Киев
Жизнь в оккупированном Киеве
Воспоминания И. С. Белозовской
Говорить о причине – почему я оставалась в оккупированном Киеве – трудно, а может быть, излишне. Прежде, до оккупации – это была общая причина, теперь она является ничтожной и незначительной. Все не верилось, что этот кошмар наступит, мы, как утопающие, хватающиеся за соломинку, жадно ловили по радио: «Киев никогда не будет сдан», верили и надеялись… 17 сентября 1941 года, когда наши войска в массовом характере начали отступать, гул преследующих немецких снарядов, огонь и дым от горевших зданий все еще меня целиком не убедили, что наступил крах, что прекращается жизнь. Слово «жизнь» тогда имело свое значение. Впоследствии это значение притупилось.
Слишком часто или даже постоянно она была близка к смерти и потому потеряла свою обычную окраску.
19 сентября, когда немцы начали заходить в город и когда по обе стороны тротуаров (по Красноармейской, возле Владимирского базара) стояли люди с льстиво-радостными, подобострастно-угодливыми лицами, встречая «освободителей» своих – немцев, которые несли им «большую жизнь», тогда я уже чувствовала, что жизнь от нас уходит, наступает мучение. Мы все были в мышеловке. Куда деться? Пути все были закрыты.
Я ушла на Подол к своему пятилетнему сыну, который был у родных мужа. Мои родные: две младшие сестры с тремя детьми – у одной двое – пять с половиной и три с половиной года, мальчики, у другой один – три с половиной года. Мать и отец мотались из одной квартиры в другую, то у сестры на улице Гершуни, то в моей квартире на Тверской, 13. Муж мой был с ними на Тверской. Они сидели вокруг него, им казалось, что он их спасет от неминуемого (он русский).
Через несколько дней отец мой вышел зачем-то на улицу и не вернулся – начали уже ловить на улице мужчин-евреев, будто бы на работу. На следующий день, когда был издан приказ о сконцентрировании евреев всех в один пункт для отправки куда-то, сестры моего мужа пошли и забрали его силой к себе, они боялись за его жизнь. Можно себе представить картину, когда мои сестры, трое маленьких мальчиков, мать (отца уже не было) громким плачем молили о спасении моего мужа: от них уходила последняя соломинка, и он ничем не мог им помочь. Он ушел на Подол. Когда он пришел, и мне тоже казалось, что от них ушло последнее спасение… Наступила кошмарная, неизвестная смерть. Я в древнем веке не жила и в нашем веке не видела, что люди делали в глубоком неисходном горе. Но меня потянуло к земле, сесть на низком табурете, я ярко ощутила желание посыпать пеплом голову, всю себя, ничего не слышать, превратиться в прах… Но нет, я была жива, я даже в состоянии была слышать и отметить, что люди живут вокруг меня, что они имеют право на жизнь, и почему, почему часть людей, которые имеют несчастье быть другой нации, должны умереть насильственной смертью – дети, невинные, маленькие, не знающие, за что, не понимающие, что такое жизнь и что такое смерть? Почему мой ребенок, у которого отец русский, имеет своих защитников на жизнь?
28 сентября мой муж и его сестра, русская, пошли провожать моих несчастных в дальний путь. Им казалось, и мы все хотели верить, что немцы-варвары вышлют их, и четыре, пять дней подряд люди двигались целыми вереницами к «спасению». Не успевали всех принять, велели приходить на следующий день (не перегружали себя работой). И так люди приходили по нескольку дней, и их все не успевали отправить на тот свет, пока их очередь наконец-то приходила. Мой муж недалеко от места общего приема – исторического Бабьего Яра – оставил моих родных, сам ушел посмотреть все-таки, как принимают людей. И увидел: за высоким забором (щелочка была) сортируют – мужчин в одну сторону, женщин, детей отдельно. Голые (вещи отнимались в другое место), из автоматов и пулеметов их укладывают, крики и вой ужаса заглушались.
Муж вернулся к моим сестрам и матери и сказал: «Уходите куда глаза глядят». Что там было и как все произошло, не знаю, но он вернулся на Подол к своим родным, где я была с нашим сыном, и привел троих маленьких мальчиков обреченных. Ему казалось, что он их спасет. Мать его сказала, чтоб мы все ушли, так как всех спасти нет никакой возможности и будет только то, что всех расстреляют. Я не имела права их обвинять, ведь отец и мать, сестры мужа имели право на жизнь, и они тоже хотели жить…
Дети прибыли, остались-таки со мной еще шесть дней, на шесть дней продлили им жизнь. Все эти шесть дней они не отходили от меня, держась по обе стороны за мое платье, они не играли, их ничто не занимало. Они смотрели большими невинными глазами, не понимающими, что такое жизнь и что такое смерть, и спрашивали: «Тетя Ида, но скажите, мама ведь придет, придет, скажите! Когда она придет?» Молча глаза наполнялись слезами, придушенно плакали. Громко нельзя было плакать, люди могли услышать, и это была гибель для всех. Я не плакала, автоматически двигалась, как деревянная, успокаивала, уговаривала, что вот, все кончится и мама их придет.
Мысли кошмарные роились, почему мой ребенок имеет право жить наполовину. Я могу пока жить, потому что хотят сохранить мать для моего сына Игоря и их внука, и меня, взрослого человека, легче укрыть. Чем же виноваты эти непонимающие дети, где взять для них жизнь? Муж ходил ко всем нашим знакомым – русским, кому можно было говорить, умолял о спасении хотя бы одного ребенка, но поиски были тщетны, все боялись за свою жизнь. Пришла ко мне (по моему приглашению) моя бывшая работница – препаратор, работали вместе в лаборатории. Это была простая женщина, но с прекрасной душой. В ответ на мою просьбу взять хотя бы одного ребенка пока временно (нам казалось, что все это временно, что свет и жизнь скоро вернутся) она рассказала про жизнь в их дворе, где она жила, в дни прихода немцев. Пришел сосед этого двора с плена – еврей, весь распухший от голода, страшный, просил жильцов двора впустить его в свою бывшую квартиру (семьи его уже там не было): он у себя в квартире повесится на глазах у всех, он не хочет прятаться и спасать свою жизнь, но жильцы-активисты его не пустили. Он ушел, не дошел до конца квартала, и его сдали немцам.
«Как видите, – говорит моя работница, – они выдадут меня, моих детей вместе с вашим ребенком». И вот и эта надежда рушилась. Накануне шестого дня муж мой был у себя на квартире на Тверской и застал там мою маму. Она вместе с моими сестрами ушла из-под Бабьего Яра, пошла куда глаза глядят по направлению Сталинки, но мать была сердечная больная, склероз сердца, поспеть за молодыми дочками она не могла и осталась сидеть в скверике на Сталинке, там ее подобрали «добрые люди» и отвели в немецкую комендатуру, но комендатура, принимая во внимание старость матери, отпустила ее домой. И она пришла домой, влезла через окно и сидела ни жива ни мертва. Одна соседка заносила ей кушать, тихонько через окно, когда никто не видел, протягивалась рука подающего лепешку. Она не зажигала свет, но все-таки узнали про ее незаконное существование во дворе и начали судить, должна ли она жить или нет.
На шестой день решили отвести детей на Тверскую к бабушке. На Подоле их боялись держать. Я знала, что появление их на Тверской приблизит конец мамы и деток. Я всю ночь ходила перед этим взад и вперед по комнате. Тот же самый вопрос: «Что делать? Почему я должна жить? Имею ли я право жить, а кругом меня самые близкие, дорогие должны умереть такой страшной, насильственной смертью». Я ничем не могла им помочь, разве своей солидарной смертью. Но как же Игорь, который имеет право жить, и я сознательно должна лишить его матери? Ведь ему только пять лет! И я осталась жить, жить…
Три дня и три ночи я ходила по маленькой комнатке и считала часы. В какой же час их смерть наступила? Я не замечала голода и усталости. Я старалась запечатлеть погоду через занавешенные окна, все – как их вели на смерть.
Я умоляла родных мужа, чтобы они пошли посмотреть, чтобы я знала – в агонии ли они еще или уже наступил конец на Тверской. Они боялись идти, на третий день наконец-то пошли и увидели. Накануне этого дня хозяева двора (частный дом) пригласили немцев в нашу квартиру, и маму с детками повели к концу человеческой жизни. Мама моя при уходе из квартиры еще заперла квартиру и ключи отдала той же хозяйке. Она знала, что мой муж есть и, может быть, я останусь жива и то, что в квартире, нам пригодится. Хозяйка же ключ отдала, но в квартире уже ничего не было.
Я не могла видеть лицо матери, когда она шла на смерть, но мне кажется, что я присутствовала, и я никогда не забуду ее выражения лица. В тот день был ветер, снежные хлопья лепили в глаза, она держала по обе стороны детей и сознательно шла без крика и возмущения в мир небытия.
Я одна из нашей семьи осталась жить. Сколько раз в течение двух с лишним лет безнадежной неволи я проклинала обстоятельства, из-за которых я должна жить, пока не наступит насильственная смерть. Сколько раз я жалела, что я не ушла с Игорем туда, куда моя мать ушла, где нет жизненных мучений. Я осталась жить и бороться за эту странную жизнь.
Я была погребена для жизни, меня не существовало, я исчезла для живых. Два года я не была на улице, не видела солнца, не дышала чистым воздухом. Окна квартиры были занавешены. При появлении чужого человека во дворе надо было прятаться в место, где при облаве нельзя обнаружить. Каждый час за окном, за дверью ждала смерть, смерть для всех, для всей семьи, которая меня скрывала.
Я не могу жаловаться на отношение моего мужа ко мне в первый год. На нем также отразилась смерть моих родных. Он старался достать для меня другой паспорт, чтобы мы могли где-нибудь жить хотя бы полулегально, но эти старания ни к чему не привели. Когда стоял остро вопрос, что я должна уходить оттуда, потому что всем грозит расстрел, он говорил моим родным, что и он уйдет со мной вместе, дорога же была лишь одна. Стоило мне открыть дверь и выйти на площадку лестницы, как уже смерть спешила к нам. Все соседи были заинтересованы открыть местопребывание мое. О том, что я где-то есть, они знали, так как видели меня в день прихода немцев, но где я нахожусь, для них было неизвестно. Они только предполагали и следили безустанно.
Когда прошло некоторое время, когда надежды на легальную жизнь не было, надежда на то, что скоро придет нам освобождение Красной Армией, также не была близка, стоял вопрос у нас о том, что мы втроем – я, мой сын Игорь и муж – покончим жизнь самоубийством через повешение. Вопрос только стоял, как технически это провести: повесить ли сначала ребенка, а потом самим, и кому последнему. Муж говорил это вполне серьезно и продуманно. Он чувствовал себя виновным в том, что мы не эвакуировались, и поэтому жертвовал и своей жизнью.
Я же, обладая большей силой воли, нежели муж, настаивала, что если вопрос стоит о жизни Игоря, надо еще бороться, и мы остались живы и снова боролись. Дворник ставил вопрос о жизни Игоря, ведь мать его еврейка была (я не существовала), и надо его сдать немцам. Родные же мужа доказывали всякой правдой и неправдой, что Игорь крещен, и спасли его. Ребенку дома внушили, что матери у него нет, что она уехала. Каждый во дворе старался застать его врасплох, и вдруг спросят: «А где твоя мама?» Слово «мама» ему было запрещено произносить вне квартиры, а дома тихонько, чтобы никто не слыхал. Он спрашивал меня: «Мама, скажи, что такое еврейка, жидовка, и почему Борю и Марика (дети моей сестры) убили немцы». Но он без особых пояснений почувствовал, что это такое. Во дворе дети дворника называли его жидом, и он выходил только со старшими на улицу. Он все время ждал Красную Армию, которая принесет волю, и он сможет громко произнести «мама» и идти с ней вместе.
Я жила, но это была горькая жизнь, безнадежная, меня губило одиночество, несмотря на то, что был муж. Я должна была сознавать, что живое все имеет право на жизнь, но я, как видно, плохо это сознавала. Я была для жизни погребена, но сама-то я была жива. И вот получилось так, что муж жил, он имел право жить и, как все живое, должен был пользоваться жизнью. Я же не в состоянии была подняться выше всего обыденного и не реагировать на окружающее. И я больно реагировала, и жизнь стала адом. Я старалась загружать себя разной домашней работой, той, которой я никогда не делала, но все равно оставалась много времени свободной. Я спала скверно и очень мало. Я боялась заснуть. Смерть близких и окружающих меня постоянно преследовала, особенно дети. Я считаю себя косвенно виновной в их смерти. Если б меня не было в городе, то они никогда бы в Киеве не остались.
Я читала много, но книг негде было взять, и я ужасно страдала от этого. В свободное время, когда мне нечего было абсолютно делать и читать нечего было, я не находила места, куда от себя спрятаться (часто никого не было дома, уходили и запирали квартиру). Я подходила к печке кафельной в маленькой комнатке и стучалась головой об нее, чтобы заглушить внутреннюю боль, ведь кричать нельзя было! Казалось, от физической боли легче. Сколько раз я подходила к этой самой печке, где висела по ней веревочная лестница, по которой я взбиралась в случае облавы на самый верх, под потолком там было сделано углубление, и я там сворачивалась в комочек, лестница убиралась наверх, и было желание покончить эту бессмысленную жизнь. Но Игорь… Я заставляла себя силой воли черпать надежду и снова жить.
Мысль о том, что Игорь вырастет и будет смотреть на жизнь людей, как многие во время оккупации и вообще, меня останавливала и заставляла жить. Я хочу воспитать его так, чтобы для него все люди были одинаковы и не было различия и отличия.
Единственный человек из внешнего мира меня посещал во время моей невольной тюрьмы, муж моей приятельницы (и она редко приходила). Он меня снабжал книгами. Когда он приходил, я только тогда хорошо понимала ощущение узников, когда к ним в камеру заглядывало пятно солнца. Я дышала воздухом по ту сторону мира, который он приносил, мы судили и рядили успехи Красной Армии по прессе немецкой. Что советская власть будет, что Красная Армия придет, я не теряла надежды, но что я этого дождусь, я не надеялась никогда. Слишком было тяжело.
Но я дождалась. За полтора месяца до прихода Красной Армии немец выгнал всех из своих жилищ. Подол был объявлен запрещенной зоной, и родные мужа должны были уйти. Мы ушли последней семьей со двора. Когда я вышла на улицу, мне казалось, что воздух валит меня с ног, такая сила движения его была. Мы жили на окраине полтора месяца, прятались в яме. (Продолжение пришлю по почте).
Список еврейской интеллигенции, погибшей в Бабьем Яру (со своими семьями)
Врачи
1. Заливанский – уролог
2. Гимельфарб Исаак – гинеколог
3. Радбиль – венеролог
4. Маркович – гинеколог
5. Салтанов – невропатолог
6. Райхер – венеролог
7. Рабинович Семен – хирург
8. Ротенберг (проф.) – ларинголог
9. Иоселевич Давид – эпидемиолог
10. Френкель (проф.) – ларинголог
11. Звоницкий – терапевт
12. Айзин Сигизмунд – терапевт
13. Боярский Семен – физиотерапевт
14. Таберовский – терапевт
15. Боскис (доктор медицины) – стоматолог
16. Шапиро Николай (проф.) – стоматолог
17. Могилянский – стоматолог
18. Беренштейн – стоматолог
19. Кодинский – стоматолог
20. Шморгинский – стоматолог
21. Майдан – стоматолог
22. Плинер – стоматолог
23. Товбин – хирург
24. Дукельский Владимир – педиатр
25. Вайсбрейт Аркадий – терапевт
26. Рыбаков Семен – туберкулезник
27. Шейнис-Рыбакова Софья – стоматолог
28. Беньяш Мойсей (проф.) – бактериолог
29. Вайсблат Арон – стоматолог
30. Скловский Григорий – педиатр
31. Митницкий Давид (доц.) – невропатолог
32. Турок – терапевт
33. Каплинская Екатерина – терапевт
34. Подгаец Сарра – невропатолог
35. Дольберг – терапевт
36. Каневский Лев – терапевт
37. Дейч Яков – терапевт
38. Рабинович – инфекционист
39. Бурштейн Лидия – стоматолог
40. Черкасский – терапевт
41. Рейдерман Исаак – педиатр
42. Шампанер (женщина) – терапевт
43. Ихельзон – терапевт
44. Гимельфарб – терапевт (зав. Киевским горздравом)
Юристы
1. Бабат
2. Лейтман
3. Коган Я.
4. Коган Е.
5. Шах
6. Циперович
7. Горенштейн
8. Цейтлин
Инженеры
1. Горенштейн
2. Левин
3. Полонский (проф. Индустриального ин-та)
Разные
1. Левит – композитор
2. Беренштейн Софья – библиотекарь
3. Вольман Рахиль – педагог
4. Сатановский – пианист (с семьей в 14 человек)
Все погибли со своими семьями.
Пришелец с того света
Рассказ художника Феликса Зиновьевича Гитермана
Тов. Гитерман Феликс (Ефим) Зиновьевич родился в 1906 году. По профессии он художник-декоратор. Он, между прочим, занимался оформлением зданий по улице Крещатик, по улице Свердлова и др.
С начала войны с немцами тов. Гитерман принимал участие в оборонных работах Ленинского райисполкома. Жена его, украинка, Гусак Людмила Филипповна, родилась в 1906 году, у них двое детей: дочка Лариса – 1932 года рождения и мальчик Олег, рождения 1940 года. Мальчик в начале войны заболел, что помешало семье тов. Гитермана эвакуироваться. Сам же тов. Феликс Гитерман выехал 16 сентября 1941 года из Киева на машине вместе с группой других работников Ленинского райисполкома. Немцы стояли тогда уже весьма близко, и все дороги из Киева находились под непрерывным обстрелом вражеской авиации. Пробраться из города можно было только ночью, и притом – с большими трудностями.
Лишь 19 сентября машина прибыла в Борисполь, попав тут же под жестокую бомбардировку. Одна бомба угодила прямо в машину. Тов. Гитерман очутился метрах в десяти от машины; в руках его оказалась чья-то шляпа вместе с оторванной головой…
Многие из работников, ехавших вместе с ним, погибли. Оставшиеся в живых раздобыли другую машину и попытались вырваться из Борисполя, но было уже поздно. Их окружили немцы и заключили в концлагерь. Некоторые стали потихоньку уничтожать свои документы. Тов. Гитерман решил оставить документы при себе.
Первый вопрос, с которым немцы обратились к пленным, был: Jude? Следователь Лорман и еврей-прокурор, оказавшиеся среди пленных, тут же застрелились. Третий работник – еврей Зильберштейн ответил на этот вопрос отрицательно. Товарищ Гитерман сразу же ответил: «Да, еврей». Его отвели в сторону.
Вскоре составилась большая группа пленных. Всех погнали в Бровары. Через несколько дней там скопилось свыше тридцати тысяч человек, среди них – около двух тысяч евреев, которых отделили от остальных. Их оградили густой проволочной сетью, а кругом расставили пулеметы. Есть им не давали (украинцев кормили сырой картошкой). Все были охвачены ужасом и о еде не помышляли. Ужас усиливался с наступлением ночи. Немцы забавлялись тем, что перед самым лагерем разводили костры, сжигая на них портреты вождей советского народа. Зрелище это производило ужасающее впечатление на пленных. Всех одолевало чувство страха и сознание своей беспомощности. Никто не надеялся на спасение.
На второй день пригнали новую партию пленных. Опять отделили евреев. Некоторые пленные из украинцев стали снимать с евреев сапоги, часы, пиджаки и т. п. Полунагих пленников-евреев согнали в особый лагерь.
Вечером немцы отобрали на работу тридцать человек, которые утром вернулись. Тогда же в лагере появились корреспондент и фотограф, фотографировали преимущественно голодных и полунагих пленных с целью использовать снимки как материал, иллюстрирующий, как выглядит армия Советов… После ухода фотографа опять отобрали большую группу пленных. Оказалось, что вблизи лагеря роют широкие рвы… Работа эта заняла три дня.
На четвертый день утром выстроили всех евреев у лесной опушки вблизи выкопанных рвов, на дне которых уже виднелись трупы, и стали стрелять в них из пулеметов. Устоявших на ногах ударяли прикладами и сваливали в яму. Тов. Гитерман также попал в яму полуживой. Весь день он лежал в забытьи. Когда он очнулся, было уже темно. Ямы оставались открытыми. Раздавались крики, стоны и тихий предсмертный хрип. У тов. Гитермана сочилась кровь из ноги. Куском от своей рубахи он кое-как перевязал себе рану и стал осторожно карабкаться через тела мертвых и полуживых. Но вдруг он споткнулся; ему показалось, что среди груды тел кто-то тащит его за ноги…
Проснулся он на рассвете. Он надел припрятанный им под брюками свитер и пустился в дорогу. Шел он лесом в противоположную от лагерей сторону. Издали тов. Гитерман заметил крестьянок, копающих картофель. Он подошел к одной из них и стал ее расспрашивать о том, как пробраться в Киев. Та, испуганно оглянувшись, молча ударила его по руке, указав на картофель: копай, мол, вместе со мною и молчи… Гитерман повиновался. Спустя некоторое время она наполнила довольно большой мешок картофелем и, подвязав, взвалила ему на спину, затем, с опаской оглянувшись, показала ему на дорогу. Он поплелся и вскоре нагнал других бежавших из лагеря пленных, украинцев. Те в испуге шарахнулись от него. Гитерман вынужден был отойти. Не выпуская их из глаз и соблюдая определенную дистанцию, он следовал за ними. Вскоре он заметил, что гестаповцы проверяют документы. Он спрятался в лесу и стал выжидать. Кое-как он наконец пробрался на Труханов Остров. Минуя немецкие посты у комендатуры, охранявшейся пулеметчиками, он столкнулся с одним рыбаком, и тот за мешок картофеля доставил его в город.
Таким образом, Гитерман снова очутился в родном городе, оставленном им десять дней тому назад. Но, увы, Гитерман почувствовал себя как в совершенно чужом городе. На улице Кирова он заметил группу евреев, которых гестаповцы гнали куда-то и били по головам резиновыми дубинками. Прохожих почти не видно было. Кое-где встречались старики и женщины, с опаской и торопливой походкой перебегавшие улицу. Тов. Гитерман кое-как добрался до Крещатика. Оглядываясь, он издали заметил еврейскую женщину с ребенком. Он подошел и заговорил с ней. Она ему рассказала, что в городе часто убивают совершенно ни в чем не провинившихся евреев и что евреям, в особенности мужчинам, не следует ходить по улицам, что в лучшем случае их гонят на тяжелые и грязные работы. Гитерман пошел дальше.
Он подошел к тому месту, где совсем недавно стоял дом, в котором он жил (Свердлова 13/25), – от него остались одни лишь дымящиеся голые стены. Что предпринять? Где искать убежища? И вдруг он встречает одного знакомого, Михайленко, который рассказал ему, что его, Гитермана, жена живет на Соломенке у своего отца. Дом, где жил Михайленко, тоже сгорел, и потому Михайленко повел Гитермана во двор, где лежали его вещи. Михайленко снабдил его сухарями, напоил его чаем. Такое угощение после стольких дней голода показалось Гитерману изысканным. Неимоверно усталый, он прилег отдохнуть. Вечером Михайленко укрыл его ковром.
Около часу ночи заговорило радио. Всем жителям предложено было оставить город. При этом не умолчали о евреях, против которых велась погромная агитация. Гитерман решил немедля пробраться на Соломенку. Тесть его, у которого теперь жила его жена, – старый железнодорожный служащий, член партии, сын его на фронте, остальные члены семьи эвакуировались; сам он был на окопных работах и выехать не успел. И вот Гитерман идет к тестю на квартиру. Кругом ни живой души. Тлеют то тут, то там остатки некоторых домов. Вот дотлевает и Дом ученых. Редко встречается на пути прохожий. Но вот показались гестаповцы. Они останавливали прохожих и сгоняли их на большой двор по Караваевской улице, где стали проверять документы. Это продолжалось свыше двух часов. Те, у которых на руках были «хорошие» украинские документы, – а их среди задержанных было большинство, – торопились скорее протиснуться к воротам; такие же, как Гитерман, задерживались, оставаясь где-либо поодаль. Немцам наконец надоела эта история, и они широко раскрыли ворота и выгнали всех на улицу. Гитерман пошел дальше и благополучно добрался до Соломенки. Но войти в дом тестя было ему нелегко: шофер машины, на которой Гитерман выехал из Киева, сам видел, как его вели на расстрел, и он сообщил об этом жене Гитермана. Встретили его поэтому как пришельца с того света.
