед, к своему Ваську… Пожалуй, только Сечкин и моя старушка даже вблизи похожи на спящих. Лицо Сечкина спокойно, вот-вот поднимется его грудь и, чего доброго, донесется храп… Бабуся лежит на боку, в сторонке от него. Руки у нее под головой, ноги чуть подогнуты. Умаялась и прилегла на травку…
– Как же это, Андрей? Как же это все случилось?
– Очень просто.
– Очень просто?!
– Наблюдатель их давно, конечно, приметил. Обождал, когда вступят в квадрат, пристрелянный по ориентирам, ну и накрыл. Подлец! Скотина! Видел ведь, что гражданские!
Я посчитал трупы. Их было восемь.
– Андрей, а где же остальные женщины? И бойца того, второго, здесь не видно.
– Ушли. И раненых с собой взяли. Отошли, наверно, от дороги вправо или влево. Идут теперь, думать надо, осторожно… Ты мне, Саня, вот что скажи, – спросил вдруг Шведов, – не раздумал идти дальше?
– Нет.
– Тогда так: из-за кустов не высовывайся: площадку он просматривает, а я сейчас.
Шведов снял с себя ремень, а висевшие на нем гранаты, подсумки и пустую кобуру сложил на дно кювета. Перекинув винтовку через плечо, он осторожно выполз на площадку и тихо двинулся к Сечкину. Подцепив труп ремнем за ноги, пополз обратно. Мертвец ехал на спине медленно, точно упирался. Его ранец сдвинулся под шею, от этого голова приподнялась. Из-под каски в мою сторону смотрели слепые глаза. Я пополз навстречу Шведову. Вместе мы быстро втащили Сечкина в кювет, за кусты. Андрей вынул из его рук винтовку.
– Тульская, самозарядная, – сказал он, похлопав ладонью по темному ложу. – Ничего винтовочка. Только земли и песка не любит, отказать может, если затвор загрязнится… Держи, владей. А чемодан пора оставить. Что надо, переложи из него в ранец Сечкина.
Я понимал, что Андрей говорит дело. Тащиться с чемоданом тяжело и неудобно. Но от мысли, что я надену на плечи ранец убитого, стало не по себе.
– Не нужен мне ранец, Андрей. Брошу чемодан, и все.
– Брось антимонии разводить, – рассердился Шведов. – Не до того. Лишнее кинь, а нужное возьми. – Он протянул мне каску Сечкина. – Надевай!
Я снял фуражку и сунул ее в карман тужурки. Кожаный подшлемник каски был еще сырым от пота. Я положил каску вверх дном на землю: пусть хоть подсохнет на солнышке.
Ранец Сечкина был почти пуст. Пара стираных, аккуратно сложенных портянок, полбуханки хлеба, четыре пачки махорки и увесистый мешочек с патронами – вот и вся поклажа. Все это Андрей велел взять с собой. Я раскрыл свой чемодан и стал перекладывать в ранец наиболее нужные вещи: мыло, полотенце, бутылочку одеколона, пару белья, пачку сахара… И тут я увидел в чемодане градусник. Я не заметил, когда мама успела сунуть его в чемодан. Какой позор – я иду на фронт с градусником! Я хотел потихоньку от Андрея, пока он возился с медальоном и документами Сечкина, запихнуть градусник на дно, под джемпер, но не успел.
– Заботливая у тебя мамаша…
– Да уж, – смущенно согласился я. – Глупость какая! Будто в детский сад меня собирала.
Я взял градусник и замахнулся, чтобы зашвырнуть его подальше в траву. Но Андрей меня остановил:
– Зачем бросать? Места ведь он не занимает.
– Да на кой он мне?
– На память возьми.
Я положил градусник рядом с зубной щеткой. Шведов помог мне застегнуть и надеть ранец. Поверх тужурки я затянул ремень Сечкина, на котором были подсумки с патронами. Я надел каску и взял в руки винтовку.
– Вот теперь совсем другое дело, – сказал Андрей. – Орел!
Сам я себя орлом не ощущал прежде всего потому, что амуниция и оружие, которыми я разжился, не были боевыми трофеями. Я, конечно, понимал, что Сечкину ничего этого больше не нужно. Ему уже не стрелять из этой винтовки, и я обязан ее взять. Тем не менее мне казалось, что мы как-то обездолили Сечкина, оставляя его без каски, без оружия, без махорки и хлеба…
– Надо бы похоронить Сечкина, Андрей.
– Всех бы надо… Но нельзя нам задерживаться здесь. Немец того и гляди выйдет наперерез, не успеем проскочить. Документы Сечкина я взял, сдадим в штабе… В карман ему записочку вложим. Наши будут здесь – похоронят. Пиши.
Шведов вынул из черного пластмассового патрона бумажку, свернутую в трубочку, и раскрыл комсомольский билет Сечкина. Под диктовку Андрея я написал на листке блокнота: «Сечкин Степан Титович, рядовой 10-й СД, 1920 года рождения, комсомолец. Пал смертью храбрых 16 сентября 1941 года».
Листок Андрей вложил в карман гимнастерки. Потом он закрыл Сечкину глаза, скрестил ему руки на груди.
– Пошли, Саня. Ползи первым. Плотнее прижимайся к земле, пока за трамвай не заползешь.
Я лег на землю. Перед тем как двинуться, пожал руку Сечкина. Рука была холодная, зимняя.
О том, что пространство, по которому ползу, просматривается и по мне могут открыть огонь, я не думал. Слишком сильно было впечатление, произведенное убитыми женщинами, мимо которых пришлось ползти. Возле каждого трупа слышно было густое жужжание. Мухи ползали по лицам и по ногам убитых. Понимая всю бессмысленность своих действий и преодолевая страх перед мертвецами, я останавливался, отгонял мух… Наконец миновав место побоища и оказавшись за трамваем, я оглянулся. Шведов быстро полз через поляну и вскоре был возле меня.
Мы двигались ползком еще метров пятьдесят, а потом пошли во весь рост. По той стороне шоссе теперь тянулись заросли высокого кустарника.
Шли молча. Я взглянул на часы. Было около двух часов дня. Солнце стояло высоко. Расстояние между шоссе и заливом стало теперь значительно больше. Впереди справа я увидел знакомую кирпичную трубу и заводские корпуса. Издалека можно было прочитать огромные буквы над воротами: «Завод пишущих машин». Это кирпичное здание, одиноко стоявшее среди зеленого поля, было мне хорошо знакомо с детства. Сколько бы раз ни проезжал я мимо него – здесь ли, на трамвае, или подальше отсюда, по железной дороге, я обязательно произносил вслух или про себя забавное и какое-то игрушечное название – «Пишмаш».
Заводская труба теперь не дымила. В корпусах, скорее всего, было пусто. Тем не менее при виде знакомого здания стало както не так одиноко.
– «Пишмаш», – сказал я Андрею.
– «Пишмаш», – отозвался он. – Когда мы вчера тут проезжали, между заводом и дорогой стояла наша часть – батальон двадцать первой дивизии. А теперь никого нет.
– Куда же они ушли?
– Наверно, на передовую. К железной дороге. Выходит, все, что есть, до последней роты, все туда стянуто.
…Мы миновали очередной трамвайный поезд. Дальше брошенных трамваев не было видно. За изгибом дороги вдали показалась башенка Константиновского дворца.
– Вот и Стрельна, – сказал Шведов. – Можно будет по аттестату паек получить. Концентрату пачку дадут, каши горячей сварим. Или супу.
– А пока, Андрей, можно закусить. У нас есть хлеб, сало, сахар.
– Сало – это дело. Давай, Саня, перекусим.
Мы уселись в кювете. Я снял ранец и разложил свои припасы на листе писчей бумаги. Шведов складным охотничьим ножом отрезал по ломтю хлеба и сала.
– Эх, соли бы, – вздохнул он.
– Есть соль. Мама мне положила с собой в бумажке.
– Давай сюда.
– А я ее в чемодане оставил.
Андрей посмотрел на меня, но ничего не сказал. Он хотел было приняться за еду, но поесть нам не удалось. Со стороны Стрельны донеслись выстрелы. Сначала отдельные винтовочные, затем очереди автоматов. Явственно слышались частые глуховатые хлопки, точно рвались одна за другой хлопушки.
– Фашисты бьют из тяжелого пулемета, – пояснил Шведов. – Впереди бой.
– Что будем делать?
– Пойдем в разведку. А вот и «язык» сам идет к нам.
Я увидел мальчишку в обмундировании ремесленника, который бежал по полю вдоль кювета. Около нас мальчик остановился. Ему было лет тринадцать-четырнадцать. Он тяжело дышал. Форменная тужурка была расстегнута. В больших синих глазах дрожал испуг.
– Дяденьки красноармейцы, там немцы! – сказал мальчик, с трудом переводя дыхание.
– Погоди, сигай в кювет, – сказал Шведов. – Торчать столбом нечего.
Мальчик опустился и присел на корточки.
– Рассказывай толком. Да ты не дрожи. – Андрей похлопал паренька по плечу. – Как тебя зовут-то?
Мальчик рассказал, что зовут его Толя Шмелев и учится он в ремесленном училище в Стрельне. Ребятам, у кого родители в Ленинграде, директор разрешил идти домой. Толины товарищи пошли в общежитие за вещами, а он решил, не задерживаясь, идти налегке. Из Стрельны вышел благополучно. Отошел немного – услышал сзади стрельбу, кинулся в кусты, оглянулся. Увидел: немцы перебегают шоссе и дальше бегут по полю к заливу. Из Стрельны по ним наши стали бить. Немцы сперва не отвечали, все бежали к воде. А потом залегли лицом к Стрельне и давай стрелять по нашим. Тогда Толя отполз немного, а потом побежал. Получалось, что враг находится не более чем в двух километрах.
– Ладно, Толя, беги дальше, – сказал Шведов. – По кювету беги, пригнись. Не высовывайся.
Я тоже дал Толе наставление:
– Дойдешь до трамвайной остановки, увидишь – убитые лежат. Не пугайся. Проползи мимо этой площадки полем, ближе к заливу. А там опять вернись в кювет. Понял?
– Понял, дяденька.
Я положил нарезанные куски сала между двумя ломтями хлеба, завернул бутерброд в бумагу и сунул Толе в карман. Мальчик ушел.
– Пойду в разведку, – сказал Андрей. – Проскочить нам не удалось. Принесем своим хотя бы разведданные об этих немцах. А ты сиди тут, Саня. Посматривай по сторонам, чтобы фрицы неожиданно на тебя не вышли. Это дело теперь вполне возможное.
– А если я их увижу, что тогда?
– То есть как «что тогда»? Тогда бей! Винтовка у тебя есть. Патроны есть. На вот тебе еще и гранату. Если близко подойдут, подорвешь себя и их. Дело нехитрое. Сумеешь?
– Сумею, – сказал я невеселым голосом. – Кольцо надо выдернуть, и все.
– Вот-вот, – подтвердил Шведов. – Кольцо выдернешь, и все… А впрочем, зачем такие сложности? У тебя пистолет есть. Это вернее. Тогда, значит, так. Гранату метнешь с близкого расстояния. Потом из пистолета нескольких приберешь. А последнюю пулю для себя оставь. Нет, лучше две оставь. На последнюю надеяться опасно. Осечка может случиться. Все понял?
– Все.
– Не струсишь?
– Постараюсь.
– Ну смотри. Не забывай присягу, которую принимал. В плен не сдаваться ни при каких обстоятельствах.
– Не сдамся. Только присягу я не принимал.
– Присягу не принимал? Так не бывает.
– Не бывает, конечно. А со мной получилось. Из ополчения меня выдернули до того, как мы присягали, а на курсах присяги не было…
– Ну а сейчас, когда направление в часть давали, неужели не поинтересовались, кого на фронт посылают? Неужели ни о чем тебя не спрашивали?
– Спрашивали. Про родителей. Про родственников. Анкеты я заполнял. А про присягу не спрашивали…
– Хорошее дело! – ворчал Шведов. – Как же тебе можно оружие доверить? Ну и порядок – человека без присяги на войну посылают! Продовольственный аттестат дать не забыли, а про присягу спросить в голову не пришло.
– А что тут особенного. Я – комсомолец. А раньше был пионером. Торжественное обещание давал. В общем, не подведу, Андрей, не бойтесь.
– Что же теперь с тобой делать?.. Ладно, наблюдай кругом и дожидайся меня.
– Хорошо, Андрей!
Шведов двинулся по кювету и скоро исчез из виду. Я остался один. Мысль о том, что Андрея теперь нет рядом и что я должен действовать самостоятельно, заставила меня внутренне собраться, как говорят в армии – подтянуться. Я проверил затвор винтовки. Граната в порядке. А как пистолет, взведен? Я вынул его из кармана тужурки, осторожно оттянул казенник, патрон выехал из ствола. Я ввел его обратно и положил пистолет перед собой. Лучше его без надобности не трогать. А в случае чего дешево я свою жизнь не отдам. Был же и героем тысячи раз, читая книги, глядя на киноэкран… Нет, ничего, ничего. Не струшу. Жаль будет, если Андрей не увидит, как достойно я буду умирать. Может быть, и увидит… Я буду лежать на шоссе, возле кювета, а вокруг меня веером – убитые фашисты. Сколько? Ну уж не меньше десятка, при моем-то вооружении!
Я посмотрел на часы. Точное время по ним определить было нельзя. Минутная стрелка соскочила с оси и лежала поперек циферблата. Это с ней случалось часто. Часы у меня на руке были старые. Мама купила их по дешевке в комиссионном магазине в день моего поступления в университет. Я по общей моде переделал их на наручные. Все студенты носили наручные часы, переделанные из карманных. Настоящие наручные часы были большой редкостью, как правило, прямоугольные, в золотом корпусе и только заграничные. «Павел Буре», например. Всех, кто имел такие часы, я считал жуликами.
Ходили мои часы неплохо. По положению часовой стрелки я определил, что дело идет к трем. Бой там, впереди, все разгорался. Меня начало охватывать беспокойство за Андрея. Скорее бы он вернулся. А вдруг не вернется? Вдруг гитлеровцы обнаружат его и убьют?! Он ведь совсем один. Нет уж, не так это просто – убить такого человека, как Шведов! А что если Андрей найдет лазейку в расположении немцев и проберется или пробьется к нашим в Стрельну, оставив меня здесь? Нет, и этого тоже не может быть. Шведов не такой человек, чтобы бросить товарища.
Так я уговаривал себя снова и снова. С каждой минутой мне становилось все страшнее. Раньше я думал, что страшно бывает только в темноте. А сейчас мне было страшно оттого, что так светло, что так ярко светит солнце. А впрочем, страшно даже не от этого, а оттого, что я один. Вот вернется Андрей, и все сразу снова будет хорошо. Скорее бы!
