Неизвестная «Черная книга»

Альтман Илья

Спасение

 

 

Девятнадцать месяцев в гробу

Рассказ акушерки Софьи Борисовны Айзенштейн-Долгушевой

Софья Борисовна – маленькая, подвижная и слишком оживленная для своего возраста. Трудно поверить, что Софье Борисовне пятьдесят пять лет. Но еще труднее поверить, что эта энергичная, полная жизни старушка прожила девятнадцать месяцев в горбу, заживо похороненная… А между тем это именно так и случилось. Только таким образом мог спасти ей жизнь ее муж Григорий Долгушев.

Софья Борисовна Айзенштейн, еврейка по национальности, а по профессии акушерка, вышла вторично замуж за Григория Долгушева. От первого мужа, еврея, у нее было трое детей: два сына и одна дочь. С Долгушевым у нее детей не было, и дети Софьи Борисовны от первого мужа стали его детьми.

Жили они неплохо и материально. Софья Борисовна славилась как хорошая акушерка, и у нее и минуты не было свободной, ее, что называется, рвали на куски, говорили, что у нее «золотые руки». Муж ее работал много лет в колбасной мастерской, а затем на ЮЗЖД. Дети подросли, стали инженерами и весь заработок приносили домой. Так бы семье Долгушевых-Айзенштейн жить и поживать в довольствии и в мире, жить полной, счастливой жизнью. Но тут вспыхнула война с Гитлером, и вся жизнь этой семьи, как тысяч и тысяч других семей, сразу рушится. Дети эвакуируются вглубь страны, а Софья Борисовна осталась в Киеве. Куда ей, старушке, ехать? Не все ли равно, где помирать – рассуждает она. Тут почти весь город знает ее и ее мужа… Кто же ее тронет? За что?

Но случилось так, что в первые же дни вступления немцев в Киев к ней пришли с визитом… Дверь была заперта. Немцы сорвали замок, забрали все, что им пришлось по вкусу, и ушли. Долгушевы поняли, что дело плохо, и стали придумывать разные средства, чтобы спасти жизнь Софье Борисовне.

Когда в городе появились объявления, чтобы все евреи пошли на Лукьяновку, Софья Борисовна решила пойти туда. «Что будет со всеми евреями, то будет и со мной», – думала она. Но муж категорически воспротивился этому. «Пока я жив, и ты жить будешь», – заявил он жене. Он подыскал для жены чердак, а для вида стал готовить ее будто бы на Лукьяновку. Она оделась, взяла с собой вещи и питание на пять дней согласно приказу, попрощалась с соседями и оставила квартиру, где прожила десятки лет.

Муж пошел с ней до Львовской, а затем, оглянувшись, повел ее на чердак в дом № 2 по Львовской улице. Но долго оставаться там нельзя было. Вскоре ей пришлось перейти в другую квартиру, затем в третью. Одно время ей пришлось жить запакованной в матрац, но и матрацная могила оказалась ненадежной. За укрывательство евреев стали расстреливать, и хозяева предложили ей уйти. Тогда муж перевел жену в «собственную квартиру», которую готовил для нее в течение нескольких недель в глубине заднего двора по ул. Бульварно-Кудрявской недалеко от своей квартиры, чтобы можно было наведываться сюда почаще, он облюбовал потайной уголок и выстроил здесь нечто вроде блиндажа. Он поместил туда вещи, скамеечку и сухари. Жену он переодел в нищенку, и она пошла на собственные похороны в могилу. Муж шел впереди, а жена следовала за ним на некотором расстоянии. Он шел закоулками, чтобы не встретиться случайно со своими знакомыми. Когда они пришли к назначенному месту, было уже темно. Они оглянулись. Кругом ни живой души. Муж торопливо попрощался с женой, опустил ее в блиндаж и замуровал ее. Он оставил только узкую щель, которая плотно закрывалась кирпичом, для подачи пищи. Приходил муж туда в сопровождении собачки. Чепа живет и сейчас в доме Долгушевых. В сопровождении Чепы он приходил сюда. Чепа была его единственным другом, с которым он мог делиться мыслями вслух об ужасной тайне. Чепа была единственной свидетельницей его ужасных тревог и волнений, когда надо было отправляться к жене, но Чепа была и помощницей его в этом рискованном предприятии. Долгушев разговаривал с Чепой, зная, что его слушает жена. Делясь с Чепой мыслями на несколько зашифрованном языке, он передавал свои мысли и надежды жене и этим придавал ей бодрость и мужество, которые были необходимы, чтобы выдержать эту пытку – быть заживо похороненной. Долгушева много раз просила мужа дать ей яд. Муж, конечно, и слушать не хотел об этом. Он утешал и увещевал ее, приближая сроки освобождения, и таким образом поддерживал в ней луч надежды, без чего жизнь в таких условиях была бы невозможна.

Но вот настал долгожданный момент: Красная Армия вступила в Киев 6 ноября. Долгушев подошел к жене и на привычном зашифрованном языке крикнул ей: «Соня, пришло наше солнце! Киев свободен!» Но Соня не поверила… Уже который раз муж обнадеживал ее, а потом оказывалось, что свободы все нет. Но вот муж начинает ломать блиндаж. От сильного света у Долгушевой глаза словно слепнут. Она ничего не видит, а двинуться с места не хочет: страх продолжает ее сковывать. А может быть, у нее мысли помешались от радости? Вернее всего такое предположение: у нее отнялись ноги (как потом и оказалось). Она это чувствовала, но не знала еще. Когда она после долгих уговоров решилась подняться с места, оказалось, что она не в состоянии стать на ноги. Ее внесли в квартиру на руках, а потом она долгое время ходила на костылях, пока не выздоровела.

Долгое время ее продолжал преследовать страх. Успокоилась она только тогда, когда переехала на новую квартиру. Тогда муж поехал за детьми, привез их в Киев, и семья Айзенштейн-Долгушевых опять зажила счастливой жизнью. Но когда Софья Борисовна вспоминает о замогильной жизни, у нее из глаз невольно льются слезы и руки дрожат, как в первый день ее освобождения.

 

Спасение еврейской семьи в Ново-Златопольском районе Запорожской области

Рассказ Лии Цвилинг

Семья Цвилинг – одна из очень немногих, которые уцелели в Ново-Златопольском еврейском районе. Мы прошли много еврейских сел, вернее, мест, где находились еврейские села, и всюду были свидетелями одной и той же картины. Дома сожжены – торчат одни трубы, виноградники растоптаны, на полях растет бурьян. В двух-трех километрах от пожарища видна длинная и глубокая яма, она напоминает противотанковый ров. Здесь похоронены все жители села от глубоких старцев до грудных детей. Лишь редким удалось спастись, и среди них Лия Цвилинг, жительница села Фрилинг, с тремя ее детьми.

6 февраля 1942 года она вместе со своими детьми должна была явиться на «пункт сбора», захватив с собой лопату и узелок с ценностями, – так гласил приказ коменданта.

5 февраля в цвилинговский двор въехала огромная арба, груженная овощами, а через несколько секунд в дом вошел старый крестьянин из села Пришиб Никифор Череденько.

До женитьбы Моисей Цвилинг – муж Лии – жил в Пришибе. Дом, в котором он родился и вырос, стоял рядом с домом Никифора Череденько. Семья Цвилинга-отца была связана многолетней дружбой с семьей Никифора Череденько. Крепкой дружбой были связаны с малых лет и их сыновья – Моисей Цвилинг и Семен Череденько.

Не прекратилась эта дружба и в последующие годы – вплоть до войны, когда Моисей Цвилинг и Семен Череденько пошли на фронт защищать Родину.

От Пришиба до Фрилинга – сорок пять километров. Чтобы попасть к вечеру в еврейское село, Никифор Череденько выехал на рассвете. Много раз его останавливали немецкие патрули, тогда он предъявлял удостоверение в том, что он, Череденько, везет в город овощи…

– Собирайся к нам в гости, – без лишних слов обратился старый крестьянин к Лие. – И не тяни, прошу тебя, через полчаса надо уехать!