Дня через два в газетах оповестили всех евреев, что они должны явиться на улицу Мельника, захватив с собою пищу на пять дней и теплые вещи. «Значит, – рассуждал Гитерман, – нас собираются выслать». И он уже было решил явиться по приказу… Но жена его категорически воспротивилась этому. Она сама отправилась туда на Лукьяновку и к вечеру ввалилась в дом в истерике. Оказывается, людей гонят на убой… На следующий день она опять пошла в город, чтобы точнее разузнать о судьбе евреев, согнанных на ул. Мельника. Гитерман, оставшись один, от нечего делать решил побриться. Сидя лицом к зеркалу, он замечает, как в открывшуюся дверь входит немец. Он оцепенел.
Немец оглянул комнату. На его вопрос: Jude? Гитерман еле мог качнуть головой в знак отрицания. Немец ушел. Так Гитерман в третий раз избежал смерти, казавшейся неминуемой.
О том, чтобы дальше оставаться в доме тестя, не могло быть и речи. Жена Гитермана вырыла вблизи Байкова кладбища глубокую яму, положила туда теплый кожух, сухари и зарыла туда мужа, оставив место для подачи пищи.
За полтора месяца жизни в этой яме Гитерман весь распух. Оставаться там дальше было равносильно гибели. Людмила Филипповна решила подыскать какую-нибудь квартиру. В то время в городе было много пустовавших роскошно меблированных квартир. Но не это нужно было Гитерману. Выбор пал на один полуподвал по Красноармейской улице, имевший черный ход, так что в случае опасности можно было спастись где-либо в глубине двора. Гитермана побрили, нарядили старушкой и привели на эту квартиру.
Тут он ожил. Днем все уходят, квартиру запирают снаружи на замок: никого, мол, дома нет. Гитерман остается внутри. Вечером же все сходятся, делятся новостями. Гитерман забавляет детей. Слово «папа» изгоняется из употребления, чтобы во время возможного обыска ребенок нечаянно не выдал отца. Гитермана домашние называют «бабусей». По знакомым мать и дочь собирают необходимую пищу. Мать занимается стиркой и кое-как раздобывает хлеб и картофель. Стужа стоит невероятная, ибо окна остаются незакрытыми, чтобы в случае надобности их можно было бы легко открыть. Но, страдая от холода и голода, они как-то живут. Однако вскоре наступает период частых облав и обысков. Что делать теперь? Людмиле Филипповне удается через знакомых добиться согласия главного врача Кирилловской больницы поместить туда мужа как умалишенного. Но этот план не был осуществлен: немцы пришли в больницу и всех умалишенных расстреляли. Гитерман вынужден пока остаться дома. И вот однажды нагрянули немцы с полицаями. Дочь заблаговременно успела выпустить отца через черный ход на двор. «Мужчины есть?» – допытывается полицай. «Нет, – отвечает Ларочка, – отца убили на фронте». Немцы и полицаи уходят. Гитерман возвращается в дом, и тут он с ужасом замечает, что на подушке он оставил свои документы.
Облавы между тем становятся все чаще. По улицам водят оставшихся евреев к расстрелу; вместе с ними расстреливают и украинцев, скрывающих у себя евреев. Однажды во время стирки белья жена Гитермана услышала стук в дверь. Облава и на этот раз ничего не обнаружила: Гитерман догадался унести все белье на чердак, иначе по наличию мужского белья можно было догадаться о присутствии в доме мужчины. Но опасность усиливалась, облавы участились. Тогда пригласили тестя, и на чердаке был устроен огороженный угол, замаскированный так искусно, что обнаружить его было почти невозможно. Вниз Гитерман спускался в очень редких случаях, предпочитая все время оставаться в своем укрытии.
Так прошло двадцать месяцев. Но вот немцы объявили Красноармейскую улицу «запретной зоной». Населению дают сорок восемь часов на переселение за пределы этой зоны.
Пришлось переехать на Соломенку, опять в дом тестя, хотя там было далеко неблагополучно: кто-то донес на старого железнодорожника, что он член партии, и его расстреляли вместе с восемью другими украинцами. Жена Гитермана замуровала мужа в погребе, где, правда, были мыши и крысы, но был и достаточный доступ воздуха. Здесь было сравнительно безопасно. Но вскоре немцы приказали оставить Соломенку. Куда было теперь деваться?
У Людмилы Филипповны была знакомая – жена полковника Пичугина, участвовавшая в партизанском движении. Она прятала в разрушенных домах на Крещатике партизан. В одной из развалин у нее был запас картофеля и воды. Туда-то она предложила переехать семье Гитермана. Не так-то легко было пробраться туда из Соломенки. Гитермана опять одели «бабусей». С маленьким Олегом на руках он пустился в этот рискованный путь вместе с женой и дочкой. По дороге, при виде первого немца, он выронил ребенка из рук; малыша подняли и снова передали в дрожащие руки «бабуси». Так пришли наконец на «новую квартиру».
К часу ночи на 6 ноября 1943 года на Крещатике показались наши танки. В одиннадцать часов утра тов. Гитерман вышел на улицу, где встретился с сотрудником НКВД тов. Мазуром. 7 ноября он встретил тов. Бажана. Тот расцеловался с ним и представил его Никите Сергеевичу Хрущеву. Тов. Гитерман еле держался на ногах, он дрожал и не мог ни слова выговорить. Никита Сергеевич, поддерживая его, успокаивал: «Ничего, дружок, скоро опять будете оформлять Крещатик».
Гитермана скоро обеспечили работой, и ему был выдан ордер № 1 на квартиру (Львовская 6, кв. 51). Оттуда открывается прекрасный вид на Днепр, что особенно привлекло художника-декоратора тов. Гитермана.
Как я спаслась от Гитлера
Воспоминания учительницы Эмилии Борисовны Котловой
Дорогой и родной наш Илья Эренбург!
12 января получила Ваше письмо, за которое очень благодарна. Я ждала его круглый год.
Вчера был мой второй счастливый день в моей жизни, когда читала от Вас письмо. Первый счастливый день в моей жизни был 25 декабря 1943 года, когда на улицах нашей деревни увидела нашу доблестную Красную Армию. Третий радостный день в моей жизни был бы тогда, когда бы с Вами поговорила лично.
Я могла б передать очень ценный материал для «Черной книги», а на бумаге все не напишешь. Хотя я не обладаю даром слова, но я надеюсь, что Вы меня поймете. Я уже стара, имею сорок три года. Дети еще маленькие. Старшая дочь Мери – десятый годик, младшая Светлана восьмой годик. Муж находится в рядах Красной Армии с 23 июня 1941 года. Известий о нем никаких нет.
Сперва напишу свои личные переживания, а потом людские. Начала писать книжку о гитлеризме, но прекратила.
Книга делится на три части: 1) Автобиография моя. 2) Как я спаслась от Гитлера. 3) Я снова живу.
Я за три года скитания по свету с двумя крошками (одной было шесть лет, а другой четыре годика) видела и пережила такое горе, что мне кажется, что человеческий язык не в состоянии рассказать и написать. Что делалось в Бабьем Яру, это уму непостижимо. Когда я вспоминаю о прошлом, мне становится страшно, жутко и холодно, как будто нахожусь в темном бору одна ночью. Только одно видеть, как шли невинные евреи к назначенному месту гибели (сознательно). А потом, как вели евреев этапным порядком из Харькова, успевших удрать из Бабьего Яра (как били их!); окровавленные, изнуренные, голодные, раздетые, истощенные, босые, измученные шли колоннами: молодежь, старухи, мужчины в цвете лет тридцати пяти – тридцати шести, дети разных возрастов, даже грудные. (Я пишу и в то же время обливаюсь горькими слезами.) На всех столбах были наклейки, что Гитлер убил шестьдесят две тысячи евреев по просьбе других национальностей, но это неправда, это его личная инициатива. В Киеве я была при немцах один месяц, потом меня выдали соседи, с которыми прожила в одном доме много лет. За день до прихода Гитлера мы были ярыми друзьями, а через десять дней выдали меня и привели мне гестапо в дом.
Вот какие корни пустил Гитлер. Эти корни остались еще на пятилетия. Потом я ушла с детьми в Житомир, а там меня арестовали и повели в гестапо. Вкратце опишу мой допрос. По дороге в гестапо тайный агент ударил Светлану в спину сапогом (ей четыре годика и после болезни корью). Она медленно шла, и ребенок сильно заплакал от боли. «Иди! Скорее, жидовская морда, сейчас пойдешь в расход». Я отвечаю: «Неизвестно, кто из вас пойдет в расход, ты или она». Привели и закрыли нас в темный чулан с цементным полом. Моросил осенний, мелкий, холодный дождичек. Как Пушкин писал: «Приближалась довольно скучная пора, стоял ноябрь уж у двора». Так было и у нас. Я ушла из Киева в одном летнем пальто и в одних туфельках, не успела ничего взять с собой, так как гестаповцы пришли за мной по указаниям соседей. (А добро осталось для кого-то.) Я и дети были измучены дорогой, потом в Житомире узнала, что сестра моя со своей семьей заживо засыпана. И от всех переживаний упала на пол и задремала с детьми на голом, холодном цементе. И вдруг слышу, открывается камера и зовут меня и детей на допрос. Сидит гестаповец и рядом переводчик (дословно):
– Вас обвиняют в том, что вы еврейка.
Мой ответ:
– Кто меня обвиняет?
Переводчик:
– Немецкое правительство.
Мой вопрос:
– Больше ни в чем? А в воровстве? – Нет. – А в убийстве? – Нет. – Тогда я не еврейка. Улики у вас есть? Докажите.
Меня временно оставляют. Переводчик обращается к Мери (старшая девочка):
– Скажи, девочка, твоя мама любит немцев?
Ответ Мери:
– Моя мама ненавидит фашистов, но она боится вам сказать.
Допрашивают младшую:
– Ты еврейка? – Ай, не хочу кушать. (Она думала, что это такая еда.)
Потом опять обращается к Мери:
– Ты еврейка? – Нет. – Русская? – Нет. – Полька? – Нет. – Немка? – Нет. – Чешка? – Нет. – Украинка? – Нет.
Тогда вскрикнул:
– А кто же ты? – Я Мери, – послышался ответ девочки. Допрос мой был мучительный, долгий и томительный. Не дознавшись, кто я, допросили нас в гестапо (фотографировали меня несколько раз). В эти же дни, что находилась в гестапо, я узнала, где находятся партизаны и в каком лесу (от людей приходящих). Опишу страшную картину из гестапо. Расстрелы евреев происходили на моих глазах. Открывается дверь, и всыпается толпа мужчин и одна девушка лет семнадцати-восемнадцати. Я посмотрела на них, сейчас узнала, что евреи. Спросила девушку:
– Откуда вас ведут?
Отвечает она мне:
– Из Коростишева в тридцати пяти километрах от Житомира. Мужчин нашли в лесу, а меня забрали сегодня. Спрашиваю опять: «За что?».
Тихий, отрывистый ответ девушки. Она находилась у одной старой крестьянки в селе. Тайный сыщик приставал к ней и хотел с ней жить, но она отказалась.
– Лучше меня убьют, но не отдамся я ему.
Толпа евреев спрашивала у арестованных по-еврейски: «Зукт, хаверим, вус кен зайн мит унз».
Как вдруг, откуда ни возьмись, выбегает палач, я его уже хорошо знала, ибо все время заглядывал в мою сторону и считал, сколько нужно пуль для меня. «Ах! жидовские морды, и тут по-жидовски». И начинает прикладом бить этих евреев куда попало: в зубы, в лицо, в живот, в нос и даже по ногам. Я обмерла на месте, а дети так визжали и кричали – что-то страшное. Жалко, что я не художник, нарисовала бы их лица. Допрос был короткий. Долго не думал палач. Вижу, взял винтовку, пули и черную шаль. В этой шали он приносил одежду с убитых обратно в гестапо. И погнал толпу евреев, как стадо смирных овец, вдоль длинного гестаповского двора.
Слышны были выстрелы, и через минут двадцать пять вернулся он веселый и довольный, что в его черной шали было много окровавленного еврейского барахла. Скромная, юная девушка прощалась со мной и сказала мне: «Будьте живы с детьми, а мне так хочется жить и жить, мне лишь восемнадцатый год». Итак, ее нет. Я даже не спросила, как ее зовут. На следующий день привели одну коммунистку-еврейку. Она спала рядом со мной и дала детям хлеб. Ночью я спросила ее, за что взяли и где. В Житомире она где-то работала, и один мерзавец захотел, чтобы она ему отдала свое единственное пальто (оно было мужское). Девушка отказалась, ибо была глубокая, холодная осень и без пальто не могла остаться. За это он ее выдал. И когда вели ее на допрос, то ей пели: «Ах, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети, не расстанемся с тобой никогда на свете». Больше не видала ее. Куда делась, неизвестно мне, но догадываюсь… Из всех арестованных встретила только одну девушку Чарну в Житомире в 1942 году летом (случайно живую). Она меня узнала, и я ее узнала. Она мне не призналась, что еврейка, и я тоже нет. Она боялась меня, и я боялась ее. И сколько еще видела таких картинок там, не рассказать и не описать. Не только раз была арестована, я была еще два раза арестована без детей. Третий раз уже приехала за мной машина гестаповская в село Покостивка Житомирского района Житомирской области в августе 1943 года (я снята у гестаповцев). О жизни моей, о муках еще не писала. Там еще страшнее. Уже два часа ночи. Пишу при коптилке, когда-нибудь напишу. Если бы было тепло и было бы у меня зимнее пальто, то поехала б в Москву, Там у меня живет брат по ул. Фридриха Энгельса, дом 3/5, кв. 4. А. Б. Котлов.
На днях приехала дочь моей бывшей няни из Фастова (крестьянка). Рассказывает нам такой случай. В 1941 году, когда немцы убили в Фастове всех евреев, то детей еврейских оставили. Было их восемьсот детей. Был дан приказ, что все селяне обязаны взять по ребенку, хорошо питать и ухаживать. И если будет убито хоть одно дитя, то отвечает целая селянская семья. Три месяца кормили этих детей. По окончании срока, когда дети поправились, то немцы издали такой приказ: «Вернуть всех детей еврейских к назначенному месту. За отказ – смерть». Дети были привезены, и их отвезли в госпиталь. Там привязали к кроватям и высасывали у них кровь для раненых немцев. И судьба детей была закончена.
Моя личная просьба к Вам. В Киеве живу с 28 апреля 1944 года. Вообще в Киеве прожила четверть века и проработала в школах двадцать четыре года. Сейчас в данное время работаю в детсадике воспитательницей из-за квартиры. Ночую сегодня на двух коечках в детсадике, ибо пишу. Квартиру свою еще не получила. Валяемся семь человек в чужом, мокром подвале и спим на голом полу. Прекратила писать по таким причинам: нет угла, нет стола, на чем писать, нет стула, на чем сидеть.
Мое дело за № 8985 находится на рассмотрении городского прокурора тов. Лозина. Уже зима, а квартира моя занята другими людьми, хотя по закону 5 августа 1941 года я должна была получить свою площадь как семья военнослужащего. Та соседка, которая меня выдала гестапо, вселилась в мою квартиру и забрала все мое имущество. Она роскошествует моим добром, что нажито честным трудом, а я валяюсь без кровати. Судимся с мая 1944 года. Дело уже перешло в уголовное, как похищение чужого имущества. Все обещают, что скоро будет суд. Дело мое находится в Ленинской районной прокуратуре у тов. Самсоновой долго и неподвижно. Я сама беззащитна, хотелось бы Вашей помощи в этом отношении. Казалось бы, что после таких мук и переживаний должна на старости лет иметь угол, и дети красного командира тоже заслужили это. А соседка, враг народа, преспокойнейшим образом живет и торгует на базаре керосином. Если будет малейшая возможность, помогите.
А теперь хочу просить Вас, дорогой Илья Эренбург, в отношении задуманной мной книжки. Ваши указания и направление. Пишу первый раз в жизни. В молодости любила писать о природе. У меня есть сильное желание написать такую книгу, но настроение у меня плохое, последние дни я начала чувствовать, как у меня отнимается левая рука от сырости. При Гитлере я два года не видела хлеба, и зимою в самые сильные холода моя комната не отапливалась. У детей и теперь отморожены руки и ноги.
Будьте здоровы!
Эмилия Борисовна
Почему я должна и теперь страдать?
Мой племянник Абраша Костовецкий посылает свои стихи для «Черной книги» о еврейском народе. Парень еще молодой, двадцать три года ему. Часто пишет и любит писать.
Всего хорошего.
Котлова
Соседка – враг народа, что все забрала у меня, пишет на меня всякие небылицы и обливает меня всякой грязью незаслуженно. Пройденный путь мой прошел в честном труде. Она мне говорит, что если она захочет, то советская власть расстреляет меня, как собаку.
Прошу ответить.
* * *
Дорогой писатель И. Эренбург!
Посылаю материал для «Черной книги».
Некоторые факты не пишу, будет возможность, лично расскажу.
Как я осталась в Киеве и почему? Было время, что не было возможности выехать из Киева, а когда настала эта возможность, то у меня заболела младшая девочка, и везти больную невозможно было. Не успела освободиться от одной болезни, как заболели обе на корь. Как раз заболели в дни прихода людоеда Гитлера. Писать о приходе Гитлера в город не приходится, всем известно. Черная хмара нависла над городом. На всех перекрестках и витринах были наклейки и приказы о смерти или «смертная казнь». Народ говорил: «За все смерть, тогда за что жизнь дана?» Через три дня горел Киев. Это был страшный суд над людом. В это страшное время, когда рушились дома, в воздухе летали обгорелые брусья, обломки камня и щебня засыпали живых людей, стекла сыпались из окон, как мелкий дождичек. Как люди метались, как обгорелые крысы в клетке, когда везде и всюду слышны были крики и вопли людей. В это самое время в дыму, в огне гитлеровцы грабили квартиры и тащили патефоны, машины, одежду и о спасении людей не думали. В эти же дни Гитлер показал свое настоящее лицо перед народом (свою гнусность, наглость, но зверства еще не показал, оно было пока крыто-шито). Много еврейской молодежи убил, обвиняя их в поджоге. Ровно через десять дней, в день Йом-Кипур – Судный день по еврейским обычаям, 29 сентября 1941 года совершилось гнусное злодеяние Гитлера. Он принес жертвоприношение своему идеалу «фашизму». Он проглотил шестьдесят две тысячи евреев – невинных жителей. Он напился еврейской кровью, что его жилы лопаются. И этот памятный день войдет в историю человечества. Ранней зарей красовался «гитлеровский приказ», никем не подписанный, о небывалой гибели евреев (пишу дословно). Приказ был напечатан на двух языках: на немецком и украинском.
Наказуеться всім жидам міста Киева і околиць зібратися в понеділок дня 29 вересня 1941 року до 8 години ранку при вул. Мельника – Доктерівскій (коло кладовища). Всі повині забрати з собою документи, гроші, білизну та інше…
Еще накануне Судного дня, то есть 28 сентября 1941 года, Гитлер собрал всех евреев-мужчин города Киева и погнал в Бабий Яр копать ямы, а к вечеру всех расстрелял. Все евреи были уверены в том, что Гитлер везет их в гетто, но никто не мог подумать, что им там будет конец. Что стоило посмотреть на несчастных, беззащитных евреев и на их шествие к месту назначения их гибели? Страх и ужас! Волной шли – молодые, старые, женщины, мужчины и дети всех возрастов, и всякий спешил занять более удобное место в вагоне. Везли на подводах и повозочках свой скарб (одежда, посуда и продукты). Некоторые везли балии, ночевки, самовары. Шествие началось в восемь часов утра 29 сентября 1941 года, и три дня подряд шли и ехали евреи. Но куда? Сами не знали. Бабий Яр расположен близ еврейского кладбища, одна его стена упирается почти в Бабий Яр. Заранее были приготовлены ямы. Становились вокруг ям, и расстреливали из пулеметов, а те падали в ямы. Детей отбирали и отдельно убивали, брали на штыки, рвали на половины новорожденных. Не хватало ям, так землю взрывали минами, и от этого в то же самое время засыпало заживо евреев и образовались новые ямы. Земля шаталась от движения людей в одной яме, а из другой образовалась щель, и оттуда сочилась еврейская кровь. Место было окружено гестаповцами. У входа отбирали документы, одежду, драгоценности, продукты, а дальше в Яре раздевали и бросали все на кучи. Вопли, крики, плачи, мольбы и раздирающие крики детей и женщин не трогали звериных душ мерзких палачей-фашистов. Все делалось «по приказу» Гитлера. Старые евреи молились Богу и кричали: «Шма Исраэл адонай…». Молодежь боролась с палачами и кричала: «Народ отомстит за нас». Перед убийством они еще успевали изнасиловать женщин. Стоя на расстоянии, можно было умереть со страха, но человек сильнее железа и не умирает прежде времени, живет и все переносит. (Пишу сокращенно.) Некоторые евреи не пошли в Бабий Яр, они кончали жизнь самоубийством. Врачи отравляли себя и детей морфием, были случаи, когда обливали керосином себя и своих детей и не сдавались палачам в руки. Такой смертью скончалась одна наша ученица пятого класса 47-й школы Рива Хазан, жили по Короленко, 43, кв. 13. Мать и дочь облились керосином и сгорели, и все с ними сгорело. В нашем доме на Ленина, 12, они убили старика Столярова, и когда жильцы его выбросили во двор, они, гитлеровцы, наступали грязными чоботами с гвоздями на лицо убитого еврея, злорадствовали и кричали: «Капут юда!» Лицо убитого покрылось дырками, а потом еще два раза выстрелили в рот и глаза и ушли. Какая месть была у меня тогда, видя все это? Но увы! И как я проклинала эту минуту, что дождалась ее. Через пять дней после Бабьего Яра был издан другой приказ: что все еврейские квартиры должны быть опечатаны и все еврейское добро передано домоуправами в указанное место. Цель какая? Окончательно изгнать евреев из квартир и покончить с ними.
Свою намеченную цель Гитлер выполнил. Евреи были изгнаны, а добро забрано. У Гитлера еще остались евреи в плену. Восемьсот тысяч пленных взял под Киевом. Они пока находились [в лагерях] (Борисполь, Нежин, Переяслав). Среди них было четыре тысячи евреев (и мой муж был среди них). Гнали пленных почти две недели на Киев. Была осень, и по вечерам уже было холодно. Впереди шагала колонна евреев: раздетые и разутые, изнуренные, тощие, подвязанные и окровавленные. По дороге они отставали, гитлеровцы сильно их били. Лагерь пленных был на Керосинной улице. Во дворе ямы, и в этих ямах находились пленные евреи. Кушать не давали по три дня, они умирали голодной смертью. Раз указали на еврея, что он комиссар. Его вытащили из ямы в одних трусах, поставили посредине двора и начали пытать: окружили его четыре гитлеровца с кинжалами с четырех сторон. «Ты комиссар?» И ножом в спину. Другой: «Ты юде?» Ножом в живот. Третий: «Ты коммунист?» Ножом в правый бок. Четвертый: «Ты НКВД?» Ножом в левый бок. И так казнь совершилась прилюдно. Еврей два раза успел крикнуть: «Палачи! Отомстят за меня и за нас всех!».
Остальные евреи были расстреляны также в Бабьем Яру. В 1942 году летом я видела много западных евреев-мужчин четырнадцати-шестидесяти лет, работали на грабарках за Житомиром. Целое лето проработали, а к зиме всех расстреляли, а многие умерли голодной смертью. И такой была судьба всех евреев.