Но, само собой, я не только ждал. Я вел наблюдение. Осторожно, стараясь как можно меньше показываться из кювета, я оборудовал на его кромке небольшой пригорок из дерна, камушков и листьев. Он скрывал мою каску, когда я приподнимал голову, чтобы смотреть вправо, в сторону небольшого редкого леска, находившегося от меня метрах в двухстах. Именно оттуда, думал я, могут появиться немцы. Смотрел я в ту сторону почти неотрывно, хотя именно туда смотреть было как-то неприятно. Другое дело, когда оглянешься на Кронштадт или, тем более, на Ленинград. Исаакиевский собор виден еле-еле. Купол его не золотой, каким был всегда, а серый, почти слитый с дымкой, покрывающей город. Там, далеко отсюда и совсем недалеко от собора, – мама. Фашисты, которые сидят под Лиговом и под Пулковом, ближе к нашему дому, чем я… Неужели все это происходит на самом деле?
Но вот и Андрей! Я увидел его, когда он сполз в кювет невдалеке от меня.
– Ну что, Саня, натерпелся страху один-то? – спросил он.
– Да нет, с чего бы. Тихо. Светло. Солнышко светит.
– Собирайся, пошли.
– Куда?
– Назад пойдем. В Стрельну не пройти. По крайней мере, днем… Гитлеровцев пока не больше батальона. Артиллерии нет совсем. Танков тоже. Значит, будут наращивать силы. Надо срочно передать эти данные командованию. Если из нас ты один уцелеешь, все так и передай, как я тебе сказал. Понял?
– Понял. Только я уверен, что вы, Андрей…
– Ладно. Без антимоний. Война есть война… Вперед!
И мы пошли назад.
Шли опять по кювету, низко пригнувшись. Шведов впереди, я за ним. Перед изгибом дороги, за которым терялась видимость, Андрей лег на дно кювета и знаком приказал лечь мне. До поворота мы ползли по-пластунски. Осторожность Андрея на этот раз показалась мне излишней. Мы ведь недавно спокойно прошли по этой самой дороге.
За изгибом дороги ничего не обнаружилось. Ни живой души. Тихо. Если, конечно, не считать далеких залпов и мирного жужжания всякой живности. Все так же привычно, по-дачному пахло нагретым железом рельсов. А вот впереди и наш старый знакомый – последний трамвайный поезд, который мы миновали, когда двигались к Стрельне. Я поравнялся с Андреем и уже хотел было приподняться, как вдруг он с силой притянул меня за шею, точно петуха, к земле. Я глянул вперед и замер.
С передней площадки трамвая сходил человек. Он сходил обыкновенно и спокойно, как только что приехавший на свою остановку пассажир. Чуть задержался на верхней подножке, будто дожидаясь, пока вагон окончательно остановится, и легко соскочил с нижней подножки на землю. На нем не было головного убора, не видно было и оружия… Я не сразу понял, что это немец. Немец! Сапоги с короткими голенищами раструбом. Мундир темно-зеленого цвета… Немец повернулся лицом к вагону, расстегнул прореху и стал мочиться. Я еще не успел сообразить, что же надо делать, как Шведов выстрелил. Немец рухнул вниз.
– За мной! – крикнул Андрей. – Ползком и перебежками! Вон к тем бугоркам!
Он выскочил из кювета и, пригнувшись, побежал через поле в сторону залива. Я побежал за ним. Мы неслись вдоль какой-то канавы или ручейка. Впереди, на пересечении ее с другой канавой, образовались два довольно высоких бугра. Они находились как раз напротив трамвая, метрах в двухстах от него.
Раздались выстрелы. Возле меня просвистела пуля. Вторая чуть не клюнула меня в затылок, просвистела возле самого уха.
– Ложись! – крикнул Шведов и опрокинулся в канаву. Я тоже плюхнулся вниз, взмахнув руками, точно меня подстрелили. Андрей быстро пополз вверх по мокрому дну.
– Скорее, Саня, за те бугры. Позиция что надо!
За буграми мы осторожно осмотрелись. Враг перестал стрелять. Возможно, потерял нас из виду. Немца, упавшего возле трамвая, видно не было. То ли сам вполз обратно в вагон, где оставалось его оружие и снаряжение, то ли ему помогли, то ли он свалился в кювет. Сколько их там, в трамвае? Еще один или больше? Все четыре двери в обоих вагонах были открыты. Все стекла целы.
Я заметил что-то вроде тряпки, свисавшей с крыши первого вагона, над передней площадкой.
– Смотрите, Андрей, на крыше трамвая фрицевская шинель.
Вон пола свешивается.
– Точно, Саня! Ты, оказывается, глазастый! Так оно и есть, как я думал. Он это, подлец!
– Кто он?
– Наблюдатель. Телефонист его, наверно, в вагоне сидел, сведения передавал. А он на крыше располагался. Шинельку расстелил, чтоб помягче было лежать.
– Андрей, это он убил женщин?
– Кто ж еще!
По мнению Шведова, наблюдатель видел нас, когда мы прошли по кювету буквально возле него. Затаившись, он пропустил нас мимо себя к Стрельне, в сторону вышедших на дорогу гитлеровцев. А не стрелял он нам в спину, хотя ему ничего не стоило нас уложить, чтобы не обнаружить себя. За нами могли идти другие бойцы. Для него важнее всего было сохранить свой наблюдательный пункт. С крыши трамвая он видел в бинокль далеко кругом. Другой точки, поднятой так высоко над этой ровной местностью, не было.
И Андрей, и я хорошо помнили, что, когда мы возвращались, никого не видели на крыше трамвая. Шведов предположил, что наблюдатель в это время спустился в вагон. То ли к телефону, то ли перекусить. Фриц, которого Андрей убил или ранил, был, по его мнению, телефонист. Распарившись в перегретом солнцем вагоне, он «рассупонился» и вышел «до ветру».
– Крепко мы с тобой, Саня, оплошали, когда туда шли. Тогда и надо было этих фашистов уничтожить. А еще лучше живьем взять. Все разговорчики! Послал же бог болтуна в попутчики, – ворчал Шведов. – Да и я тоже хорош! Как свинья под дубом – под ноги смотрю, а чтобы наверх поднять рыло, так этого нет. Знал ведь, что наблюдатель этот где-то неподалеку находится. Все хоронились от него, вместо того, чтобы его разыскать и обезвредить. Вот что значит оборонительная тактика!
– Что ж теперь поделаешь!
– Что? Исправлять надо свою промашку. Хорошо бы живьем захватить фашиста. А на худой конец – уничтожим его. Готовься, Саня.
– В принципе я готов.
– В принципе! Ты штык примкни. Ранец сними. Патронов в карманы побольше переложи. Проверь затвор. Индивидуальный пакет с собой?
Я закопошился, сидя на корточках. Андрей непрерывно вел наблюдение.
– Побыстрее шевелись, – торопил он меня. – Фашист небось по телефону подмогу вызвал. Чтобы нас помогли прикончить и раненого забрали.
– Готов я.
– Тогда слушай. Если фриц в вагоне, позиция у него невыгодная: чтоб выстрелить, ему надо либо на площадку выползать, либо разбивать окно и стрелять из окна. И то, и другое несподручно. Если он в кювете сидит перед вагоном, стрелять ему будет удобно. Правда, стрелок он вроде неважный… Мы с тобой с двух сторон на него пойдем, перебежками и ползком. Учти, если фриц в кювете, только сверху на него нападай. Упаси бог с боку от него в кювет влезть – легко уложит, и целиться ему не придется. Хорошо бы захватить фашиста живьем.
– «Ура» кричать, чтобы напугать немца?
– Кричи… Чтобы себя подбодрить… Теперь так, Саня. Расползаемся по канаве в разные стороны, метров на пятнадцать отсюда. И по моему сигналу вперед.
Я двинулся было ползком по канаве. Но Андрей схватил меня за ногу.
– Отставить, Саня. Отставить! Глянь под первый вагон.
Я осторожно выглянул. Между колесами первого вагона шевелились черные тени… Нет, какие там тени – ноги! Не меньше четырех пар сапог топталось на шоссе за трамваем.
– Четыре или пять фрицев прибежали, – сказал Андрей. – Остаемся здесь в обороне… А ну, по фашистским ногам! Дистанция двести метров. Прицел – четыре! Приготовься!
Я положил винтовку в небольшую выемку в бугре, поднял рамку, поставил прицел и стал наводить мушку на самую левую из видневшихся ног.
– Огонь! – скомандовал Шведов.
Я выстрелил. Одновременно ударил и его выстрел. Немцы за вагоном разбежались в разные стороны, за колесные тележки.
– Встречай, Саня, тех, кто слева, из-за второго вагона, появится. Только не стреляй, пока они из кювета на поле не выйдут. Пусть вслепую идут.
– Андрей, это считается бой?
– Считается, Саня, считается. Только целься хорошо. Не торопись. Чтобы наверняка.
Гитлеровцы не заставили себя долго ждать. С моей, левой, стороны показались двое. Они вскочили в кювет значительно левее трамвая.
С другой стороны трамвая, из-за первого вагона, два других немца выбежали на поле. Один из них держал автомат, другой прижимал, точно ребенка к груди, что-то вроде ружья, но гораздо более массивное. «Ручной пулемет!» – сообразил я.
По тому, как шли и осматривались эти двое, было ясно, что они нас не видят. Шведов полулежал вдоль канавы и наблюдал за немцами.
– Стреляйте, – зашептал я ему. – У них пулемет!
– Хороша машина. Пусть они его мне поближе поднесут. Только бы на тех, что слева, мне не отвлекаться. Смотри, не оплошай.
«Шведов, конечно, голова! – думал я. – Он ухлопает этих фрицев, когда они доставят пулемет поближе к нашей канаве. Пулемет станет нашим, и тогда немцы у дороги и в трамвае, сколько бы их там ни было, могут сдаваться!.. А если так не получится? Будет худо! Совсем худо. Нет, пулемет этот должен стать нашим! Во что бы то ни стало! Я, правда, не умею с ним обращаться. Но Андрей-то уж сумеет».
Шведов вдруг встал на колено и прицелился. Стеганул выстрел. Немец, сопровождавший пулеметчика, остановился, удивленно посмотрел в нашу сторону и упал, подогнув колени.
Тотчас слева, из кювета, дружно застрочили автоматы. Я уже не смотрел вправо и не видел, что делал фашист, который шел с пулеметом. Я только слышал, что Андрей выстрелил еще раз и еще. Потом он выругался не то в адрес «своего» фрица, не то в свой собственный. Из этого я понял, что в пулеметчика он не попал. Как бы в подтверждение этой догадки справа застучал пулемет. Очередь ударила в бугор и срезала его верхушку. Мы распластались по дну канавы.
– Дай мне пистолет, – приказал Шведов.
Он пополз вправо. Пулеметчик лежал вдоль канавы лицом к нам. Вот бы сдернуть его вниз! Только бы он не заметил раньше времени, что Андрей к нему подбирается. Пожалуй, заметит. Тогда Андрей погиб! И я, конечно, тоже…
Гитлеровцы, что были левее трамвая, выскочили на поле и побежали к буграм. Я положил винтовку на край канавы, прицелился и нажал на спуск. Приклад ударил в плечо. Немцы продолжали бежать. Десятизарядка не требовала взведения затвора после каждого выстрела. Я стал часто нажимать на спуск. Ни в одного из фашистов я не попал. Заколдованы они, что ли! Почему я так мажу? Надо целиться спокойнее. Вот мушка уставилась в зеленое брюхо гитлеровца. Она подпрыгивает вверх-вниз. Или, может быть, это подскакивает светлая пряжка на его поясе? Не должна прыгать мушка. В первый раз в жизни мне приходится целиться в человека. Я должен его убить. Должен! Потому что это – фашист… Надо целить выше пряжки, чтобы пуля не срикошетировала… Я должен его убить, чтобы помочь Андрею… Надо на мгновение затаить дыхание. Ну вот, сейчас. Теперь я не промахнусь. Стреляю. Фашист раскинул руки, сделал несколько шагов и грохнулся грудью на свой автомат. А второй побежал еще быстрее. Я, почти не целясь, нажал на спуск. Выстрела не последовало. Я расстрелял все патроны. Скорее бы вставить новый магазин!.. Не успеть!
Я всунул палец в кольцо гранаты и стал ждать. Хорошо бы эта зловредная скотина прыгнула сверху прямо на меня, и тогда… Вот сейчас. Вот уже совсем сейчас… Мама, прощай! Немец подбежал уже к самой канаве. И тут раздался выстрел. Одинокий винтовочный выстрел. Немец свалился. Я приподнял голову. От кустов, росших метрах в пятидесяти позади канавы, бежал матрос с винтовкой наперевес.
– Павел! Павел! – завопил я, забыв об осторожности и замахав руками. – Ложись! Справа пулемет! Ложись, Павел!
– Ур-ра! – закричал Павел, продолжая бежать. – Ур-ра! Пулемет ударил длинной очередью.
– Ложись, Павел! – снова закричал я, приседая.
Одинокое «ура!», почему-то особенно грозное от этой своей одинокости, не смолкало. Пулемет продолжал настойчиво строчить. Я посмотрел вправо и увидел Андрея. Шведов бил по трамваю. Зигзагами прошивал он обшивку и окна вагона. Доносился звон стекол.
– Вперед! – прокричал Кратов, перескакивая возле меня канаву. – Бей гадов всех до одного!
– Ура! – закричал Андрей. Он тоже поднялся и побежал к трамваю.
– Ура! – закричал я, выкарабкиваясь на поле. Тут я вспомнил, что винтовка моя не заряжена, а штык остался на дне канавы. Я снова сполз вниз. Скорее, скорее! Руки дрожат. Штык не надевается! Черт с ним! Сую его в ножны. Сидя на корточках, продолжаю кричать что есть силы «ура!». Ранец. Брать? Не брать? Не возьму! Долго надевать. Скорее, скорее! Ведь товарищи думают, что я струсил, спрятался. Скорее! Наконец я выскакиваю и бегу через поле. Кричу «ура!». Меня, кажется, никто не слышит, но я кричу так, что вот-вот надорвусь.
Андрей и Павел с двух сторон подбегают к первому вагону. Мне поручен второй вагон. Буду атаковать его. Бегу все быстрее. Я уже почти догнал Андрея и Кратова. В трамвае выбиты все стекла, стенки нагона точно красная терка, так их издырявил Шведов. Что там таится за ними? Если что – дам очередь! Вот и кювет. Перемахиваю с ходу.
«Ура!» – горло у меня чуть не лопается. Я врываюсь в вагон… Никого. Бегу к первому вагону. В кювете валяются три убитых гитлеровца. Один без головного убора, в расстегнутом кителе. Узнаю выходившего «проветриться».
Тут вспоминаю, чему меня учили на курсах переводчиков: не пропускать случая – собирать личные документы убитых и пленных. Они обычно в левом нагрудном кармане. Лезу рукой под китель убитого пехотинца, расстегиваю железную пуговицу. Она липкая. Вытягиваю из мокрого кармана документ. Не могу удержаться – хватаю автомат и вешаю себе на шею. Как с ним обращаться – не знаю. Не выпустил бы он очередь от моего неосторожного движения. В первом вагоне идет какая-то возня. Не могу понять, в чем дело. Мой взгляд успевает запечатлеть странное – Андрей борется с Кратовым: схватил его за поднятые руки. Матрос вырывается. Что происходит?