Обессиленная горем Лия вряд ли что-нибудь соображала. Она начала было говорить о несчастье, которое ее ждет. Но тут выяснилось, что старый Череденько все это хорошо знает, – эта беда и привела его к ней в дом.

– Меня и детей, – рассказывает она мне сейчас, – Никифор завалил капустой. Всю ночь мы тряслись по ухабам, тянулись по заснеженной степи, хотя, по правде сказать, я не видела ни снега, ни земли, ни неба, – ничего, дышать мне было трудно, кругом тьма и духота. Ехали мы долго, и как ни была я потрясена, – все же успела подумать, что вряд ли мое бегство изменит мою судьбу. Никифор сказал, что мы едем в Пришиб. В Пришибе я была несколько раз и знала, что это огромное село, раз в пять больше нашего Фрилинга. Можно ли спрятаться в таком селе, да и вообще, можно ли уцелеть там, где находятся немцы? Но человек всегда надеется; смутная надежда искрилась и в моей душе…

Надежда не обманула Цвилинг. Похищение семьи было тщательно продумано Никифором Череденько и не только им одним. Бесчинства немцев глубоко задели многих крестьян Пришиба, и они твердо решили спасти знакомую семью. Был выработан подробный план спасения; кто-то достал паспорт на имя гражданки Мелитополя – Марии Чернышевой, кто-то пустил по селу слух, что к Череденько должна приехать дальняя его родственница. Все село – несколько сот человек! – знало, что настоящая фамилия Чернышевой – Цвилинг, и все село хранило эту тайну.

На следующий день комендант Фрилинга обнаружил бегство семьи. Лию и ее детей искали в близлежащих селах, по всей области были разосланы бумаги, и не раз, обходя село, комендант Пришиба заглядывал в дом Череденько, допрашивал Никифора, его жену, детей, соседей и соседок. Но каждый раз все, как один, уверяли, что лично знают Марию Чернышеву и ее детей. Женщина осталась в Пришибе, она и ее дети были спасены. […]

 

Не считайте меня чужой

Письмо Ольги Супрун из Золотоноши родным мужа, Бориса Юдковского

Добрый день, Юдковские!

Получила я Ваше письмо, за которое очень благодарю, за то, что Вы ответили. Пишу я Вам письмо, получите хотя и не с радостью, но ничего не поделаешь – такие случаи трудно вспоминать.

Я выехала с детьми вместе с Краинскими, но я осталась в г. Гадяч, где мне Боря сказал, чтобы я его ожидала, дальше без него не разрешил ехать.

Это было 25 августа 1941 года. 30 августа заехал Срулик ко мне, и Боря передал, что «на днях я приеду», но после этого я ждала и не могла дождаться. Через несколько дней я узнала, что мы уже окружены. Мне уже некуда было ехать, я вернулась домой. Когда я приехала, на другой день пришел Боря. Когда они выехали из Золотоноши, попали в окружение и попали в плен. Его мучили голодом, избили, и он постарался убежать. Пришел домой, но дома жить нельзя было, приходилось ему жить в лесу. Я к нему ходила, носила еду, но долго там сидеть нельзя было, потому что уже начиналась зима. Он решил прийти домой. Придя домой, пожил месяц в хате, не выходя и ничего не зная, кроме того что я ему рассказывала – о том, что в городе уже все [евреи] отмечены и за ними следят. Нелегко было жить, каждый день расстреливали по несколько человек, заставляли копать для себя ямы. Боря все это переживал, знал, что и ему это все суждено, только просил сберечь детей, но сберечь я не смогла. И пришел тот день, 22 ноября 1941 года. В субботу утром вся полиция стала на охране города, и начали собирать всех. Нас взяли, заперли в военкомате. В воскресенье утром вывели всех за город и начали расстреливать, но после этого я не могу знать, что было – меня оттуда забрали, потому что я была не той нации и без чувств. Остались там Боря, Ися, Женя, Гинда со своими детьми, Срулик и все остальные – больше двух тысяч людей, так что кто там был – не знаю, так как это было не в радость рассматривать, и мне было, что думать и куда смотреть. До сих пор не могу прийти в чувство. Вы просите, чтобы я написала, где я была и что делала все это время. Но мне не до работы, два года с половиной я все время болею, доходило до того, что я просила, чтобы меня расстреляли, и сейчас я не могу жить в Золотоноше – как только я приезжаю в Золотоношу, то приходят все воспоминания, и мне трудно переживать. Хата цела, но я ей не рада. Краинских хата цела, хаты все целы, лишь которые были старые, то разобрали на дрова, а все государственные здания немец сжег, так что в городе глухо и грустно, и мне вообще не с кем встречаться и некому что-нибудь рассказать и расспросить про что-нибудь, потому что при немце все на меня смотрели зверем, издевались надо мной. Но когда кто-нибудь вернется обратно, будет мне помощь, то мы им отомстим, постараемся отплатить все назад. Уже некоторые возвращаются на место жительства, о ком Вы пишете, чтобы я узнала: цела ли хата и живет ли Боярский, так что я не знаю, про кого [именно], но если Манина [хата], то цела.

А те, кто был в глаза хороший, то при немце они изменились, и сейчас их легко попросить.

Туся и Фрида, желаю вам счастья и радости в жизни, не знать того, что я узнала, ибо у меня паразиты забрали всю жизнь, чтобы они дождались увидеть все на своих детях, а после детей – на себе. Гитю Боря встречал, когда ехал домой из плена. Она шла на Лубны и дальше хотела пробраться через фронт, но она уже была раздета, избита, измучена. Шла голая и босая, но уже было холодно, обратно возвращаться не было куда и не было чего. Они с Борей разошлись, и больше про нее ничего неизвестно, так что, наверное, погибла. У нее была цель – пробраться в Баку, но так как не было известно, где она, [а] такие ужасы, как тут, [везде] происходили, то трудно [ей] было выжить.

Хотелось Вам от Иси получить [письмо], но он уже никому не напишет, проклятый немец забрал его душу, не дал ему, несчастному, жить на свете.

Написала я Вам, но для Вас это не радость. Мне писать также было нерадостно, но ничего не сделаешь. Пережила я за них немало и в дальнейшем постараюсь не забывать, больше уже ничего не нужно.

Напишите, как у Вас жизнь проходит, немец бомбил или нет, про Гришу Рахковского я ничего не знаю.

В Золотоноше были расстреляны больше двух тысяч евреев, а всего двенадцать тысяч семьсот человек. Некоторых уже откопали и похоронили в парке в братских могилах, но их узнать нельзя было. Писала бы дальше, но ничего не вижу, и голова не выдерживает. Но мне кажется, что никто не поверит.

Хожу их навещать, но они мне ничего не отвечают, спят себе спокойным сном.

Читайте и не волнуйтесь, я возле них пережила за всех. У меня забрали все, нет уже во что и переодеться. Итак, кончаю писать. В Золотоноше была недавно и после приезда лежу больная, не выхожу никуда. Если переживу, то будет хорошо. Но, кажется, они меня дождутся скоро.

Привет вам всем от меня.

Не считайте меня совсем чужой и ненужной, какой я раньше вам казалась. Это все не из-за меня получилось, не была бы я, то была бы другая, но, кажется, Боре и Исе неплохо было жить, не хуже, чем другим. Что я за них сейчас переношу, но я ни с чем не считаюсь.

 

Давид и Надя

Письма Надежды Терещенко из Кировограда майору А. А. Розену

[Уважаемый Илья Григорьевич!]

Я посылаю Вам письмо украинской девушки Нади Терещенко о том, как она спасла жизнь в дни немецкой оккупации на Украине моему брату – Давиду Розенфельду. [Письмо разоблачает гитлеровскую антисемитскую пропаганду, и, я думаю, оно представит для вас некоторый интерес.]

До войны брат был инженером одной авиационной части. С июля 1941 года я потерял его след, а в марте 1944 года это письмо, полученное мною из Кировограда от незнакомой девушки, узнавшей мой адрес, помогло мне напасть на его след.

Несколько дней назад я получил от нее второе письмо, в котором она сообщает о гибели брата на фронте. Прилагаю отрывок из второго письма, [которое блестяще характеризует советскую патриотку.]