Вкратце опишу свою жизнь при Гитлере. Меня после этого приказа уже не впустили в свою квартиру наши же соседи, с которыми прожила в одной квартире восемь лет в большой дружбе. Активное участие принимала все время жена партийца Артеменко Христина Степановна в моей смерти. Она меня выдала и переселилась в мою квартиру и забрала все мое имущество, и она пользуется и сейчас им. Она преспокойнейшим образом живет в столице городе Киеве по ул. Ленина, 10/3, как будто где-то работает и является сейчас честной советской гражданкой. Она знала, что я еще жива и буду ей мешать, как видно, так она думала. И на моем несчастье она строила свое благополучие. Занимается явно грабежом и мародерством и чувствует себя прекрасно (бездетная, бывшая кулачка). А я валяюсь с двумя детьми на голом, холодном полу в подвале, где льется вода со стен ручьями, как у Гитлера лилась еврейская кровь (без кровати, без стола, без стула), ибо не имею средств на то, чтоб новое приобрести, а эта хулиганка, враг народа, роскошествует моим добром, что годами нажито в честном, тяжелом труде. Где же тогда человеческая справедливость? Может быть, мой ум еще до этого не дошел? История об этом умалчивает (пишу о прошлом).
Имея таких соседей, я должна была с больными детьми перейти в другой дом по ул. Ленина, 29, так как там никто не знал, что я еврейка. Потом ежедневно ходила на базар, чтобы что-нибудь достать для больных детей (одной было шесть лет, а другой четыре года). Однажды на Еврейском базаре меня встретила знакомая продавщица и говорит мне вслух: «Как она не боится шляться по базару?! Сидела бы дома та не рыпалась». С продуктами было очень трудно, ибо немцы отбирали все у селян без денег, и селяне перестали возить в город. Были дни, что почти умирали с голоду больные дети, и никто не хотел помочь (хотя бы корочку хлеба), а в квартире все осталось. И так в страхе и голоде прожила месяц в Киеве при немцах. Соседи зорко следили за мной, они не знали, куда я делась. В одно прекрасное утро меня настиг сосед и он же наш истопник школы Баран и следил за мной, и узнал, где нахожусь, и передал соседке Артеменко. Хулиганка Артеменко явилась к нам, на парадном агитировала всех соседей – зачем они меня укрывают в такое опасное для них время, ведь я еврейка. Переведу на украинский язык: «На що вы укриваете цю жидовку? Нехай вона іде до своеі хати, бо вона живе по вулиці Ленина, 12». Одна соседка была жена профессора, и ее внук у меня учился, ответила: «Эмилия Борисовна не еврейка, это неправда». А другая соседка ответила: «Хиба вона жидівка? Вона людина, як треба». (Выходит, что евреи не люди.) Но мои соседи на этом не успокоились. Баран меня встретил вторично утром, он шел благополучно на работу к Гитлеру, а я с базара. И тут он уже не стерпел. Узнал, в какую квартиру вошла, и через минут тридцать привел мне гестапо на дом. Он им говорил, что я еврейка-юда, что я здесь скрываюсь. Кричал на меня, топал ногами и со всякой руганью: «Жидовка, покажи пашпорт!» Я показала бумажку, о которой будет идти речь дальше. И конечно, отрицала все, что говорил Баран. Они ушли с тем, что придут еще раз, так как дети лежали больные, то думали: «Куда ж денусь с ними?» Спустя немного слышу, как в коридоре спрашивают, где живет юда. Соседи в ужасе, что в их квартире оказалась юда-еврейка. Крик на всю квартиру, и когда этот крик дошел до меня, я схватила двух больных детей и выскочила черным ходом на бульвар Шевченко вниз по Тургеневской к одной знакомой учительнице, с которой знакома была только десять дней. Была тогда суббота, а в воскресенье ушла из города Киева.
Баран и Артеменко привели ко мне жандармерию, но я спасла жизнь бегством. В Киеве остались еще некоторые врачи-профессора. Рабинович – хирург, профессор по детским болезням. Дукельский – еврей. Они были убиты в 1942 году, через год. Много мне рассказывала жена старого Дукельского (ему было семьдесят два года), а жена у него русская, как она его спасала, но не помогло.
Как я оставляю г. Киев и беру маршрут на Житомир? Дорога на Житомир – начинаются мои новые мытарства. Почему избрала Житомир? А вот почему. За месяц пребывания немцев в Киеве я была очевидцем многих страшных, мучительных картин над евреями, которых вернули с дороги обратно в Киев этапным порядком. Они бежали в Харьков или ближе к фронту, чтобы перейти к нашим. Часто не удавалось. На еврейском кладбище была «контора смерти». Когда просила нашего управдома еще «советского» Полонского зайти со мною в мою квартиру, забрать свидетельство по окончании института, то ответил, чтоб я принесла ему справку из «конторы смерти», что я безопасный человек для немцев, но когда я предложила пальто мужа, то пошел без справки.
Раз иду по улице Короленко близ памятника Богдана Хмельницкого, вижу, ведут этап евреев откуда-то. Они чернее черного. Представьте себе мое состояние, когда я увидела знакомую учительницу. На мне лица не было. Выступил холодный пот от испуга. Я за ними вслед пошла, но держалась в стороне. Учительница была еще одета в синем осеннем пальто, знакомом мне, с головы спал платок, а в руках держала маленький словарик по обыкновению (как видно, с ним спала). Она меня заметила. Как эта учительница просила у меня пощады жизни, думая, что я русская, не забыть мне никогда. Разница между нами была та, что я была еще на воле, а ее вели в «контору смерти». Я тогда думала про себя: «Дорогой мой друг! Завтра же я с тобой встречусь там же, ибо мне этот путь неминуем». Каждый раз полицаи ударяли прикладом старых женщин за медленный шаг их к месту смерти. Одна еврейка очень стонала и кричала: «Ой вей из мир, вус об их зих дерлебт». Зять взял ее на руки и нес недолго, ибо сам был уже бессильный. Довели до полиции (Короленко, 15). Вышел старший. Полицаи докладывают: «Что сделать с жидами?» Старший отвечает (он был не немец): «В «контору смерти» на расстрел!» И так я шла за ними до Лукьяновки.
Как я считала часы жизни. Каждый стук в дверь думала, что уже идут за мной. Мне только было жалко своих двух малышей, ведь они еще не знали жизни, притом недавно вышли из болезни. Я представляла себе смерть детей перед своими глазами. Ведь разбойники убивали детей в присутствии матери. Ах, как тяжела материнская мука видеть, как убивают ее детей. (Горько плачу.)
Я часто меняла базары, чтоб не узнали меня люди. Иду на базар Бессарабка. В будке, где когда-то продавали газеты, сидит старуха-еврейка и не может уже подняться. Прохожие дают: кто деньги, кто хлеб, кто сало. Пищу не принимает и кричит: «Иден, бней рахмунес, ратывет мих фун дем тейт». Ее выгнали из квартиры, все забрали, она в одних лохмотьях. А на дворе глубокая, холодная осень. Слякоть, брызжет мелкий холодный дождик, и она трясется от холода. Она рассказывает всем, что дочки и внуки ее уехали в гетто, а ее, одну старуху, оставили, и сильно на них обижалась. Назавтра я опять пошла смотреть, что стало со старухою, но она уже была мертвая. Окоченела от холода. Одна старуха скрывалась на чердаке целый месяц, запаслась сухарями и водой. Когда ее нашли и повели в «контору смерти», то всем говорила, что прожила лишний месяц. Осень. Холод. Вижу, сидит в Золотоворотском садике женщина лет тридцати восьми. Конечно, изгнана. Я за ней следила два дня, а потом ее не стало. Не дожить до такого времени, как мне пришлось видеть и переживать…
Мой уход из Киева. Все учителя после приказа боялись меня как огня. Боялись проходить по улице со мной, даже просили не встречаться с ними. Как было мне тяжело и обидно, что лишь вчерашние друзья, с которыми я проработала десять лет в одной школе, где вместе творили чудеса, а сегодня не хотят тебя видеть и помочь тебе в трудную минуту. Только одна русская учительница Вера Петровна Сухозанет, и теперь она работает в Киеве учительницей, с которой я много лет дружила, спасла мне жизнь. Она мне дала справку, где была другая национальность, русская, а все остальное осталось по-прежнему. (Все документы гитлеровской эпохи сохранились.)
Кроме этой бумаги, что дала, она же советовала немедленно оставить Киев, потому что сама боялась за себя. Я с особой болью в душе оставила Киев, любимую школу и свой родной дом. С двумя крошками в ужасную погоду пустилась в дорогу без куска хлеба и без вещей. На мне было летнее пальто и туфельки, ибо не успела ничего захватить с собой (соседи постарались). Ведь в Киеве я много лет училась, работала и растила чужих детей и своих. В Киеве прожила четверть века, а в школах проработала двадцать четыре года. Я отдала детям свою молодость и свою душу. Я всегда работала на двух сменах, только ночь заставляла расстаться со школой. Летом работала в лагерях. Детский звонкий голос был всегда мне приятен. Я никогда не уставала и не чувствовала усталости. Меня всегда можно было найти среди детей. Дети – это вся моя жизнь. К восемнадцати годам я уже заведовала большим коллективом детей. И вдруг я должна все оставить и идти искать себе пристанище. Но куда? Сама не знаю…
Дети мои шатались еще от болезни, и красные пятна были еще на лице. И рано утром в воскресенье мы тронулись пешком в путь. Светочка захватила свою любимую куколку, так было ей жалко с ней расстаться, а когда ручки замерзли, то мне отдала и сказала: «Мама, держи и не потеряй!» И думала тогда я: «Все это наделал враг человечества – людоед Гитлер». (Как больно вспоминать прошлое плохое.)
Что было со мной в дороге? Торбочка с кусочком хлеба, мой новый документ и двое малышей. По пути встретили подводу, и довезли нас до хутора «Мыло» в двадцати пяти километрах от Киева. На дворе слякоть, моросил мелкий дождичек. По пути очень смерзли и проголодались. На хуторе было несколько разбросанных хат. Зашли в первую. Нагрелись, и угостили нас печеной картошкой. Первый вопрос был: «Кто я? И куда путь держу?» Ответ: «Я погорела и направляюсь к себе на родину». А где эта родина, сама не знаю… Остаться ночевать было невозможно, ибо было тесно для его личной семьи, тем паче и для нас. В эту ужасную погоду поплелась я с детьми в село Спитки, но ни одна селянская хата не хотела принять нас на ночлег. В селах был приказ не принимать чужих, ибо это партизаны. Стою с детьми посреди поля, и коченеем. Куда идти ночевать? А тут надвигается темная, холодная ночь. Этот момент был хуже смерти. Наконец я зашла к бывшему председателю колхоза, женщина (горбатая). Просила продать молоко для детей – обещала позже, а пока у нас была возможность нагреться. Дети от усталости, холода и голода уснули, сидя на лавках. Вечером голова колхоза заявила мне освободить ей хату. И сколько я ее ни умоляла оставить нас на ночь, то не соглашалась. Бужу детей, но они не встают – спят очень крепко. Мой плач и просьбу услыхал старик-отец, который лежал на печке, а я сначала его не заметила. И он крикнул на дочь: «Нехай вона залишиться с дітьми на ніч. Ничого Гитлеру не стане». Тогда молодая принесла солому в кухню, и мы переночевали. Наутро дождь, а в селе непроходимая грязь, а я в одних туфельках. Выпроводили нас с богом, и пошли дальше. Почти все село прошла, и никто не желал впустить чужого человека, особенно с детьми. Все смотрели с каким-то недоверием на меня. Одна селянка мне сказала: «Мабуть жидівка? Из Киева, бо ти одягнена в длиному пальті, а діти в шапочках. Хоч розмовляэшь як наші жінки» (вот ее заключение). Только в одну хату нас впустили, но я должна была предъявить свой паспорт старосте, а паспорт мой остался Гитлеру на память. Вижу, староста неграмотный, показала членскую книжку с фотокарточкой вместо паспорта. Староста нацарапал разрешение (дозвіл), что чесна людина и можно находиться в селе. Принесла эту бумажку хозяйке, и мы остались на пару дней, пока установится погода. В этот же вечер заболела старшая девочка ангиной. Валяемся на голой земле, а потом дали солому. Хозяйка не хотела держать меня с больным ребенком и выгнала нас на улицу. Из этого села шла дальше. Мы проходили необозримые советские поля, леса, луга и сотни сел, оккупированных фашистами. Сколько горя и муки я изведала в пути с детьми (не рассказать и не описать). И через несколько дней мы добрели до Житомира. По дороге встретилась с одним киевлянином, который жил в Киеве на Глубочице. Он шел в Житомир, чтобы выкупить из плена двух сыновей. Он мне рассказал, какое горячее участие он принимал в убийстве евреев в Бабьем Яру. Ежедневно приходил в Бабий Яр на помощь немцам, за это немцы давали ему барахло еврейское и харчи, что оставили евреи целыми кучами. Даже собрал там 43 тысячи советских денег, а теперь хочет выкупить своих сыновей. Я его спросила: «Вы довольны, что убили столько евреев?» Он так приятно улыбнулся и скоро ответил: «Очень рад этому случаю!» Я уже поняла, с кем хожу… Несколько километров ехали машиной. В Житомир приехали под вечер и пока дошли до квартиры моей сестры, уже было темно (Маловильская, 11). В квартире сестры переночевали, и там соседи рассказали, что ее заживо засыпали с ее семьей за сопротивление. С нами ночевал мой «хороший» спутник. Наутро зашла я напротив к соседке в номер двенадцать, к одной польке, сварить картошку для детей. У этой польки сын оказался тайным агентом, и он нас арестовал и свел в гестапо. О первом аресте я уже писала. В гестапо я узнала у арестованных, что в Покостовском лесу близ станции Коростеня находятся партизаны. Вышла из гестапо на улицу, мне было темно в глазах от непривычного света. Стою и думаю: «Куда идти?» Решила пойти в Наробраз, узнать, есть ли детские дома. Решила отдать детей в детдом, а сама пойти к партизанам в Покостовский лес. Так и сделала. В Наробразе узнала, что есть сиротский будинок на Курбатовке. Когда я зашла в общую канцелярию, мне бросилась в глаза старая, закоптевшая икона и знаменитый портрет людоеда Гитлера. Так и сердце екнуло при виде работника с фашистскими флажками. Думаю, здесь нужно держать фасон. Низовые работники – украинцы. Главный начальник – немец. Детей моих не приняли, а ответили: «Если есть мать, то пусть мать и кормит». Там узнала адрес сиротного будинка. Взяла голодных ребят, и поплелись в конец города. Привела в сиротский будинок и просила заведующую переночевать, а завтра принесу справку о принятии их. Дом этот произвел на меня удручающее впечатление. Детей избивали, правда, там был настоящий сброд. От четырех до восемнадцати лет. При мне закрыли в погреб селянского мальчика за то, что украл деньги у воспитательницы. Он переночевал, закрытый на замок, и сильно испугался. Когда утром выпустили, то был как помешанный, от испуга. Дети мне рассказали, что немцы недавно забрали всех еврейских детей, увели и убили, а четырех еврейских мальчиков, лет по десять-одиннадцать, два дня тому назад повесили в саду сиротского будинка. Выдала их врач, которая работала там в доме. Я с ней познакомилась, и действительно, настоящая хулиганка. Она мне сказала, что жидов очень много и всех не перебьешь. На другой день просила заведующую принять детей, хоть оставить на пару дней, пока сама устроюсь, а тем временем ушла в Покостовский лес к партизанам. Этот лес находился в пятидесяти девяти километрах от Житомира. В одном летнем пальто, в одних туфельках в сильный холод пошла. Детей своих дорогих оставила на верную гибель, но другого исхода у меня не было. Как я жалела, что не погибла в Бабьем Яру.
Дорога была мне незнакома, я все время блуждала. Наконец я попала в село Покостивка, а за селом, пройдя четыре километра, начинается лес. В селе остановилась и отдохнула. Пришла в лес и никаких партизан не видела. Долго я бродила по лесу, и уже при выходе под большим деревом сидели двое мужчин. Один совсем молодой, а второй постарше. Я их боялась. У меня сильно болела левая нога, ибо сидела в гестапо на цементном полу и простудила ногу.
Один меня спрашивает: «Що, бабка, кулигаеш?» Я стала смелее и подошла к ним, так как услышала голос наших людей. Когда они спросили меня: «Чи е діти?», то я так сильно заплакала, что они сразу поняли, кто я… Они мне рассказали, что собираются уходить в Коростеньские леса, так как там находятся партизаны, а я далеко не уйду с больной ногой, и советовали вернуться к детям.
Возвратилась обратно в Житомир. В селе Покостивка я увидела школу. Селяне мне рассказали, что школа не работает из-за того, что нет учительницы. Поговорила с заведующим школою, он мне рассказал, что нужна учительница 1-го класса, и условия для учителя. Узнала все и через семь дней вернулась обратно к детям. Дети успели заболеть чесоткой, и покрылось все тело фурункулами у них от грязи и голода. В сиротском доме детей не оставляют. В школу боялась поступить, заведующий – сын попа, и кроме того, буду всем бросаться в глаза. Передо мною стал вопрос – что делать мне сейчас? Ведь зима приближается, и угла нет. Никто не впускал в хату. Хотела поступить в колхоз работать, но не принимали на работу. И решила уйти совершенно в противоположную сторону на Бердичев, там находится совхоз «Рея». Ушла. Долго я путешествовала пешком. Я проходила сотни сел (где дневовала, там уже не ночевала), но устроиться не могла. Время шло к зиме, и рабочая сила сокращалась. Наконец добрела до совхоза «Рея», он расположен в десяти километрах от Бердичева. Хотели принять меня на работу в контору и направили меня к главному агроному (узнаю, немец). Я ни слова и возвращаюсь обратно в Житомир, ибо боялась попасться ему на глаза. На обратную дорогу опять потратила неделю. Заведующий сиротским будинком страшно был недоволен тем, что каждый раз бросаю детей. Встречу с детьми не описать. Как они меня умоляли и плакали, чтоб забрать их обратно из этого сиротского дома. «Мамочка, ты не уйдешь без нас?» И следили за мной целый день. Я решила, если умереть, то все вместе. Взяла ребят и пустилась в путь-дорогу. В Житомире получила назначение в школу. Хоть имела назначение, но все-таки в школу не хотела идти – боялась. И думала, где будет возможность остаться, то останусь с детьми. Но никакое село не хотело нас принять, как будто мы пораженные. Сколько я выплакала, идя с малышами без куска хлеба из села в село (если бы собрать мои слезы, можно было в них выкупать человека). И так мы пришли в село Покостивка, как будто мне знакомое село. Во имя спасения детей я пошла работать в сельскую школу за учительницу 1-го класса. Мне дали комнату без печки с разбитым окном. Узкую железную кроватку. Солому достала. Через месяц мне сделали плиту, обещала сама уплатить. Были школьные дрова, приготовленные еще нашей властью на 1941/42 учебный год, но заведующий забрал их себе и не хотел давать, а спорить с ним не посмела. В 1941 году были страшные холода, и в этом холоде моя комнатка не отапливалась, так как не было топлива. У детей и теперь отморожены руки и ноги. Хлеба мы не видели более двух лет.
Причина была та, что Гитлер вывез весь хлеб, и села сами голодали. Целую зиму жили на одной картошке без соли. Не было горшка, в чем сварить эту картошку. Вода замерзала в колотке. Не было, чем укрываться. Мы спали в пальто шесть месяцев, не раздеваясь, ибо ничего не было из вещей. Я покрылась вся чиряками, нас заедала нужда. Моя жизнь – это один кошмар. Не в силах человеческий язык передать все то, что обрушилось на всех евреев, особенно на меня. Небывалое в истории человечества: муки и страдания, причиненные Гитлером мне и всему еврейскому народу. Школа не работала. Не было учеников, книг и топлива, а я блаженствовала по такому случаю. Гитлер отвечал селянам, что ему не нужны ученые, ему нужны рабы, скот и рабочая сила. Он все писал, что Европа побеждает. После Нового 1942 года в школах был введен закон божий как обязательный предмет. Откуда во мне закон божий? Разве я когда-нибудь обучала? И сын попа (заведующий школой) сразу узнал, что я не русская (по-ихнему, православная). Была дана анкета, где нужно было ответить на некоторые вопросы. Главное, у Гитлера фигурировала и выпячивалась национальность. В сельуправе меня спросили, какого я вероисповедания. Чуть не ответила – иудейского, вместо православного. Аж было противно до слез, но надо было молчать. И сын попа – большой хулиган – начинает за мной следить. Кто я? Почему не признаю никаких праздников и даже не знаю их названия? Почему не хожу в церковь и не учу детей молиться? Все село уже знает, что я не православная. В воскресенье в последних числах мая 1942 года заведующий школой, сын попа (хромой на одну ногу), узнает в сельуправе, что есть новый гитлеровский «приказ»: кто выдаст жида, коммуниста, партизана и депутата Верховной Рады – вознаграждение тысяча рублей, выдача продуктами по дешевой цене. И в этот же день является ко мне заведующий с полной уверенностью, что я еврейка и за мою голову получит тысячу рублей. Он мне начинает рассказывать, что так сильно любит евреев, что даже чуть не женился на одной еврейской учительнице. И тут же предлагает мне дать ему тысячу рублей, чтоб скрыть мое жидовство. В душе скребут кошки, а вида не подаю. Отвечаю: «Пусть беспокоится тот, кто относится к данной рубрике». Только обещала, что если пойду на родину, то принесу кое-что из вещей. Сколько подлостей я видела со стороны его по отношению ко мне, но должна была все молчать. Ведь наша жизнь была на волоске, а я все-таки не теряла надежды на то, что я скоро опять увижу наших и переживу еще Гитлера (и так оно и есть). Жена его всегда мне твердила, что ее муж, то есть заведующий школой, никогда не был советским педагогом, а работал в школах Советского Союза двадцать лет и все под маской. А когда пришел Гитлер к власти, то показал свое настоящее лицо. Как было больно видеть, что такие люди благополучно жили и живут (мало пишу о селе). Долго, скучно, сумрачно тянулись гитлеровские дни. Он не стерпел, что так долго не иду на родину, – пошел в Житомир и заявил, что в селе живет жидовка. Причина была та, что староста обещал дать мне справку, что проживаю в этом селе. А без печати эта справка недействительна, а печати еще не было у старосты. Настал наконец счастливый момент, и я получила от старосты бумажку с печатью. Был июнь 1942 года. Заведующий пошел в Житомир и принес мне отношение из Наробраза, что меня туда требуют. Сдал мне под расписку. Пошла в Житомир по вызову. Прохожу пешком пятьдесят пять километров, оказывается, это не Наробраз, а гестапо. Явилась, а уйти уже невозможно. Допрос мой длительный, мучительный и страшный. Гитлер все время обвинял меня в том, что родилась еврейкой. Но, живя сорок лет еврейкой, было гораздо легче, чем два с половиной года русской. Я, конечно, все отрицала, как в первый раз. Меня опять снимают и печатают в газетах и подают на розыск (сохранилась фотокарточка). Меня спросили, когда мой день рождения и когда мой ангел. Я ответила, что я Мария Магдалина, а не Мария Египетская. И еще другие глупые вопросы. В этот раз я была особенно спокойна и выдержана как никогда. Меня освобождают условно под расписку и личную ответственность, что должна представить им паспорт. Из Житомира босая, без куска хлеба, направляюсь в Киев к Вере Петровне Сухозанет за советом. От боли, досады и волнения мое сердце сжималось, как лимонная корка на раскаленной мостовой. Шла пешком долго и томительно. Не видела даже света перед собой. Была довольно знойная пора, а мне хотелось лечь и больше не встать. Беспокоюсь сильно за детей. Перед моим уходом, еще в Житомире, я написала записку и адрес брата, который живет в Москве, и зашила в пальто старшей девочки. Просила ее: «Дочечка, когда придут наши, красные, то попросите кого-нибудь отправить эту бумажку в Москву, чтоб брат забрал детей, если останутся в живых. А я, быть может, не вернусь больше к вам. Будете жить без мамы и папы». Долго стояла и смотрела на них и горько плакала. Старшая девочка говорила мне: «Мамочка, вернешься и будешь жить с нами». А младшая все ласкала меня и не отпускала меня. Вырвалась от них и ушла. В селе Покостивка были также и друзья. Семья Мушинских, докторша, одна бабушка, сына ее забрали в Германию (глухой был и забрали). И эта бабушка приходила ко мне ежедневно с внучкой, шестимесячный ребенок, узнавать, когда будет конец Гитлеру. Им я и доверила своих детей. В Киев пришла утром и застала Веру Петровну дома. Жила она на улице Рейтерская, 25, кв. 3. Она не верила, что я жива. Осталась на ночь. В этот вечер я все ей рассказала и советовалась с ней, что делать и куда идти? После наших разговоров мне казалось, что она изменилась и как будто боялась меня. Ни до каких результатов не дошли. Вера Петровна в этот раз не могла ничем мне помочь. Рано встала, взяла некоторые вещи и ушла в село.