С винтовкой в одной руке, с окровавленной солдатской книжкой в другой, с трофейным автоматом на шее, со съехавшей на затылок каской я появился в дверях вагона. Вероятно, мое лицо удачно дополняло этот странный вид. Во всяком случае, Шведов и Кратов, о чем-то яростно спорившие, при виде меня рассмеялись.
– Тебя бы в кинохронику заснять, – сказал Андрей.
– И Гитлеру показать, вот бы испугался! – поддержал Кратов. Оба снова рассмеялись, и это было на пользу. Смех успокоил их. Оказывается, матрос хотел пристрелить раненого немецкого унтер-офицера и разбить прикладом полевой телефон, стоявший на скамье. Шведов удержал его.
Я огляделся.
Немец лежит на животе в проходе между скамьями. Пол засыпан стеклами и щепой. На скамье – телефон. Он в футляре из темно-коричневой пластмассы. Тут же разостлана карта. На противоположной скамье – карабин. Вероятно, тот самый, из которого фашист бил по нам со Шведовым, когда мы отбегали к буграм.
И телефон, и унтер-офицер – каждый по-своему живы. Они тянутся друг к другу. Телефон то и дело издает зуммер. Немец приподнимает голову и тянет кверху руку, стараясь достать аппарат. Он слеп. Нас не видит.
– Это же он, наблюдатель, гад, – хрипло говорит Кратов. – Сколько он наших людей загубил через этот телефон!
– Про это мы больше тебя знаем, – отвечает Андрей.
– Вот и надо его, гада, докончить. Из мести!.. А кроме того, из жалости. Мучается ведь, – настаивает матрос.
– Тоже мне месть – добивать слепого и умирающего, – возражает Шведов. – А жалость сдай в каптерку на хранение. О пользе надо думать. Пока немец жив, он для нас «язык». Слышите, слово какое-то повторяет. Может быть, это позывной его дивизиона.
Прислушайся, Саня!
Я присел возле немца.
– Mutti, – шептал он. – Mutti…
– Насчет мути какой-то брешет, – перевел Кратов.
– Мутти – значит мамочка, – сказал я.
– Ага! – воскликнул Кратов. – Мамочку теперь вспомнил, фашист! Все они скоро мамочек вспомнят, раз под Кронштадтом да под Питером оказались.
– Поговори с ним, Саня. Умно поговори, – сказал Шведов. – А ты, Павел, помолчи.
– А про что говорить?
– Сознание у него мутное. Русскую речь слышит, а никак не реагирует, – пояснил Андрей. – Попробуй поговорить с ним как немец.
– Как фриц с фрицом, – усмехнулся Кратов. – Валяй, а мы послушаем.
– Постарайся хотя бы узнать, – продолжал Шведов, – где стоят его батареи.
Я потормошил немца за плечо. Он застонал.
– Wer ist da? (Кто здесь?) – спросил он слабым голосом. – Wer ist doch da? (Кто же все-таки здесь?) Ich höre nichts… (Я ничего не слышу.)
Я раскрыл солдатскую книжку убитого пехотинца и ответил:
– Ich bin Gefreiter Rudi Kästler. Ich will dir helfen. (Я ефрейтор Руди Кестлер. Я хочу тебе помочь.)
– Mir kann man schon nicht helfen. (Мне уже нельзя помочь.) Ich hies Helmut Raabe. (Меня звали Хельмут Раабе.) Mutti, Mutti… mir ist so weh… (Мамочка, мамочка… мне так плохо…)
С этими словами немец снова потянулся вверх к скамейке, но тут же сник и замолк. Я еще раз потормошил его, но он больше не откликался.
– Подох, – сказал Кратов, тронув тело сапогом. – Немного вы от него узнали. Вполне можно было сразу добивать. Только зря время потеряли.
– Ничего не поделаешь. – Шведов взял в руки немецкую картy. – Попробуем сами разобраться в обстановке.
Мне было досадно, что так мало пришлось поработать по специальности. Конечно, мои товарищи успели убедиться, что свое дело я хорошо знаю. Но мне хотелось побольше поговорить при них по-немецки. Вероятно, именно поэтому черт толкнул меня на поступок, последствия которого я никак не предвидел. В моей голове блеснула мысль: «А что, если настал мой «звездный час»? Тот единственный и неповторимый момент, когда и я могу совершить нечто значительное. Что-нибудь такое, чтобы у того же Кратова не повернулся язык издевательски подбадривать меня: «Не трусь, переводчик!»».
Услышав очередной зуммер телефона, я схватил трубку и крикнул в микрофон:
– Zur Stelle Gefreiter Rudi Kästler, vierte Kompanie, drittes Regiment, zweiundfünfzigβte Infanteriedivision! (На месте ефрейтор Руди Кестлер. Четвертой роты третьего полка пятьдесят второй пехотной дивизии!) Андрей и Павел остолбенели. Я сделал им знак молчать.
– Was ist Rudi Kästler? (Что это такое – Руди Кестлер?) – прокричала трубка. Позывные? – спросил немецкий телефонист.
– Я их не знаю. Я говорю из трамвая на шоссе. Ваш наблюдатель Хельмут Раабе только что умер у меня на руках. Это все, что я могу нам сообщить. Мне надо идти догонять своих.
– Подожди у аппарата, осел! Я позову командира дивизиона.
Я разжал пальцы и отпустил эбонитовый рычаг, вделанный в корпус трубки. Связь разъединилась.
– Даешь ты жизни, переводчик! – Кратов сделал глубокий вдох, точно вынырнул из воды. Во время моего разговора он не дышал.
Услышав, что немец обозвал меня ослом, Павел выхватил трубку.
– Я с ним сейчас на морском эсперанто поговорю. Без переводчика понятно будет куда идти!
Раздался зуммер. Кратов вдавил рычаг.
– Балтийский флот… – заорал он в трубку. Дальше шла изобретательная трехпалубная брань, зарифмованная на слово «флот». Чтобы остановить вошедшего в азарт моряка, Шведов выдернул концы телефонного шнура, прижатые клеммами к аппарату.
– Ты что, фашистские уши пожалел?! – возмутился Кратов. – Испортил песню! На самом интересном месте.
– Он давно тебя не слушает. Он тебе ответ рассчитывает. И сейчас мы его получим, – ответил Андрей. – Сматываться надо отсюда, и побыстрее. Айда в бетонную трубу. Метров триста позади отсюда проложена под шоссе!
Мы выскочили из вагона. Андрей прихватил с собой немецкую карту и телефонный аппарат. Кратов нацепил на плечи карабин наблюдателя.
Оказавшись на земле, я перемахнул через кювет и побежал к буграм, за которыми мы с Андреем укрывались.
– Куда ты?! Пропадешь, дурень! – кричал мне Андрей. – Айда к трубе! Быстро!
– Сейчас! – ответил я, обернувшись на ходу. Я понимал, что быть настигнутым артналетом в открытом поле смертельно опасно. Вспомнились женщины, убитые у дороги орудиями того же дивизиона, который сейчас обрушит огонь на нас. И тем не менее какая-то отчаянная сила гнала меня по полю. Не мог я расстаться со своим ранцем, с этими вроде бы и не нужными вещами, которые дала мне с собой мама. «Успею, – уговаривал я себя, – успею».
Схватив ранец, я помчался через поле наискосок к бетонной трубе. Шведов и Кратов были уже около нее. Тут же лежала плащ-палатка, в которой они притащили подобранные возле вагона трофеи.
Мы долго молча вслушивались.
– Чего ж он не бьет? – удивился моряк. – Я ж его все-таки крепко обложил! Мертвый бы не выдержал!
– Не хотят вслепую снаряды кидать, – предположил Шведов. – Не знают, нет ли тут поблизости своих.
Он присел на траву. Кратов и я тоже опустились около плащпалатки. Наконец-то выдалась минута, когда я мог высказать товарищам накопившиеся во мне чувства.
– Павел, – начал я торжественно, – позвольте мне пожать вашу руку. Вы спасли мне жизнь.
– Когда это?
– А вон там, у канавы. Если бы вы не уложили того фашиста, мне был бы капут… А если бы не Андрей, я бы вообще бы давно бы…
– Ну, эту песню ты, Саня, зря заводишь, – сказал Шведов. – Никто никого не спасал. Каждый воевал – и все. В том числе и ты. Так что благодарить друг друга не надо.
– Но ведь хорошо, друзья, что так хорошо все кончилось! – продолжал я.
– Что кончилось-то? – нахмурился Андрей. – Вот сейчас докурим и будем воевать дальше.
– Покушать бы чего. – Я похлопал себя по животу.
– Да, пора. В случае чего нырнем в трубу, – сказал Андрей.
Я подтянул за ремень свой ранец, лежавший на кучке трофейных автоматов, достал хлеб и сало. Кратов успел заметить среди моих вещичек флакон одеколона.
– Эге, да у тебя, переводчик, и выпивка припасена.
– Какая выпивка?
– Одеколон! Глядите-ка, и кружка у него есть.
– Кружку, ложку и зубную щетку полагается брать с собой при явке к месту службы, – разъяснил я.
– Ну, ладно, «кружка, ложка, поварешка…» Давай разопьем твой одеколончик. – Кратов вдруг посерьезнел. – Причина есть.
– Пожалуйста, пейте. – Я протянул ему флакон и кружку.
– По маленькой и в самом деле не худо, – сказал Шведов.
Вот уж от него не ожидал… Пить одеколон?! На это же способны только последние пьянчуги. Ну Кратов еще куда ни шло. Забубенная натура. Но Андрей! Не ожидал… Повод выпить, конечно, есть… Шутка сказать, после такого боя все трое целы и невредимы. Да еще и трофеев набрали. Если кому-нибудь все это рассказать, не поверят. Ни за что не поверят!
Кратов тем временем накапал одеколон через узенькое горлышко флакона в кружку и протянул ее Шведову. Тот долил в нее воды из фляги.
– Что ж, братцы, за наш боевой успех. Дай бог не последний. Андрей поднес было кружку к губам, но Кратов неожиданно его остановил и взял кружку себе.
– Стойте, братцы! За боевые успехи вы еще выпьете. Я за Нюрку должен выпить, за Белую головку.
За Нюрку? Тут только я спохватился, что в суматохе боя и не вспомнил о ней.
– Что с ней сталось? Куда ты ее девал? – спросил Андрей.
– Нету больше Нюрки. За память ее.
Моряк рывком запрокинул голову. Андрей выпил молча. Кружка оказалась у меня. Я глотнул, закашлялся, задохнулся, слезы полились у меня из глаз. «Нюрка! Красивая наша попутчица! Неужели правда, что ее уже нет, что лежит она где-то здесь, неподалеку, и ветер шевелит вместе с травой ее светлые волосы…»
– Не случайно я на вас набрел, братва, – тихим голосом сказал Кратов. – Хотел Нюрку похоронить. У Андрея лопатка саперная есть. Пошел я за лопаткой, услыхал стрельбу и на ваш бой вышел. Смотрю…
– Что здесь было, мы знаем, – перебил Шведов. – Ты про Нюрку расскажи.
Черные брови Кратова сошлись над переносицей, точно он обдумывал, с чего начать…
* * *
Может быть, я не совсем точно передам теперь рассказ моряка. Что же касается наших с Андреем вопросов и восклицаний, о них я умолчу вовсе.
Рассказ этот не о нас – о Нюрке, о последнем ее часе. Я перескажу его так, как он живет в моей памяти.
«Сперва мы с Нюркой тоже шли вдоль шоссе по кювету. Нюрка все в поле отбегала, цветки собирать. Ну, думаю, валяй, валяй, собирай!
Я все посматривал на нее. И когда прыгнет она с кочки на кочку, и когда нагнется. И присядет когда. Красиво так все у нее складывалось. Вот бы, думаю, удалиться с ней куда-нибудь от посторонних глаз, например, от ваших, может быть, чего-нибудь и получится…
Короче, подошла она ко мне с этими цветиками и говорит:
– Паша, Паша, погляди, какие красивые. А я ей в ответ:
– Знаешь что, Нюрка, давай с этого фарватера к заливу подадимся. Стреляют туда меньше.
– А ничего, – говорит, – я уже привыкла.
Ну, думаю, будем с другого борта захождение играть.
– Там, – говорю, – Нюра, цветов больше, чем здесь.
– Тогда, – говорит, – пойдем, Паша.
Свернули мы к заливу.
Между прочим, был бы я один, все равно бы к берегу подался. Там мне вроде бы ближе к дому. Корабли видать. Морской канал. Кронштадт. В случае чего – вплавь добраться можно.
Дошли мы до залива. Подбежал я к самой воде. Вдыхаю морской воздух. Камышом пахнет, тиной. Хорошо! Нюрка возле меня стала, за руку меня схватила и спрашивает:
– Что это ты, Паша?
Я и отвечаю:
– Обидно, что на землю с корабля сойти пришлось.
– С корабля ты бы меня не разглядел, и мы бы с тобою не встретились.
Еще крепче она прижалась к моей руке и говорит:
– Если бы не война, тем более бы встретились. Ты, Паша, сходил на берег по выходным дням? Гулял в Петергофе?
– Много нас там гуляло, охотников до девчат. Кто-нибудь другой тебя бы и пришвартовал.
– Ведь никто не пришвартовал. А сколько пыталось.
– Так никто и не сумел?
– Никто, Паша.
– Заливаешь!
– Нет, правда.
– Тогда чего же так?
– Не нравился никто. Ждала все какого-то другого совсем.
– Принца, что ли?
– Сама не знала, что мне надобно было. Теперь зато знаю… Как снял ты меня там, на развилке, с грузовика, как поднял над собой, посмотрела я сверху в твои глаза… Еще имени твоего не знала, а поняла: хочу, чтобы всегда эти руки меня поддерживали и чтобы в глаза эти мне всегда смотреться… Ты еще задержал меня немного в воздухе, и стала я в тот миг словно птица. А ты тут возьми и опусти меня на землю…
– Сколько ж тебя можно на весу держать. Птичка-то ты плотненькая.
Хотел я тут высвободить руку, чтобы свои слова насчет ее плотности проиллюстрировать, но воздержался. Неохота было свой авторитет подрывать, раз она про меня такие слова говорит. А Нюрка, все так же ко мне прижавшись, говорит еще:
– Когда ты, Паша, с лейтенантом заспорил, заступился за женщин наших, чтобы их за детишками в Стрельну пустили, поняла я, что душа у тебя добрая, хотя вид суровый.
– Скажешь тоже – «добрая душа». Что я баба, что ли?
Возражаю я ей так это вроде бы свысока. А внутри себя чувствую, что-то во мне делается… И вокруг тоже все какое-то другое становится. И сердечный стук в ушах так отдается, что залпы с моря хуже слышны.
Повернул я ее к себе, обнял за плечи, в глаза заглянул, да тут и остановился. Такую я увидел ко мне доверчивость, что аж дух перехватило. «Ну, – думаю, – держись, Пашка Кратов, и в самом деле не превратись в какого-нибудь принца! Двигай лучше на дизелях полным ходом по фарватеру».
– Вот что, – говорю, – Нюра, ты мне тоже с первого раза понравилась.