Надя Терещенко работает старшим зоотехником Кировоградского райземотдела. [Сейчас наркомзем Украины послал ее на трехмесячную практику в Узбекистан.

Вот и все Илья Григорьевич! Я журналист, работаю в газете «Фронтовая правда», в том же коллективе, где трудятся тт. Изаков, Исбах, Матусовский.]

Привет.

Письмо первое

…Коротко расскажу Вам, Абрам Анатольевич, о Вашем брате, потому что за один раз все не напишешь. Давид был в 1941 году в лагере в Кировограде. Из лагеря его выпустили немцы только потому, что он был мало похож на еврея. Дошел он до села Б. Мамайка и дальше идти не мог: у него была дизентерия и вообще сильно он ослабел. В Б. Мамайке встретился он со своим знакомым товарищем, а с этим товарищем была знакома и я. Однажды приходит его товарищ на ферму «Заготскот», которой я ведала, и просит: «Нельзя ли устроить на работу одного товарища?»

Пришедший предупредил меня, что надо относиться к нему осторожнее, заботливее, потому что он еврей.

Я приняла его на должность скотника. Впоследствии достала ему документ на имя Данила Антоновича Руденко. Позже перевела его счетоводом в контору. В 1942 году я пошла на выпас вместе со скотом. Вместе со мной пошел и Давид.

Так он работал все время на ферме. С 10 декабря 1943 года по 11 января 1944 года я его прятала в степи от облавы на мужчин, которую производили немцы перед их изгнанием из Кировограда. Ходить можно было только от шести утра до семи вечера. А я ходила в степь после семи вечера или с трех до шести утра и носила ему пищу и воду.

Это надо было делать так, чтобы в степи каждый день поправлять маскировку ямы, где он находился. Маскировалась и сама, когда носила пищу, укрывалась белым одеялом, брала с собой еще мешок снегу, чтобы разбрасывать его у ямы, которая находилась в бурьяне, в таком месте, что лучший разведчик, находясь бы здесь, не видел бы места, где прятался брат.

Вокруг ямы аккуратно насаживала полынь, снег выравнивала. Проход был в сторону и закрывался сверху полынью.

Самое страшное пережили.

С самого начала знакомства с Давидом в нашей семье, кроме меня, никто не знал, что он еврей. У меня есть очень хороший брат. Вам когда-нибудь расскажет про него Давид. Он кандидат партии, невоеннообязанный. Когда в тридцать девятом наши войска вошли в Западную Украину, ЦК ВЛКСМ послал его туда на работу. Работал он в Дрогобыче директором райпромкомбината. Я ему верю, его тоже прятала от немцев. Дважды приходили за ним команды СД, и мы давали адреса на другой район. И все-таки я не могла сказать брату, что Давид – еврей, чтобы он случайно не проговорился.

Когда нас освободили от немецких оккупантов, Давид сразу пошел на фронт…

Я прошу Вас не сообщать об этом матери и сестре. Он все время волновался, думая о матери. Подробно об этом не пишу, может быть, когда-нибудь встретимся – расскажу. А теперь лучше не вспоминать прошлое.

Прошу Вас, не пересылайте этого письма матери, я ей напишу другое. Она и так, очевидно, много пережила. Давида считаю своим родным, близким человеком и уверена, что он так считает и меня. Нас соединило большое горе. Пока нас не освободили от гитлеровских кровопийц, мы оба не раз рисковали жизнью. Он – мой муж. Мы нигде не расписывались, но верим друг другу больше, нежели многие, кто законно женится…

Будьте здоровы, привет всем моим родным.

Письмо второе

…Ваше письмо я получила. Данюши уже нет. Погиб он за деревней Н. Ивановка на Ровенском шляху. Полевая почта его была 44623. Официального сообщения еще нет, прибыл сюда один раненый воин, товарищ Давида. Я их обоих провожала на фронт.

Я выплакала свое горе и вот пишу Вам письмо. Теперь вот что: ради всего, что является для Вас родным и святым, прошу Вас сделать так, чтобы это сообщение не дошло ни до матери, ни до сестры. Это моя последняя просьба к Вам. Я им буду писать и сообщу, что Давид пошел на фронт и больше от него ничего не получала. Он написал мне письмо 13 марта 1944 года, а 24 марта я уже получила известие от одного бойца, что Давид погиб. Вашему брату Борису я тоже ничего не написала. Он сообщал мне, что ранен, и я не хотела нервировать его этим письмом. Из Омска от Иосифа Борисовича я получила два письма, но им тоже ничего не сообщаю. Лучше было б, чтоб вы все не знали, что Давид был спасен, постепенно вы бы забыли, а теперь новое горе свалилось на нас. Он просил тогда, чтобы я написала письма всем родным, что он жив, но я сначала не послала, а он настаивал, и я написала.

Так тяжело, так тяжело, если бы кто знал, как он переживал, как он ждал освобождения и так недолго прожил! Если будете в Кировограде, расскажу обо всем.

Если бы можно было, чтобы мать приехала ко мне, я бы за ней смотрела и ходила, как родная дочь…

Вот и все. Будьте здоровы.

 

Судьба

Воспоминания Ф. Крепак, жены инженера из г. Днепропетровска

Я – жена инженера П. И. Крепака, проработавшего на заводах Днепропетровска свыше двадцати лет. Во время эвакуации мой муж был направлен в Таганрог на завод имени Андреева. Муж страдал язвой желудка, в Таганроге кровавая рвота приковала его к постели. Я не могла его оставить. 17 октября 1941 года немцы заняли Таганрог. Три дня спустя приказ: евреям носить повязки с шестиконечной звездой, из города не выходить под угрозой расстрела.

Мы решили уйти из Таганрога. За городом нас остановили жандармы: «Юде?» Нам удалось пройти. Я умею шить, шила в деревнях, нас кормили. Шли по тридцать пять километров в день. Октябрь, начались дожди, ноги вязли в глине. В селе Федоровка нас тепло встретила казачья семья. Потом мы попали в немецкое село, там староста немец – родился в России; у нас забрали одежду, избили мужа, плевали ему в лицо. Мой муж – украинец, а ему пришлось испытать судьбу еврея. Прошли еще много сел, крестьяне нас предупреждали, как обходить немцев. Карань (это греческое село), целый день шел дождь; старая гречанка нас приютила, просушила одежду. По дороге к Пологам пришлось сделать большой обход: в Орехове был карательный отряд. Крестьяне были перепуганы, и приходилось ночевать под открытым небом. У сынишки начался жар, ему всего одиннадцать лет, а я тогда подумала: «Слава богу, умрет своей смертью!»

В Пологах нас приютили, дали сыну валенки. Есть на свете много хороших людей. Прошли Синельниково и добрались до Игрени. Там нас остановил немец, тщедушный, с красными глазами. Он выворачивал у проходивших мешки и забирал, что хотел. Если кто-нибудь ему не нравился, он кричал: «Юде» и убивал на месте. Нам снова повезло: мы проскользнули. В Игрени, дождавшись темноты, мы прошли к родным мужа. Меня сразу спрятали, а соседям сказали, что вернулся муж с сыном. В Игрени еще были евреи, но через три дня их увезли в колонию для душевнобольных. Я ушла на Амур, к тетке мужа, нас ласково приняли. Но несколько дней спустя стали искать евреев и там. Муж ночью перенес меня в мешке через Днепр на окраину Днепропетровска, к своим родственникам. Там я прожила зиму. Я ни с кем не встречалась, а если кто-нибудь приходил, пряталась в погребе или под кроватью. Пошли слухи, что наши приближаются. Тогда муж снова тайно перетащил меня на Амур. Потом мы пошли в Игрень.

В доме родителей мужа поселились немцы. Я жила рядом с ними, я слышала их смех, топот сапог и ждала смерти. Пришла весна, но я ее не видела. Наконец немцы выехали из дому. Я надела костюмчик сына, он мне был как раз впору, и вышла в сад, но после долгого заточения не выдержала – лишилась чувств.