Город Киев в гитлеровское время. Грязный, унылый, безлюдный. Вместо роскошных цветов на улице везде картошка росла.
Одни зеленые шинели бродят с высокими кокардами. Угрюмые, скучные, голодные люди рыскали по Святошинскому шоссе с мешками, клумками и повозочками по направлению к селам на обмен. Город плакал. Хотя я была одета, как селянка, и трудно было меня узнать, но все-таки одна мать моей ученицы узнала меня и остановила (немцы по фамилии Цоль – девочка ее училась у меня три года). Я, правда, боялась ее. На улице я дрожала, мне казалось, что следят за мной. Все люди казались мне врагами. Как я хотела видеть мой дом! Не пошла – боялась. В Святошине в доме отдыха когда-то жили, теперь немцы с семьями. Каждый имел отдельный особняк или дачу. С какой жгучей ненавистью я смотрела на них. Мне был противен их голос. На костях наших они строили свое благополучие. Они напились нашей кровью. Весь мир плакал, а они, палачи, злорадствовали. (Думала, скоро вам конец будет.)
Долго я смотрела на дом отдыха, в котором лишь недавно там отдыхала. В 1940 году меня премировали за хорошую работу, а теперь я нищая, бесправная, беззащитная.
Я – живой труп. Идя, я задавала себе вопрос: «И когда уже наши придут?» Мне как будто кто-то в душе отвечал: «Скоро-скоро». И я подбавляла шагу. Через семь дней я вернулась обратно в село.
В селе за время моего отсутствия решили, что я настоящая жидовка и меня повесили в Житомире за обман. А детей моих собираются вести в город. Они плачут, рыдают и не соглашаются идти. Всем говорят: «Наша мама скоро вернется. Непременно придет к нам» (и детское сердце не обмануло детей). И вдруг я являюсь в село. Все выбежали смотреть повешенную, лишь тогда убедились, что действительно русская. Трудно описать нашу встречу. Мы плакали от радости, что опять вместе. Всю ночь не спала, хотя была очень усталая. Я думала только, на что Гитлер тратит свою культуру, свой ум, свое время и чем он занят? На поиски одной беззащитной еврейки. Село успокоилось, а я работала на полевых работах. Школу оставила – не хотела больше работать. Настроение ужасное, предчувствие плохое. На сердце лежит тяжелый камень. После работы я и дети собирали колосья пшеницы. Мелю на зерна и варю детям галушки с водой без соли вместо хлеба и картошек – нет денег, чтоб купить пуд картошек (150–200 р. за пуд). После уборки урожая в последних числах августа (во вторник утром) приходит ко мне заведующий и предлагает мне ехать в какой-то район за вапном для побелки школы. Я отказываюсь, так как уже не буду работать. Последнее время начал заискивать за кожаное пальто мужа, что одолжил у меня навсегда. Иду по селу собирать щепки, чтоб детям кое-что сварить, уже одиннадцать часов утра, а дети еще не завтракали. Вижу, едет большая, прекрасная немецкая машина и подъезжает к сельуправе. Я так и поняла, что за мной. И действительно, три гестаповца и один переводчик. Переводчик чехословак. Староста был тогда в Житомире, а в управе только один писарь из начальства. Гестаповцы потребовали меня и заведующего школою. Писарь указал на меня, что вот она идет. Слышу, зовут меня: «Котлова! Котлова!» (я бросаю щепки и направляюсь к ним). Первое, что мне бросилось в глаза, их значки на грудях (череп и две кости). Два раза была арестована и просиживала на допросах дни и ни разу не заметила этих значков. Один гестаповец вытащил мою фотокарточку и показывает остальным и говорит: «Да, это она! Зараз ей капут». Пробует винтовку – хорошо ли стреляет. Вся эта картина происходит на улице около управы. Все село сбежалось смотреть, как будут меня казнить. Я держусь стойко, но селяне говорили мне потом, что была бледна, как смерть. Один гестаповец говорит мне: «Садись в машину». И хотели увезти меня на поле и там убить. Собираюсь садиться. А первый все твердит: «Капут!» (мол, зачем с ней возиться). А мое сердце предсказывает: «Нет, сволочи! Палачи, изверги, не убьете меня! Буду жить и еще долго жить». Переводчик настаивает на том, чтоб меня опросили в присутствии заведующего школой. Первый все кричит: «Капут!» Он же велел сделать мне несколько шагов и два раза выстрелил. От близкого звука я прямо оглохла. «Будешь говорить правду. А если нет, то сейчас убьем». Я спокойно отвечаю: «Я вам все время говорила правду». Про себя думаю: «А вы живете правдой?» Все обман. Так обман за обман. Кровь за кровь. Смерть за смерть. И вспомнила мудрые слова нашего великого Сталина. Только была рада, что дети не увидят смерть матери. Долго они разговаривали и решили сделать допрос в сельуправе в присутствии заведующего и людей села. Зашли все и я. Все сели, а я стою. «Покажите документы!» Я показываю. «Покажите свидетельство по окончании педагогического института в 1930 году». Там указано, где я родилась, кто я такая. Переводчик посмотрел на фотокарточку, что была на свидетельстве, и показывает гестаповцам и говорит: «Смотри, какая ты была здесь, а теперь ты настоящая старуха». Я думаю про себя: «Это вы сделали меня такой, мерзавцы!».
«Сколько мне лет?» Ответ: «Тридцать девять». Тогда третий наконец, еще молодой, все время молчал, а теперь сказал: «Моей матери пятьдесят два года, но она не такая старая, как ты» (то есть я). Я молчу. Потом показала свой новый документ вместо паспорта. На справке было написано: 1938 года выдано и по национальности русская. И тут они остановились и долго размышляли. Ведь в 1938 году была советская власть, и зачем мне было менять национальность? В то время все евреи жили очень хорошо, и, по-ихнему, советская власть – это власть жидов.
Спрашивают заведующего, знает ли хорошо, что я юда? Он отвечает:
«Может быть, другой национальности, но не православная». Почему он так уверен? Заведующий отвечает: «Она не знает закона божьего, названия праздников, не ходит в церковь, не учит детей молитвам». Переводчик отвечает: «Это пустяки, если не знает или не хочет!» Потом начали спрашивать общину, что я за женщина? Голова I колгоспу пан Шевченко ответил, что я не еврейка (что я звичайна людина – ну, наша людина – православная). Одна старуха дала такое определение: «Разве евреи люди? Хіба така, як вона жидівка? Вона же звичайна жінка». Одним словом, моя жизнь была на весах, и думалось: «Какая же чашка весов перевесит?» Потом был задан вопрос с упреком: «Почему у меня нет паспорта в течение двух лет?» Я ответила, что в селе все живут без паспортов. А про себя думаю: «Не хочу вам, разбойникам, показаться на глаза. Ваш паспорт мне противен, как вы, немцы! Я со дня на день жду наших мужей и братьев». Они мне сказали, что должна поехать в Житомир к райбургомистру за паспортом. Если еще раз попадусь к ним без паспорта, то убьют. Я говорю: «Зачем убивать? Ведь я всегда у них в руках и никуда не уйду». (Куда спрячешься от палачей?) Я просила выдать мне справку, что три раза арестована, но гестаповец отвечает: «Достаточно то, что возвратили мне документы и жизнь». А переводчик добавляет: «Особенно жизнь…».
К вечеру уехали. Я вышла от них не своя. Вернулась домой, дети уже спали на знаменитой кроватке. Сначала уснула от переутомления и волнения, а потом думала, как оставить это село? И какие меры принять? Пошла к Мушинским и узнала, в каких местах находятся сахарные заводы. Разузнала. Назавтра под предлогом, что надо ехать в Житомир за паспортом, ухожу в м. Андрушовку (Андрушовского р-на Житомирской области). Прихожу, заводы там не работают. Направляют в Червоное, еще дальше (и все время надо ходить без куска хлеба). За неделю ходьбы – стала чернее черного. Чувствую, что нет уже сил бороться (безвыходное положение опять у меня). Первый месяц осени. Тепло. В Червоном на сахарном заводе принимают, но общежития не дают. Квартир нет, не принимают чужих, боятся. И, поступая на завод, необходим паспорт, а у меня его нет. Опять плохо. Куда ни положишь больного, все ему плохо. Нет, не решаюсь. Лучше в совхоз среди селян. Я уже к ним привыкла, лучше панов. Совхоз этого завода (свекловичный) находится в селе Яроповичи Андрушовского р-на Житомирской области. Иду туда. Работы очень много, и нужна рабочая сила. Принимают, но общежития совсем нет. Проработала два дня в совхозе. Условия ужасные. Кушать нечего, жить негде. Ночую в сарае. Работа с утра до темного вечера на поле, скирдовать высадки буряка. Для меня непосильный труд, ибо сама бессильна, едва ноги тащу. Расчет за работу зимой по двадцать килограммов зерна за трудодни. Селяне имели свое хозяйство и свою хату, и то не могли существовать, а я? Ни кола, ни двора. Как же я могла с детьми существовать? Это такая гитлеровская плата за человеческий труд. Гитлер бросал прокламации в начале войны: «Вы, селяне, служите советской власти за кило половы». Ему невыгодно было видеть зажиточную жизнь села при советской власти, он, Гитлер, тянул из села все готовое заранее. Сознательное селянство боролось против Гитлера, как мы. За детей сильно волновалась. Мне казалось, что гестапо придет в село и заберет детей вместо меня. И решила определить детей в киевский сиротский дом, там работала моя бывшая заведующая детдомом. Когда была студенткой, то работали вместе. (Звали ее Александра Гнатьевна Ершова.) Мы когда-то были хорошими друзьями, и думала, что в трудное время выручит, и считала, что она вполне советский человек, но оказалось совсем другое. Когда пришла в Киев, исключительно к ней в сиротский будинок (Белицкая, 3), там сейчас специальный детдом для детей фронтовиков, конечно, ее уже там нет. Захожу к ней в комнату, вижу, на кровати висит икона (Божья матерь). В столовой висели иконы, и дети стояли на коленях, молились Богу, а она впереди и тоже молилась. В этот момент мне стало что-то страшно при виде ее в таком положении. Мелькнула мысль, быть может, и она была двадцать три года под маской? Не ошиблась я. Когда я ей задала вопрос: «Александра Гнатьевна! Я вас не узнаю» (недавно собиралась вступать в партию). Она мне с насмешкой отвечает: «Эмилия Борисовна! Какая власть, такая масть». Очень жалела, что пришла в Киев к ней за помощью. Даже боялась остаться у нее ночевать и пошла к Вере Петровне. В этот раз ходила по улицам смелее. Прошла по улице Ленина, даже остановилась возле Академии наук и смотрела на свой дом, в котором прожила столько лет. Думала про себя, что буду опять жить в Киеве. Была на ул. Кирова напротив Первомайского парка, там, где жила моя сестра. Эвакуировалась в 1941 года с детдомом (счастливая она). Пошла на Подол, там смотрела квартиру второй сестры, тоже эвакуировалась с учреждением (вторая счастливица). На минутку ожила при виде своего любимого города. Скоро вечер, и нельзя будет ходить (движение до девяти часов вечера). Поспешила к Вере Петровне на ночлег. Впустила меня и заперла меня, так как там жила наша бывшая учительница английского языка, а муж ее работал в управе, то Вера Петровна не хотела, чтоб они знали, что ночую у нее. Всю ночь советовались из-за паспорта, ничего не выходило. На рассвете ушла обратно к себе в село. На четвертые сутки была у детей. Много приключений имела в дороге. Что я видела, что я слышала, что я пережила, не напишу. (Не способна все изложить на бумаге, если бы родилась бы талантом или каким-нибудь гением, то тогда было бы иначе.) Придя в село, я спешила обратно уехать с детьми, ибо остаться в селе невозможно уже было. На мое счастье, из Житомира приехали спекулянты с машиною. Упросилась, и нас взяли в Житомир. Детей опять сдала в сиротский будинок, так как заведующий был уже знакомый. А сама пошла в село Яроповичи нанять хату для детей и поселиться на зиму. С большим трудом я наняла хату у одной старушки. Пошла опять в Житомир за детьми. От Житомира до села Яроповичи пятьдесят километров. Из Житомира шли пешком, по дороге встретила машину, и доехали до села. Первые дни пошла на полевые работы к селянам (копала картошку). Через две недели нас выбросили на улицу. Причина была та, что старшая девочка заболела на свинку, и бабушка требовала у меня пятьдесят рублей на дрова, а денег у меня не было. Начинаю ходить по хатам. Бывали дни, что нас не хотели впускать даже в сарай. Положение ужасное. Идет к зиме. Наконец поселились к одной молодой женщине, вторая хата от церкви (Анна Перепечева), обещала ей золотые горы. Анна эта – настоящая Вера Чибиряк (дело Бейлиса). Там я все уже почувствовала. Моему горю не было конца. От голода, холода, нужды заболели обе девочки и должны умереть. Сколько бессонных ночей выплакала, сидя возле них. Скоро являются ко мне староста и комендант села и требуют меня в сельуправу. Староста добивается все время, где работал мой муж. Отвечаю, что на бойне. Он мне отвечает, что все жиды работали на бойне. А комендант говорит: «Ларчик просто открывается». Значит, мы жиды. (Муж мой военный был почти всю жизнь.) Через некоторое время выздоровели дети. Я объявила всем, что я известная портниха. Все селяне боятся меня, чтоб не украла то тряпье, которое дают перешивать, ибо очень нуждаюсь. Шью руками, все грубое, на вате. Шью долго, с терпением. Через некоторое время убедились, что очень честная жинка, даже возвращаю грубые крестьянские нитки, которые остаются на клубке после шитья. За труд принимала все, что давали, лишь бы накормить голодных детей. И так прожила целую зиму 1943 года у этой Анны. Я вся была опухшая от голода. Дети до того иссохли, что на них лица не было. Они светились, как восковая свечка. Настала весна, опять пошла на полевые работы к селянам (садила картошку). Потом староста заставил пойти садить картошку под плуг. Работала мало на колхозном поле, ибо за труд не оплачивалось. У крестьян, когда работала, то давали хоть покушать, и домой для детей принесу похлебку. На мое несчастье приезжают к хозяйке Анне гости из Киева, и я должна была оставить эту хату. Заставили освободить опять угол, что занимала. Опять плохо, нет угла, но не страшно было, ибо шло уже к весне. Долго валялась с детьми на земле, где попало. В прекрасный день меня впустила другая селянка, Марина Машталер. Там моя чаша горечи переполнилась. Восьмилетнюю Мери послала в пастушки. Она пасла пять свиней и двенадцать поросят. Уходила в пять утра в поле и приходила в девять часов вечера. Селяне ее кормили. Младшая завидовала старшей, но никто из селян не хотел принять на работу шестилетнюю Светлану. Светлана горько плакала, что Мери ест, а она голодает. Как было отрадно видеть, что Мери делилась последним. Что даст ей хозяйка, спрячет и вечером принесет домой и отдаст Свете. Часто предлагала и мне: «Бери, мама!» Я чувствовала, что растет мне защита. Недаром я столько намучилась, чтоб спасти им жизнь пока. И так проработали мы целое лето (я с детьми на поле от зари до зари). Света белого не видела. Староста и комендант зорко следили за нами. Продолжение следует. Пишу поздно ночью при коптилке.
Города и местечки Украины
Мальчик из Бердичева
Рассказ Хаима Ройтмана
Меня называли Митя Остапчук. А я Хаим Ройтман. Я из Бердичева. Мне теперь тринадцать лет. Отца убили немцы, маму убили. У меня был младший братишка Боря. Немец его убил из автомата, у меня на глазах убил… Страшное дело, земля двигалась!
Я стоял на краю ямы, ждал – сейчас застрелят. Подошел ко мне немец, щурится. А я ему показываю: «Смотрите – часики». Там, на земле, стекляшка блестела. Немец пошел, чтобы поднять, а я кинулся бежать. Он за мной и строчит из автомата, картуз продырявил. Бежал я, бежал и свалился. Потом не помню, что было. Подобрал меня старик, Герасим Прокофьевич Остапчук. Сказал мне: «Ты теперь Митя, сын мой». У него семеро своих, я стал восьмым.
Пришли как-то немцы пьяные, стали кричать. Заметили, что я черный. Спрашивают Герасима Прокофьевича: «Чей?» Он говорит: «Мий». Они ругаются, что он врет, потому что я черный. А он им спокойно отвечает: «А потому, що вин вид моей першой жинки. Вона цыганка була».
Когда освободили Бердичев, я пошел в город. Нашел моего старшего брата Яшу. Он тоже спасся. Яша большой – ему шестнадцать лет, он воюет. Когда немцы уходили, Яша нашел подлеца, который убил нашу мать, и застрелил его.
У могилы родных
Судьба евреев местечка Чуднов Житомирской области
Пять тысяч пятьсот человек местечкового населения, преимущественно стариков, женщин и детей, зверски замученных и истребленных, зарыты в ямах на территории Старого и Нового нашего родного Чуднова и его окрестностей.
Из рассказов очевидцев я узнал: первой жертвой был духовный раввин местечка восьмидесятилетний старик Иосиф Яковлевич Мосук, это было 8 сентября 1941 года перед вечером (кажется, в пятницу). Над этим божественным стариком издевались таким порядком. Заставили надеть богомолье, предложили двум соседкам-старушкам водить его по улице об руку, со свечами в руках, как к венцу, и под аккомпанемент резиновой нагайки немецкого палача Запевайло старушки были вынуждены петь, проходя по всему местечку до садика, где после так называемых церемониальных издевательств первая указанная выше тройка была убита и зарыта в одну яму там же в садике, над ямой поставили деревянный крест. Осмелившись, одна девушка, кажется, по фамилии Чирашнер, тайком сняла крест, за что все же немедленно поплатилась молодой жизнью.
Первое массовое истребление населения, учиненное немецкими извергами, было 9 сентября 1941 года. Через так называемых специальных посыльных Эли Шермана и Нуты Зильбермана было созвано и гестаповцами согнано в помещение кинотеатра будто для отправки на работу до девятисот человек, а оттуда битком набитыми на грузовых машинах отвозили в парк. На первой машине едет Лазарь Харитонович (никто еще не знал путь следования машины), а он, размахивая шапкой и кланяясь, кричал: «Еду на верную смерть, но за идею!» Что он этим думал, конечно, как умалишенного не поймешь. Машина сделала не менее сорока оборотов из кинотеатра в парк, а там люди строились в очередь к заранее приготовленным ямам. Над каждой ямой лежала узкая доска, к этой доске длинной очередью не менее пятисот человек медленно, еле удерживаясь на ногах, продвигались окаменевшие люди. В одной из этих очередей в тот день стояли рядом моя любимая мать, тетя Сура, ее дочь и, прижавшись к ним, брат жены Янкель с узелком хлеба, ведь он собирался на работу. По приказу палача люди ступали по одному на доску, каждому была вслед послана в затылок разрывная пуля, после чего летели черепа с волосами и цеплялись на ветвях сосен и брызгами разлетались мозги, а туловища быстро проваливались в яму. В ожидании своей очереди Лиза Гнип (дочь сапожника Янкеля-Симхес), не доходя до ямы, разрешилась от беременности, немецкий палач грязными своими руками отрывает ребенка из утробы матери со всеми ее внутренностями, хватает новорожденного за ножку, ударяет его головкой о ствол старой сосны, так пробуждая жизнь новорожденного, бросает младенца к расстрелянной матери в общую яму.
Так была истреблена первая партия, притом для большего коварного издевательства на сей раз истреблялись не полностью семьи, а обязательно муж или жена или часть членов семьи. Издевательству над оставшимися временно живыми не было предела, в плену у коварных фашистов бродили черные, заросшие, исхудалые тени от непосильной работы и голода. Заставили мастеровых ремесленников шить, перешивать, изготовлять из награбленного для нужд палачей. Изверги издали приказ, что мастеровые не будут убиты как необходимая рабочая сила, и предложили оставшимся вдовам, желающим сохранить себе жизнь, выходить замуж за мастеровых. Все это делалось, конечно, насильно. И, примерно, жена Фуки Ульмана тут же после того, как его убили, расписывается с Нусей Британ, так как его жена была уже убита, и тому подобные принужденные связи. Вест Мойше-Мейер, оставшись один после убийства семьи, не выдержал и сошел с ума. Вот он бегает по Чуднову черный, заросший, как зверь, исхудалый и все что-то разыскивает. Он не один с ума тронулся, такому примеру последовала жена Либова. Невестка Арона Килуп красиво наряжается и идет к эшафоту с громкими песнями и пляской. Старик Шмил-Дувид из Гуральни надевает богомолье и, не ожидая вызова, идет сам в парк к яме и тому подобные случаи.
Второе массовое убийство было примерно 15 или 16 октября 1941 года. На сей раз убит мой отец, он все время прятался от этих разъяренных зверей, три дня стоял в воде, лежал в ямах и погребах и полуживой уже был подобран комендатурой, его еще заставили обслуживать несколько дней немецкую комендантскую прислугу, а потом был прибит. Сапожник Лизогуб из выгона долго его поддерживал питанием. Я специально к нему сходил и отблагодарил за предсмертные услуги моему отцу. Тогда же была убита жена Янкеля Фрейдл с тремя невинными детками. Рассказывали мне, что Фрейдл, окутанная в белый платок, несет на руках малышку, за руку ведет пятилетнюю девочку, а за подол юбки ее держит восьмилетний Фима. Палач толкает ее в плечо, чтобы быстрее шла, а она говорит: «Ну, я ж иду». И так она с детьми пошла в последний путь. В тот день на машине ехали в парк Янкель Барштман, держа на руках Димку, мальчика Сарры, рядом с ним стоит его жена Шейндл и держит закутанного трехнедельного ребенка – мальчика Сарры, а сама Сарра или, вернее, скелет ее, стоит, прислонившись к ним, и так они поехали на убой. Палач берет трехнедельного малыша, подбрасывает его ногой, наподобие футбольного мяча, и в воздухе расстреливает его. Такие трюки и подобные даже фотографировались немецкими извергами. К яме подводят девятнадцатилетнюю красавицу-девушку, учительницу, дочь Блюдого Ицыка – Ханыс. Солдаты заставляют ее раздеться наголо, распустить ее длинный волос. Сами не могут налюбоваться такой красотой, выводят ее из очереди, предлагают ей одеться и уйти, оставляя ее в живых. «Цурюк!» – кричит немецкий хищник. Она же упорно отказывается, требует немедленной смерти, чтобы успеть занять место рядом с родными, тогда разрывная пуля отбивает ей верхнюю часть черепа, которая вместе с пушистым золотистым длинным волосом летит в воздух и попадает на ветви сосны и долго там висит, пока не была унесена куда-то бурей.
Третье массовое убийство, завершающее, так сказать, было в середине ноября 1941 года. На сей раз были уничтожены восьмидесятитрехлетний любимый всем населением врач Либов с его маленькой дочкой, доктор Френкель с семьей. Вот ведут этого красивого старика Либова, который на своем веку спас тысячи жизней, он бросает по всей дороге записки «спасайте, спасать», но его спасла от немецкого рабства та же разрывная пуля, и мозги этого ученого человека, как и остальных врачей, разлетелись на сучьях сосен и долго там сушились, пока их развеяло ветром. Доктор Либов в ожидании своей очереди, не доходя до ямы, произносит речь на русском и немецком языках. Он сказал: «Я был большевиком и умираю большевиком». Первая пуля, посланная ему в затылок, не попадает в цель, он еще успевает обернуться и говорит: «Ну так что, коль стрелять, так стреляйте прямо».