– Знаю, Паша. Я ведь красивая.
– Выходит, – говорю, – у нас с тобой одновременное взаимное влечение. Вот и давай я тебя для начала поцелую.
Молчит Нюрка и смотрит на меня. А я продолжаю:
– Только пойдемте, Нюрочка, целоваться туда, в кустики, а то, чего доброго, братва вон с той коробки в дальномер за нами подсматривать начнет.
– Зачем ты так, Паша? Это ведь не ты говоришь.
– А кто же? Я. Надо понимать – война. Канителиться некогда – враг у ворот!
– Ну и что же, что война. Пусть все по-хорошему у нас с тобой будет.
– Так я и хочу по-хорошему. Адрес у тебя возьму, свои тебе запишу координаты – номер полевой почты и маманин адрес. Фото мне свое пришлешь. И ждать будешь надежнее. А я, если живой буду, тоже тебя не забуду.
– Я и так буду тебя ждать, Паша. Только тебя. Сколько бы ни пришлось… А сейчас пошли.
Вдруг слышно стало – снаряды где-то у шоссе рвутся. Один, другой, третий. Штук двадцать вдарило.
Нюрка за женщин своих заволновалась – не их ли у дороги накрыли. Я про вас про двоих подумал. В общем, война о себе напомнила: не забывайтесь, мол, люди, здесь я.
Нюрка меня за рукав потянула:
– Пойдем, Паша.
– Ладно, – говорю, – пошли. Отведу тебя в Стрельну. А сам дальше. Мне в Рамбов поспешать надо.
С берега мы ушли в заросли. Я впереди иду. Нюрке я строго сказал: цветов не собирать. Идти за мной в кильватер шаг в шаг. Разговорчики отставить.
Сам я тоже иду молча. Пусть чувствует – обиженный я.
Идем кустами. Вдруг я слышу, смеется кто-то не по-нашему.
Нюрке я вовремя успел руку сжать, к земле ее пригнул. Сам распластался. Гляжу – на том краю поляны, возле перелеска, походная кухня дымит. На подножке немец стоит. В каске и в белом фартуке. Черпаком в котле помешивает. Другой – спиной к нам – дровишки нарубает. Третий на пеньке сидит, карабин на коленях держит.
Соображаю так: рота их впереди, перед Стрельной, а тут обед для нее варят. Выходит, от залива до шоссе пространство перехвачено. На Стрельну здесь не пробиться. Ну а этих трех, думаю, надо прибрать. Закон такой: видишь фашиста – бей! Расположились тут как дома! Который на пеньке сидит, чего-то рассказывает. Кок черпаком помешивает и регочет. Третий так это легонько топориком помахивает и тоже посмеивается. Рассчитываю: первым выстрелом кончаю того, что на пеньке сидит. Вторым – который дровишки нарубает. Ну а уж кока прикончу последним.
Шепчу Нюрке:
– Ползи назад, а за теми кустами бегом! Я догоню… Качает головой: не пойду, мол, никуда.
– Зачем тебе здесь быть? Мешать будешь!
Опять головой качает. Что с ней будешь делать! Некогда споры устраивать.
Прицелился я в того фашиста, что на пеньке сидел. Тут время было хорошо прицелиться. Сковырнулся он с пенька, даже не ойкнул.
Тот, что с топориком, подхватился бежать к перелеску. Два раза по нему дал. Догнала пуля – и брякнулся.
Кок – тот проворнее всех оказался. Мигом с подножки соскочил, на землю за колесо своей кухни лег. Карабин у него под рукой оказался. Лежит и бьет. Вроде не видит нас. Бьет в кусты неприцельно. Левее пули посвистывают.
Я Нюрке шепчу: «Не шевелись». А сам пополз вправо. Поскольку отсюда мог и промахнуться. Из-за колеса немец неудобно для меня торчит.
Заметил меня, гад! В мою сторону ударил. Возле самой каски пуля прошла. Вскакиваю тогда на ноги и бросок делаю шагов на пять. Попробуй на бегу сквозь кусты попади! Пока бежал – слышу, еще раз он ударил. Но куда-то позади меня. Потерял, значит, из виду. Кинулся я снова на землю. Вот теперь мне сподручно. Как влепил я ему в борт пару горячих, так и перекатился он фартуком кверху.
Ну, думаю, эти все. Теперь надо отдавать швартовы… Того и гляди прискачут на выстрелы из ихней роты. Что я с Нюркой против них сделаю?!
Бегу к Нюрке. Гляжу – не лежит она, а сидит. Спиной к кусту прислонилась. Левую руку на груди держит и правой ее прикрывает. Улыбается мне, будто в чем-то виновата.
– Вставай, – говорю, – Нюра, скоренько. Отчаливать надо отсюда. А она сидит, не двигается.
– Нюра! Что ты! Что это с тобой, Нюра?!
– Прощай, Паша. Если что не так было… Тут заметил я, что платье у нее под руками потемнело. Закинул я карабин за спину, нагнулся, чтобы осторожно с земли ее поднять.
– Как же это случилось? Как же это ты так, Нюра?..
– По тебе он начал стрелять, Паша. Ну, поднялась я…
Схватил я Нюрку на руки и побежал. По полянам бегу. Через кусты проламываюсь. Бегу, спотыкаюсь. Все приговариваю:
– Нюра, потерпи. Нюра, не умирай! В деревне Ульянка наш медсанбат стоит, верст семь всего отсюда. Домчу тебя быстро. Не умирай, Нюра! Вместе ведь нам с тобой быть надо.
Молчит, Нюрка, улыбается. Один только раз на мое «потерпи» ответила:
– Не больно мне теперь, Паша. Остывает уже пуля. Сперва очень жгла. А теперь уже остывает.
Я все бежал и бежал. Фрицы, видно, своих убитых обнаружили, но в заросли не пошли. Стали мины кидать по площади. Мне не до мин этих было…
Когда умерла Нюрка, я не заметил. Тяжесть вдруг почувствовал. Остановился. Глянул на ее лицо и увидел – нет больше Нюрки. Поднял я ее над собой, как тогда, когда с грузовика ее снимал. Зажмурил глаза. Волосы ее на лицо мне свесились, щекочут… И будто живая Нюрка…
– Нюрочка, – шепчу, – Нюра… Побыла бы ты еще живой.
Не слышит. Руки и ноги у нее повисли, качаются. Мертвая она вся. Отнес я ее к большому дереву. Положил между корнями. Вынул из-под фланелевки бескозырку, лицо ей накрыл. Наломал веток, временную могилку над Нюркой сделал. Тут я вспомнил, что у Андрея лопатка саперная есть. Пошел вас искать. Вот так на ваш бой и вышел…»
* * *
Когда моряк замолчал, из моей груди готовы были вырваться слова самой искренней боли и жалости. Но так и не вырвались… Сказались совсем другие – пустые и глупые.
– Обидно все-таки подставить грудь под пули какого-то повара…
– А вот Нюрка об этом не задумывалась, – оборвал меня Андрей. – Ты, Павел, – продолжал он, – на том дереве, над могилой, обязательно вырежи: «Погибла в бою»… У нас вот винтовки, гранаты. А у Нюрки ничего не было… Кроме сердца.
– А фамилию-то я у нее так и не успел спросить. Не знаю я ее фамилии, – вздохнул Кратов.
– Доберешься до Стрельны, разыщи Нюркиных стариков, – посоветовал Шведов. – По имени и по приметам укажут тебе их дом.
– Тоже верно. Ну, братва, пошел я.
Кратов поднялся.
– Лопатку могу взять?
– Бери, конечно. – Шведов протянул Кратову лопатку в зеленом брезентовом футляре.
Моряк разомкнул пряжку, надел лопату на ремень, вскинул на плечо карабин и поднял трофейный автомат.
– Ну прощевайте.
– Может быть, и встретимся когда-нибудь, – сказал я, пожимая руку Кратова.
– Чего не бывает, – глухо отозвался он.
Некоторое время мы смотрели ему вслед. Моряк шел в сторону залива не то пригнувшись, не то ссутулившись. Иногда останавливался и вслушивался, но ни разу не обернулся. Потом он исчез в кустах.
– Пойдем и мы, – сказал Андрей. – Надевай ранец.
Мы сложили трофеи в плащ-палатку. Получилась солидная ноша: ручной пулемет, карабин, четыре автомата-шмайсера и целая куча магазинов с патронами.
Шведов встал впереди. Я ухватил плащ-палатку сзади.
– Когда устанешь, скажешь, – бросил мне Андрей. – Переменимся тогда местами.
Мы шли по той же дороге, мимо тех же трамваев. Несколько раз менялись местами. Рукам становилось легче при перемене положения.
Шведов торопился. Он считал, что наши, вернее сказать, его данные о противнике могут быть полезными и что надо как можно скорее довести их до сведения командования.
Шум боя слышался теперь справа от нас и становился с каждым шагом все грознее.
Андрей что-то говорил по дороге, но было плохо слышно. Он шел в этот момент впереди и не поворачивал головы. Да и думал я о другом. Из головы не выходили события, которые пришлось пережить за этот день. Мысли прыгали и перемешивались. Я вспоминал наш бой возле трамвая. Теперь, когда пули свистели только в моей памяти, становилось страшно, страшнее, чем было тогда.
Вспоминалась Нюрка. Живая, веселая. Мертвой я ее, слава богу, не видел.
Происходившее казалось мне теперь сумбурным сном, который вот-вот оборвется и уступит место действительности.
Так оно и получилось.
Мы вышли к тому месту, где лежали убитые женщины и Сечкин.
Я воспользовался тем, что шел сзади, держась за плащ-палатку, и плотно зажмурил глаза. Я шагал как слепой за поводырем. Открыл я глаза, лишь когда гудение бесчисленных мух стало стихать позади.
Мы прошли дальше немногим более километра. Неожиданно впереди из-за кустов раздался окрик:
– Стой! Кто идет?
Шведов остановился и тотчас отпустил углы плащ-палатки. Я не успел этого сделать, и наши трофеи с лязгом вывалились на землю.
– Свои, – ответил Шведов, сдергивая с шеи автомат.
– Стой! Стрелять буду! Пароль!
– Какой еще пароль? Здесь дорога, – возразил Андрей. – Ты кто такой вообще?
– Я часовой.
– «Часовой»! – усмехнулся Андрей. – Объект охраны – куст. Оборону надо занимать, окапываться, а не кусты охранять.
– Не учи ученого. – Раздался выстрел в воздух.
Из небольшой дачки, расположенной в парке справа от дороги, выскочили четыре красноармейца во главе с сержантом. Когда они приблизились, часовой вышел из-за куста и доложил сержанту.
– Товарищ Карнач! Мною задержано два военных служащих, направляющихся со стороны фронта в сторону тыла.
– Ясно, – сказал сержант. – Сейчас лейтенанту доложу.
Из дачи вышел и пересек шоссе лейтенант. Он шел медленно, держа руки в карманах синих бриджей, нависающих над начищенными хромовыми сапогами. Шинель у него была накинута на плечи.
На круглом его лице выделялись тонкие усики и косо срезанные бакенбарды.
– Товарищ лейтенант, – вытянулся караульный начальник. – На пост вышли со стороны фронта один военнослужащий в полной форме и один одетый в разное.
– Кто такие? – спросил лейтенант.
– Старший сержант первого полка девяностой стрелковой дивизии Шведов, – доложил Андрей, подняв ладонь к пилотке.
– Военный переводчик штаба второй стрелковой дивизии народного ополчения, – отчеканил я, тоже вытянувшись и приложив руку к каске.
– Предъявите документы.
Шведов протянул красноармейскую книжку с вложенной туда командировкой. Я – командировочное предписание и удостоверение личности.
– Так-так, – процедил лейтенант. – Значит, дивизии ваши там, – он махнул рукой в сторону Стрельны, – а вы оттуда!
– Разрешите доложить, товарищ лейтенант…
– Чего тут докладывать?! Что вы будете мне докладывать?! Что я, сам не вижу?! Идете с фронта в тыл.
– Товарищ лейтенант, – решительно продолжал Андрей, – противник вышел на шоссе и к заливу. Мы собрали о нем разведданные. Прошу срочно доставить нас в штаб ближайшей воинской части.
– Сначала мне будете отвечать. Откуда столько трофейного оружия?
– Взяли в бою.
– В составе какой части были в бою?
– Вот мы двое.
Я подумал, что несправедливо умолчать о Кратове.
– Еще краснофлотец один был с нами…
– Фамилия? – лейтенант вынул из полевой сумки блокнот. – Какой он части?
– Этого мы не знаем, – сказал Шведов и посмотрел на меня.
– Так-так. Значит, вы втроем с одними винтовочками уничтожили чуть не целое отделение автоматчиков, да еще с ручным пулеметом. Молодцы! Ну, молодцы!
– Товарищ лейтенант! – сказал красноармеец, стоявший возле меня. – Вин же пьяный. Вид него из рота водеколоном разит, нема спасу.
– С одеколону они и брешут, – сказал Карнач.
– Мы правду говорим, – возразил Андрей. – У нас был серьезный бой с противником.
– А ну дыхни, – сказал лейтенант Шведову и приблизил нос к его лицу. – Ясненько. Пьяные дезертиры. Ладно, хватит толковать. Клади оружие.
– Товарищ лейтенант, разрешите…
– Кладите оружие, я вам приказываю!
Андрей покачал головой, вздохнул и бросил на кучу трофеев автомат, потом пистолет.
– Ишь, чего только не насобирали, – с укоризной сказал один из красноармейцев.
– Убитых обобрали, – отозвался другой.
– Зачем выдумываете?! Зачем врете?! – воскликнул я. – Вам же сказано: мы взяли оружие в бою у врага.
Карнач ехидно усмехнулся:
– И пистолет наш командирский тоже у врага?
Я ждал, что Шведов сейчас объяснит, откуда у него пистолет. Но он молча взялся за ремень винтовки, чтобы снять ее со спины.
Тут я не выдержал.
– Эй вы! – закричал я лейтенанту. – Не смейте оскорблять этого человека! Андрей, не отдавайте винтовку! Они не имеют права! Надо их самих проверить! Что они тут делают?! Не отдавайте винтовку, Андрей!
– Что?! – воскликнул лейтенант. – Взять его. Красноармейцы приблизились ко мне, но я отскочил назад, на шоссе.
– Не подходить! – заорал я и положил руку на автомат.
– Отставить! – гаркнул на меня Андрей. – Выполнять приказание старшего без разговоров! – Он подскочил ко мне, выхватил автомат и бросил его на кучу других. – Что ты делаешь, дурень?
– Я правду говорю! Правда на нашей стороне!
– Главная правда на войне – это дисциплина. Не будет ее – конец всем нашим правдам…
– Ваше приказание выполнено, товарищ лейтенант, – обернулся Андрей к лейтенанту. – Оружие сдано. А на ваши неправильные действия я буду жаловаться, товарищ лейтенант. Доставьте нас в штаб. Дело не ждет.
– Доставим. Доставим куда следует. А потом жалуйтесь сколько влезет.
Лейтенант скомандовал:
– Снять с них ремни. А вы оба – руки назад!