Иногда муж, прикладывая ухо к земле, говорил мне, что слышит стрельбу дальнобойных пушек, тогда подымалась надежда. А в Игреневке искали спасшихся от расстрела евреев. Пришли к родителям мужа. Меня спрятали в кровать, под перину. А в другой раз – ночью постучали. Мы решили, что это немцы. Муж покрыл меня периной и сам лег на перину, сказал, что его снимут только мертвым. А выяснилось, что это пришли за медицинской помощью к сестре мужа, она врач. Начались повальные обыски. Немцы объявили, что за укрывательство евреев – смертная казнь. Тогда я решила покончить с собой. Я попросила у сестры мужа морфий, сказала ей, что это на тот случай, если попаду в руки немцев, а потом приняла яд, но приняла слишком небольшую дозу, помучилась и осталась жива.

Мать мужа отвезла меня снова в город. Надежды на спасение было мало: фронт был под Сталинградом. Тетка мужа приняла меня тепло, она очень хороший человек, кроме меня, она спасла дочку инженера Гольдштейна и еще одного еврея. Я просидела несколько месяцев на чердаке. Потом приехал муж и увез меня на станцию Долгинцево. Там я работала – шила, считалась я полькой.

Ненависть к немцам у крестьян росла, угоняли многих в Германию. Пошли слухи, что наши приближаются. И вот я действительно услышала стрельбу дальнобойных, никогда в жизни я не слышала такой прекрасной музыки! А немцы забирали мужчин, угоняли на запад. Муж вырыл под полом яму, мы выносили землю ночью. В этой яме он просидел два с половиной месяца. 22 февраля Красная Армия освободила Долгинцево. Я не могу описать, что со мной было, когда я увидела первого красноармейца!

На следующий день мы поехали в Днепропетровск. Там я узнала, что фашисты убили всех моих родных. Мой муж умер два дня спустя, он так ждал освобождения, а прожил на советской земле всего два дня. Я осталась с сынишкой.

 

Спасение евреев местными жителями в Староженцах Черновицкой области

Рассказы уцелевших

В Староженце Черновицкой области до войны проживало свыше трехсот еврейских семейств: это были в большинстве ремесленники, рабочие и служащие местных предприятий. Захватив город, немецко-румынские фашисты принялись выселять евреев в Транснистрию, где были созданы специальные гетто.

На третьей неделе своего владычества захватчики издали приказ, предписывавший всему еврейскому населению в определенное время явиться на Вокзальную площадь, взяв с собой лишь самое необходимое. За нарушение приказа угрожала смерть.

К этому времени в Буковине накопилось много беженцев из Германии, Чехословакии, Австрии и других мест. Они знали, что означают эти «специальные гетто». Знали об этом и буковинские евреи, но выхода не было. Румынская «сигуранца» (охранка) под руководством гестаповских инструкторов оцепила еврейские кварталы и выгоняла всех жителей-евреев из квартир. Все дворники были вызваны в гестапо. Их предупредили, что если в каком-нибудь доме будет найден скрывающийся еврей, дворник будет расстрелян вместе с ним.

Евреи заполнили Вокзальную площадь. Три недели держали их здесь под открытым небом в ожидании эшелона. Полторы тысячи душ – женщин с грудными младенцами, стариков, детей валялись на сырой земле. Многие от стужи, сырости и голода умерли тут же на площади. Некоторым удалось бежать, и они ушли в лес.

Лесной сторож Степан Бурлеку и его две невестки, жившие вблизи вокзала, при содействии агронома Паскарану спасли большую группу евреев. Они скрывали их некоторое время в лесу и наконец, переодев их в крестьянскую одежду, послали на работу – в лес, в поле.

Бурлеку и Паскарану спасли учителя музыки Гехта с женой и ребенком; портного Гайзера с женой и двумя дочерьми; мастера мыловаренного завода Готлиба с малолетней дочкой (жена его умерла на Вокзальной площади); инженера Бехлера, жену которого расстреляли за попытку бежать с Вокзальной площади; учителя Финдера и его двух мальчиков, рабочих кожевенного и мыловаренного заводов – Соломона Неймана, Давида Рубингера, Моисея Рознера, Якова Зингера и Ариэля Курцмана.

Кроме всех этих, остались в живых еще отдельные еврейские семьи, осмелившиеся, невзирая на угрозы смертной казни, не явиться на Вокзальную площадь и скрывавшиеся у своих соседей-молдаван.

Дворники Геку Лупеску, Николай Перану и Ян Бружа спасли адвоката Бислингера с семьей, директора реального училища доктора Велта, аптекаря Рибайзена и бухгалтера городского банка Кантаровича.

 

В тюрьме за укрывательство еврея

Свидетельство медсестры Александры Яковлевны Воловцевой. Из документов ЧГК

Я, Воловцева Александра Яковлевна, медсестра 1-й инфекционной больницы, проживаю с матерью Сандул Марией Антоновной по Комсомольской улице, д. № 13.

Во время вражеской оккупации мы были арестованы 1 августа 1942 года за укрывательство у себя в квартире еврея Заксмана Александра Борисовича, бывшего секретаря комсомола Одесского трамвайного треста.

А. Заксман был обнаружен за платяным шкафом во время обыска агентом полиции 4-го района Червинским, проживающим по ул. Баранова, № 9 (где проживал и до вражеской оккупации).

На мой вопрос, заданный агенту Червинскому, что он ищет, он ответил: «У вас скрываются партизаны, оружие, приемник».

Вместо всего этого он нашел у нас еврея.

Несмотря на наши мольбы пощадить нас (мы обещали, что Заксман уйдет от нас), Червинский был неумолим, приставив к нам охрану из двух агентов, бывших с ним, пошел в полицию заявить о своем открытии, а также произвести тщательный обыск, так как он подозревал здесь вооруженную засаду. Двое агентов, приставленных к нам, очевидно, боясь оставаться в квартире, вышли во двор.

Я этим воспользовалась и запрятала Заксмана в отверстие, сделанное высоко в наружной стене нашей квартиры, эта стена выходила в темный коридор.

Через ¾ часа к дому подъехала грузовая машина с отрядом полиции, обыскали нашу квартиру и весь дом – не найдя никого и ничего, меня и мать на машине повезли в полицию. Отвели в подвал, где сидели арестованные. Через два часа вызвали нас на допрос. Набросились на меня с кулаками и площадной руганью: «Куда жида девала? Мы тебе покажем, как жидов прятать, ты будешь там, где все жиды». Я приготовилась ко всему, ко всяким пыткам вплоть до электрического стула, на котором так любили пытать озверелые палачи, особенно евреев, которые, спасаясь от фашистской расправы, отрекались от своей нации.

Не добившись от нас, куда девался Заксман, на третий день ареста нас отправили в военно-полевой суд (Курта Марциал, Канатная, 27).

Здесь разговаривали немного легче. После допроса меня спросили, хочу ли я что-либо добавить. Я ответила: «Прошу освободить мою мать, которая не виновата, а со мной делайте, что хотите».

После переговоров на румынском языке переводчик обратился к маме: «Мы вас временно освобождаем, вот вам записка, идите сейчас по адресу, указанному в записке, там вам скажут, но помните, вы должны об этом молчать».

Меня вместе с другими арестованными под конвоем отправили в тюрьму, несмотря на то, что моя виновность в укрывательстве еврея не была доказана как моими показаниями, так и свидетельскими показаниями дворовых жильцов.

Когда мама, выйдя из военно-полевого суда, явилась по указанному адресу – Канатный пер., № 5, ее приняла женщина, которая назвала себя адвокатом военно-полевого суда Федоровой. Федорова в свою очередь учинила маме допрос, при этом заявила, что мама должна говорить всю правду: прятали ли еврея, и куда он девался? Записав мамины показания, она сказала, что это дело обойдется в две тысячи марок, она нам поможет в этом деле.

Первую тысячу она велела принести назавтра, якобы для того, чтобы начать хлопоты по нашему делу. Вторую тысячу марок Федорова разрешила внести через неделю частями по пятьсот марок, так как мама жаловалась, что ей очень тяжело давать такие деньги и в такой короткий срок, в запасе денег нет, нужно продавать вещи. И, кроме всего, Федорова велела маме приходить к ней через день на допрос и всякий раз этими допросами выматывала душу. Запугивала, если у нас кого-либо обнаружат, мы будем осуждены.