С населением закончено почти, подбираются остатки, даже горбатая Хума, Янкель Элис с ребенком и муж ее калека, неплохой сельский парень, говорит: «Если убиваете мою любимую жену и ребенка, убейте и меня». И вслед за ними бросается в яму, где его убивают. Двенадцать больших ям я насчитал в парке, но их там еще больше, – которые заглажены землей и снегом, и уже не определить места. Но не только здесь зарыты эти несчастные. Они лежат на территории старо-нового местечка и его окрестностей. Семьдесят восемь человек Нового Чуднова лежат там же, недалеко от центра, на скале лежит Мойше-пампушка, который с криком: «Слушайте, слушайте, у меня десять детей» – выскочил на ходу из машины, удрал до скалы и на бегу был убит. Лежал долго труп Аркы Тутиныкера на тютюновской дороге. Он в 1942 году пал мертвый, заеденный нуждой. Зарыт под Красногуркой убитый лишь осенью 1943 года Мошко-Ханыс, он бродил по полям и был замечен этими хищниками. Сидит в Гвоздяренском лесу над потухшим костром замерзший и заросший, как зверь, Гоендек. Не доходя гуральни, на мостике были убиты в конце ноября месяца 1943 года Арон, который возил брагу, его жена и мальчик.
А Рузя Фурман, эта славная девица, Рузя не далась в руки немцам, она в компании с Пупой Баршман в погребе дома Барштмана повесились и долго, долго там висели, пока жильцы дома не заглянули в погреб, там же найден мертвый мальчик, должно быть, Пупы Барштман. Рузю закопали возле дома, среди местечка. Вечный ей покой. Ука Гильштейн со своим прекрасным ребенком долго бродила по полям Янушпольского района и там погибла. А Люся, дочь ее, осталась каким-то чудом жива. Итак, они погибли все, нет больше этих хороших еврейских сапожников и портных [нрзб.], которые по субботам отдыхали в этом самом парке, где лежат они и сейчас.
Я был у могил всех родных, близких и знакомых. В тот день была ужасная вьюга. Я припал к одной из ям, я слушал маму свою, которая шептала: «Киндер майне, киндер майне». Этому шепоту вторили вечнозеленые сосны, все ниже и ниже наклоняя свои ветви, сосны рассказывали, как на их ветвях долго висели черепа и сушились мозги. Да, не сомневайтесь, в этом случае эти сосны, как живые свидетели, говорят. Несмотря на зимнюю пору, и Тетерев не замерзал почему-то в этом году, в нем еще клокочут потоки крови, которые стекали ручьями с камней парка и не дают ему замерзать. За эти два с половиной года скалы по обеим сторонам Тетерева сильно поднялись и заросли мхом. Уже темнело, когда я быстро продвигался из парка к тому месту, где когда-то было жилье всех этих убитых, но, увы, двести сорок восемь домов убитых немцы совсем разобрали, а теперь представьте себе эту местность, все улицы слились вместе, и трудно мне было установить дом моих родителей, одни груды камней и глины.
Да, мои дорогие все!
Это не легенда про царя Ахашвероша и его министра Амана, я Вам описал краткую быль о злодеяниях и зверствах гитлеровцев в одном только небольшом местечке. Так наводил Гитлер новый порядок в Европе, то есть в нашем Чуднове.
Местные петлюровцы перебили всех евреев
В местечке Медведин Киевской области
Уважаемый т. Эренбург!
Я слышал, Вы пишете книгу об убийстве евреев во время оккупации немцами нашей территории. Я хотел бы Вам сообщить об одном факте избиения евреев, о котором мне написал отец. В одном маленьком местечке Медведине Киевской обл. (в 35 км от Корсунь-Шевченковского) осталось несколько еврейских семейств. За несколько дней до прихода немцев местные петлюровцы перебили всех евреев до одного, предварительно невероятно поиздевавшись над ними и разграбив, конечно, все их имущество. Когда немцы пришли и узнали об этом, они главарей избиения… расстреляли (очевидно, за то, что они осмелились сделать это «неорганизованно», и за то, что они забрали себе все, а не оставили им), а остальные удрали. Я боюсь, что вот эти бандиты, которые вынуждены были неожиданно для самих себя удрать от немцев, которых они, вероятно, ожидали и встречали с радостью, теперь будут считаться борцами за родину. Петлюровцы Медведина имеют солидный стаж избиения евреев. В 1918 году там был чуть ли не первый погром на Украине, в 1920 году там было восстание против советской власти, и тогда там убили мою сестру, случайно приехавшую туда в гости.
Было бы неплохо о вышеизложенном факте сообщить куда следует.
Простите, если отвлек Вас от Вашей работы, но хотелось поделиться с человеком, который принимает близко к сердцу человеческое горе, а Вас я считаю таким человеком.
Всего хорошего. Желаю много здоровья и сил.
В местечке Пятигоры Киевской области
Воспоминания Раисы Зеленковой
Погода была солнечная. Я, как и каждый день, сижу за работой и сортирую книги по алфавиту в библиотеке. Вдруг слышу испуганный голос молодого читателя, Вани Клебанского: «Ты ничего не знаешь? Бомбят Киев! Всем нужно явиться на митинг!» Его слова были сказаны дрожащим, испуганным голосом. Как-то не верилось, я все же решила закрыть библиотеку. Через десять минут я очутилась на Загребенке, где происходил митинг. После митинга молодежь пошла в клуб. Это было последнее наше гулянье; по вечерам было уже запрещено ходить. Через недельку началась эвакуация других районов области. Днем и ночью двигались сотни, тысячи людей, и все успокаивали нас, что фронт от нас еще очень далеко. Я решила обратиться к директору совхоза, чтобы он обеспечил выезд. Директор оказал нам всем помощь. Я, как и остальные семьи, получила пару быков. К этим быкам были прикреплены еще десять душ. Мы начали готовиться к отъезду. У меня были четыре метра мануфактуры, я продала их и стала собираться в дорогу. Каждому хотелось забрать необходимое. С нами, взрослыми, были и маленькие дети. А это значило, что быками вообще нечего пытаться вырваться в такую даль. Мой отец совсем отказался от поездки.
– Мне, – говорил он, – шестьдесят семь лет. Работаю с одиннадцати лет. Чего мне бояться? Ты, – обратился ко мне отец, – ты – комсомолка, ты спасай свою жизнь, а мне бояться нечего.
Но я решила остаться с отцом. Мой брат Воля также стал большим хозяином; у него тоже пара быков. Но между братом и соседями вышла драка. Они решили также отставить поездку. Время настало очень тяжелое. С каждым днем мы ожидали чего-то серьезного. Тем временем эвакуированные двигались машинами и лошадьми, нас же они все успокаивали, что фронт еще далеко.
Но ждать «гостя» было недолго. 16 июля 1941 года появились две немецкие танкетки. Быстро проехали через центр местечка с криком: «Бефрейт ди Украине!» («Украина освобождена»). Все замерло, как будто в местечке не было живого существа.
Через несколько минут обе танкетки промчались обратно. И вот 19 июля началось немецкое движение. Немцев встречали бывшие жены и дети участников банд 1918 года. Например: Матрена Тасевич – жена бандита, Мария Кравченко – жена врага народа; Гордий Ищенко с радостью кричал во всю глотку: «Я вас, братцы, ждал двадцать три года». Таковы были и другие немецкие подхвостники. Через несколько дней появились гестаповцы. Началось наведение внутреннего порядка в селе. Был издан приказ сдать оружие. Закотынский, заведующий мельницей, не сдав оружия, скрылся. Комендант издал приказ: встречающихся на улице евреев арестовывать. Были арестованы: Аврам Стрижевский, Буня Клоцман и жена Закотынского. 31 июля их расстреляли как заложников, а жена Закотынского спаслась.
После этого староста села, Мазурак, объявил: всем евреям немедленно носить повязки – шестикутную звезду на правом рукаве, на видном месте. Со слезами мы принялись за рукодельную работу – вышивать звезды. Я решила лучше умереть, чем носить презренную ленту. Так как мой муж был русский, я обратилась к старосте. Староста дал мне справку, освобождающую от ношения ленты. Я была счастлива этим документом. Спустя некоторое время все еврейское население было забрано на работу, в совхоз, для уборки хлеба. Месячный заработок – шесть килограмм. Работали со страхом, не зная дней отдыха. На правой руке – лента, которая доказывала за километр, что работают евреи. Среди этой работы полиция Тетиевского района приезжала нас грабить. В то время я работала на поле. Я набралась смелости, бросила работу и пошла прямо в местечко. Подхожу к машине, стоит высокий блондин – мерзавец – это был комендант. Я ему подала свой документ. Он меня ударил по плечу и говорит: «Бери себе кое-что из вещей». Я проговорила: «Данке шон» («Спасибо»). Он велел мне на дверях поставить крест с надписью: «Бефрейт фон бетрайбунг» («От реквизиции освобождена»). Я его поблагодарила и продолжала смотреть на эту трагедию: все абсолютно выносят из квартир. Машина тронулась. Я пошла на работу.
После тяжелой работы шли домой к голым стенкам. Нечего надеть, и нечем укрыться. И вместо того чтобы дать отдохнуть, нас заставляли картошку чистить, мыть полы для офицеров.
28 августа, придя с работы, получили приказ из сельской управы: мужчинам, с четырнадцати лет, явиться к девяти часам в школу на собрание. Я стала уговаривать отца, чтобы он скрылся, ибо предчувствовался какой-то обман. Всю ночь мы не спали и толковали все об одном, что надо куда-то уходить. Папа не соглашался. Утречком на дворе был большой туман. Папа встал, помолился Богу и говорит: «Ну, Рая, дай мне чистое белье. Если суждена смерть, так пойду чистым на тот свет».
Я с ребенком также начала собираться в путь.
– Куда ты собираешься? Скажи хотя бы, где ты будешь?
У меня сердце сжалось от жалости к отцу, и я ответила:
– У меня два пути. А, между прочим, если кто-нибудь примет, то побуду там до вечера, пока выяснится.
Я сделала шаг вперед и хотела уже уйти, но в эту минуту папа открыл шкаф и говорит:
– Вернись, вот здесь, в черном чулке лежит семьсот рублей, заработанных моими старыми руками. Если возвратишься живой с ребенком, бери их себе.
Я заплакала и вышла из квартиры. Иду – и так жалко стало: почему не поцеловала отца? Но возвратиться уже было нельзя, начало рассветать. И я ушла. В это туманное утро я в последний раз видела своего старенького седого отца.
В этот день были убиты семнадцать душ, в том числе и мой любимый отец. Трудно было думать, что этот старенький ударник сапожной артели пошел на такую страшную смерть.
Помчались тяжелые месяцы, мы продолжали работать. Настала глубокая осень. Солнце стало меньше обогревать всех этих несчастных, оборванных, голых людей. Начали готовиться к зиме. По несколько семей жили в одной квартире. В это время у меня на квартире были две девушки, которые спаслись от немцев в Черкассах. Соня Островская писалась Надей Иванченко, Таня – Ильенко. Работали они вместе с украинским народом и не подавали виду, что они еврейки. После работы собирались мы вместе и разговаривали, как обычно, по-еврейски. Но враг не спит. Однажды вечером мы собрались у моего брата Зали. Были тут и Надя и Таня. Фанас, сельский полицай, узнал весь секрет. В эту ночь стучит к нам в дверь. Покуда я открыла дверь, он ее уже высадил и все кричит: «Ты сама скрываешься под этим крестом, так еще будешь скрывать жидов!» И давай бить посуду и мебель. Была зимняя, холодная ночь. Мы выскочили, голые и босые, убежали к моему брату.
Наутро я заявила начальнику полиции. За хулиганские выходки Фанаса отправили в жандармерию. Там ему всыпали двадцать пять шомполов, и он еще заплатил сто рублей штрафу за то, что Гохман, начальник жандармерии, утомился. Но Фанас на этом не успокоился и продолжал свою работу. Мы решили, все три, уходить из местечка. Разговоры кругом были очень плохие. Мы все ожидали, что будет что-то серьезное. Но уходить с ребенком было невозможно. Я решила окрестить свою дочь, поскольку муж мой русский, и оставить ребенка крестной матери. Мой план был принят девушками. Таня и Надя принялись мазать, а я стирать. Вдруг заходит ко мне один хороший знакомый Иван Павлович Гречаный.
– Раечка, этими днями вам надо скрыться, ибо будут убивать всех остальных. Есть такие разговоры.
Мы бросили работу, собрали некоторое барахло, поменяли на продукты и начали большими темпами готовиться к крестинам. Я взяла пшеницу и пошла на гитлеровскую мельницу.
Вечером наша тройка начала думать, кто ж будет крестным отцом и кто крестной матерью.
– На мою думку, – говорю я, – крестным отцом будет староста села, ибо у него немецкая печать, а крестной – жена доктора – она бездетная. Итак, мои дорогие, вы можете меня поздравить. Дочь у меня крещеная. Носит на шее большой крест, который подарил ей сам поп. Теперь нам остается только достать хорошие документы.
Долго мы мучились, пока дождались гостя, моего крестного. Таня водку подливает, Надя закуску приготовляет.
А я крестного обнимаю и тихонько печать вытаскиваю.
И вот крестный повалился, храпит на всю квартиру. Тут двери на крючок, канцелярия работает вовсю. Таня секретарем, а я, как староста села, ставлю только печать.
Написали шесть справок с копиями – откуда, год рождения, национальность. Ну, известно, по национальности все – украинки.
Крестный проснулся, когда дело было сделано.
25 апреля 1942 года полицаи окружили село. Пригнали евреев к сельской управе. Дивчата были на работе и успели скрыться. Я с ребенком тоже скрылась. Пошла к своей крестной, чтобы оставить дочку, а сама решила отправиться в свет.
Вечером я узнала о том, что бездетных и молодежь забрали в концлагерь в местечко Буки. Не успела я дома отдохнуть, как заходит ко мне начальник полиции – В. Шепута. «Почему удрала, – кричит, – немедленно явиться к восьми часам вечера в полицию». В эту ночь я была арестована с ребенком. Утром пришел начальник полиции и стал меня допрашивать, куда я дела Надю и Таню и по какой дороге они ушли. Я указала другой путь, по какому им не пришлось идти. Начальник звонил по всем полициям, чтобы арестовать таких проходящих. Долго он меня мучил: «Имеешь ты счастье, – говорит, – что у тебя ребенок, а то бы я тебя послал в Буки».
И вот я снова на воле, продолжаю работу в совхозе. Жизнь моя была очень тревожная, я как-то предчувствовала большое горе, но никак не могла решиться покинуть ребенка и скрыться. Все успокаивала себя тем, что еще успею побродить по свету. Разговоры шли очень плохие, говорили, что везде уничтожают евреев. Но уходить никто не решился, ибо в чужом селе было бы еще хуже.
14 ноября 1942 года к нам наехали полицаи. Остановились ночевать в школе. В местечке стало очень тревожно. Я над этим крепко задумалась. Вечером зашла к брату, там собралися еще соседи, все были тревожные. Мы разошлись по домам. Но разве кто мог спать в такую ночь? Прижимаюсь к ребенку все ближе и думаю: «Неужели нашей жизни конец? Неужели для того, чтобы нас расстрелять, надо шестьдесят полицаев. По-моему, хватит своих двенадцати собак?» Уставшая, я крепко уснула. «Мама, – слышу я голос ребенка, – кто-то стучит!» И правда, кто-то тихонько стучал. Я открыла дверь. Передо мной стоит Ваня Правук – полицай: «Ну, Рая, бери свою дочку, и пойдем со мной». – «А что, уже все есть?» (догадалась я сразу). – «Никого нет, тебя только вызывают». – «Ванечка! Будь товарищем, иди скажи, что меня нет дома, а я пойду в свет». – «Нет, – говорит, – меня послали, я должен привести!» – Я проговорила:
– Почему ты так думаешь? – спросил полицай. Я ничего не думаю, я просто предчувствую. Не доходя до полиции, я открыла портфель и порвала справку. Захожу в полицию – сидит вся жандармерия, открывает мне камеру, где были уже евреи. Маня Алетка – моя душевная подруга, очень мне обрадовалась. Так же и я ей. Погибнем вместе! «Да, – ответила Маня, – только вместе!» Я вынула свои стихи и стала читать вслух. Вдруг открывается камера: нас вызывают по семьям и куда-то отправляют. «Зеленкова», – слышу вызов. Я беру дочку и выхожу. Полицаи куда-то меня ведут. Заводят в большой дом Гребенюка. Там я уже застала несколько семейств. Был тихий солнечный мороз. День пришелся базарный. Я сижу у окошка и смотрю: у меня с квартиры все выносят и тащат скорей на базар.
К нам прибавляются евреи. Приблизительно в четыре часа дня открывается дверь и вводят переводчика Юнга, который работал у Шефера. Юнг отличался от нас всех. Его сапоги блестели, как зеркало. На нем была хорошая шинель, на левой руке часы. Он ничего не говорил, шагал по камере, часто смотрел вниз и курил душистые папиросы. Медленно шагая по комнате, он взялся рукой за черный свой чуб и тихо прошептал: «Все!» Мы его поняли. Поднялся плач в камере, как когда-то в праздник Йом Кипур в синагоге. Полицай открыл дверь и позвал Юнга в коридор.
Долго они его там мучили. Разговор Юнга был слышен нам в камере: «Шинель свою я вам не отдам! Я отдам там, где нужно будет!» С этими словами он вошел в камеру.
– Да, – говорит нам Юнг, – завтра нас поведут на расстрел! Давайте, девушки, пойдем на расстрел вместе! Мы должны погибнуть героической смертью! Не надо ждать!
Мы согласились. Вечер был лунный. Луна освещала всех этих бедных замученных людей. Кругом была тишь, и эту тишину боялись нарушить. Все, как заколдованные, молчали. Эта красивая погода была не для нас. Для нас это были последние минуты наслажденья и только… А там – там сырая могила. Ночь показалась очень длинной, спать никак нельзя было, только был слышен плач маленькой девочки, которая просила воды. Она кричала всю ночь. На ее крики паразиты не обратили внимания.
– Пан полицай, – кричала мать, – дайте, пожалуйста, немного снегу, жара невыносима!
Ее слова звучали попусту. Разбойники не сочувствовали сердцу бедной матери.
Вот уже рассветает. Гохман подал команду полицаям: стать в два ряда. Открыли камеру, мы попали в окружение. Маня Алетка держала меня и мою дочь за руку. Маня все толкает мою дочечку, чтобы она одна хотя бы спаслась. Но только успела моя дочечка проскочить, как один мерзавец вернул ее обратно. Я слышу голос моей девочки: «Мамочка! Подожди меня! Где моя мама?» Снова идем все трое. А впереди нас идут брат с семьей и Манина мать с четырьмя братиками. Привели нас в парк, в МТС, в длинный сарай, где подали команду: «Раздевайся до нижнего белья!» Юнг моргает нам, Маня толкает меня, мол, пора идти. «Еще успеем, Маня. Каждая минута дорога». «Нет, – кричит Маня, – если от нас уходит такой цветок, как Юнг, мы должны вместе погибать! Ведь как ты будешь смотреть на братскую кровь?» Я не согласилась. Юнг вынул свои права и фото, снял шинель, вынул расческу, расчесал чуб. Дал себе команду: «Раз, два, три, – выставил ногу и крикнул, – стреляй, я готов!» Грохнуло пять выстрелов, и Юнга не стало. Маня крикнула:
– Рая! Матери моей уже нет.
Братики взялись за ручки, подошли к Мане, поцеловались и, сказавши: «Прощай», – ушли. Рядом со мной стоит моя шестилетняя девочка и просится на руки. Я беру ее на руки, но быстро опускаю – сил нет.
Очередь подходит к нам. Я стою перед [пропуск в тексте]. В кармане у меня было пятьсот рублей. Я кинула их полицаям и крикнула: «Пейте нашу кровь!» В это время снимаю платье, стою в черной рубахе. Моя дочь стоит от меня в нескольких метрах и кричит: «Пан Гохман, я не жидовка, я не умею разговаривать по-жидовски!».
Идем, дочка, вдвоем погибнем, вместе! Я начала сбрасывать туфли. В то время мелькнула мысль: Надо проситься! Не верится мне, что я должна погибнуть. Ведь я еще молодая, и впереди еще очень многое. Я начала просить: «Я хочу жить, я молодая, мой отец украинец, я не еврейка» (Ich will leben, ich bin jung. Mein Vater ist Ukrainer, und ich bin keine Judin).
– Кто у тебя здесь есть? – спрашивает Гохман. Я показала рукой на бедную свою девочку, которая непрерывно кричала. Он велел нас отправить в полицию. Я взяла ребенка, в глазах все чернело. Я попросила немного снегу. В это время Гохман крикнул: Zuruck! (Назад!) Я очень испугалась. – Бери свое пальто! – приказал он. Я поблагодарила, и меня увезли в полицию. По дороге я думала только об одном: кого я поставлю в свидетели и кто пойдет на такую ложь!
Ведь свои собаки знают, что я неправду говорила. Но ничего, успокоила сердце. Двадцать минут буду жить, покуда доведут до полиции, а там, покуда еще начнется допрос, я все же еще хоть немножко поживу на белом свете, подышу свежим зимним воздухом еще немножко, услышу хоть голос вот этой маленькой крошки, которая склонилась на материнскую грудь и крепко спит и все всхлипывает.
Вы слышите выстрелы? Мани уже нет! В полиции сидели две маленькие девочки. Обе блондинки. Голубыми глазками смотрели на меня, как будто бы разыскивали своих погибших матерей. Их тоже оставили потому, что их отцы были русские. Вот так бы и сидела беспомощная, никому ненужная моя девочка, – мелькнула у меня мысль. В это время открывается дверь и вводят Маню.
– Маня, неужели ты еще жива? Неужели это ты? Ты же была совсем раздета!
– Постой, Рая, еще не все… Если бы не свои собаки, можно было бы крутить, а так не удастся. Но все же мы дышим свежим воздухом, а наши братья и сестры в это время кончаются!
– Встать! – крикнул полицай. – Жандармерия идет!
Показался Гохман. Шинель его была в крови и в мясе. У полицаев сапоги были красные от крови, как будто кожа красная. Тарацанский – обер-лейтенант, Побыл – член жандармерии, Куравский – районный начальник полиции – сели за стол.
Я вела себя спокойно, держалась вольно, временами улыбалась своей дочке, которая проснулась от большого шума. План был у меня давно уже намечен. Обер-лейтенант подозвал меня к себе, к столу, на котором стояла пишущая машинка, и говорит мне: «Если у тебя есть три четверти юде и одна часть украинка, сейчас тебе будет капут, а если наоборот, ты будешь жить».
Начался допрос: «Чем вы можете доказать нам, что ваш отец украинец?».
– Я, Зеленкова Раиса, родилась в 1912 году. Мать моя была жидовка. Ее муж также был жид, но он в 1907 году поехал в Америку. В нашей квартире была сапожная мастерская, где работали украинские люди. В то время пока мамин муж был в Америке, мама жила с одним украинским работником этой мастерской. Мамин муж, Лейба Клетер, узнавши, что мама ему изменила и имеет ребенка от украинца – то есть меня, – не хотел даже приезжать домой. Мать говорила мне об этом, когда я была уже взрослая. Лейба Клетер воспитывал меня очень плохо. Мать старалась отдать меня замуж за украинца, я и сама стремилась. В 1934 году я вышла замуж за украинца, но от тяжелой болезни мой муж, Зеленков Василий Иванович, умер и оставил меня с дочкой.
Обер-лейтенант говорит: «Об этом есть у вас свидетели?».
– Свидетели будут! – сказала я.