Карнач подошел ко мне и, обхлопав меня ладонями, обшарил карманы. У Шведова он забрал кремень и кресало.
– Добрая машинка. Пускай у меня побудет. – Он положил огниво себе в карман.
Нас повели в сторону Сосновой Поляны. Двое красноармейцев понесли плащ-палатку с оружием.
За день обстановка резко изменилась. Утром на шоссе и по обеим сторонам его было пустынно. Теперь здесь стало очень оживленно. По склону возвышенности, что тянется справа вдоль дороги, между кустами и деревьями осторожно спускаются раненые. У кого перевязана голова, у кого рука, кто прыгает, опираясь на винтовку или палку.
Впереди, возле обочины, стоят запряженные лошадьми медицинские повозки с красными крестами на бортах. Медсестры подсаживают раненых. Легкораненые бредут к городу пешком…
Еще дальше, впереди, стоит выкрашенный в бурый цвет автобус. В него через дверь, открытую в задней стенке, с носилок грузят раненых. За возвышенностью, которую занимают наши войска, идет бой. Отчетливо слышится неумолкающая пулеметная стрельба. Тяжелые снаряды наших пушек, перелетающие за дорогу, рвутся теперь где-то совсем близко за горкой. В отдалении грохочут разрывы бомб: фашистские самолеты бомбят наши позиции под Урицком и Пулковом. То и дело стегают по ушам залпы небольших пушек, стоящих на горе, над дорогой.
На склоне, на самом шоссе и слева от него, на болотистой равнине между шоссе и заливом, то здесь, то там изредка вздымаются столбы земли, поднятые вражескими снарядами и тяжелыми минами. Весь этот грохот, свист, вой, треск сливается в непроходящий общий гул. Если цепочка наших частей на противоположном склоне возвышенности будет прервана, подумал я, сюда, на дорогу, вслед за ранеными, которые идут все гуще, начнут спускаться фашисты.
На равнине между шоссе и заливом теперь тоже много людей. Рабочие растаскивают по полю броневые колпаки. Каждый колпак за буксирный крюк тянет тросами целая артель человек из десяти-двенадцати рабочих парней в кепках и ватниках. У всех за плечами винтовки. Такие же парни катят по полю станковые пулеметы. Очевидно, под броневыми колпаками тотчас после их установки должны расположиться пулеметчики…
Солнце садится в тучи. С моря подул жесткий ветер. Ноги в промокших ботинках застыли. Подошва на левом ботинке, которой я зацепил за корягу, еще когда бежал в атаку на трамвай, теперь и вовсе оторвалась. При каждом шаге она мерзко хлюпала…
Красноармейская каска, ранец, гражданские тужурка и брюки, хлопающая подошва – вид у меня и впрямь дезертирский.
Чтобы поглядеть на нас, раненые приподнимали головы над бортами повозок.
Мне казалось, что даже лошади неспроста покачивают головами.
Над бортом одной из повозок поднялась забинтованная голова. Из-под повязки были видны только глаза. Встретив взгляд, полный презрения, я не удержался и крикнул:
– Товарищ, мы не дезертиры! Это ошибка! Честное слово!
Повязка там, где был рот, зашевелилась. Я не слышал, что раненый произнес. Но глаза смотрели на меня все так же презрительно и зло.
– Будешь орать, дальше не поведу. Отдам на их суд. – Лейтенант кивнул в сторону раненых, которые стояли возле повозок.
– Ну и отдавайте! Любой поймет – нас не за что наказывать!
– Молчи, Саня, молчи! – процедил Андрей. – Разберутся.
Бойцы в окровавленных повязках, скопившиеся у повозки, тоже смотрели на нас с презрением.
– Куда их ведете? Шлепнуть надо на месте, – деловито сказал один из них.
– Шлепнут где положено, – заверил его наш лейтенант.
Все кипело во мне от обиды. За что? Почему такая несправедливость? Почему такое недоверие? Кто он такой, этот злобный лейтенант? Кто дал ему право так поступать? Ну, ничего! Андрей сказал, что мы будем на него жаловаться. Уж я распишу его начальству, какое барахло их подчиненный! Я про него в газету напишу!
Андрей шел молча. Без ремня, без оружия, со сложенными за спину руками, с опущенной головой, он был совсем на себя не похож.
Я смотрю на него, и мне вдруг начинает казаться, что человек, понуро шагающий передо мной, лица которого я не вижу, вовсе не Андрей, а кто-то другой, незнакомый… Дезертир какой-то, которого поймали и ведут под конвоем. Шведов в это же самое время живет в моем сознании отдельно от этого, бредущего впереди. Живет таким, каким он был, – подтянутым, при оружии… И в бою, с пулеметом… И там, в трамвае, с трофейной картой… Ни с того ни с сего в моей голове громоздятся странные воспоминания – далекие, неуместные. Я вижу себя в самый первый день в школе. Вместе с такими же малышами я топаю по кругу в большом двусветном зале. Мы разучиваем песенку и в такт шагам поем:
Вейтесь, красные знамена,
Славься, красная звезда,
Пролетарская пехота
Не сплошает никогда!
В момент этого хоровода-игры я, конечно, ощущал себя «пролетарской пехотой». Позднее пришло понимание, что я – это мальчик Саня, а боец Красной Армии – это тот взрослый человек, советский часовой, изображенный на плакатах в буденовке и в длинном тулупе, сжимающий могучей рукой свою винтовку со штыком… Людей в серых остроконечных шлемах я встречал постоянно. Они шагали строем по улицам – то на парад с винтовками у плеча, то в баню с полотенцами и мочалками под мышками… Каждую весну они шли в летние лагеря. Ходили они с песнями. Одну песню пели чаще других:
Но от тайги
До британских морей
Красная Армия всех сильней!..
Это была сама правда – конечно, всех сильней!.. И от этого было радостно. Разве это не прекрасно, что армия, рожденная революцией, армия защиты свободы и равноправия всех людей на земле – белых, желтых, черных, – сильнее, чем армии буржуев, помещиков и фашистов?! И я всю жизнь люблю ее – нашу и мою Красную Армию, непобедимую и справедливую. Потому и непобедимую, что справедливую…
Вот я, кажется, уловил кончик нити моих мыслей и понял, почему они приняли такое направление. Да потому, что Андрей Шведов, о котором я думал, – это и есть Красная Армия. Он олицетворяет собой все то хорошее, что связано в моем сознании с ее бойцом – красноармейцем. Он мужественный, умелый воин. А главное – он хороший и честный человек. Я убеждался в этом не раз за сегодняшний день. И я уверен: таким он будет всегда, всю войну. И когда война кончится – тоже. В какую бы страну ни пришел такой боец, как Андрей Шведов, он принесет справедливость и помощь. Его рука, которая не дрогнет в бою с врагом, никогда не поднимется на слабого и безоружного. Никогда не протянется за чужим имуществом… Я и сейчас, шагая по этой дороге, не сомневаюсь в том, что Красная Армия всех сильней, несмотря на то что от британских морей до самого Финского залива прошли по Европе фашистские полчища. Не сомневаюсь потому, что бойцы Красной Армии – это такие люди, как Андрей Шведов… Однако толстолицый лейтенант – это ведь тоже Красная Армия… И сержант, положивший себе в карман огниво Шведова, – тоже Красная Армия… И как это может быть, что такой человек и такой храбрый воин – Андрей Шведов – объявлен дезертиром, обезоружен, унижен, опозорен?! Как это может быть, что его ведут как пленного врага, в то время когда враг настоящий тут, рядом, когда кадровые бойцы так нужны сейчас в рядах защитников Ленинграда, среди которых много таких же вояк, как я… Нет, такого просто не может быть! Тем не менее это происходит. Передо мной со сложенными за спиной руками шагает Андрей Шведов. За ним в таком же положении бреду я. Нас сопровождают четыре бойца во главе с лейтенантом. Вместе мы – чуть не целое отделение. Нам бы всем сейчас на передовую, влиться бы в оборону. Чего бы не отдал я в эти минуты за то, чтобы взять в руки винтовку, пойти туда, на возвышенность, и вместе с другими вступить в бой. Ну почему нам так не повезло? Почему меня не ранила ни одна фашистская пуля? Недаром сказано: пуля дура!
Тут мне приходит в голову мысль – страшная тем, что она одновременно и отвратительна, и правдоподобна. А что, если дезертир этот лейтенант? Что если мы для него удобный предлог для того, чтобы уйти подальше в тыл? Каким же надо быть негодяем, чтобы ради спасения собственной шкуры так опозорить, а то и погубить ни в чем не повинных людей?! Гоню эту мысль прочь. «Нет, нет. Нет у тебя оснований так думать», – говорю я себе. Но ведь у него – у этого лейтенанта – еще меньше оснований думать, что мы с Андреем дезертиры!..
Чем дальше мы шли по шоссе, тем дальше вправо уходили звуки боя. Линия фронта изгибалась на юг, к Пушкину.
В небе над Урицком четко обозначилась граница между закатом и заревом. Отсветы пламени, запаленного здесь людьми, были куда ярче отсветов солнца.
Мы свернули с шоссе и поднялись по отлогой дороге. Она привела нас в сад, обнесенный дачным забором. У края сада, возле дороги, стоял большой сарай. К его задней, обращенной к шоссе стене прижались машины. Одна легковая и две полуторки. В середине сада темнел двухэтажный кирпичный дом.
На крыльце я увидел часового с автоматом. Рядом с ним стоял старшина в фуражке пограничника. Завидев нас, старшина воскликнул:
– Що це за опэрэта, товарищ лейтенант?
– Дезертиров задержал, – по-деловому отвечал тот, – аж от самого Ораниенбаума драпанули.
– Притомились, значит, бедолаги, – усмехнулся старшина. – А сюда-то их зачем приволокли, товарищ лейтенант?
– Как то есть зачем? В особый отдел.
– Не по адресу, – сообщил старшина. – Особый часа три назад как отсюда выехал.
– А куда? – с тревогой в голосе спросил лейтенант.
– Да бис их батьку знае. Хиба ж воны станут старшине Доценке докладывать. Вроде бы к Лиговскому каналу перебазировались. Поближе к первому эшелону штаба дивизии.
– А здесь кто же остался?
– Строевая часть. Начфин майор со своими писарчуками. Взвод охраны штаба здесь. Ну и старшина Доценко за коменданта второго эшелона штаба дивизии. – Последние слова старшина произнес сугубо серьезно.
Лейтенант был явно озадачен.
– Куда же мне их девать? – спросил он упавшим голосом.
– Ведите в особый, куда же еще.
– Так ведь там, у канала, где их теперь найдешь?! Там теперь такая каша – не разберешь, где наши, где немцы… А эти субчики, чего доброго, в перестрелке к противнику перемахнут.
– Этот лейтенант боится идти туда, где стреляют, – злорадно заявил я, чувствуя, что попадаю в цель.
– Молчать, «дизик»! – рявкнул лейтенант. – Слушай, Доценко, – обратился он к старшине, – возьми ты их пока и запри в какой-нибудь комнате. А я переговорю с начальством. Пусть решают, что с ними делать.
– Для хорошего человика чего и не сробишь, – согласился старшина. – Эй вы, вояки, – крикнул он нам, – заходьте до хаты! В сенях у меня отобрали ранец. Потом нас завели в пустую комнату.
В ней не было никакой мебели. Мы с Андреем сели на пол возле стены. Не хотелось ни говорить, ни думать. Я вытянул ноги, гудевшие от усталости. Сил не было даже на то, чтобы стянуть с себя тужурку. Хотелось только одного – спать. Заплетающимся языком я сказал:
– Хорошо, что здесь не особый отдел… Хорошо, что этот трус лейтенант нас туда не повел.
– Чего ж хорошего, – возразил Андрей. – Там-то уж точно допросили бы. А ведь нас если выслушать – сразу все ясно станет. Да и положение на фронте в особом наверняка лучше знают, чем здесь, в тыловом эшелоне штаба дивизии. Значит, поняли бы – не прошли мы в Ораниенбаум, и все тут… Таких, как мы, сегодня должно быть немало. – Андрей говорил, кажется, еще что-то, но я уже больше ничего не слышал.
Во сне я побывал дома. Мама объясняла Андрею, что во время бомбежки лучше всего стоять в дверном проеме капитальной стены. Даже если дом обрушится – стена может уцелеть. И тот, кто стоит в дверном проеме, спасется.
– А как же потом спуститься с голой стены? – с улыбкой спрашивал Андрей.
– Почему же с голой? Ниже на стене что-нибудь обязательно повиснет. Например, бра… Или рояль. Или никелированная кровать. Или, бывает, что куча обломков и битого кирпича доходит до второго этажа, а над ней торчат погнутые балки перекрытий. Наконец, в крайнем случае можно позвать на помощь, – закончила мама свои объяснения…
Потом началась тревога, и я встал в проеме стены… Но стена повалилась на землю. Полетел вниз и я… Все ниже, ниже. И вот ударился головой. Оказывается, я повалился набок, и голова моя стукнулась об пол.
Андрей не спал.
– Ушибся?
– Нет, ничего.
– Вставай. Вызывают.
В дверях стоял старшина Доценко с наганом в руке.
Он привел нас в одну из соседних комнат, где за небольшим конторским столом сидел плотный майор. В комнате было темно. На столе у майора горела коптилка. Она освещала его широкоскулое лицо и интендантские петлицы с двумя шпалами. Возле стола стоял и другой командир. Он был в черном кожаном реглане. На ремне через плечо у него висел маузер в деревянной кобуре. Ни лица, ни петлиц, ни даже фуражки этого командира я разглядеть не мог. В дальнем углу комнаты виднелись очертания еще одного человека – высокого и худого.
– Товарищ майор, по вашему приказанию задержанных доставил, – доложил старшина Доценко.
– Старший сержант первого стрелкового полка девяностой стрелковой дивизии Шведов, – вытянулся Андрей.
– До армии кем был?
– Рабочий я.
– Рабочий?! – переспросил майор. – Странно. Рабочие с передовой не бегут!
– Мы тоже не бежали! – твердо возразил Шведов. – Разрешите спросить, товарищ майор, где карта немецкая, которая при мне была?
– Цела карта, – вмешался командир в кожаном реглане. – Она доставлена в штаб сорок второй армии. Там артиллеристы разберутся что к чему.
– Ну, тогда хорошо, – облегченно вздохнул Андрей. – Однако мне и лично надо доложить…
– Вот лично и доложишь капитану – начальнику разведки дивизии, – сказал майор. – Можете располагаться в соседней комнате, товарищ капитан. Доценко, обеспечь там стол, стул, чернила. – Майор сделал паузу. – А этому табуретку найди. – Майор кивнул в сторону Шведова.
Я отметил, что капитан говорил с Андреем спокойно и обращался к нему на «вы».
Андрей по-уставному повернулся и пошел к двери. Капитан двинулся за ним.
– Товарищ капитан! – крикнул я. – Разрешите и мне с вами. Мы ведь со Шведовым все время вместе были.
– Если надо будет, я вас вызову. – Капитан закрыл за собой дверь.
– Доценко, – сказал майор, – отведи этого чудака обратно. Пусть еще там позагорает.