Через месяц, т. е. 1 сентября 1942 года, меня выпустили из тюрьмы, но Федорова меня в покое не оставляла. Велела так же, как и маме, через день или два к ней являться на допрос. Она мне заявила: «Вы еще не свободны, ваше дело должен еще разбирать генерал, от него все зависит, вас могут еще осудить, тогда мы вам также поможем, возьмем румынского адвоката». В общем, это дело нам стоило еще тысячу марок.

Не прошло и двух недель, как нас снова арестовывают, отправляют на Бебеля, 13, в жандармерию. Здесь с нами расправились по-зверски: били ногами, о стену головой, железным прутом по голове. Моя тетя Левченко Софья Антоновна принесла нам еду, ее тоже побили ногами в живот так, что она недели две в постели лежала. Через два дня нас, избитых и измученных, освободили. Через месяц снова пришли за нами из полиции, но, допросив, освободили.

Несмотря на все эти пытки и переживания нам удалось спасти Заксмана и дождаться наших дорогих освободителей и близкой нашему сердцу советской власти.

 

Спасение еврейской семьи из местечка Хиславичи Смоленской области

Письмо В. М. Сориной И. Г. Эренбургу

Дорогой товарищ Илья Эренбург!

Я прочитала Вашу книгу «Война», отзыва о ней я давать не буду, скажу только, что она заставила меня вновь пережить уже раз ужасно пережитое. Об этой книге я написала своему мужу на фронт. Он мне ответил, что не только читал Вашу книгу, но и познакомился с Вами в г. Вильно, и Вы интересовались историей моего спасения. Я хочу Вам изложить эту историю, и если она будет полезной крупицей в общий вклад борьбы против фашистов, я уже буду счастлива. Если же мой материал окажется непригодным для Вас в силу всяких обстоятельств, то прошу извинения. В этом, может быть, я не буду виновата, но намерения мои самые благородные. Я не писатель, и мне трудно изложить материал так, как это нужно, однако это дело поправимое. Для этого есть особые люди, и к ним я обращаюсь. Еще прошу извинения за почерк, я не умею красиво писать, отпечатать материал негде, в районе не осталось ни одной пишущей машинки. И последнюю мою просьбу убедительно прошу исполнить. Годен или не годен будет мой материал, а ответ, пожалуйста, дайте. Пусть это будет горькая действительность, но она лучше, чем ожидание и неизвестность. Знаю, что Вы перегружены, но ответа жду. Желаю здоровья и долгой жизни.

В моем рассказе я очень многое упустила. Все это очень трудно описать. Рассказать было бы легче. Да и вообще не все можно записать, что можно устно передать. Мне трудно описать настроение, переживания, отклики и так далее, что было бы для Вас важно. Может, что для Вас неясно, пишите мне, я постараюсь пояснить и пополнить, может быть, Вам сможет оказать какую-нибудь помощь мой брат.

Летом 1941 года началась страшная война с людоедами. Смоленск бомбили пять-шесть раз в сутки, во всех концах пылали пожары. Город поливается огнем сверху, дни и ночи проводятся в тревоге. 28 июня остаюсь без крова и я. Дом горит. Первый удар врагом нанесен. Где найти убежище и временный покой? Вспоминается старое, захолустное местечко Захарино Хиславического района. Там живет сестра моего мужа (моя золовка) Рася Миркович. Уезжаю с детьми туда. Муж остается в Смоленске и в случае чего обещает меня увезти. Но получилось совсем не так. 10 июля я получила от мужа телеграмму, он призван в Красную Армию. Через шесть дней, то есть 16 июля, в Хиславичи уже вошли немецкие войска. Люди уходили, бежали от урагана смерти. Я с горечью на них смотрела. У меня было трое деток в возрасте от года до восьми лет и триста рублей. Уговаривала я золовку, ее мужа Моисея (у них были все взрослые: была дочь Лиза двадцати лет и мальчик пятнадцати лет) уйти, но Моисей мне сказал: «Я со своего насиженного места никуда не пойду и никого не пущу, ты можешь уходить. Не может быть такого положения, чтобы немец стрелял всех евреев без разбора». Он был богат и авторитетен в местечке. Глядя на него, никто из Захарино не тронулся в путь. Несколько раз я собиралась уходить, но мне сразу представлялась картина, как я своих малюток теряю поодиночке на каждой станции. Вот я сажусь в вагон, не успеваю посадить всех детей, поезд трогается, и на перроне остается мой ребенок. Он плачет, а поезд меня увозит. При этой мысли я теряла силу и волю и решила умереть, но умирать вместе со своими детьми. Я хорошо знала, что остаюсь на смерть, потому что я еврейка, потому что мой муж коммунист.

В Захарино немцы вступили только 1 августа, началась черная ночь. В этот же день я поняла, что значит немецкая плетка. Ко мне подошел громадный немец и потребовал: «Яйки». Я ему ответила, что яиц нет, его зверское лицо налилось кровью, и он ударил меня нагайкой. Во мне кипело негодование, но я была бессильна, я, маленькая женщина с ребенком на руках, стояла против здорового, вооруженного солдата-зверя и молчала.

Немцы отдыхали, били кур, уток, гусей, брали все, что нравилось, но население не трогали. Они только потешались. Найдут самых старых, бессильных евреев и заставят их таскать воду из колодца и здесь же ее выливают. Так продолжается потеха несколько часов, и фрицы наслаждаются. К тому же они совсем не по-человечески кричат: «Юд капут! Аллес капут!» Через месяц часть ушла на фронт на Десну, и в Захарино стало тише, но это было страшное затишье перед большой грозой. Частенько приезжали немцы из Хиславичей, они тоже забавлялись, ходили по улицам и стреляли в окна, в двери, в людей, в детей, в кого попало. Так в один день они убили девушку восемнадцати лет, девочку восьми лет и двух мужчин (разговор идет о евреях). Насытившись вдоволь, довольные своей «работой», они уезжали и вновь приезжали, изобретая все новые и новые потехи. Вот они запрягли дряхлого старика в телегу, уселись два толстых немца и стали погонять, они его били нагайками, гнали вдоль местечка. Бедняга напрягал все силы, глаза налились кровью, жилы на лбу, на шее и во всем теле вздулись, казалось, вот они лопнут и брызнет кровь, но немцы любят человеческую кровь, и они его гнали в другой конец местечка. Там стояла старая ракита. «Потеха» кончилась тем, что несчастного повесили на раките, и муки его кончились. Жить было тяжело, и умирать не хотелось. И я решила попытать счастья. У меня была няня Катя, прожила она у меня лет восемь. Она Хиславического района; в двадцати километрах от Захарино в деревне Пыковке жили ее старенькая мать и сестра. Катя пошла к ним. Она приходила ко мне и говорила, что в трудную минуту не оставит меня, и я решила уйти к ней. Приятели мне дали «путевку в жизнь», они написали свидетельство о рождении, скрепили печатью Захаринского сельсовета, дату выдачи отодвинули на несколько лет назад (1939). Стала я Соколовой Верой, православной веры. С этим свидетельством и детьми я ушла в Пыковку к Кате.