Вызывают Маню Алетку. Она начала как-то крутить. Немцы сделали перерыв и вышли курить. Маню кто-то выдал. Гохман велел Мане выйти на двор. Там была приготовлена подвода. Он сажает ее на сани, кладет лопату и заходит за мной. «Ну, – говорит он ребенку, – ты zuruk (назад), а ты komm (иди)!» Лида начала кричать. Я выпросила еще полчаса, пока вызову свидетелей. Гохман согласился.
Когда Маню привезли к свежей могиле, которая была еще свежая, чуть засыпана, кровь выступала поверх земли, а земля все еще поднималась от живых засыпанных людей. Мане сделали маленькую ямочку поверх этой могилы. Лежа в этой ямке, Маня обратилась к Гохману, чтобы он ей дал прожить еще пять минут. Гохман вынул часы и говорит: «Ну, что, нажилася?» Тогда Маня стала просить еще десять минут, но когда Гохман услышал это, он озверел и взялся за карман. Маня крикнула: «Пусть живет товарищ Сталин!».
Гохман дал Мане разрывную пулю, и Манин череп разлетелся на кусочки. Как зверь возвратился Гохман ко мне и спрашивает, есть ли у меня свидетель. «Скоро будет», – говорю. Боже, – думаю я, – почему меня сразу не убили? К чему мне столько горя перенести? Но кто ж пойдет ради меня на смерть? Если бы не свои собаки, можно было бы выдумать еще кое-что.
– Ладно, – говорит Гохман, – мы пойдем обедать, а ты вызывай свидетеля!
Все же думаю – может быть, я еще буду жить! Немцы ушли на обед. Я осталась с Лидой. Заходит ко мне писарь сельской управы Михайлова Галя, бывшая комсомолка, учительница.
– Галя, – обратилась я к ней, – надо сделать так, чтобы хотя бы одну меня спасти! – Галя согласилась.
Действовать надо очень быстро, притом – незаметно. Я вызываю Гречаного Ивана Павловича, надо с ним поговорить толково, чтобы наши слова сошлися. Запрягли лошадей. Молодой полицай поехал за Гречаным. – Надо спасти одного человека. Вы ее знаете. Вы работаете в ихней квартире, в мастерской.
– Раечку? – крикнул Иван Павлович. – Готов. Пойду на смерть или на жизнь! – Быстро кони помчались, навстречу появилася Галя, попросила к себе в кабинет Гречаного. Она все ему пояснила. Когда Гречаный показался в дверях моей комнаты, я стояла на коленях над своей сонной дочкой и горько плакала. Гречаный мигнул мне, и по его сморщенным щекам покатились слезы. Он вышел. Я быстро сделала веселый вид. Жандармерия вошла.
– Ну что, есть свидетель? – спрашивает… – Скоро будет! Через минут пятнадцать заходит Иван Петрович. Я не смотрю на него. Гречаный повторяет все мои слова и добавляет очень ценный для меня материал: «Я работал в Америке с Клинером Лейбой, на одной фабрике, и когда я обратился к нему, предложил поехать вместе домой, он мне ответил: «Как мне ехать домой, если моя жена от какого-то украинца имеет байстрюка…».
Все присутствующие засмеялись. Я тоже засмеялась. Обер-лейтенант, который печатал эти слова, принял серьезный вид, не понимая эту фразу. Галя постаралась ему пояснить. Гречаный вышел.
Вызывают писаря сельской управы, Ситника З. И. Он говорит: «Ее отца совсем не знаю». Вызвали Слободяника Ф. К., который работал также в сельской управе. Он повторил те же самые слова. Тогда меня спрашивает, где я училась, в какой школе, украинской или еврейской? Я вызвала свидетеля, Бачиньскую Одарку, которая подтвердила, что мы вместе учились в украинской школе. Вызвали коменданта полиции. Комендант тоже подтвердил, что моего отца он совсем не знает. Он только крепко знает, что я была замужем за украинцем.
Лишь тогда я почувствовала, что буду жить. «Ну, – говорит Гохман, – пойдем к тебе на квартиру». Побыл и Гохман пошли со мною. У меня в квартире ничего не было. Все забрали жандармерия и полицаи. Гохман приказал прийти мне в половине третьего в полицию. Я стала гадать: убежать или же пойти? Начала советоваться с соседями – и решила пойти. Прихожу туда. Гохман говорит, что я опоздала на час: «Мы хотели отдать тебе вещи, придется тебе ехать в жандармерию». Приезжаю я в жандармерию. «А ну, идите за мной, только быстро, по-немецки надо шагать!» – крикнул полицай. Все, – думаю, – попалась! Ноги совсем не идут. Заводит он меня в кладовую, где лежат все еврейские вещи: «Ну, – говорит Побыл, – собирай свои вещи!» Если бы я не была испугана, я бы могла выбрать свои вещи, а я попросила отдать мне только постель. С этим я уехала домой.
Привыкать к новой жизни было очень тяжело: близких никого нет, а кругом враги издеваются. Одни ихние разговоры не дали мне спокойно прожить: «Ее оставили, чтобы она еще погуляла недельку». Не раз приходилось проклинать свою жизнь. Уж лучше было бы мне перенести тот страшный момент, когда вели к расстрелу, чем сейчас мучиться, переживать холод, голод и страх. Прошло десять дней со смерти всего еврейского народа. Я решила взять на квартиру одну женщину с ребенком, чтобы было не так страшно, – Поганенко Марию. В двенадцать часов дня 28 ноября заходят ко мне Фанас Коробков и начальник полиции Шепута В. Проверяют документы и арестовывают нас обеих с детьми. Фанас ведет меня и кричит: «Ты уже больше не будешь просить по-немецки, – сегодня я тебя сам убью. В двенадцать часов дня я у тебя нашел жидовку». Зашли в управу, нас посадили в камеру. Шепута позвонил в жандармерию. Заходит в камеру Фанас и спрашивает, как самочувствие? и все хвалится, что сегодня он меня сам цокнет.
Вечером Шепута пришел, открыл камеру и велел мне идти домой. Дома ночевать я не решалась. Пошла ночевать к одной знакомой. Встала утром и, проходя мимо комендатуры, где работал мой знакомый, постучала в дверь.
– Ты, Рая, девайся куда хочешь, всю ночь тебя искали! Даже там, где ты ступала ногой год тому назад, и там были. У меня в погребе и на чердаке искали, говорили: найдем, на месте расстреляем, – сказал Гриша Шуляк.
Куда идти, что делать! Пошла я в совхоз. Вижу – стоит управляющий, Кондрат Иванович Дяченко. Я обо всем ему рассказала. Он повел меня в контору и позвонил к Шепуте. Я стою и вся дрожу. Рабочие все спешат на работу.
– Да, да, я, Кондрат Иванович. Слушай, Шепута, мне говорят, что как будто ищут снова Раю… Нет, я не знаю, где она. Я просто заинтересовался, кто вызывает? Жандармерия! На когда? На двенадцать? Ну, всего хорошего, Шепута! – И Кондрат Иванович положил трубку. – Так вот, Рая, ты не спеши уходить на чужие села – спасайся здесь.
Я пожала ему руку и пошла к той же самой хозяйке, где ночевала. Хозяйка приняла меня и велела мне лезть на печку. У этой хозяйки я побыла две недели. Дальше жить у хозяйки было невозможно, ибо материально жила она очень плохо. Я решила написать к моей знакомой, которая работала в комендатуре. Я очень обрадовалась, когда вечером Нина принесла мне кое-какие продукты. Вечером Нина попросила меня к себе ввиду того, что Германа нет. Я пошла. «Хочешь видеть Люсю Безналенко? – говорит Нина, – она здесь у меня; сегодня ночью ее берут в Германию, она пришла ночевать ко мне». Увидев Люсю, я очень обрадовалась. «Вот где, – говорю, – батраки встречаются!» В это время Нина куда-то вышла. «Уходите быстро! – открывши двери, крикнул кучер. – Полиция идет сюда!» Не успели выскочить с квартиры, как раздались выстрелы. И когда очутились мы на квартире, хозяйка не могла у нас ничего узнать. Я упала на постель, где лежала моя бедная девчонка, и обливала ее горючими слезами. Люся стояла недвижима, как смерть. Мы поняли, что это проделка Нины. Никакой полиции не было. Страх, голод и грязноту терпеть было невозможно. Завтра пойду в жандармерию и скажу: «Делайте, что хотите».
– Дочь я еще оставлю у вас. Если я не вернусь, приручите ее к ее крестным! – обратилась я к хозяйке. Долго мы еще лежали вдвоем и дрожали.
Утром на рассвете Люся меня проводила в районную жандармерию. Прихожу во двор жандармерии, стою и думаю, идти или не надо? Как страшно!.. Нет! Пойду – не могу я больше мучиться! Я постучала в дверь. – Вы до кого? – спрашивает меня девочка. – Я к Побылу. – Подождите здесь. – Через десять минут Побыл меня позвал к себе.
– Пан Побыл, я была в гостях в соседнем селе. Прихожу вчера домой, и мне говорят, что жандармерия меня вызывала. Вот я и пришла.
– Вы теперь нам не нужны. Мы вызвали вашу квартирантку и узнали, что она не жидовка.
Я сказала: Auf wiedersehen (до свиданья) и вышла из комендатуры. Быстро и бодро шагая, я шла домой. Ведь кого мне сейчас бояться? – Самую жандармерию обманула! – думаю себе. С радостью встретила я свою дочь, которая скрывалась еще на печке. Прихожу домой – моя квартирантка меня не пускает. На дворе глубокая осень. Дождь идет, холодно. Я стою с ребенком и вся дрожу. Позвала меня соседка к себе. Не успела я обогреться, заходит туда мой «друг», Фанас Коробков. «Ты чего здесь сидишь? А ну, пойдем со мной, я тебе покажу, где твоя квартира!» И с этими словами закладывает патроны в винтовку. Я иду и слышу крик соседки: «Фанас, голубчик, не стреляй ее у нас!» Заводит он меня в мою квартиру и говорит: «Вот здесь будешь пока ночевать. А завтра видно будет». И все еще старается меня пугать. В квартире я ничего не застала. То, что жандармерия мне отдала, Нина уже забрала.
Настала зима. Топлива нет. Укрыться нечем. Кушать нечего. Днем я хожу по чужим квартирам греться. Я в одну квартиру, а Лида во вторую. Есть люди хорошие, дадут покушать; есть такие, что даже не пустят в квартиру. Вечером иду искать свою дочку, и мы возвращаемся в холодную квартиру, где стены усыпаны брильянтами от мороза. Много горя было пережито в эту холодную зиму.
В эту злосчастную пору я имела возможность встретиться со своими близкими соседями – Ханой Шварц, с девушкой Хаей Каган, с дочкой Шурой у моего спасителя, Гречаного Ивана Павловича. Это была не встреча, а прощанье, ибо каждую минуту я находилась в руках фашистских разбойников. Так вот с евреями виделась я несколько раз.
Настала весна. Снег тает. Солнышко поднимается выше, на душе стало веселее. 5 апреля, в воскресенье, в три часа дня, заходит ко мне полицай Яремич Иван и поздравляет меня, что я осталась жива. Я его поблагодарила. Он посидел немножко и ушел. Через час заходит он снова в пьяном виде и арестовывает меня, говорит, что меня ожидает новый допрос: «Тебя вызывает жандармерия».
– Ваня, золотко, идите, скажите, что вы меня не застали дома, а я пойду куда глаза глядят. Ох, боже! Неужели я должна проститься со светом? Неужели я в последний день вижу солнышко? Один Бог и люди знают, как пережила вот холодную и голодную зиму, и вдруг снова допрос. Пан Яремич! Неужели вы не отец своим детям, как вы можете терпеть крик вот этой маленькой измученной девочки?
Он вложил патрон и крикнул: «Два шага вперед!».
Он привел меня в полицию, запер в камеру, а сам звонит в жандармерию. Через пять минут он открывает камеру: «А ну, бери свою дочку, идем со мной на улицу. Только знай, если убежишь, я буду стрелять!» Я упала и больше ничего не слыхала, а когда пришла в себя, вижу рядом свою бедную девочку, которая сильно кричала: «Мама, мама!».
Пришел начальник полиции, начал допрашивать, кто арестовал. Я указала на Яремича. Яремич занял мое место в камере. – Эх, так это за политуру ты хотел уничтожить мою жизнь?! – проговорила я Яремичу. Я ушла домой.
На второй день вызвали Яремича в жандармерию, сняли с должности полицая, дали двадцать пять шомполов за то, что самоуправно арестовал меня. Долго я не могла успокоиться после этого ареста.
15 апреля я пошла на работу в совхоз, на высадки. Я разбрасывала буряки. Бригадир стоит с каким-то незнакомым человеком, который, прикуривая, смотрит на меня. Где-то далеко раздается эхо песни, а работа кипит. Я стараюсь набрать побольше буряков и все обращаю внимание на этого молодого парня, а он не спускает глаз с меня. Вот и звонок. Работа кончилась. Ко мне подходит молодой незнакомец и говорит: «Если хотите, идите медленно, я вас нагоню». «Хорошо, – ответила я, – я жду вас!» Я начала думать: «Неужели бригадир ему сообщил, кто я? А вдруг он какой-нибудь фашист и может меня выдать». Но все же я решила его ждать. Быстро он меня догнал. Подает мне руку и говорит: «Меня зовут Петя Богуслав». – Очень приятно! Меня звать Рая, – отвечаю ему.
По дороге он ничего серьезного не сказал, только спросил, откуда я и можно ли ему зайти вечером.
– Вы семейный? – спрашиваю я. «Да, – говорит Петя, – у меня жена здесь живет». Что за откровенность, – думаю, – ведь все мужчины обычно при встрече с молодыми девушками – холостяки? Я крепко задумалась. Он ничего больше не говорил. Нас разделяла дорога. Ему надо было [пропуск в тексте].
«Так что можно к вам зайти вечером?» – «Пожалуйста!».
Я хотела уже было уйти. Он продолжал мне жать руку и говорить: «У нас с тобой, Рая, один путь в жизни – при встрече будем говорить».
Иду и думаю – никак не могу понять его! Вечером он пришел, но ненадолго, куда-то спешил. Он мне сказал, что работает объездчиком в совхозе и ему предстоит работа.
«Завтра встретимся!» На другой день мы встретились. После работы он зашел ко мне. Я начала рассказывать, как я спасла свою жизнь, но еще скрывалась от него.
«Да, – говорит он, – вы пережили очень много, я о вас уже слышал кое-что. Наконец, не стесняйтесь меня, говорите откровенно, как я вам уже говорил, у нас один жизненный путь». При этих словах он меня поцеловал. «Рая! Мне надо секретаря!» Я все поняла. «Хорошо, – говорю я, – поскольку я не пишу красиво, я вас познакомлю со своей подругой. Она работала пионервожатым при школе, это Фаня Курсанивська».
– Хорошо, собираться будем у тебя после работы.
Парень этот был командир партизанского отряда – Петр Волков. Первые прокламации под названием «Воззвание» писали у меня на квартире. Были они вывешены в совхозе и по Топтевской дороге. Наутро мы пошли на работу. Все узнали, что есть новости, и когда мы подошли ближе к совхозу, мы увидели, что Петр Богуслав стоял и читал вслух листовку. Работу продолжали у меня – готовили листовки на три села: Пятигоры, Ралайки, Ненадыха. А когда жена Волкова Богуслава стала следить за ним, мы решили перенести работу в лесок, за совхозом Азаровец. Там работа продолжалась.
1 августа началась чистка оставшихся евреев по всему району. Подбирали до единого всех, даже выкрестов. Для меня настало время тяжелое, но все же я себя успокаивала, что успею еще скрыться. 1 августа я была арестована Яремичем и отправлена в пятигорскую полицию. Завели в темную комнату. В потемках я нащупала какой-то ящик. Я села, взяла ребенка на руки и горько, горько плакала: «В эту темную ночь я прощалась с тобой, моя доченька; я больше не увижу тебя. Меня убьют, меня больше не будет в живых. В последний раз я слышу голос твой, ты зовешь меня. Идут… Слышишь, доня, идут! Прощай, прощай, меня уже нет! Ох, как страшно, как хочется жить?!» Шаги остановились. Уморенная, я склонилась на ребенка и крепко уснула… Ох, мамочка, ты? Родная! Ох, как хорошо, что ты со мной! Мне приснился сон: снова я за решеткой, жду смертную кару. А почему, мамочка, у тебя такой праздничный вид? – Сегодня, доня, большой праздник, а ты не знаешь? Дай мне твою руку, я тебя поцелую. Не плачь, не плачь, я приду! Я не забуду тебя, нет, не забуду!
– Проснитесь, ребенок плачет, а вы спите.
Я открыла глаза, передо мной солдат. – Ох! Какой приятный сон, видеть свою мать. – А где ваша мать? – спрашивает солдат. Я ему передала разговор. – Солдат! Смотрите, вон кошка, она вольно ходит по улице, ее никто не презирает, а я сижу и жду подводу к Гохману. Ох! Если б я могла быть кошкой! – Ну, – открывает камеру полицай Черненко, – собирайся, есть подвода!
Дорога к жандармерии промчалась очень быстро. И быстро я очутилась в камере.
– Пан полицай, – обратилась я к Черненко, – доложите переводчику, что я прибыла и прошу сделать допрос. – Переночуешь, и так узнают! – ответил мерзавец.
Очень долгий был день, а еще длиннее была ночь. Все арестованные говорили, что меня ожидает машина в Белую Церковь. Были случаи, что арестованных евреев отправляли туда на расстрел. Наутро полицай открыл камеру, вслед за ним пришла переводчица Рита Литке:
– Ты чего здесь, Рая? Что с тобою? – Еще один раз, – говорю, – делай допрос! Я вызову свидетеля, может быть, я спасусь?! – Что за допрос? Говори, как попала сюда? – Жандармерия позвонила: «Как, я? Сейчас иду к Гохману!».
Через минут двадцать приходит она обратно: «Бери ребенка, иди домой!».
Неужели это правда? Я иду домой…
И вот я снова спокойна, проверена жандармерией.
20 августа ко мне зашел Фанас Коробков и два немца, присланные женой Волкова по поводу розысков его, Петра, который скрылся. Жена Волкова направила полицая с немцами ко мне как к жидовке, которая была связана с ним.
– Ну, ладно, если надо будет, мы еще придем.
Настали дни тяжелые. Уходить с села не решалась. 25 августа я пошла к Нине в комендатуру – узнать кое-какие новости о себе. Вдруг заходит комендант: «А ну, komm mit mir (идем со мной)», и показал на низ, чтобы я его подождала. Через двадцать минут я уже была дома. Моя маленькая дочка была как раз дома. «Быстро, доня, собирайся, нам надо уходить. Нас хотят расстрелять… Бежим куда глаза глядят!» Я быстро открыла свой секрет, вынула все стихи и листовки и подалась на Буденновку. Солнце садилось за горизонт. Погода стояла очень хмурая. На дворе темнело, и слегка накрапывал маленький дождик. В такую погоду я подалась в дорогу, не зная, что ожидает меня в следующем селе. Дорога была незнакомая. Я начала волноваться. Благодаря лаю собаки я узнала, что недалеко село. Когда я пришла в село, был уже совсем вечер. Переночевала я у одной знакомой. «Скажите, – обратилась я к хозяйке, – не знаете вы, где работает кузнец Василий Кравец?» «Он у нас работает, в колхозе № 2. Утречком я вам покажу». Утречком, чуть на рассвете, я подалась к Васе. Вася был мой хороший знакомый. При встречах с Васей мы делились мнениями. Вася не раз говорил, что мне грозит опасность и мне надо будет уйти из нашего села. Поэтому я решила обратиться к Васе. Когда я с ребенком появилась на пороге у Васи, он понял, в чем дело. «Сегодня после обеда мы с тобой уйдем. Мы пойдем, как одна семья. По дороге отвечать встречающимся буду я». Мы сделали большой крюк, пришли в село Ключки, когда стало совсем темно. Дальше идти было невозможно.
Мы попросились к одной хозяйке на квартиру. «Ну, заходите, – сказала хозяйка, – у нас вечером запрещено ходить». Я думала, что это полиция запрещает и что я опять попалась. Но хозяйка продолжает: «Днем они в соятниках, а ночью ходят по улице с гармошкой и едут по каким-то заданиям, а утром отдыхают». Вася сидит рядом со мной и меня подталкивает. Мне стало ясно, что это есть партизанское село. Я почувствовала, что я снова народилась на свет, что я лишь начинаю жить. Какое надо иметь счастье попасть в партизанское село. Наутро мы пошли в следующее село. Вася знал, куда вести бедную Раю.
Жизнь моя изменилась. Если вам когда-нибудь приходилось выскочить из горячей бани, так вот и я выскочила из опасности. Здесь, в маленьком совхозе Балка, в котором я остановилась с Васей, жили партизанские семьи, пленные, а остальные были исключительно евреи. Как вам нравится такое общество?!
Вася познакомил меня со своим знакомым Семеновым. Тот провел по мне глазами, и видно было, что он все понял: «Здесь у нас все в порядке. В нашем маленьком совхозе можно отлично жить». «Да, – говорит Вася, – но мне надо бы твою рекомендацию насчет устройства».
– Да. Как раз и нам надо кузнеца. Где наши остальные ребята? – спросил Вася. – А там, в лесу. Крепко работают ребята. Почти что ежедневно приезжают к нам. И сегодня должны быть. – Вася посмотрел на меня. Я сидела вся покрасневшая. – Да. Надо будет ехать к вашему директору. – Вася и Семенов ушли, я почувствовала себя дома. Здесь я смогу отдохнуть.
Вася взял нас всех на учет. Я как жена кузнеца Кравцова стала помощником магазинера. Ребенок ходил в ясли. Вечером молодежь, приходя с работы, собиралась на улице гулять. Наша дочь тоже пела и плясала. Я и Вася с большим удовольствием смотрели на нашу дочь. «Ох, какая красивая девочка. Она совсем не похожа на вас: папка черный и мамка». «Потому что сосед был рыжий». Все смеялись и были довольны моим ответом. «Едут, едут…» – крикнул маленький мальчик, и все побежали в общежитие. И правда, был слышен стук колес, звуки гармони, и раздалась песня: «Человек проходит, как хозяин…» Я стояла недвижимо, слушала слова этой песни, которая приближалась все ближе и ближе. Подвода остановилась. Я продолжала стоять. Мимо меня прошел маленький, черненький, в длинной кожанке, вооруженный партизан. Он ничего не сказал. Когда он вышел обратно из общежития, я тихо проговорила: «Ох, соколы родимы». Он остановился: «Почему вы не заходите в квартиру? И почему вы плачете, разве я вас обидел?» Я, опершись на забор, горько рыдала: «Позовите сюда Волкова, ребята», – крикнул маленький. Ох, и Волков здесь. Я еще сильнее заплакала. «Что с ней? Берите ее в квартиру. Здесь ничего не видать». И когда Волков повел меня в квартиру, он долго держал меня в объятиях и крепко целовал. – Рая. Неужели это ты. Неужели ты жива. – Да, Петя, друзья встречаются вновь. – Волков познакомил меня со своими ребятами, которых я еще не знала. Его товарищ Федя подарил мне черную рубаху.