– Нет, я прошу и со мной разобраться, – выпалил я. – Прикажите и меня допросить или допросите сами, товарищ майор. Мне надоело ходить под подозрением. Я ни в чем не виноват.
В этот момент человек, молча стоявший в углу, выступил вперед и подошел к столу.
– Товарищ майор, – заговорил он просительным тоном, – разрешите мне допросить этого гаврика. Пока там разведотдел пушками да пулеметами противника интересуется, я бы от этого, может быть, кое-что поважнее узнал.
С этими словами говоривший нагнулся к уху майора и стал ему что-то нашептывать. Теперь я увидел и на его гимнастерке интендантские петлицы с «колесиком» и с двумя кубиками.
– Думаешь? – спросил майор, когда лейтенант выпрямился.
– А вы мне разрешите его допросить, вот и увидите.
– Допросить? – удивился майор. – Ты, Будяков, вроде бы не прокурор, не следователь какой-нибудь, а по строевой части…
– Ну и что же? – возразил лейтенант. – Разве вы не знаете, что я назначен дознавателем по подразделениям штаба дивизии.
– Нет, не знал, – признался майор.
Похоже было на то, что майор, так же как и я, впервые слышит слово «дознаватель».
Лейтенант Будяков это подметил и тотчас разъяснил:
– Дознаватели, товарищ майор, назначаются в подразделениях для всех первичных расследований. Не всегда в момент ЧП или чего другого в подразделении прокурор или следователь окажется. Вот как, например, у нас сейчас… Короче, прошу разрешения этого гаврика допросить.
– А как у тебя со строевой запиской, Будяков? – спросил майор. – Ты бы сперва свое дело закончил, а потом уж за чужое брался.
– Докладываю, товарищ майор, строевую записку о количестве людей я закончить не могу. Сведения о потерях из подразделений и частей дивизии поступать перестали… Сами знаете.
– Знаю, – понуро отозвался майор. – Кое-где уже и терять некого.
– А главное, – закончил свою мысль Будяков, – бдительность для меня – дело не чужое. Да и для вас, полагаю, тоже. Особенно в такой обстановке.
– Ладно, – согласился майор. – Забирай этого молокососа к себе и допроси. Только дай ему чего-нибудь поесть… Доценко, обеспечь котелок каши там или щей… И тому тоже снеси, который у капитана… Все. Выполняйте.
– Есть выполнять, – обрадованно сказал Будяков. Он засветил карманный фонарик и дернул меня за рукав.
– Двигай вперед по свету.
Мы поднялись на второй этаж и оказались в просторной комнате, окно которой было завешено черной маскировочной шторой. Будяков зажег от зажигалки коптилку. Он уселся на стул, сдвинул в сторону лежавшие на столе бумаги.
– Бери стул вон там, у стенки, – приказал он мне.
Когда я сел, Будяков с оттенком торжества в голосе произнес:
– Ну, вот что, Данилов, дело твое яснее ясного. Давай не тянуть. Быстренько говори все, как было, и кончен бал.
В комнату вошел старшина Доценко. Он принес мне котелок с горячей кашей и четвертинку хлеба.
– А ложки у вас не найдется? – спросил я, не зная, как приступить к каше.
– Ишь ты, ложку ему еще подавай! Прямо как в ресторане он здесь себя чувствует, – проворчал Будяков. – Может быть, тебе еще салфетку подать?!
Я не отвечал, плотно набив рот хлебом.
Старшина вынул из сапога алюминиевую ложку и протянул мне.
– Напрасно ты, старшина, свою ложку даешь неизвестно кому. А вдруг окажется, что это шпион какой-нибудь? Получится, что ты из одной ложки с врагом кушал? А? – Будяков засмеялся своей шутке.
– А ничего, – спокойно отозвался Доценко. – Я соби враз другую ложку раздобуду. – С этими словами он пошел к двери.
Я принялся, давясь и обжигаясь, уплетать кашу. Было боязно, как бы Будяков не отнял у меня котелок, если каша помешает мне внятно отвечать на его вопросы. Орудуя ложкой, я рассматривал лицо лейтенанта. Было оно худое и длинное. Подбородок выдавался вперед острым клином. Над лбом вились мелким барашком светлые волосы. Лицо как лицо. Обычное, ничем не примечательное.
– Ну что ж, пообедали, а теперь будем работать, – сказал Будяков.
Он начал задавать мне вопросы.
Из моих слов Будяков установил, что мы с Андреем сами, без чьего-либо приказа, отказались от попытки пройти в Стрельну. Самое пристальное его внимание привлек мой разговор с немецким артиллеристом.
– С этого бы и начал, – сказал он мрачно, досадуя теперь о времени, потраченном на другие разговоры. – Дело, выходит, серьезное. Ты, как я и думал, не простой дезертир…
– Я вообще не дезертир.
– Я и говорю, не дезертир ты. Не сто девяносто третья, а пятьдесят восьмая, один «б», то есть изменник Родины.
– Никакой я вам не один «б» и не сто девяносто третья.
– А кто же ты?
– Я доброволец. Защищаю Ленинград…
– Скажите, пожалуйста! Он – защитник Ленинграда! Без него мы Ленинград не защитим! Без трусов и предателей только и можно остановить наши войска на рубеже обороны, а значит – остановить немцев. А пока такие защитнички имеются, мы так и будем драпать да в окружения попадать. А ты говоришь, зря тебя задержали. Нет, парень, зря никого не задерживают. Ну сам скажи, много ли таких случаев, чтобы наши военнослужащие вступали в связь по телефону с немецкими подразделениями? Это же на весь советско-германский фронт, от Белого до Черного моря, единственный факт! Ладно. Давай-ка все это и запишем.
Будяков обмакнул перо в белую чернильницу-непроливайку и стал писать.
– Пишите точно как я говорил.
В комнате горела коптилка. Когда разрывы снарядов слышались близко, Будяков вслушивался.
– Такая война идет, немцы к Ленинграду рвутся, – сказал он во время одного из таких перерывов, – а тут сиди и разбирайся со всякими.
– Зачем же вы тут сидите? – отозвался я. – Шли бы под Урицк. И я бы с вами пошел. Больше было бы пользы для Ленинграда.
– Подлец ты, подлец! – Будяков покачал головой. – Я из-за тебя здесь сижу, и ты же меня этим попрекаешь! Не всем выпало счастье в прямом бою грудью встречать врага. Ведь сколько среди миллионов честных воинов попадается трусов, которые драпают сами и разлагают своим бегством других! Сколько дезертиров, сколько членовредителей, а? И всех их надо выловить, обезвредить.
– Не так уж много трусов и дезертиров.
– Верно. А почему не так много? Потому что на пути таких, как ты, встают такие, как я. Без этого трусов и предателей развелось бы больше. А это опасно для войск. Особенно когда враг у ворот. Вот подумай над этим, подумай!
Я никак не мог понять, что же все-таки получается. Все, что сказал Будяков, абсолютно верно. Дезертиров надо вылавливать и наказывать. Трусов, предателей, диверсантов, шпионов надо ловить и обезвреживать. Кто же с этим не согласен?! Выходит, он, Будяков, глашатай истины, ее представитель. Но почему его истина становится ложью, как только она касается меня лично? А может быть, я действительно преступник – дезертир, предатель Родины – и просто не понимаю этого?
По совести говоря, задержали нас не случайно. Мы и в самом деле направлялись в тыл, несли в плащ-палатке кучу трофейного оружия. Вид у меня был явно странный – красноармейская каска, ранец, гражданская тужурка, гражданский костюм, полуботинки… Конечно, все это вместе наводило на подозрения.
Будяков придвинул ко мне листы протокола.
– Прочтешь и подпись поставишь.
Протокол действительно был написан с моих слов. Никаких обстоятельств Будяков от себя не выдумал. Тем не менее смысл написанного им определялся предвзятым убеждением, что мы с Андреем трусы и дезертиры.
Заканчивался протокол так: «Вопрос. Признаете ли вы, что, имея предписание явиться в часть, вы самовольно, под влиянием старшего сержанта Шведова, повернули назад в тыл, а также и то, что по личной инициативе, без приказа командования, вступили в прямые переговоры с немецким военнослужащим?
Ответ. Признаю, что факт моего возвращения из-под Стрельны в сторону Ленинграда, а также факт моего разговора с немецким телефонистом по полевому телефону имели место в действительности».
– Подписывай, – сказал Будяков.
Он придвинул мне пачку «Беломора». Я закурил от протянутой спички, затянулся… «Ну уж нет! – решил я. – Кто он такой, этот Будяков?! Прокурор-самозванец! Ему отличиться хочется, так пусть идет отличаться на передовую!».
Я решительно встал.
– Все это вранье! Ложь!
– Что вранье?! – Будяков вскочил со стула. – Встать! Отставить курение! Ложь? Где ложь? Ну, скажи!.. Нет, ты скажи! Ткни пальцем, где ложь. Пальцем покажи, я тебе говорю!
В этот момент в комнату вошел капитан в кожаном реглане.
– В чем дело, товарищ Будяков? Отставить шум!
– Товарищ начальник разведотдела, – Будяков вытянулся, но руки его нервно перебирали складки гимнастерки возле ремня, – допросом задержанного в качестве дезертира Данилова установлен факт его изменнических действий. Сначала он признался, а теперь отказывается подписать протокол. А напарник Данилова – Шведов, судя по всему, особо опасный преступник…
– Выдумываете вы все, лейтенант, – раздраженно возразил капитан. – Шведов сообщил много полезных данных о противнике. Штаб армии оценил их как исключительно ценные.
– А может быть, он немцам о нашей армии тоже немало ценных данных сообщил?!
– Что значит «может быть»? На каком основании вы это заявляете?
– А на том основании, товарищ капитан, что этот гаврик Данилов, после того как Шведов ходил в разведку к немцам, по его указанию связался с немецким офицером по телефону. Он сам это подтвердил. Только подписывать не желает.
– И правильно делает, – сказал капитан. – Ерунда это все. Шведов мною из-под охраны освобожден и будет следовать в свою часть или в распоряжение запасного полка фронта, если к себе не доберется. Отпустите и Данилова. Пусть явится к тем, кто его направил в Ораниенбаум, и доложит, что пройти туда не сумел.
При этих словах капитана я буквально подскочил от радости.
– Спасибо, товарищ капитан! Шведов – это прекрасный человек. Это очень правильно, что вы его освободили. И меня, конечно, тоже нечего здесь держать. Да здравствует справедливость! – закричал я. – Разрешите пожать вашу руку.
Я кинулся было к капитану, но он остановил меня суровым окриком:
– Смирно! Вы что, в своем уме, Данилов?! Вы на военной службе находитесь. Что за телячьи нежности вы здесь разводите?!
– Простите, товарищ капитан. Простите меня, пожалуйста, – залепетал я. – Но вы поймите… За что такое… такое страшное… А вы все по справедливости…
Тут ноги мои подогнулись, я повалился на стул. Из глаз у меня в три ручья полились слезы. Я ждал, что сейчас последует новый окрик капитана, но поделать с собой ничего не мог.
Заговорил, однако, Будяков.
– Простите и меня, товарищ капитан. Только вы не имеете права отпускать задержанных при таких показаниях. Их вместе с актом о задержании и протоколом первичного допроса полагается отправить куда следует.
При этих словах Будякова я разом успокоился. Улетучилась проклятая благостность, которая вдруг разлилась во мне и наплыва которой я не выдержал. Я вытер глаза и встал по стойке «смирно».
– Прекратите рассуждать, Будяков, выполняйте приказание, – сказал капитан. – Данилов, идите вниз. Там Шведов вас ждет.
– Какое приказание мне выполнять, товарищ капитан? – спросил Будяков. – Данилова вы отпускаете на свою ответственность. А какие еще приказания? Я не вам подчинен, а майору…
– Ошибаетесь, лейтенант, – возразил капитан. – Подразделения второго эшелона переходят к обороне. Я назначен начальником данного участка обороны. Приказываю вам, лейтенант, взять наряд бойцов и погрузить на машину документы строевой части. После этого немедленно получить у старшины боевое оружие и занять место в обороне.
– Есть занять место в обороне участка, – тихо сказал Будяков.
Капитан направился было к двери. Но в этот момент из сада донеслись пулеметные очереди, послышалась беспорядочная винтовочная стрельба. В доме забегали, закричали. Дверь распахнулась, и в комнату вбежал старшина Доценко.
– Немцы! – крикнул он, обводя помещение ошалелым взглядом. – Товарищ капитан, на высоту прорвались немцы. Атакуют наше расположение!
– Немцы?! – капитан задул коптилку, сорвал с окна бумажную штору и распахнул ставни. Пулеметные очереди и винтовочные выстрелы зазвучали очень явственно.
– В оборону! Все к оружию! Живо все в оборону! – капитан выбежал из комнаты.
Внизу по коридору затопали. Несколько раз прозвучало: «Немцы! Немцы!». Это же слово прокричал истошный женский голос. Прокричал с такой силой и с таким отчаянием, словно фашисты уже ворвались в дом, словно уже протянули руки к женщине.
Будяков дернулся, схватил со стола протокол, смял его, запихал в полевую сумку и вылетел из комнаты.
В кромешной тьме, наткнувшись на стол, запнувшись о стул, я добрался до окна. Небо пылало ярче прежнего. Где-то неподалеку, левее дома, заливался пулемет.
Я спустился по темной лестнице на крыльцо. По освещенному заревом саду между деревьями бегал капитан. Его кожаный реглан отливал бронзой. Капитан указывал, где кому занимать оборону.
Возле крыльца стояли две женщины в военной форме без знаков различия. Одна пожилая, другая совсем юная. У обеих через плечо висели санитарные сумки. Из чьей-то фразы я понял, что пожилая – секретарь, а девушка – машинистка разведотдела.
Майор распоряжался отправкой машины с документами. Под его наблюдением грузили каким-то имуществом одну из полуторок. Здесь же я увидел задержавшего меня лейтенанта.
– Саня! Сюда, быстрей! – это голос Андрея. В тусклом свете зарева узнаю его спину. Он что-то с усилием вытягивает из дверей сарая.
– Андрей! Андрей! – со всех ног кидаюсь к нему.
Рядом с Андреем лежит вытащенная из сарая плащ-палатка. Все наше имущество – винтовки, трофейное оружие, ремни с подсумками – цело.
– Андрей! Вот мы и опять вместе!
– Опять воюем, Саня. Снаряжайся быстро!
На мне снова каска, ремень. Десятизарядку я закинул за плечо. Для рук, чувствую, будет много дела.
Я вижу перед собой прежнего Андрея. Перетянутый ремнем, с винтовкой за плечами, с трофейным пулеметом в руках, он стоит, чуть расставив ноги, на фоне багрового неба.
– Фашисты рядом, Саня.
– Знаю.
– Подтащим этот арсенал на позицию.
Слово «позиция» не очень-то подходит к сложившейся здесь обороне.
Пограничники комендантского взвода лежат цепочкой прямо на траве. Нескольких штабных командиров с пистолетами и вовсе нельзя считать сколько-нибудь серьезной военной силой.