Деревня заговорила, пошли толки и разговоры, откуда, мол, и какая. Я слушала, молчала и усердно работала. В это время убирали с поля картофель. Положение было напряженное, ездили карательные отряды, заходили в каждую избу и искали евреев и красноармейцев. Каждый раз мы боялись того, что кто-нибудь из соседей укажет на нас, и тогда смерть всем. Но деревня только толковала, но не выдавала. Шли дни, полевые работы уже давно закончились, я ждала прихода красных, но они не шли. Настала зима. К моему несчастью, брат Кати стал полицейским (он жил отдельно, был женат). Стал он у населения брать скот, шубы, шерсть. Обиженные крестьяне заговорили, что долго они его терпеть не будут и выдадут немецким властям, так как скрывают жидовку (точно не знали деревенцы, кто я, но предполагали и догадывались). Дошли до меня эти разговоры, и я решила скрыться на некоторое время. Еду в Захарино, с собой взяла двух девочек, сына Диму оставила у Кати. Это было в начале февраля 1942 года. Въехала я в местечко, все евреи были на улице с лопатами, они расчищали дорогу. Когда они меня увидели, подошли, заплакали – это были не люди, а человеческие тени. Среди них были новые люди, бежавшие из Белоруссии (Витебска, Минска, Мстиславля). Им удалось уйти из-под пули, они были свидетелями массового расстрела стариков, женщин и детей. Они рассказывали, что в Мстиславле детей совсем не стреляли, их закапывали живьем; свежий курган колыхался, и из него слышны были стоны. Над местечком витала смерть, но еще не приходила. Захаринцы ждали, но очередь до них еще не дошла. Немцы убивали по плану и с расчетом. Приезжали жандармы и их приспешники, делали обыски, насиловали девушек, искали добро, били, увозили мужчин группами неизвестно куда и для чего. Несколько недель спустя после моего приезда в Захарино ранним февральским утром появился большой карательный отряд. Евреев всех согнали в один дом и приказали им выселяться из своих домов в несколько хат, специально отведенных для них. В это время уже был создан целый обоз и грузили все из еврейских домов: перины, подушки, одежду, обувь, посуду. Грузили все, что можно было сдвинуть с места.

Я залезла на чердак своего дома и наблюдала за всем происходящим. И у меня в это время встал вопрос, как уйти и куда уйти? После того как скарб из нашего дома выгрузили и обоз пошел дальше, я заскочила в дом, схватила своих девочек и пошла. Хотелось мне попасть в деревушку, которая находилась в полутора километрах от Захарино, но я сбилась с пути. Была метель, пурга, мороз, я топла в сугробах и зашла на кладбище. Маленькую Инночку я несу на руках, а старшая Кларочка тянется за мной. Пальтишко на ней худое, рукава порваны и коротки, своими тоненькими, голыми ручонками она держит буханку хлеба. В сугробах мы топнем, я роняю своего ребенка, подхватываю его вновь и иду дальше, будто на кладбище я найду спасение. Выбились из сил, нашли пенек и сели. Смотрю на Кларочку. Крупные слезы застывают у нее на щечках, она плачет, ей холодно, руки ее посинели. Она хочет бросить хлеб, но я ей не разрешаю. Осматриваюсь, кругом смерть. Куда идти? Мелькает мысль остаться на месте и уснуть вечным сном. Слышу плач детей, подхватываюсь и иду к деревушке. Спустилась с горы и увидела маленькую баню. Как я ей обрадовалась! Зашла, мокро, но не замерзло еще, видно, недавно топили. Посадила Кларочку, ей на руки дала Инну, а сама побежала в деревню проситься, может, кто пустит обогреть несчастных детей. Обошла изб пять, но никто не пускает, а уже надвигается вечер. Меня охватило отчаяние, я металась от избы к избе, как затравленная, но наконец нашлась женщина, у которой было четверо детей, она сжалилась надо мной и разрешила мне принести своих детей. К бане я не шла, меня несла какая-то сила. Дети согрелись и спокойно спали. Я никак не могла успокоиться, меня не покидала мысль, что делать дальше? Так прошло два дня. Печь была занавешена, и мы были скрыты от посторонних людей. Между тем золовка узнала, где я, и пришла ко мне. Она мне сказала: «Пойдем в лагерь, что Бог даст, то и будет». Я молчала. Сердце мое сжалось от боли, вспомнила я своего ребенка, которого я бросила у чужих, представилось мне, как его будут мучить, он будет звать маму, а я его бросила. Какая же я мать? И я ответила: «Умереть я успею, буду бороться за жизнь, попытаюсь спасать детей». И я решила ехать опять в Пыковку. Наняла некоего Филиппа, алкоголика на одной ноге. Была метель, мороз трещал, но мы поехали. Скоро лошадь выбилась из сил и встала. Извозчик мой проклинал все на свете и меня. Затем он стал среди поля и грубо сказал: «Слезай, жидовка, больше не повезу, замерзай здесь со своими жиденятами». Я его молила, просила, и мольбы мои, видно, запали в его душу, и мы поехали. Поздно вечером, прозябшие, мы приехали в деревню. Сестра Кати Прасковья и ее мать не ждали моего приезда и были очень недовольны. Катя молчала, она чувствовала безвыходность моего положения и жалела меня и детей. Гостем я была незваным, всем я пренебрегла и терпела. Старуха точила: «Не клади, не сиди, не ешь, не шуми». Одним словом, ей тесно. «Уходите, жиды, из моей хаты». Жить стало невмоготу, нужно было опять искать, опять придумывать. Тогда я взяла свое свидетельство о рождении и пошла к старосте деревни. Это был старик шестидесяти лет, седой, но еще крепкий. Дети и взрослые звали его дядькой Ривоном (настоящее имя его Илларион). На успех я не рассчитывала, но что я теряла? Я к нему обратилась с такой речью: «Вы православный человек и не должны дать погибнуть четырем невинным душам. У меня муж еврей, сама я русская, но все документы у меня на его фамилию. Жить по этим документам мне нельзя, а поэтому я их уничтожила. Сохранилось у меня свидетельство о рождении, и вот прошу вас дать мне удостоверение личности и справку о том, что я беженка из г. Смоленска. Теперь моя жизнь в ваших руках. Вы можете меня погубить, вы можете меня спасти». Старик обещал написать, но не решался. Он боялся. Был у него сын Егор 1913 года рождения, финансовый работник. И вот как-то я к ним пришла и застала их обоих. Я повторила свою просьбу. Егор выслушал и сказал: «Надо написать». И это решило дело. У меня появилось удостоверение личности и справка о том, что я беженка. Выданы они мне были на предмет представления в школьный отдел. Эти документы дали мне возможность спрятать свое свидетельство о рождении, которое имело тот порок, что имело печать Захарина, и это могло меня выдать, ведь меня там все знали, инкогнито могли раскрыть.

Начальником школьного отдела был бывший преподаватель немецкого языка средней школы поселка Хиславичи по фамилии Ржецкий. Это был человек пятидесяти лет, высокий, стройный, по внешнему виду ему можно было дать лет сорок; он выходец из духовенства, был образован, знал языки: немецкий, английский, еврейский. До войны был репрессирован по линии НКВД. Ясно, что он ненавидел советскую власть, но смог хорошо маскироваться и имел среди населения хороший авторитет. Но когда пришли немцы, он свободно вздохнул, сразу же стал переводчиком у немецкого коменданта, а затем стал во главе школьного образования. Он открыл школы в районе и заставил всех учителей работать. Все учителя были взяты на учет, между тем меня из хаты хозяева гнали, и я решила пойти к Ржецкому. Я его знала хорошо когда-то, и он меня знал, но я не собиралась перед ним открываться, а хотела получить квартиру и хлеб по своим новым документам. В начале марта 1942 года я пошла в Хиславичи в школьный отдел, на себя я не была похожа. Была я одета и обута в лаптях, в длинной шубе, в большом платке, повязанном так, что видны были только глаза. Мартовское солнце светило, снег искрился, перед глазами носились круги различных форм и цветов. Был мороз, но уже пахло весной. С жизнью не хотелось расставаться, а гарантии у меня на нее не было никакой. Ржецкому я рассказала, что я учительница-беженка, что мне негде жить и что у меня нет никаких средств к существованию. При этом я ему показала свои документы, недавно полученные от старосты. Он поверил моим словам и написал мне разрешение перейти жить в школьное здание, школа была в деревне Пыковке, она стояла на пригорке несколько в стороне от деревни. Это было прекрасное новое здание, выстроенное только в 1938 году. Оно состояло из десяти комнат и большого коридора. Там же были и квартиры для учителей. Немцы там похозяйничали: они сожгли книги, карты, ценные учебные пособия. Стекла были все разбиты, остались только стены да парты. В классе и коридоре намело сугробы снега по колено. Всюду пахло запустением, но для меня она была приветливым углом. Я избрала комнату, окна забила досками, из досок смастерила нары и стол, перенесла туда своих детей и вздохнула свободнее. С переходом в школу я выиграла многое. Во-первых, я была вдали от людей и не напоминала им о своем существовании; во-вторых, я облегчила жизнь Кате и ее семье, я сняла с них ответственность за сокрытие таких «опасных людей», как я и мои дети; в-третьих, я избавилась от ежедневных и ежечасных порций брани и упреков старухи, которая способна была высосать последние силы своим ворчанием. Ко мне никто не приходил, и я редко появлялась в деревне. Мы страшно страдали от холода. Зима свирепствовала, наметала сугробы выше окон, по комнате гулял ветер, и в щели набивался снег, дров не было, обогреться негде и нечем, и дети плачут. Я их укладываю плотно друг к другу, сама ложусь рядом и стараюсь согреть их теплом своего тела. День я проводила в тревоге, боялась, чтобы кто-нибудь не заявил обо мне. Частенько поглядывала в окно, не идет ли кто. С наступлением ночи я становилась смелей. Дети засыпали. За окном метель, пурга завывает. Ветер носится по классам и коридору, стучит оторванными рамами, досками, будто целый хоровод чертей и бесов справляет свадьбу. Я не сплю, но и не боюсь, я боялась только людей, а ночью они ко мне прийти не могли, ночью я обдумываю все планы и варианты дальнейшего спасения. Под покровом ночи я была спокойна.