Я поблагодарила, немножко повеселились. «Здесь, Рая, уже не пропадешь. Мы будем приезжать очень часто. Материально будем тебя обеспечивать. Связь будем иметь». Гармонь заиграла. Хлопцы удалились от совхоза по заданиям. Поработавши в кузне три дня, Вася мне заявляет: «Ну, Рая, мне пора идти на свою работу. Тебя я спас. Ребята будут наезжать, и ты будешь с ребенком обеспечена. На фронтах все благополучно. Наши перешли уже Днепр, и дела улучшаются». Вася взял справку, что отправляется за вещами, и ушел. Жалко было мне расстаться с таким другом, как Вася. Так началась у меня новая жизнь. Директор совхоза товарищ Гурский относился к рабочим неплохо. Товарищ Гурский скрывал от немецко-фашистских разбойников только евреев 44 души, много пленных и партизанских семей. И когда нам грозила опасность, он нам всегда наперед заявлял. А когда настал тяжелый час для врага, Гурский нам сказал: «Дорогие мои, если нам с вами удалось спасти свою жизнь от немецко-фашистской руки, это не значит, что мы не можем пострадать в последние минуты отступления немцев. Нам надо разойтись по селам». Гурский всем оказал помощь. Особое внимание уделил пострадавшим, обеспечил продуктами, топливом, в том числе и обеспечил меня. Я выехала в Хмелевку, где обычно делали дневки партизаны. 25 ноября партизан Данько Дудник пригласил меня на похороны одного партизана в Белобонивку. Дочку я оставила у хозяйки. Сама уехала с ним. И до прихода наших войск была в отряде. В Хмелевке я имела счастье увидеть первую красную разведку, которая остановилась около церкви. «Здравствуйте! – проговорила я дрожащим голосом и подала всем руку. – Скажите, правда ли это, что в Ценгофовке красные? Неужели мой район освобожден?».
«Хочешь удостовериться, – сказал мне киргиз, начальник красной разведки, – поезжай с нами». Я хоть не видела долго свою дочку, решила поехать с ними. Грудь моя наполнилась счастьем, когда я увидела, что реет красный флаг на сахарном заводе. Привезли меня в штаб армии, там я рассказала все свои переживания и попросилась добровольно в армию. Начальник штаба пожал мне руку и сказал: «Тебе надо вернуться к своей дочке и дать ей воспитание, как требует от нас Родина. Ты должна работать и жить вместе со своей дочерью». И я возвратилась с разведкой в Хмелевку. В связи со скверной погодой я прожила в Хмелевке до 9 февраля. 9 февраля я сталинским трактором выехала домой.
В городе Шпола и его окрестностях
Рассказы местных жителей
[…] 3 и 9 сентября [1941 года] гестапо отобрало в Шполе 160 человек по списку и расстреляло их. Это были врачи, адвокаты, лучшие мастера… Затем евреев загнали в гетто, а эти кварталы огородили проволокой. Гетто немцы назвали издевательски «Палестина». Евреям надели повязки. Их не выпускали на базар. Хлеб им не выдавали, а население вне гетто получало по двести грамм ежедневно. Люди платили по двести рублей за двести грамм хлеба. В гетто начался голод, и ежедневно умирали десять-двенадцать человек. Им не давали электричества. Так мучили людей в гетто до 15 апреля 1942 года. После этой даты в Шполе остались тринадцать евреев-специалистов (бондарь, несколько портных и несколько кузнецов), которые были оставлены в силу необходимости, по просьбе населения. Но в 1943 году и их расстреляли. Остальных разместили в концлагерях.
В четырех километрах от Шполы в Дарьевской чаще был концлагерь, где людей продержали месяц. 15 мая 1942 года в одной яме здесь расстреляли 760 детей, женщин и стариков. До расстрела над ними всячески издевались. Расстрел производили украинские полицейские, руководимые немцами.
Перед расстрелом дочь доктора Гольдберга подняла на руки своих двух детей и сказала, что кровь невинных детей немцам не простят.
Группу трудоспособных евреев погнали на строительство шоссейной дороги Кировоград – Одесса. В Звенигородском районе было несколько лагерей по строительству дороги (дорожных лагерей).
В Брадецкий концлагерь пригнали 255 трудоспособных евреев, которые работали несколько месяцев, а 15 декабря 1942 года их расстреляли. 15 декабря 1942 года расстреляли 105 человек, работавших в Шостаковском концлагере. После 15 декабря 1942 года сюда привели 250 румынских евреев и расстреляли их.
К тридцатипятилетней женщине Мане Глейзер пришел немец и велел приготовить себе поесть. Ночью он пришел с приятелем. Они хотели изнасиловать ее. Женщина сопротивлялась. За это ее закололи, закололи старушку-мать, отрубили голову четырнадцатилетнему братишке. (Это рассказала шестнадцатилетняя племянница Мани Глейзер, девушка пряталась с украинским паспортом. Муж Мани на фронте.)
Если температура у человека повышалась до тридцати восьми градусов, его расстреливали. За это расстреляли четырех девушек и одного двадцатилетнего паренька. Температуру проверяли украинский доктор и немецкий комендант. Больные девушки и юноши сказали, что здоровы и пойдут работать.
– Молчать, тебя не спрашивают, – сказал им врач. Больным сказали, что их ведут в Звенигородскую больницу, но привезли к приготовленной яме. Пока комендант закуривал папиросу, полицейский расстрелял трех девушек.
Когда увозили больных, восемнадцатилетний Кучер (сын слесаря, закончил восьмой класс школы) заметил, что кто-то взял его котелок, а если нет котелка, не получишь пищи… Он бросился вдогонку. За это «преступление» комендант заставил отца Кучера выкопать яму для сына. Отец плакал, просил, чтобы его убили вместо сына, но ничего не помогло. Отца заставили засыпать сына живьем. Через несколько дней отец умер от разрыва сердца.
В лагере находились доктор Кофман и ее четырнадцатилетний сын. У сына повысилась температура до тридцати восьми градусов. Мать поняла, что сына хотят расстрелять, и сказала врачу, что сын завтра выйдет на работу. Но забрали и мать и сына. Перед смертью доктор сказала, подняв сына: «За невинно пролитую кровь расплатится Гитлер и тысячи гитлеровцев».
В Умани
Воспоминания Мани Файнгольд
Первого августа 1941 года Умань была занята немцами. В городе после мобилизации и эвакуации было больше пятнадцати тысяч евреев. Над жителями повисла черная хмара. Больше всего тревожило евреев, что везде и повсюду были надписи: «Вход жидам запрещен!» Еврейские дети, не понимая этого, неоднократно спрашивали: «Что это за жиды, как можно видеть их?» Но родители им на это должны были признаться и сказать, что мы жиды и нас подразумевают. В это время было приказано немедленно выбрать общину из еврейской интеллигенции и явиться в горуправу для выяснений некоторых вопросов. 13 августа 1941 года община в составе восемьдесят человек мужчин явилась в горуправу. Фашистские варвары жестоко расправились с ними, причем заставляли их физкультуру делать и при каждом движении рубили то руки, то ноги, пока насмерть не замучили. Единичных случаев убийств было очень много, и систематически нападали на еврейские квартиры, где грабили, издевались, убивали. Тут объявляют перерегистрацию всего еврейского населения. «Регистрировали» каждого еврея большой палкой, прикладом и плеткой, проходящие «регистрацию» все были избиты, окровавлены. Для отличия евреев от других народов все, независимо от возраста, должны были носить на правой руке белые повязки с шестиконечными звездами, в отсутствие этих знаков избивали и налагали штраф в неограниченном количестве денег. В убийстве и издевательствах над евреями принимают участие не только полицаи немецкие, но с большим удовольствием помогает им украинская полиция с целью ограбить людей и заслужить авторитет у немцев.
Утром 21 сентября 1941 года всех евреев собирают на работу, в процессе работы они узнают, что часть этих людей погнали яму копать. Больше тысячи людей бросают в погреба, и до утра все были задушены. Другие евреи, попавшиеся в тюрьму, посидели до вечера, вечером пришли зрители смотреть на этих жалких людей, которых заставляли танцевать и петь. Конечно, не по собственному желанию танцевали евреи: их заставляли и при этом же били, избивали до смерти. Когда люди просили пулю, им такого удовольствия предоставить не хотели, самое лучшее для развлечения было убивать прикладом. К утру был приказ женщин с детьми выпустить, а мужчин убивать. Несколько дней подряд продолжался погром, где большей частью убивали мужчин. До первого октября все евреи должны были переселиться на старый базар, то есть жить все на одной улице для того, чтобы легче было собирать их и уничтожать. Несмотря на то что был установлен срок для переселения, украинская полиция нападала и не давала переносить свое имущество, требуя немедленного ухода с квартиры. В этом погроме с целью грабежа активное участие брали больше пятидесяти процентов украинцев города Умань. Меня встретила обыкновенная женщина, которая раздевала, забирала одежду и вместе с тем заявила: «Вот еще одна жидовка, забирайте ее, а то из-за них жить невозможно». Сижу в одном украинском доме, где я пряталась, приходит соседский мальчик, сыночек полицая, и рассказывает об успехах своей матери, сколько вещей она набрала, и при выходе он говорит: «Мама достала себе только зимнее пальто, но она говорит, что как только будут еще раз бить жидов, она себе достанет и летнее пальто». Еврейскому народу деваться некуда было и бежать нельзя было, кругом нас были германские фашисты, а также украинская полиция. Многие представители Умани помогали немцам разыскивать и уничтожать евреев. Украинцы, которые старались скрывать еврея, были уничтожены. Кончилось переселение. Гоняют евреев на работу. Прежде всего их сгоняют в полицию, где полицаи бьют и избивают беспощадно и мужчин, и женщин, и детей. Тут они показывают и проявляют свою храбрость бить, издеваться над беспомощными, жалкими людьми. Эти изверги получают от этого море удовольствия, ведь они уже отправляют на работу побитых людей. После этого «концерта» евреев табунами отправляли на самую тяжелую работу. Не раз собирали молодых девушек и заставляли чистить уборные руками, были и другие работы наподобие этой.
Недолго пришлось работать. 8 октября 1941 года с четырех часов утра начинается второй погром. Жандармерия для того, чтобы не рвать свою глотку, решила взять с собою украинскую полицию, а также желающих участвовать в погроме. Еще темно было на дворе, как в наш дом с выстрелами, стуком и визгом ворвались трое. Мы решили, что идут грабить. Не успели еще засветить лампу и встать с постели, как в дом зашли трое. Двое из них были как бешеные тигры со страшными глазами, которые наводили страх с первого же взгляда на них. Это обыкновенные немецкие варвары-эсэсовцы, третий гражданский, с палкой в руках бил окна и двери, только кричал: «Давай, давай». По-видимому, это был украинец и даже не полицай, что давать ему, мы не знали, и расспрашивать его было невозможно. Нас было в доме тридцать четыре человека взято вместе с детьми. Дети начали плакать и перепугались, а мы все растерялись, не зная, что происходит. Наконец гражданский, который шел с палкой, крикнул: «Всем выходить!» Не понимая, что происходит, все стали выходить на улицу. За нами вышли два бандита с ружьями в руках и указали дорогу, по какой нам идти. Мы поняли, в чем дело, обороняться нечем было. Через десять минут эту маленькую группку людей пригнали на базарную площадь, где со всех сторон была усиленная охрана, и с каждой минутой людей становилось больше. В семь часов утра на базарной площади насчитывали больше десяти тысяч евреев, тут же стояли пять грузовых машин, на которые бросали маленьких детей и старых, всех остальных гнали пешком. Старый еврей взял под руку свою жену, с которой прожил пятьдесят лет, и со слезами на глазах он прощается с ней, зная, что через полчаса их убьют и больше не увидят друг друга. Последнее их слово было обращено к своим сыновьям, которые дерутся с проклятыми немцами, защищая свою Родину: «Дети мои родные, прощайте! Никогда не увидите больше своих родителей, мы жалкие жертвы, расправляйтесь за нас». Маленькая Саррочка обнимала свою мать и крепко целовала, шестилетняя девочка поняла все, что тут происходит. Она еще попросила пить у мамы, но мама ей сказала, что сейчас напьешься навсегда. Саррочка в прошлом году болела и не умерла, ей суждено, как и тысячам других, погибать от подлой руки фашистских бандитов. Заплаканные голубые глазки Саррочки жалостно смотрели, но у бандитов жалости нет, они били, стреляли в толпу для того, чтобы навести на людей больше страха. Отправляя женщин, вырывали детей из рук родителей, а стариков били палками, прикладами. Бандиты заставляли остальных евреев идти в направлении к тюрьме. В тюрьме этих людей недолго держали, их раздевали, забирали деньги и всякие ценности, а потом гнали всех за город. Людей, потерявших сознание и силы идти дальше, убивали на месте, все остальные шли к яме. Инвалидов бросали со второго этажа на машины, так же были вывезены все детские дома и больные из больниц. Пока этих людей пригнали к яме, весь город был завален трупами людей, убитых палками, и тех, которые пытались уйти. Евреи увидели тут три глубокие ямы и лишь теперь поверили, что их привели на расстрел. Испуганная Саррочка смотрела в лицо матери, будто просила помощи. Мама обнимала ее, поцеловала в последний раз, она не плакала и ничего больше говорить не могла, она была беспомощна и ничем не могла помочь своей маленькой дочке. Она пошла с ребенком первая, стояла над ямой и просила немедленной расправы, ее желание удовлетворили. Страшный бандит штыком проколол и бросил Саррочку в яму, через пару минут грянул выстрел, и бедная мать свалилась в яму, где уже лежала ее Саррочка. Они уже успокоились навеки, им уже легче, чем тем людям, которые стоят в пятидесяти метрах от ямы. Они подходят по пять человек, становятся над ямой и получают свою пулю. На дне ямы лежали живые евреи – старики, калеки, для них жалели пуль, на них падали убитые и раненые евреи, и благодаря этому старики и калеки задохнулись. Евреев становилось все меньше, они по пять подходили, и их стреляли, но каждый из этой толпы старался стать задним, чтобы прожить еще несколько минут, другие не могли переживать это все и бежали прежде, чем подходила их очередь. Тут же стояли немцы, смеясь, фотографировали эту картину.
Таких Саррочек было немало. Десятилетняя Маечка даже успокаивала свою мать, она старалась объяснить ей, что нас не убьют, мы будем жить. Конечно, маме было жалко свою дочь и также своей жизни, она даже просила свою дочь, чтобы она попробовала удрать, девочка отказалась. Маечка сказала: «Не хочу уйти, если бы даже меня и пустили, мамочка, я буду с тобою, где ты будешь, там и я. Никогда я тебя не оставлю, если тебя убьют, пусть меня убивают вместе с тобою, но не плачь, мамочка, нас не убьют!» Такими словами Маечка успокаивала свою мать, но сама она прекрасно понимала, что успокаиваться нечего и беспокоиться тоже, ничего не поможет, песенка была спета. Маю убили вместе со своей мамой, последнее ее слово было: «Мамочка! Я счастлива, что буду лежать вместе с тобою, папочка рассчитается за нашу кровь. Папочка! В последний раз вспоминаю твое имя, не забывай нас и бей подлых фашистов!».
Сначала дети обращались к варварам, спрашивали: «Дядя, где ваше сердце, как можете нас, маленьких детей, бить?» В ответ им бандиты показали, что у них сердца нет, показывая на винтовку. Подрастающее поколение было очень умное, они поняли, что просить не надо и ничего не поможет. Некоторые плакали, прощались с родными и знакомыми, другие шли смело, в последний раз пели «Интернационал». Мальчики двенадцати лет смело смотрели смерти в лицо и кричали: «Расплата будет! Прольется кровь за кровь!» Последняя женщина, которую убили, сошла с ума, и со смехом она подошла к яме, и, не успев произнести последние слова, она пошатнулась и упала на десять тысяч трупов только что убитых людей.
Кровь их еще не застыла, некоторые еще подымали то руки, то ноги, многие, по-видимому, были тяжело ранены, их быстро засыпали землей, но три дня после этого земля еще подымалась. Этим людям помочь никто не мог, они быстро кончались.
Как ни обидно, но среди них попала одна украинка. Она обращалась к немецкому офицеру, показывала документы, что она украинка. Офицер ей ответил только два слова: «Вшистко едно». И вместе с тем выстрелил, и она упала, как падали все евреи. Немецкий офицер со смехом обратился к своему другу: «Пусть украинцы не думают, что мы их любим, им также капут, неужели этой украинке не все равно, убью ли я ее теперь или позже? Вшистко едно». Только маленькому Володе удалось на этот раз вырваться из рук фашистов и скрыться, благодаря тому, что он был похож на украинца, хорошо владел украинским языком, и никто его не мог узнать – ни немецкая жандармерия, ни украинская полиция, которая старалась разыскивать всех евреев. Полиция два дня подряд искала, рылась, где возможно и невозможно было. Полицай Поламарчук вывел с погреба одного старика еврея, который лежал целый день, старик испуганно и жалостно просился у Поламарчука отпустить его, полицай требовал у старика тысячу рублей, старик дал ему, он оставил его и сейчас же нашел своего товарища, полицая, указал ему, где находится старик, чтобы забрать его. Товарищ Поламарчука решил, что возиться нечего со стариком, но просил еще денег. У старика больше денег не было. Полицай убил его тут же и ушел к соседям искать добычи.
Двенадцатилетний Володька ухитрился, стоя над ямой со своей пятеркой, по которой начали стрелять, броситься в яму живым. Через полчаса окончен был «сеанс». Подлые бандиты кончили свою работу и ушли. В это время Володя помалу вылез из ямы, посмотрел кругом и быстро скрылся. Своих родителей он не шел разыскивать, он их больше не найдет, они были убиты тут же при нем. Он хорошо видел, как убили его мать, старшую сестру и двух маленьких братиков. Володька распрощался с ними, он не ожидал, что еще будет жить после такого погрома, но суждено было ему еще немного прожить. Трудно представить и описать такую картину, трудно передать мысли Володьки, когда он ушел сам, один, без рода, и нигде больше не найдет он своих родных и даже близких знакомых. Бедный мальчик не плакал, он старался найти причину всему тому, что происходит, и так задумчиво шел он по городу, видел, что полиция бегает, как бешеные собаки, ведут еще поодиночке евреев, которых только что нашли. Полиция торжествует! Володька прошел мимо них, ушел дальше, ближе к своей улице, где украинские мальчишки, девчонки и взрослые таскали мешками всевозможные вещи с квартир евреев. Во всех домах окна и двери были выбиты, квартиры пустые. Люди выносили кастрюли, всякую посуду и прочее. Володька тоже поднял торбу, собрал ненужное тряпье и постарался подойти поближе к своей квартире. Мешок с тряпками весом в два килограмма для него весил три пуда, он от ужаса сам не мог держаться на ногах, но носил он для того, чтобы его не узнали. Володька вошел в свою квартиру, жуткую картину он увидел – бабушка лежала убитая на полу. Она была сильно побита, наверное, побили ее, потому что не могла идти со всеми, она была старая и слепая. Володька быстро повернулся и вышел, он всеми силами сдерживался, чтобы не заплакать, ибо тут же его могли узнать и уничтожить. Он взял свой мешочек с тряпками и быстрыми шагами отходил от родного дома. Навстречу ему шла молодая женщина-украинка, она спросила его, где он брал вещи, просила показать ту квартиру, где он брал: «Может быть, еще есть. Я тоже возьму». Володька говорить не мог, он только рукой показал, сам не зная куда. Пришел он к своему товарищу, с которым учился пять лет. Товарищ, украинец, мальчик Сенька, пионер, ласкаво принял его и предложил ему спрятаться у себя до завтра. «А завтра увидим», – сказал он. Володька плакал. Сенька успокаивал его. Вечером друзья легли вместе спать и почти до утра не заснули. Все говорили, советовались. Сенька всеми силами старался помочь своему другу.
Утром 9 октября еще ходят полицаи, ищут евреев, но никто не предполагал, что евреев, которых найдут девятого, не убьют. И действительно, всех найденных на второй день погрома не убивали (их насчиталось восемьсот человек). И перед вечером 9 октября их отпускают, приказывают занять дома по указанию полиции, всем объявляют прийти десятого на работу и обещают, что больше убивать не будут. Люди измученные, голодные, холодные, после двухдневного гонения над ними, приходят в квартиры, где только следы есть, что тут были люди, но их уже нет. Они спят вечным сном, им уже лучше живых, которые остались, чтобы дальше издеваться над ними. Не было ни одной целой семьи. Остались дети без родных или родные без детей. Каждый человек был разбит, расстроен и завидовал мертвым.
Люди как-нибудь пересидели эту ночь, они ждали, что завтра их убьют, нет, завтра их еще не убивали, они еще прожили до 22 апреля 1942 года. Но как они жили! Конечно, они были правы, завидуя мертвым. Как издевались и мучили их, пером не написать, в сказках не рассказать. Нет таких слов, которые описали бы их жизнь. Людей стало еще больше после того, как пронесся слух, что не будут убивать: многие вылезли из подвалов, чердаков, с сел многие поприходили. Через две недели после погрома уже в гетто (улица, на которой жили евреи) находилось полторы тысячи человек вместе с детьми. При втором погроме убили больше десяти тысяч евреев. Долго их оплакивали их родственники, знакомые, которые остались жить, но вместе с тем завидовали тому, что больше их мучить не будут, а живых еще мучили, и каждый день они ждали третьего погрома.
Жизнь протекает по-прежнему. Опять единичные случаи ареста и расстрела, опять нападение со стороны немцев и полиции на еврейские квартиры, опять грабеж и издевательство. 1 января 1942 года арестовали троих, среди них была одна довольно привлекательная женщина-еврейка Яцус. Следователь полиции хотел быть в близких отношениях с ней, она отказалась, поэтому решили повесить всех троих. 5 января 1942 года их прилюдно повесили. Яцус подошла к виселице, сбросила платок и сама накинула петлю. Палач Воропаев потянул ее за ноги, и секретарь полиции Тонкошкур произнес речь, где он отметил, что двадцать три года советская власть издевалась и мучила украинцев и тут виноваты евреи. 8 января объявили, что все евреи должны носить желтые нашивки на груди спереди и сзади, нашивки круглые диаметром семь сантиметров. Тут уж было за что издеваться! Одного били за то, что нашивка больше, чем указано, других били за то, что нашивки меньше или темно-желтые, у третьих нашивки были светло-желтые. Нельзя было город пройти, кругом полицаи, как бешеные собаки, гоняются с палками и бьют безжалостно кого попало. Вместе с тем было приказано, что каждый еврей должен шапку снять перед немцами и полицаями, за это тоже не одному попало. Снимая шапку, еврей должен иметь большое счастье благополучно пройти. Обыкновенно город был полон всякими чертями, перед каждым снимать невозможно было. В случае, как не снимешь быстро, получишь палкой по голове так, что голова слетит вместе с шапкой. Пятилетний Мишка сказал своему деду: «Дедушка, ну и что, что холодно, идите лучше совсем без шапки, а то рука заболит перед каждым шапку снимать». Не раз колотили дедушку, немало палок он схватил от полиции, но никогда он дома ничего не рассказывал. Очень спокойно он перенес все это, зная, что никто ему ничем не поможет.
В гетто насчитывали тысячу восемьсот евреев после второго погрома. Всех гоняли на работу. Причем каждый день всех людей пригоняли в полицию, тут полицаи стояли с палками в руках и встречали евреев, собирающихся на работу. Каждого еврея хорошо избивали палками, а потом отправляли на работу чистить снег или переносить камни и прочее. Табунами гнали евреев на работу, и каждую колонну сопровождали полицаи. Однажды, когда гнали на работу, мы встретили одну уманскую учительницу. Она улыбнулась полицаям: «[нрзб.] ведете, ха-ха-ха!» Поработав целый день, люди возвращались домой вечером голодные, холодные, и за работу им ничего не платили. Никому даже кушать не хотелось, только отдохнуть до утра, ибо завтра опять в полицию, опять палки хватать, опять то же самое. Вечером все думают отдыхать. Но тут уж сам Бог вмешивается и думает: «Зачем евреям отдыхать, ведь я и ночью найду работу для них?» И только с десяти или девяти часов вечером начинается другая комедия. Пожар. Горит какой-то дом от сильного отопления. Вся полиция уже на ногах, выгоняют всех евреев, и мужчин, и женщин, и детей тушить пожар. Все взволнованы, бегут с ведрами в руках к речке. Ночью. Темно [нрзб.].