Мы с Андреем отнесли плащ-палатку к большому дереву, возле которого залег начальник разведотдела.
– Капитан-то нестроевой, – шепнул мне Андрей. – И вроде вообще не кадровый.
Андрей подошел к капитану.
– Товарищ капитан, разрешите доложить. Вот трофейные автоматы и ручной пулемет. Запасных магазинов мало. Но патронов хватит для одного хорошего боя.
– Ясно, сержант. Младший лейтенант Корнейко, ко мне.
На правом фланге цепочки пограничников поднялся долговязый человек в плащ-палатке и в каске. Он направился к нам короткими перебежками. Когда он падал на траву, развевающаяся за его плечами плащ-палатка оседала вслед за ним. Казалось, по саду летит огромная летучая мышь.
Корнейко приблизился, и капитан приказал ему раздать три трофейных автомата и запасные рожки к ним.
Андрей снова обратился к капитану:
– …Неплохо бы послать кого-нибудь вниз. Там могут проходить одиночные бойцы, легкораненые. Может, часть какая-нибудь двигается. За дорогой рабочие возятся, броневые колпаки устанавливают. У них есть оружие. Пусть все, что можно, сюда направляют. Фашистов выпускать на шоссе нельзя.
– Дело.
Капитан подозвал майора и объяснил ему задачу.
– И последнее, товарищ капитан.
– Говорите, сержант.
– Разрешите паренька этого, Данилова, – Андрей кивнул в мою сторону, – отправить вместе с майором. Он шустрый и район этот знает. Быстро обегает поле, соберет стройбатовцев.
– Разрешаю. Идите с майором, Данилов.
Мне сразу стало жарко и стыдно, точно мне влепили пощечину. Не надо меня спасать, Андрей. Я здесь останусь.
– Для пользы же тебя посылают, пойми, – начал было Шведов.
Но капитан вмешался:
– Идите один, майор.
– Слушаюсь, – майор исчез в кустах.
– Правильно вы поступили, Данилов, – сказал капитан. – Не трус вы, значит.
– И не дезертир.
– Ну, ладно, ладно, чего не бывает. Разобрались ведь. Шведов подполз ко мне поближе, нащупал мою руку и пожал.
– Извини, друг. Про мамашу твою подумал. Заботливая она у тебя. Одеколон ее вспомнил «для промывания ран». Градусник…
– Понимаю, Андрей. Спасибо. Но мою маму вы себе неверно представляете…
– Ну, сказал же: извини. Понял я это. Давай на всякий случай попрощаемся, друг. Потом некогда будет, – Андрей снова пожал мне руку.
– Главное, Саня, не отчаивайся. На войне всякие неожиданности могут быть. Ты сам в этом убедился. Мы не на необитаемом острове. Мы – участок фронта. Может быть, командующий фронтом генерал Жуков сейчас думает: «Эх, продержался бы Саня Данилов минут двадцать, успел бы я в это время что-нибудь сюда подбросить…».
Зеленая ракета из-под горы прошуршала в небо.
– Как полагаете, сержант, – спросил капитан у Шведова, – удержим оборону?
– Продержимся малость. Немцы ночной бой вести не умеют, избегают его… А тут уж им, видно, приспичило… Штурмовать высоты – тоже не великие они мастера. Обычно в обход норовят… Но и мы тоже не в лучшем виде их тут встречаем. Окопчики не отрыты для бойцов. Все на голом месте. Огневых средств мало…
– Кто же знал, что так получится! Отдам приказ: «Всем умереть, но с места не сходить!».
Капитан уже приподнялся было на локте, чтобы встать, но Андрей тронул его за рукав.
– Извините, товарищ командир. Только приказа «всем умереть» давать не надо бы. Тут бы такие слова найти, чтобы не погасли люди, а загорелись.
– Не мастер я на слова, сержант. Да и времени нет особенные слова подыскивать.
– Времени отмерено мало, – подтвердил Андрей. – Минуты.
– Ладно. Скажу по-простому, как сам чувствую.
Капитан встал во весь рост и громко, так, чтобы слышали все, сказал:
– Сейчас бой будет. Справа и слева от нас обороняются другие подразделения штаба дивизии. Нам надо этот участок удерживать до конца. Фланги наши прикроют. На другую помощь приказано не рассчитывать. Короче – каждому быть за десятерых. А эту землю, – капитан несколько раз указал пальцем в траву, – приказываю эту землю считать Ленинградом.
Последние слова подействовали на меня необыкновенно. Я почувствовал, что сам вместе с землей, к которой приник, тоже Ленинград. Крошечная частица его брони и гранита, его огня и стали.
Атака началась минометным огнем. Потом полезли солдаты… Автоматы. Каски. Пряжки. Галдеж, заглушенный сплошным треском очередей.
Мы открываем огонь. Командиры бьют из пистолетов. Среди них Будяков и задержавший нас лейтенант. Капитан стреляет из своего маузера, насаженного на деревянную кобуру, как на приклад.
Немцы то лежат под самой кромкой высоты, то вскакивают и пытаются бежать вперед, на нас. Струи пуль тогда сгущаются. Одни свищут мимо ушей, другие стукаются в деревья, третьи вбиваются в землю. Их тоже слышно. Кажется, и нет нигде живого, непродырявленного пространства.
А Шведов кричит пограничникам: «Держись, ребята! Бой пока жидкий! Разведочка!».
Я бью хоть и одиночными выстрелами, но не прицельно. Хочется разряжать винтовку все скорее и скорее. Целиться некогда. Понимаю, что это глупо, но ничего не могу с собой поделать. Но вот ударил пулемет с чердака дома. «Ага! Не понравилось!» – кричу я. Пулеметная очередь, точно щеточкой, смахивает с кромки высоты фашистов.
– Ура! – зычным басом закричал младший лейтенант Корнейко. – За Родину!
Во главе своих пограничников он ринулся вперед под гору.
Вслед за ним поднялись и командиры – Будяков, лейтенант и какие-то трое очкастых. Побежал вперед капитан. Побежал и я, держа наперевес винтовку с примкнутым штыком. Мы все кричим «ура!» надрывно, нестройно, но громко.
Гитлеровцы покатились вниз, не приняв бой.
– Назад, назад! На исходный рубеж! – скомандовал капитан.
Мы вернулись на свои позиции. Наши потери – один убитый и трое раненых. Двое сами направились к дому на перевязку, третьего понесли на плащ-палатке. Среди комсостава потерь не было. Все расположились на прежних местах возле деревьев и пней.
Внешне все в нашем саду осталось прежним. Могло показаться, будто ничего и не происходило. Тем не менее произошло многое. Андрей кратко выразил это своим выкриком – «Разведочка!». Немцы провели разведку боем. Противник нащупывал слабое звено в обороне высоты. И он такое звено нащупал. Наша контратака не могла обмануть немцев. Они наверняка разглядели, что здесь обороняется кучка бойцов.
– Эй, хлопец! – кричит мне от сарая старшина Доценко. – Дуй сюда! Я бегу к сараю.
– Тащи вот оружие.
Оказывается, у запасливого старшины есть еще несколько винтовок. Беру все шесть – по три ремня в каждую руку. Раздаю винтовки командирам.
– Алло, друг, дай винтовочку по знакомству.
Кто это зовет меня? В темноте не сразу различишь. Зарево хорошо освещает небо, но слабо – землю. Ага, это лейтенант с косыми баками. Он дружелюбно улыбается. Его круглое лицо вместе с диском фуражки напоминает блин на сковороде.
– Держите, – говорю я. – Стрелять умеете?
– А как же!
– Тогда зачем рамку прицельную подняли! Расстояние будет всего тридцать метров.
Прихлопываю рамку к стволу.
– Патронов нет.
– Принесу.
Ползу к очкастым.
– Стрелять умеете?
– Теоретически.
– Мы – трибунал…
Показываю им, как целиться, как перезаряжать винтовку. Инструктирую я куда лучше, чем действую сам. Ползу к Будякову. Он лежит возле пенька в середине сада. Глядит на меня насупившись. Даже в темноте видно. Молчит.
Не могу удержаться и говорю:
– Не туда смотрите, Будяков. Враг вон там. Не прозевайте. Он огрызнулся:
– Везде враг. И там, и тут.
«Каков фрукт!» – думал я, оставив ему винтовку и отползая.
Я занял свою прежнюю позицию возле пня.
Минометный обстрел усилился. Мина упала невдалеке от меня. Осколки прошли надо мной веером. Тяжелые комья земли стукнули по спине и по затылку. Потемнело в глазах, ослабли руки. Потом отошло. Я услышал стон и увидел безжизненно сникшего капитана. Пока я к нему полз, он зашевелился, перекатился на спину, но в то же мгновение попытался выгнуться, приподняться от земли. Я повернул его обратно на живот. Весь правый бок и спина его кожаного реглана были мокрой рваной тряпкой, облепленной хвоинками и песком.
– Помогите! – крикнул я. – Капитан ранен!
К нам подбежала секретарша с санитарной сумкой.
Но помочь капитану уже было нельзя. Бойцы отнесли его тело к дому.
Совсем мало я знал этого человека. Но он успел внушить мне самое искреннее уважение. «Эх, почему я не заслонил его?! – подумалось мне. – Ну, ранило бы меня… Он меня спас от беды, а я его спасти не сумел… А меня ведь все равно ранит… Или даже убьет. И, может быть, совершенно зря».
Я решил держаться поближе к Андрею. Его-то уж я в случае чего должен прикрыть собою обязательно!
Перед тем как отползти поближе к Шведову, я пошарил по траве. Хотел найти маузер капитана, но не нашел.
Новый минометный налет. И снова потери. Погиб один из трибунальцев. Место убитого заняла машинистка. Ранен в ногу, но остался лежать в строю лейтенант с бакенбардами.
Теперь командует Корнейко. Он увлекает нас в новую контратаку. Но не успеваем мы немного спуститься со склона, как слышен голос Шведова:
– Назад! Пулемет! Пулемет!
– Назад! – кричит и сам Корнейко.
Все понятно: смолк пулемет. Из-за нас он не может стрелять вдоль склона.
Корнейко ранен в живот. Голос у него смертный.
– Принимай команду, Шведов, – говорит он и повторяет, – Шведов пусть командует… старший сержант…
– Есть принять команду! – отвечает Андрей.
– Айда все в дом! Забаррикадируемся, – предлагает Будяков.
– Отставить «все в дом»! – обрывает Андрей. – В доме нас заблокируют и пойдут дальше. Наша задача не себя оборонять, а задержать продвижение противника на участке. Ясно?
– Ясно.
Нас теперь совсем мало. Из командиров в строю один Будяков. Лейтенант, раненный в ногу, не ходил в атаку, отполз к дому. Здесь его перевязали. Он лежит под крыльцом и тихо стонет. Не вернулась со склона девушка-машинистка. Что с ней теперь? Нет и половины взвода пограничников. И все-таки Шведов собирается держаться.
– Слушай мою команду, – тихо, но твердо говорит Андрей.
Раненым и секретарше он приказывает грузиться в полуторку, замаскированную на противоположном склоне. Шофер Рахимбеков получает инструкцию, когда и как ему отъезжать вниз. По команде Шведова три запасные бочки с бензином укладывают на расстоянии одна от другой вдоль упавшего забора. Мы рассредоточиваемся в глубине сада.
Из-под склона вновь летит вверх зеленая ракета. И тотчас на гребень высоты к забору густо лезут гитлеровцы.
Мы не стреляем, ждем сигнала – пулеметной очереди. С пулеметом Андрей.
Вот фашисты поднялись. Рванулись. Явственно слышен хруст поваленного забора под их коваными сапогами…
– Зажигательными по бочкам – огонь! – сам себе командует Андрей.
Огненные запятые, красные, синие, зеленые, желтые, с железным звоном разлетелись во все стороны. Трава, кусты, сухие обломки забора воспламенились мгновенно. Бушующий огненный вал поднялся на пути врага. Ливень маленьких комет обдал пламенем фашистскую ватагу. С дикими воплями покатилась она вниз.
– Вот це так! – кричит Доценко. – Вот це гарно!
Люди-факелы мечутся по саду. Одни бегут назад, в огонь, другие несутся на нас, третьи катаются по земле…
Страшное это зрелище, когда горят люди. Даже когда понимаешь, что это горят фашисты, которые идут тебя убивать.
На флангах усиливается пулеметная стрельба соседей. Немцам не дают обойти участок нашей обороны.
Шведов приказывает прекратить огонь и приготовиться к отражению новой атаки. Мы знаем, она последует, как только перестанет гореть бензин. Обычный огонь – подожженные рейки забора, пылающие кусты, хворост – немцев не задержит.
Теперь наша задача создать видимость оставления рубежа.
Водитель полуторки Рахимбеков начинает нервно сигналить, шумно форсирует обороты двигателя, а затем, продолжая гудеть, съезжает по дороге вниз, к шоссе.
Мы затаились в кустах и за деревьями в глубине сада.
В доме засели четыре пограничника во главе со старшиной Доценко. Но выглядит дом покинутым. Даже дверь на крыльцо оставлена раскрытой.
Немцы смогут войти в сад беспрепятственно. Когда они окажутся на линии дома или приблизятся к нему вплотную, дом оживет. Доценко и его бойцы – Андрей окрестил их «домовыми» – откроют прицельный огонь, забросают фрицев гранатами… Фашисты кинутся к дому. Тогда им в тыл должны ударить мы. А на дальнейшее команда простая: «Живым в плен не сдаваться».
До сих пор мы были крепким орешком. Даже удивительно, что так долго сумели продержаться.
Меня вдруг охватывает странное нетерпение. Скорее бы конец! Ожидание смерти – «вот сейчас, вот-вот сейчас» – трудно выдерживать долго. Наступает момент, когда оно становится невыносимым.
«Ну, вы, фрицы! – кричит во мне внутренний голос. – Давайте уж свою зеленую ракету! Начинайте уж свой картавый ор! Идите сюда, строчите же, строчите!..».
Не встретив сопротивления в начале новой атаки, немцы неожиданно залегли на склоне. Вперед, в сад, двинулась только разведка из шести человек. Видно, мы успели крепко насолить противнику, и он ждал очередного подвоха.
Андрей снова напомнил:
– Не стрелять!
Мы лежали не шевелясь.
Над садом одна за другой зависали осветительные ракеты. Сине-зеленый светильник раскачивался на стебельке дыма, словно гигантский фантастический цветок. Каждый раз наступал короткий голубой день. Затем цветок сникал и падал. Воздух наполнялся едкой гарью.
Послышались гортанные немецкие команды. Шведов приподнялся и вопросительно посмотрел на меня. Я показал, что ничего не понял.
Гитлеровцы поползли вперед небольшими разрозненными группами по всей ширине участка. Но основная масса их оставалась на месте. Такой вариант, насколько я понимал, планом Андрея предусмотрен не был.
Осветительных ракет немцы больше не пускали. Над темной, как вода, травой, покачиваясь, плыли бледно поблескивающие каски.
Когда первые группы фашистов приблизились к дому, «домовые» открыли огонь. Их автоматы ударили из окон. Раскрытая дверь захлопнулась. В ответ фашисты окатили стены струями пуль. Дружно прозвенели стекла окон, глядящих в сад.