21 марта в школу пришел учитель из Хиславичей, я спросила у него, что нового, и он мне ответил: «Нового? Вчера постреляли всех евреев в поселке». У меня закружилась голова, в глазах стало темно, слезы подступили к горлу, я готова была разрыдаться. Учитель посмотрел на меня внимательно, и мне показалось, что он пытался что-то прочесть на моем лице. У меня мелькнула мысль, что я сейчас выдам себя своим поведением. Я заставила себя успокоиться. Беседа наша продолжалась недолго, и он ушел. Через несколько дней я пошла в Хиславичи. То, что я слышала и что я видела там, никогда не вычеркнуть из моей памяти – не забуду, и проклят пусть будет тот, кто эту кровь врагу простит! 20 марта был сильный мороз. Несчастные жили на окраине поселка над большим рвом. Гетто было огорожено забором и проволокой. Никто не имел права оттуда выходить и туда входить. Часто к лагерю подъезжали немцы и полицейские, вновь перетрясывали скарб и искали, искали добро. Потом они добирались до молодых девушек и даже до детей. Им, извергам, не страшно было замучить близнецов-девочек на глазах у родителей, девочкам едва исполнилось по пятнадцать лет. И вот однажды они согнали всех подростков в сарай и били их плетками, били до тех пор, пока их тела покрылись красно-синими рубцами. Мужчины были все уведены и расстреляны. Оставались женщины, дети и дряхлые старики. 20 марта на рассвете полицейские по приказанию коменданта и начальника района Шаванды оцепили лагерь. Им было строго приказано из лагеря никого не выпускать, в бегущих стрелять. Они, эти изверги, стояли с оружием наготове против беззащитных женщин и детей. Другая группа полицейских пошла выгонять обреченных, им не дали одеться, их гнали в ров босых и голых. Матери несли малюток, прижимали их к груди, они громко рыдали. На снегу оставались отпечатки детских ног разных возрастов. Их гнали, толкали, наконец раздались выстрелы. Женщины обнимали своих детей и падали, дети кричали над умирающими матерями и тоже падали. Вот мать где-то потеряла своего ребенка, она совсем забыла, что ее сейчас расстреляют, она ищет его, находит, обнимает, целует, и в этот момент подскакивает полицейский, вонзает штык в ребенка и подымает в воздух, мать бросается на штык, она разделяет участь своего ребенка.

Несколько часов, и на улице и во рву уже тихо. На снегу лужи крови, всюду валяются трупы. Больных, лежавших в постели, расстреляли на месте. «Работа» закончена, все углы обысканы, не остался ли еще кто-то в живых. Затем стали подгонять подводы для увоза оставшегося скарба: перин, подушек, одежды и утвари. Лучшее отбирали себе начальники и полицейские и сразу же везли домой. Худшее, окровавленное – в склад магазина. Потом налетали кумы, сваты полицейских и в драке, скандалах разбирали оставшиеся тряпки. Трупы все валялись, их оставили для созерцания. Дней через пять свезли около тысячи трупов женщин и детей в ров и немного прикопали. Под покровом темноты единицам удалось уйти, они бежали в Захарино и принесли туда эту весть. Через полтора месяца точно так же было уничтожено около пятисот человек в местечке Захарино. В деревнях, в лесах скрывались еще некоторые евреи. Началась погоня за ними. Убийство еврея стало доходной статьей. За каждого найденного и расстрелянного полицейский получал тряпки с убитого и от коменданта несколько пачек махорки. И они работали усердно. Искали на чердаках, в банях, в погребах, находили и везли на показ коменданту, а потом в ров. Полицейский Кунделев рассказывал о своих похождениях и успехах уже перед лицом советского суда. Совершенно спокойно он говорил:

Однажды мне удалось поймать двух женщин – молодую и старую. У молодой был грудной мальчик и мальчик лет десяти. Я им приказал садиться в сани, они сели, и я погнал коня прямо в ров. Десятилетний мальчик просил меня: «Дяденька, не стреляй меня, я буду тебе сапоги чистить, за конем ухаживать, корзинки плести. Дяденька, я умею хорошо корзинки плесть, не убивай меня». Я молчал. Старая женщина плакала, а молодая продолжала молчать. Я остановил коня и приказал им слезть и идти, молодая поднялась и сказала: «Стреляй только сразу, ты уже научился хорошо стрелять». Они все пошли… и я их убил.

Так закончил этот рассказ убийца невинных женщин и детей. Хотелось на него наброситься и задушить, и было мерзко на него смотреть. Таковы они были все.

Захаринские родственники мои еще были живы. Они скрывались. Полицейские их очень искали. Лизу долго прятали, ее никак не могли найти. Однажды полицейские устроили обыск по всем хатам. В это время Лизу зарыли в воз с соломой и свезли на бывший колхозный скотный двор. Но здесь кто-то донес. Бросились полицейские на скотный двор. Перепороли штыками всю солому, но до Лизы не добрались. Так ни с чем и ушли. Кроме всего этого, Лиза переживала личную трагедию, она связала свою жизнь с одним человеком, рассчитывая на то, что замужество спасет ее от смерти. Родители и сестры его жили в Захарино, он сам до войны жил в Донбассе, имел жену и ребенка. Был призван в армию, бросил оружие и пришел на родину. Его звали Матвей, он клялся, что ее не бросит. Родители Лизы молчали, они чувствовали, что этот брак их дочь не спасет. Лиза стала беременна, мать заставляет делать аборт. У какой-то тетки в самых грязных условиях делается операция. Лиза страшно страдает, истекает кровью, но она молода и остается живой, выздоравливает и предлагает Матвею уйти в партизанский отряд, но Матвей отказывается, тогда Лиза уходит неизвестно куда, а Матвей женится на дочери старосты и переходит жить в дом Лизы. Они находят спрятанное добро и спокойно живут. Через некоторое время поймали Моисея и Расю (родителей Лизы). Моисея сразу расстреляли, а Расю связали по рукам и ногам и закрыли в амбар. Полицейские хотели ее пытать, но Рася их не ждала, она развязал ась, и, когда утром открыли амбар, то увидели труп, висящий на балке. Где-то еще оставался мальчик Гиля, он не ждал, пока его найдут, сам пришел к полицейским и сказал: «Ну что ж, вы убили мать и отца, убейте и меня тоже, только похороните рядом с родителями». И последнюю просьбу эти звери не хотели исполнить, они его отправили в другую деревню, и через некоторое время знакомые крестьяне нашли его труп. Он лежал совершенно голый, около валялись мозг и кости черепа, разрывная пуля попала в голову.

Дальнейшая судьба Лизы мне неизвестна, никто не знает, где она делась и что с ней. Для меня ясно одно, если бы она была жива, она пришла бы на родину.

Между тем жизнь в районе как будто бы текла своим чередом, проходила паспортизация. Многие без всякого зазрения совести меняли советские паспорта на немецкие. Другие просто не вызывали никаких сомнений и подозрений и получали паспорта легко и просто. Мне же этот вопрос было решить очень трудно. Все должны были иметь паспорта, а получить паспорт я могла при помощи старшины волости. План был мной обдуман, и я надеялась на золотые крышки от часов, которые у меня еще оставались. Это было все, что у меня осталось из всего мною нажитого за десять лет замужества. Я эти крышки «подарила» старшине волости и изложила свою просьбу. Расчет был верный. Человек не устоял против блеска благородного металла. Я получила паспорт, вернее, сам староста получил его и принес мне. В душе я часто смеялась над «бдительными» слугами рыжих фрицев. Все эти документы гарантировали больше всего жизнь мне, но в меньшей мере детям, так как они похожи на еврейских детей, особенно сын Дима. Он весь в отца – черненький, с большими темно-карими выразительными глазами, чуть утолщенной нижней губой, вьющимися волосами, разговорчивый, охотно вступает в разговор и охотно отвечает на вопросы. У него легко было узнать всю правду. Я приняла различные меры предупреждения всяких казусов. Для этого периода мною была придумана особая система воспитания и поведения. Вечером начинались «уроки». Я говорила: «Запомните, дети, мы евреи, и за это нас должны расстрелять. Если нас возьмут полицейские, то они вас будут допрашивать. Они вам будут говорить, что вы евреи, что якобы мама уже созналась. Сначала они будут вас уговаривать, а потом бить, больно бить, но вы твердите одно, что вы русские. Если же вы сознаетесь, вас всех расстреляют». Как тяжело мне было, матери, быть в роли такой «учительницы». Дети меня слушали, их лица выражали напряжение детского ума и страдания. В конце концов они засыпали, а мне на ум приходили страшные мысли. Вдруг за ними придут, что тогда делать? Как тогда быть? Тогда я рассуждала так: «Девочки мало похожи на евреев, нужно хоть их спасти, а Диму?.. Диму отдать, отдать моего сына на расстрел, потому что он имел отца еврея! Дать санкцию на убийство своего ребенка, зато спасти двух других, объясняя, что их отец русский». При мысли этой я была близка к сумасшествию и плакала, мое сердце готово было разорваться. Я думала, а смогу ли я после этого жить? И решила, слишком велико испытание, слишком велика цена, если погибать, то всем вместе. Два с лишним года мои дети не знали, что такое смех. Старшая Кларочка (она 1934 года рождения января месяца) понимала эту трагедию, она говорила очень мало и вела себя, как взрослая, но ночью нервы ее не выдерживали. Бывало, соскочит с постели, подбежит к окну, от окна ко мне, ее глаза полны ужаса, вся трясется и говорит: «Ой, мамочка, полицейские едут на велосипедах, мамочка, спрячь меня, вот они уже подъехали к школе! Стреляют, стреляют!» Девочка не находит себе места. Я беру ее на руки, крепко держу и стараюсь привести в сознание. С трудом она приходит в себя, вся потная, бледная ложится в постель и засыпает, что ей снилось, она никогда не могла рассказать. Любопытные бабы пытались что-нибудь узнать у детей. У Кларочки в мое отсутствие спрашивали такие вопросы: «А как звали твоего братишку до войны? А как звали твоего папу в Смоленске?» Кларочка всегда находила нужный ответ. Два года дети не снимали с головы платочки, они знали, что нельзя показывать свои вьющиеся головки. При появлении чужих, подозрительных людей Дима знал свое место. Он лежал лицом к стене, «больной». Нельзя было показывать свое «подозрительное лицо». И он это хорошо знал.

В деревне свирепствовал тиф, меня звали к больным, и я оказывала им посильную помощь: ставила банки, клизмы, измеряла температуру и т. д.

Женщины звали меня к больным детям, я помогала им советами, помогала всем, чем могла. Подозрительное и недружелюбное отношение ко мне сменилось отношением сочувственным, меня стали уважать. Обо мне говорило как о трудолюбивой, доброй и полезной женщине местное население, а их мнение было важно для меня, ибо в их руках была моя жизнь. Стоило им высказать предположение, и все было бы проиграно. Появилась у меня и приятельница, с которой мы познакомились довольно странно. Однажды пришла ко мне старушка и отрекомендовалась учительницей этой школы, в которой я находилась. Она мне сказала прямо: «Я пришла узнать, кто вы, так как о вас ходят слухи, что вы еврейка». Она меня поразила, но и понравилась своей прямотой. На лице ее лежало добродушие и располагало к себе. Я ей ответила, что в этих слухах есть доля правды, что сама я настоящая русская (при этом показала ей свидетельство о рождении), но муж у меня был еврей. Я ей еще сказала, что доверила ей самое дорогое – жизнь детей. Она меня успокоила и через некоторое время ушла от меня (ее звали Ксенией Федоровной) в полной уверенности, что я русская, а это было важно. Впоследствии она среди населения рассеивала мнение, что я еврейка. Всем она доказывала, что сама читала мои документы. Кроме этого, Ксения Федоровна всегда мне рассказывала, какие ходят слухи обо мне, как кто ко мне относится. Слухи эти мне портили настроение, но зато я знала, как кто ко мне относится, и знала, как с ними разговаривать. Она была звеном, связывающим меня с внешним миром. Настал сентябрь-октябрь 1942 года. Пришел приказ об открытии школы. Передо мной стал вопрос: или работать, или погибнуть. Ради спасения детей я решила работать. Коллектив учителей подобрался почти из одних беженцев, молодых людей, настроенных работать спустя рукава, лишь бы скрыться от Германии и полиции. Работали по советской программе и советским учебникам. Несколько месяцев спустя из школьного отдела пришел приказ изъять из программы и не проходить материал политического содержания, заклеить в учебниках вождей. Я, Ксения Федоровна и еще две учительницы-комсомолки не выполнили приказ. К счастью, нас никто не проверил, и все прошло благополучно. Школа была открыта для видимости. В моей комнате была учительская, часто собирались после занятий учителя у меня, вместе пели свои советские песни, читали листовки. Ксения Федоровна часто ночевала у меня, вместе мы мечтали и ждали. С нетерпением ждали прихода Красной Армии. Читали мы иногда и немецкую брехню. В Смоленске выпускалась газета, по ее противоречивым сводкам мы судили об истинном положении вещей, мы научились читать между строк. Помню статью под заглавием «Шестая армия возрождается вновь», в ней писалось, что немецкая армия непобедима, но для нас стало ясно, что эта самая Шестая армия была разбита под Сталинградом. Кроме того, до нас доходили слухи, что Красная Армия одерживает крупные победы.

Время шло. Весна прошла в хозяйственных работах и мечтах. Настала осень. Красная Армия приближалась к нам. В сентябре 1943 года через все дороги шли немецкие войска, они отступали. Шла власовская армия, вместе с ней уходили немецкие приспешники, они гнали скот, везли награбленное добро. Часть солдат немецких расположились в Пыковке, они выгнали все население из хат и сами там поселились. Они бесчинствовали. Молодежь попряталась, старые и малые находились во рвах, кустах. Я из школы ушла тоже в ров. Немцы не скрывали, что они отступали. Мы знали, что через несколько дней придут наши. Боялась я одного, что наши придут, а нас не будет, нас погонят в рабство, но, к счастью, немцы не успели все население угнать. 26 сентября было заметно большое смятение среди немецких солдат. К вечеру они отобрали почти всех лошадей, коров у населения и были в полной готовности к отступлению. Из рва было очень удобно наблюдать за происходящим. Скоро загорелась школа и избы со всех концов деревни. Глянула, кругом горело. Они, мерзавцы, сделали свое дело и ушли. В час ночи я слышала последнюю команду немецкого офицера, стало тихо. Мне казалось, что земля свободно вздохнула, что воздух стал так чист и приятен, что кругом все такое торжественное, русское. В пять часов утра 27 сентября я встретила первого сапера своей родной армии. От счастья я плакала, мне казалось, что это сон, я бегала, как безумная, разговаривала с бойцами, угощала их молоком, салом, яйцами. Я стояла на дороге и любовалась русской армией, своей родной и любимой.

Я родилась вновь.

(Мне удалось найти машинистку и напечатать этот материал. Правда, машинистка довольно безграмотная. Трудно даже исправлять ошибки. Прошу ее простить и на ошибки не обращать внимания.)