– «Не стрелять!» – снова передал по цепи Шведов.
И теперь не стрелять? Как же так? Фашисты уже изрешетили дверь, уже рвутся внутрь. Дом, правда, огрызается. Автоматная очередь отбрасывает вбежавших было на крыльцо немцев. Фашисты лезут в окна первого этажа. Окон – шесть только с одной стороны. А ведь бой идет уже и по ту сторону дома. Пятерым его защитникам не удержаться против взвода автоматчиков. Они ждут помощи, которая им была обещана. Наверняка считают секунды – вот-вот мы ударим в тыл фашистам, беснующимся вокруг дома и спокойно подставляющим нам спины.
Но Шведов снова и снова приказывает: «Не стрелять! Не стрелять!» Я делаю ему знаки. Он отмахивается. Грозит мне кулаком. Неужели он решил пожертвовать «домовыми»? Он хочет выиграть время, хочет нанести атакующим как можно больший урон. Их основные силы ведь еще не вступили в бой. Разумом я все это понимаю. Но все равно невозможно же безучастно наблюдать, как истребляют наших товарищей.
Фашисты уже влезли в дом. Вспышки автоматных очередей заметались в оконных проемах. Доносится глухой треск гранат, рвущихся в здании… Бой перекинулся на второй этаж и мечется там по комнатам. Вдруг разом в доме стало тихо и темно. Так тихо и темно, точно он пуст. И тогда на крышу через слуховое окно вылез человек. Он в изодранном обмундировании, без фуражки, без автомата. Я узнаю старшину Доценко. Он растерянно оглядывается. Потом вынимает из кармана гранату и спокойно, будто отмахиваясь от назойливых мух, швыряет ее в окошко, через которое только что вылез. Он распрямляется и зло грозит кулаком. Нет, не в сторону противника, а туда, в сторону противоположного склона высоты.
– Продали, гады! – кричит он. – Прикрылись нашими жизнями и драпанули!
«Да нет же, мы здесь, мы здесь», – шепчут мои губы.
Один из фашистов попятился на несколько шагов от дома и поднял автомат. Это уже не бой, это расстрел безоружного.
Я не выдерживаю – вскидываю винтовку, прицеливаюсь в палача. Андрей навалился на меня медведем… подмял, схватил за руки.
– Не сметь! Отставить!
Короткая очередь.
Когда я поднимаю глаза, на крыше уже никого нет.
Красноречивый предсмертный жест старшины Доценко – кулак, показанный вдогонку удравшим, как он решил, товарищам, – оказался его последней боевой заслугой. Залегшие вокруг склона фашисты зашевелились. Спокойно, будто после тылового привала, поднимались они с земли во весь рост, отряхивали мундиры, поправляли снаряжение. Некоторые снимали каски и вытирали платками головы. Потом, повинуясь какой-то негромкой команде, немцы устало, нестройной толпой, зашагали к дому.
Солдаты, овладевшие домом, расселись на ступеньках крыльца. Замигали зажигалки. Какой-то высокий фриц заиграл на губной гармошке бодрый марш.
Я повернулся в сторону Андрея, чтобы показать ему, что все теперь понимаю, что оценил его выдержку… Но Шведова рядом со мной не было. Он отполз за кустами вправо и вперед, чтобы оказаться в тылу у немцев, шагавших по саду.
Фашистов было не менее полусотни, не считая тех, что торчали возле дома. Нас было не больше двенадцати человек. Но при сложившихся обстоятельствах мы могли отомстить за смерть товарищей и дорого продать свою жизнь.
Я не ошибся. Пулемет Андрея начал строчить справа от нас, позади гитлеровцев. Сразу же ожила и вся наша позиция. Фашисты заметались. Раздались крики, команды, стоны. Солдат с губной гармошкой не сразу сообразил, что произошло, и продолжал играть.
Гитлеровцы попадали в траву.
Все вокруг заполнилось уже знакомым пересвистом пуль.
Андрей снова возле нас. Его команды, бодрые и четкие, отгоняют мысль, что мы – горстка обреченных на гибель в этом неравном бою.
– Бей, бей того, кто поближе! – кричит он. – Дальние стрелять в темноте не будут, своих перебьют!.. Бей лежачих! Подымай гранатами! Поднявшихся коси! В каски бей! Вблизи рикошета не будет!..
Он явно в своей стихии. В голосе Андрея и азарт и лихость.
Благодаря неожиданности нашей атаки немцы понесли потери, не сразу сориентировались в расположении противника и в его численности. Сказалась их непривычка к ночному бою. Вскоре, однако, они пришли в себя. Можно было заметить, как ползком вновь стягиваются небольшие группы. Потом эти группы стали расползаться, стараясь охватить нас полукольцом.
А нас становится все меньше. Плотность нашего огня слабеет. Немцы настойчивей и гуще продвигаются вперед. Мы подходим ближе друг к другу. Сколько нас теперь? Совсем мало. Если бы фашисты пошли в атаку, смяли бы в миг. Темнота и боязнь очередного подвоха заставляют их действовать осторожно.
Передо мной метрах в десяти, чуть правее, ползут несколько фрицев. Надо их остановить, не то проползут дальше и окажутся у нас в тылу. У меня в карманах тужурки по лимонке. Швыряю гранату в центр вражеской группы. Крики, автоматные очереди. Ствол дерева прикрывает меня от осколков. Я снова слышу набегающий топот.
Фашисты бегут на меня в рост. Я выскакиваю из-за ствола. Швырнуть лимонку и тотчас назад, за ствол!..
Граната еще не успевает упасть, как я спохватываюсь: не выдернул кольца! Немцы этого не знают и кидаются наземь. Подхватываю правой рукой десятизарядку. Я должен перебить или хотя бы отогнать этих фрицев. Я должен подобрать свою гранату и кинуть ее так, как надо!
Ничего этого сделать я не успеваю. Страшной силы удар раскаленным прутом в грудь, под самую шею, прожигает меня насквозь и валит на спину. Как сквозь сон слышу я короткие очереди пулемета.
Переворачиваюсь на живот. Подымаюсь, перебирая руками по стволу дерева. Зачем? Хочу жить. Мне кажется, пока я буду стоять, я не умру. Стоя не умирают. Но стоять я не могу. Ноги сами идут по кругу. Я хочу, мне очень надо сказать – «мама»… Это короткое слово выливается у меня изо рта теплой соленой струйкой. Я подставляю ладони и ловлю в них это маленькое теплое слово, но тут же расплескиваю его и падаю лицом вниз. Я не знаю, что я теперь говорю, но чувствую, что какие-то горячие слова текут и текут у меня изо рта… Много слов. Они душат меня, я не могу дышать…
Кто-то переворачивает меня на спину, приподнимает. Удушье сразу отхлынуло. Я делаю вдох и открываю глаза. Будяков подтягивает меня к дереву и прислоняет спиной к стволу. Я пытаюсь глазами поблагодарить его, хлопаю веками. Он, видимо, понял меня.
– Ладно, ладно, не болтай!.. И не вались, не то опять захлебнешься.
Будяков ложится возле меня и стреляет, стреляет…
Я сижу спиной к дереву и с открытыми глазами вижу удивительный сон.
Я вижу малиновое небо над Ленинградом. На фоне зарева над гребнем высоты со стороны шоссе вырастают силуэты людей в кепках и ватниках, с винтовками в руках. Я их узнаю – это рабочие ребята, устанавливавшие внизу за дорогой броневые колпаки.
Они с ходу бегут в атаку, громко кричат.
Мне чудится натужный вой мотора на дороге и знакомые настойчивые сигналы… Вот оно что – это возвратилась машина Рахимбекова. Обогнув сарай, полуторка поднимается в сад. Из ее кузова выпрыгивают красноармейцы, на землю спускают какие-то большие и тяжелые предметы. Может быть, минометы?
Бой за моей спиной становится все глуше. Кто-то трогает меня за плечо, тихонько поворачивает, будит… Вокруг стало светло – ярким факелом горит полуторка.
Я вижу возле своего лица лицо Андрея.
– Саня, – говорит он. – Саня, очнись…
На глазах у Андрея слезы. Разве может такое быть? Значит, я все еще не проснулся. До чего же нелепый сон!
– Надо держаться, Саня! Надо держаться, – говорит Андрей. – Приказа умирать не было!
Движением век я отвечаю ему: «Понял! Я понял, Андрей… Я постараюсь…»
Подходят два паренька в кепках, в ватниках с повязками санитаров. Меня кладут на носилки. Сейчас унесут. Я сжимаю как могу руку Андрея и спрашиваю его глазами: «А ты теперь куда, Андрей?»
Он понимает мой вопрос.
– Туда, Саня, туда, – Шведов показывает рукой в сторону удаляющегося боя.
* * *
Много с той поры прошло времени. Тогда, в сорок первом, врачи вернули меня в строй. Чего только не пришлось увидеть и пережить за долгие четыре года войны! Мой первый фронтовой день вроде бы померк в памяти. Но вот, благодаря одной неожиданной встрече, этот далекий-далекий день вдруг ожил перед моими глазами. И не только перед глазами. Я как бы заново пережил его.
А встреча произошла так.
Я еду на дачу. Пятница. Электричка переполнена, несмотря на пасмурный день. Вагон забит молодежью, в основном туристами. Кругом рюкзаки, тюки с палатками. Бренчат гитары, гремят транзисторы, стучат костяшки домино.
На сиденьях, возле которых я стою, юноши и девушки играют в карты. Выкрики, хохот…
Двое парней, сидящих по краям, в игре не участвуют. Свое присутствие они утверждают пением. Тянут под гитару популярную песню. Я давно обратил внимание на то, что ее унылый мотив плохо вяжется с текстом, претендующим на героику.
«А мы ребята, а мы ребята семидесятой широты…» – монотонно повторяют певцы.
Потом оба паренька встают и идут в тамбур курить. Один из них «бронирует» свое место рюкзаком. Другой обращается ко мне: «Отдохните пока, папаша».
Я не сажусь и вдруг обращаю внимание на пассажира у окна. До этой минуты его лицо было заслонено от меня парнем с гитарой.
Седой ежик волос. Резкий профиль. Что-то давно знакомое все явственней проступает сквозь черты его лица. Не могу вспомнить, где и когда я встречал этого человека. Одно знаю твердо – очень давно. В молодости. А в молодости для нас с ним вернее всего означает – на войне.
Надо увидеть его глаза. Я протискиваюсь чуть вперед, к спинке противоположной скамейки. Человек у окна поворачивается в мою сторону. Он скользит по мне равнодушным взглядом. Зато я теперь его узнал. Ну, конечно, это он – лихой моряк Павел Кратов!
За тридцать с лишним лет Кратов сильно изменился. Округлились могучие плечи, размякли резкие, угловатые черты. Даже нос вроде бы чуть-чуть раздался. Но брови все такие же черные.
И глаза все те же – пристальные, суровые…
Да, это он. Если бы у меня оставалось хоть малейшее сомнение в этом, оно бы тотчас рассеялось, как только я приметил характерную деталь его одежды. Вырез светло-розовой летней рубахи заполняли полосы морской тельняшки… Он, он! Пашка Кратов, лихой моряк, «полосатая душа», как обозвал его в тот далекий день на развилке пожилой шофер.
Я уже открыл было рот, чтобы окликнуть Кратова, но удержался. Как начать объясняться через головы людей? Кто его знает, какие скажутся слова. К тому же говорю я плохо. Сказывается то первое мое ранение. Больше хрипа, чем голоса. Чего доброго, молодые люди подумают, что пьяный расчувствовался, смеяться начнут.
Я решил дождаться, когда Кратов будет выходить. Поезд не идет дальше Зеленогорска. В крайнем случае, проеду свое Комарово, потом вернусь.
Кратов вышел на несколько остановок раньше моей станции, в Дибунах. Я последовал за ним. Передо мной в толпе шагал человек в кургузом гражданском пиджаке, в мешковатых брюках, в сдвинутой на затылок шляпе в дырочках.
Кратов направился мимо стеклянного павильона, перед которым на улице были расставлены разноцветные столики и стулья.
– Простите, ваша фамилия Кратов? – прохрипел я. Он остановился, с недоумением оглядел меня.
– Ну, Кратов.
– А зовут вас Павел?
– Покуда так называли… Откуда меня знаете?
– А вы не узнаете меня?
– Что-то не припоминаю.
– Данилов я. Саня.
– Не знаю такого.
– А помните сорок первый год, шестнадцатое сентября? Вы со старшим сержантом Шведовым в Ораниенбаум добирались.
– В Рамбов, что ли?
– Совершенно верно. В Рамбов… К вам тогда переводчик присоединился. Возле Кировского завода…
– Погоди, погоди… Это дурашливый такой?
– Ну, вот вы меня и вспомнили, – обрадовался я. – Это я самый и есть, Данилов Александр.
– Да брось ты! – лицо Кратова осветилось улыбкой. – Жив, значит! Здоров! Молодец!
Кратов протянул мне руку, а левой сильно ударил меня по плечу.
– А хрипишь-то с чего?
– Да вот, – я расстегнул ворот рубашки, – в тот же день, вернее, уже ночью заглотнул пулю. Едва отходили меня.
– Ишь ты. А потом еще воевал?
– Воевал. До самого конца.
– А сейчас кем работаешь?
– Профессором. Историк я.
– А! – протянул Кратов. – А войну в каком звании кончил?
– Капитан.
– Ишь ты. И наград небось нахватал?
– Есть кое-что.
– Подумать! Вот чудеса! А я так старшиной всю войну и прошел. Так, так, переводчик. А старшего сержанта того – Шведова – не встречаешь?
Я рассказал Кратову о своих попытках разыскать Андрея. О том, что отчаявшись найти его в живых, положил в его память большую охапку цветов возле обелиска, что установлен теперь у дороги в Стрельну.
– Жаль, если погиб, – вздохнул Кратов. – На такого, как он, и морскую форму вполне можно было надеть.
Было ясно, что Павел Кратов внутренне мало изменился. Мне захотелось подробнее узнать, как складывалась его военная судьба после того дня и как жил он после войны.
Мы стояли возле буфета, и я предложил:
– Может быть, выпьем по рюмке ради такой встречи. Посидим, поговорим…
– Это можно. Помянем кого следует. …А помнишь, переводчик, как ты тогда нам со Шведовым одеколон поставил?.. Да, надо, надо посидеть… Порассказать есть о чем… Только в другой раз… Сегодня мне нельзя. Нюрка не любит, когда от меня вином пахнет.
– Нюрка? – У меня перехватило дыхание. – Какая Нюрка?
– Внучка. Нюркой мы ее назвали… Игрушки ей тут кое-какие везу… Четыре годика уже… Ох и боевая девка! Красивая! Глазищи во какие. Черные. А головка беленькая… Любовь у нас с ней невозможная. Лучше деда Паши никого для нее нет. Даже не пойму, чего это она во мне такого хорошего нашла… В общем, сегодня не могу я. А с тобой, переводчик, мы обязательно встретимся. Надо вспомнить молодость. Записывай мои координаты.