Подойдя к речке, полицаи бросают этих людей в воду и одновременно заставляют их вылезать, набирать воды и идти тушить пожар. Люди, которые вылезают с речки, получают по несколько раз прикладом, бегом с ведрами идут к пожару, всех заставляют забраться на крышу и одновременно стреляют. Тут же люди падают на землю. Стоит полиция и хохочет. Так проходит ночь. Утром можно увидеть десять-пятнадцать человек, повешенных за то, что плохо тушили, кроме того, все возвращаются домой окровавленные, избитые, измученные, обиженные и людьми и Богом. Тут наступает утро, и опять вчерашний день и то же самое. Кроме того, после каждого пожара накладываются налоги на евреев. После первого пожара наложили 80 тысяч рублей, во второй раз 170 тысяч, третий раз 360 тысяч. За неуплату этих налогов угрожают расстрелом всех евреев. Но когда уже нечего было платить, позабирали имущество, мебель и разобрали дома. Это еще не все. Люди могут, как видно, больше перенести. Однажды вечером старик Фридман, оборванный и разбитый, возвращается домой с работы. Он идет и думает, что день уже прошел, наступает страшная ночь, как пережить эту ночь. Но тут навстречу идет полицай, известный палач Воропаев. Фридман снял шапку и прошел, но Воропаев не так пропускает еврея, он его позвал обратно и спрашивает: «Ты мне чего дулю дал?» Не успел Фридман ответить на вопрос, как Воропаев начал его бить прикладом. Всего побитого он отправил Фридмана в полицию, где бросили его в камеру. Через полчаса секретарь полиции Тонкошкур вызывает Фридмана на допрос. Ничего не спрашивали его, но обступила его «веселая компания полицаев». Все начали бить его палками, прикладами, заставляли танцевать и петь. При этом Фридман весь истекает кровью, уже на ногах не держится. Тонкошкур кричит, чтобы он не испачкал пол кровью, и заставляет подставить шапку. Почти мертвого Фридмана бросили в камеру, тут какой-то человек привел его в чувство. Открывая глаза, он обиделся на человека и сказал: «Лучше мне умереть, зачем вы это делаете? Разве возможно так жить? Не хочу больше этой проклятой жизни!» Человек его успокаивал и объяснял, что его положение не лучше. Его [текст обрывается].
Что я пережил в фашистском плену
Письмо девятилетнего Бори Гершензона из Умани в Еврейский антифашистский комитет
Дорогие дяди, я сейчас опишу вам, как я мучился у фашистских извергов. Как только прибыли немцы к нам в город Умань, нас всех загнали в гетто. Среди нас были старики, женщины и дети, а также больные. Всех сразу повели в лес на расстрел. Там же расстреляли мою бабушку и тетю Зину с детьми, а мне удалось удрать. Долго я прятался в лесу Софиевка, пока меня снова поймали и загнали в здание Дворца пионеров. Там нас было очень много. Нас там били, душили, раздели наголо и бросили в погреб. Многие из нас не могли выдержать пыток и здесь погибли. Потом оставшихся в живых отправили в лагерь. Несмотря на то что я здесь был самый маленький, меня заставили делать очень тяжелую работу. Кроме того, нас раздели и начали избивать до потери сознания. Морили нас голодом. Верхнюю одежду с нас сняли. Кушать давали шелуху из проса и макухи и пятьдесят граммов хлеба. Спали мы в разломанных конюшнях. Снег падал прямо на нас, а для того, чтобы нам было теплее, мы ложились один мальчик на другого. В этом лагере я пробыл около восьми месяцев, а потом убежал к папе в лес, в партизанский отряд. Будучи вместе с папой, я помогал разносить листовки по селам. Но через некоторое время меня опять поймали и отправили в г. Бер шадь, в румынский лагерь. Румыны нас мучили так же, как и немцы. Каждое воскресенье из лагеря брали сотни советских людей, одних вешали, других расстреливали. Папу тоже поймали. Его вместе с группой партизан расстреляли незадолго до прихода Красной Армии.
Как только освободили Умань, я сразу уехал туда. Но там я прожил недолго. Тетя Рива, которая находится в Красной Армии и работает врачом в госпитале, узнала про меня и забрала меня к себе. Я живу теперь в госпитале с тетей Ривой. Здесь я учусь на киномеханика. Мне девять лет. Думаю поступить в Суворовскую школу. Когда вырасту, стану офицером Красной Армии.
Если захотите мне написать, пишите по адресу:
Полевая почта, № 23336-А, Боре Гершензону.
Рассказ партизанки Раисы Дудник, спасшейся из Умани
На днях в Еврейский антифашистский комитет пришла молодая партизанка Раиса Дудник, бежавшая в свое время из Умани. Вот что она нам рассказала.
Когда немцы вступили в Умань – это было 1 августа 1941 года, – мой отец Лейб Дудник предложил мне и моей сестренке Хае бежать из города. Но мы отказались оставить родителей одних.
Первый погром немцы устроили в Умани 23 сентября. В этот день я на рассвете ушла в соседнюю деревню. Возвратившись, я никого дома не нашла. Квартира была разгромлена. Я бросилась к городской тюрьме. Из-за ограды доносились крики «Шма Исроэль», рыдания женщин, плач детей…
Вдруг ворота тюрьмы распахнулись. Немцы вывели на улицу мужчин-евреев.
В руках у каждого была лопата. Я увидела отца и бросилась к нему…
– Прощай, Рая! – сказал отец. – Мать и Хая в тюрьме. Нас ведут на расстрел.
Немцы отшвырнули меня, а всех мужчин погнали к кладбищу…
Женщин и детей – до трех тысяч человек – загнали в жарко натопленный подвал тюрьмы, наглухо закупорив двери и все отверстия. Многие задохлись.
Трупы издавали ужасное зловоние. И лишь когда вонь стала разноситься по всей тюрьме, немцы открыли дверь. Все эти дни я не отходила от ограды. Я видела, как из тюрьмы выезжали подводы, груженные голыми телами. Это были задохнувшиеся женщины и дети. Немцы без стеснения, среди белого дня возили эти сваленные в беспорядке трупы. Я увидела среди них курчавые головки трех моих двоюродных сестренок…
Когда в тюремных подвалах осталось человек триста, немцы совершенно голыми выгнали их на улицу.
Среди этих обезумевших людей, которые никого не видели, ничего не понимали, я нашла мать, сестру, тетю Соню и ее уцелевшего сына.
Через два дня на Раковке было создано гетто. Каждую ночь пьяные бандиты врывались в наши домишки. Насиловали девушек. Избивали старух, забирали последнее. 7 октября по гетто разнеслись зловещие слухи. Говорили, что в Умань приехал новый карательный отряд. Для того чтобы проверить это, я с сестренкой отправилась на Софиевку к нашим русским друзьям. Бухгалтер Ларжевский тепло принял нас и предложил переночевать.
Я проснулась утром с тяжелым чувством страха за мать. Вышла на улицу – вижу, соседка рыдает:
– Ох, доченька, ховайся! Евреев из гетто повели убивать!
Я решила оставить сестренку у Ларжевских, которые обещали ее спасти, а сама направилась искать мать.
По дороге в гетто меня задержал полицейский, который заявил мне:
– Иди перед смертью полы в полиции мыть.
Там я увидела еще двух евреек-девушек. Целый день мы убирали помещение, а вечером нам всем трем удалось незаметно скрыться.
В этот день немцы расстреляли в Умани десять тысяч евреев. В их числе была и моя мать.
Бежав из полиции, я обратилась к Николаю Васильевичу Рудкевичу, который дал мне паспорт на имя украинки Лукии Коротенко. С этим документом я пошла куда глаза глядят.
Я прошла более двух тысяч километров. Была в Кировоградской, Кременчугской, Харьковской, Полтавской, Днепропетровской областях. И нигде не встречала евреев. Я заходила в деревни. Работала на огородах, нянчила детей, стирала. Добрые люди кормили меня. Многие знали, что я еврейка, и, рискуя жизнью, давали кров, делились последним куском хлеба. Я искала партизан, часто видела взорванные ими переправы, искалеченные рельсы, сожженные дома бургомистров. Добралась до Белоруссии, по пути встретила семнадцатилетнюю белорусскую девушку Марию Чик, которая бежала из Донбасса. Она пробиралась к себе на родину в Костюковичский район. Этот район был центром партизанской борьбы. В бессильной ярости немцы сожгли тут девятнадцать деревень, но так и не нашли народных мстителей. Отец Марии, Сильвестр Чик, указал мне путь к партизанам.
Начальник отряда Василий Костюков принял меня как родную. Впервые за два с половиной года я почувствовала себя полноправным человеком.
В этом отряде я нашла старуху-еврейку Фаню Гибхину, которая находилась в нем с первого же дня. Она стала мне второй матерью. Немцы расстреляли ее дочь и мужа. Чудом уцелевшая Фаня вместе со своим шестнадцатилетним сыном Борухом ушла к партизанам. В отряде было еще несколько евреев. Я встретила здесь старика-сапожника Хаима Лезнера, медицинскую сестру Басю Пивченко.
Я рвалась в бой. Командир назначил меня в диверсионный отряд и снабдил трофейным ружьем. В моей боевой жизни всякое бывало. Чаще всего налетали на немцев, переправлявшихся через реку Безеть. Перебьем всех гитлеровцев, увезем их лошадей и, отдохнув немного, отправляемся на новые дела. Наш отряд контролировал железную дорогу Унеча – Кричев. Мы налетали на охрану, стоявшую у железнодорожного полотна, уничтожали немцев и затем уже беспрепятственно взрывали железнодорожную линию.
Осенью 1943 года фронт стал приближаться к нам. 22 сентября 1943 года к нам в отряд пришли первые разведчики-красноармейцы. Вечером в деревне был большой праздник.
Большинство партизан влились в регулярные части Красной Армии и шли дальше на Запад. По настоянию командира отряда женщин и детей отправили в тыл на отдых.
Сейчас Раиса Дудник уехала в Умань в надежде найти там свою сестренку Хаю.
Мама, спасай меня!
Письмо Блюмы Исааковны Бронфин из г. Хмельника Винницкой области
Многоуважаемый товарищ Илья Эренбург!
Ваше письмо, в котором просите меня написать, что я пережила во время немецкой оккупации, я получила. Тов. Эренбург, трудно будет мне все описать пережитое мною, ибо все ужасы, которые я видела своими глазами, не передать. Начну с 9 января 1942 года. 9 января, рано утром, нас, евреев, окружила украинская полиция и отряд CC. Началась паника, никто не мог понять, что нас ожидает. Около восьми утра полицаи и немцы начали громить: били окна, стреляли и наконец начали выгонять из квартир. Собирали партиями и гнали в сосновый лес. Я не знала, что делать, куда деваться с детьми. Старшего сына Мишу я спрятала. Меня с трехлетним сыном Изей избили и выгнали на улицу, где я увидела ужасную картину. Трупы валялись везде, снег был красный от крови, варвары бегали, как дикие звери, и кричали: «Бей жидов, юд капут!» – и стреляли в толпу. Стоило только им заметить маленького ребенка, они сразу набрасывались на него и кинжалом резали на куски. Крики детей: «Мама, боюсь, мама, спрячь меня!» – до сих пор звенят у меня в ушах. Когда собрали человек двести, нас погнали в сосновый лес. Всю дорогу избивали, расстреливали всех, кто только вздумал выйти из толпы. В лесу была вырыта большая яма, в стороне лежала куча одежи; людей по очереди заставляли раздеваться и стать над ямой, их ждала очередь пулемета. Жуткая картина: дикие крики детей, стоны расстрелянных из ямы, заставили меня подумать о побеге, и я схватила моего перепуганного сына на руки и пустилась бежать, думая, что вот-вот меня убьют. Но мне помог сильный снегопад. Я бежала, не зная куда, и чувствовала, что вот-вот меня покинут силы и я упаду с ребенком и замерзну на чистом поле, так как был сильный мороз. Но вдруг недалеко я увидела разбитый, пустой сарай. Я забралась в сарай на чердак, окутала ребенка платком и так просидела там до 11-го числа до вечера. Вечером я решила пойти в город проверить, остался ли мой старший сын в живых. Мне удалось с большими трудностями перейти через речку не замеченной варварами, которые дежурили на мосту. Поздно вечером я очутилась в своей квартире. Окна, как везде, были разбиты, двери открыты, все до мелочи разграблено. Сына я не нашла. Утром 12 января меня в доме заметила женщина Курта, которая ходила грабить, и выдала меня полицаям. Меня с ребенком повели в полицию. По дороге меня встретила знакомая русская женщина Лунина, которая несла на плечах большой мешок с вещами, и спросила меня: «Куда тебя ведут, в женотдел?» И громко рассмеялась, мигнув при этом полицаю Жуку, который сопровождал меня, после чего последовало два сильных удара прикладом по затылку, и кровь полилась у меня носом и ртом. Мой бедный мальчик посмотрел на меня и спросил: «Мамуся, тебе больно?» И заплакал. Между прочим, Лунина сейчас находится в Хмельнике, работает в Райпотребсоюзе в закрытом распределителе (тридцатке). Во время немецкой оккупации Лунина обслуживала жандармерию. Меня, всю залитую кровью, бросили в камеру. Встретилась с такими же несчастными, как я. В полиции я была с 12 по 15 января, что я там видела и пережила, не передается словами, вряд ли кто-либо может это издевательство описать. Сидеть не давали, через каждые десять минут приходили полицаи и немцы, брали людей на работу с криками: «Выходи, жидова!» Водили в камеру, где стоял патефон, ставили пластинку «Еврейский фрейлахс», и под эту музыку надо было бегать вокруг стола, где стояли полицаи с резиновыми плетками и избивали до потери сознания, после чего обливали водой и бросали обратно в камеру. Крики, стоны слышно было кругом. Дети плакали, просили кушать. Немцы приходили с хлебом и спрашивали: «Кто хочет кушать?» Дети, конечно, бросились к ним просить хлеба, но вместо хлеба они получили побои дубинками. Вечером приходили немцы и полицаи, выбирали молодых женщин и уводили их с собою, потом бросали их обратно в камеру, измученных, истерзанных. 15 января мне удалось бежать с ребенком из полиции. 16 января расстреляли всех измученных евреев, которые находились в полиции. С 16 января 1942 года до 12 июня я жила на еврейской улице, отведенной специалистам. Весь этот промежуток времени мы жили в большой панике. 12 июня отряд СС и полиции окружили гетто, в этот день убили 320 человек, по большей части стариков, женщин и детей. Я с ребенком была спрятана в секрете, вырытом под землей. После этого погрома я большей частью ночевала на поле, но когда наступили холода, я вынуждена была вернуться домой, т. е. в гетто, где находилась до марта месяца 1943 года. 8 марта начался погром, который продолжался целый месяц. Варвары этим погромом хотели истребить всех евреев, находившихся в Хмельнике. Я с ребенком ночью бежала через речку, вся мокрая скрылась в скирде соломы на поле, где пролежала без еды три дня. На четвертый день ночью я чувствовала, что силы меня покидают, и ребенок начал просить меня: «Мама, спасай меня, я кушать хочу!» – я решила пойти, куда сама не знала. Я шла без всякой надежды найти где-либо приют. На первом переезде встретил меня человек, посмотрел на меня и говорит: «Я все понял, идемте со мною, но незаметно». Я крепко испугалась, но другого исхода у меня не было, и я пошла за ним.
Он меня привел к маленькому домику, постучался, дверь открыла женщина, которая с удивлением посмотрела на меня, мол, кто ты, мученица? Нас пустили в дом, обогрели, накормили и разрешили переночевать. У этого человека, то есть у Барткевича Ивана Александровича, я жила с ребенком до 20 апреля, а потом я вынуждена была уйти, так как по соседству жил полицай Альвинский, который очень придирался и следил за моими хозяевами. Ушла я на территорию, временно оккупированную румынами, в город Жмеринку. В Жмеринке я жила в еврейском рабочем лагере, работала я в немецкой фирме Вальтер-Шифлер. Кормили один раз на день, терпела голод и холод, но жила надеждой, что придет час расплаты с фашистами, и, наконец, настал долгожданный день освобождения. Красная Армия освободила нас, измученных евреев, из-под гнета фашизма. Я вернулась в родной город Хмельник.
25 июля 1944 года к моему соседу Войнеру приехал сын-капитан, которого считали давно убитым. Я пошла повидаться с ним. Стоя там, я подумала: «Как хорошо потерять, а потом найти». В это время вбежала девочка моей соседки и говорит мне: «Тетя Блюма, идите домой, ваш мальчик пришел!» Я не поняла, какой мальчик, и побежала домой. И что я увидела? В кухне стоял мальчик, мой сын Миша, которого я потеряла 9 января 1942 года, оборванный, босой пастушок. Когда он меня увидел, он успел только сказать: «Мама, счастье мое!» – и упал без чувств. Вообще, нашу встречу не могу передать на бумаге, и вряд ли найдутся такие краски в мире, чтобы нарисовать такую картину. Через несколько дней, когда он немного успокоился, он мне рассказал следующее. 9 января, после того, как он увидел, что меня с ребенком выгнали на улицу, он вышел вслед за нами на улицу и решил уйти, куда он сам не знал. Так как ему тогда было десять лет, перебрался через речку, где по нему стреляли. Он упал, притворился мертвым. Когда немцы ушли, он поднялся и пошел дальше в неизвестную дорогу. На второй день он очутился в селе Старой Гуте. Оттуда на следующий день пошел в село Рошкивцы, где три месяца бродяжничал, пока староста села не начал преследовать его. Он вынужден был уйти дальше. Пришел он в село Дашковцы, где приютил его тракторист Коваленко, у которого жил целый год. После он перешел на хутор того же села, так как его хозяина Коваленко обвиняли в связи с партизанами, и он боялся, чтобы не узнали, что он еврей. На хуторе мой мальчик нанялся к одному хозяину пастушком и жил там до прихода Красной Армии.
Когда Красная Армия освободила Хмельник, он сразу боялся идти в Хмельник, так как знал, что мамы и братика нет. Ибо он видел, как вывели нас на расстрел. 25 июня он все-таки решил проверить свое счастье и пошел в Хмельник, где нашел меня и братика и письма от папы с фронта. Вот где настоящее еврейское счастье. Товарищ Илья Эренбург, все, что я Вам пишу в этом письме, тысячная доля пережитого мною и моим сыном. Писать обо всем никак невозможно.
Теперь я работаю завпроизводством индпошива, стараюсь работать продуктивно на благо нашей родины. Дети посещают школу, муж на фронте, от которого получаю письма, с надеждой скоро прийти домой с полной победой над злейшим нашим врагом человечества и культуры.
Жду от Вас ответа. В следующем письме постараюсь Вам, дорогой Илья Эренбург, описать поведение и ответ работников по отношению к евреям.
Бегство двадцати пяти еврейских девушек из Тульчинского гетто.
Воспоминания партизанки Голды Вассерман
Осенью 1942 года в Тульчинском гетто находилось свыше трех тысяч еврейских семей из Украины, Буковины и Бессарабии. Каждое утро на рассвете всех их, стар и млад, всякого, кто стоял на ногах, гоняли на работу. За работу бандиты Антонеску ничего не платили и не выдавали никакой пищи. Добывать пищу приходилось самому. При этом выходить из гетто евреям было строго воспрещено. Когда же румынские жандармы накроют, бывало, в гетто крестьянина, то, жестоко избив, отнимали у него продукты. Лишь по пути на работу и с работы евреям удавалось приобретать что-либо у крестьян или выменивать последнюю одежду на продукты и тайком приносить их в гетто.
Каждый день в гетто доставлялись новые партии евреев. Это были частью люди, долгое время скрывавшиеся в лесах, пробиравшиеся к партизанам и попавшие в лапы фашистских головорезов, частью евреи из разных стран Европы, оккупированных гитлеровцами.
Каждый день в гетто умирали пятнадцать-двадцать человек от голода, тифа, тяжелых язв и прочих болезней. Сверх этого разбойники Антонеску изо дня в день расстреливали на работе всякого, кто, вследствие крайнего истощения, еле волочил ноги. Трупы лежали, неубранные, часто в течение целой недели – не успевали просто этого сделать. Что касается издевательств и избиений, даже детей, – то это было в порядке вещей.
Километрах в пятнадцати от гетто находились итальянские и венгерские резервные части. По требованию интендантов этих частей румынский жандармский комендант Тульчина отбирал в гетто здоровых молодых девушек и отправлял их, как гласила официальная версия, на кухни и в пекарни итальянских и венгерских частей. Оттуда девушки возвращались обычно изнасилованными и зараженными разного рода венерическими болезнями. Большинство девушек кончали самоубийством будучи еще в казармах или по возвращении домой, некоторых расстреливали при сопротивлении насильникам или при попытке к бегству.
Каждый раз комендант отбирал новых девушек на «работу». Из гетто их водили к жандармскому коменданту, и там они передавались на руки венгерским и итальянским канальям.
Отбор происходил почти каждые пятнадцать-двадцать дней. Что творилось в гетто – эти отчаянные вопли девушек, родителей – не поддается описанию. С пути девушки, рискуя жизнью, пытались при малейшей возможности спастись бегством. Фашистские подлецы стреляли им вслед, и кого пуля не достигала, та рано или поздно все же попадалась в руки палачей и расстреливалась. Лишь единицам удавалась скрываться в деревнях под видом деревенских девчат или же после долгих блужданий в лесах оказаться спасенной партизанами.
К последней категории принадлежу и я.
Я в числе двадцати пяти еврейских девушек была отобрана для отсылки на «работу» в венгерских и итальянских резервных частях. Нас вели два солдата, венгерец и итальянец. Дорогой пришлось пройти болотом по узеньким мосткам. Скорее взглядом, чем словом Женя Фукс, Соре Витал, Клара Мейдлер и я приняли единогласно решение спихнуть обоих негодяев в болото и бежать. План этот удался, к сожалению, лишь частично. Одного солдата сразу засосало болото, другому же удалось выкарабкаться: он зацепился за гнилой пень и стал стрелять по нам, убегающим. Одна из девушек, Блюме Кригер, была сражена пулей, когда она переходила по мосткам. Она упала в болото, и ее засосало. Солдат выпустил все пули. Когда он принялся снова заряжать ружье, мы забросали его градом камней. Он потерял равновесие, упал, но ухватиться опять за пень на этот раз не смог – слишком далек уж был от него пень, и завяз в болоте.
Две недели мы блуждали по лесам Тульчинской округи, питались ягодами и прочими лесными растениями. Вслед за этим мы добрались до какой-то деревушки, но зайти в деревню не решились: там слышен был гул автомобилей и танков. На полях, примыкавших к лесу, мы собирали ползком картофель и кукурузу и тем временем все более углублялись в лес. Нас, еле живых, нашли разведчики партизанского отряда и спасли от верной голодной смерти. Из раненых девушек осталась в живых одна – Берта Кимельман. Соня Фукс и Регина Залкинд погибли от потери крови.
Геройски погибли в рядах сражающихся партизан Сима Хабад из Сикурен, Роза Гринберг из Черновиц и Лея Куперман из Кишинева. Все три были дважды представлены к наградам. Регина Котесман, Хана Бекер, Лили Шехтер, Соня Курц и Голда Вассерман были также представлены к высшей награде и ныне находятся в различных центрах Советского Союза, где продолжают учебу в советских вузах.
Восточная Украина
Рассказ спасшегося из Харьковского гетто
Воспоминания инженера С. С. Криворучко
Я, житель г. Харькова, по национальности еврей, по специальности инженер, по случаю болезни не смог эвакуироваться из города в октябре 1941 года. С первых же часов занятия города немецкими оккупантами евреи почувствовали особое отношение к ним со стороны немцев. Началось с индивидуальных убийств, выселения из квартир и частых посещений еврейских жилищ немцами, бравшими оттуда, что им заблагорассудится. Кроме неорганизованного грабежа, они занялись грабежом, так сказать, в плановом порядке. Для этого ими был назначен так называемый еврейский староста, престарелый доктор Гуревич, обязанностью которого являлся сбор контрибуций, налагавшихся на еврейское население. Контрибуции следовали одна за другой, во все возрастающем количестве.
14 декабря с утра по городу были развешаны объявления немецкого коменданта города Харькова с приказом всем «жидам» переселиться в двухдневный срок в бараки на территории тракторного завода; лица, обнаруженные в городе после 16 декабря, будут расстреливаться на месте.
С утра 15 декабря из города потянулись целые вереницы евреев, переселявшихся за город. Многие шли пешком с узелками в руках, другие катили тачки, ручные тележки с незначительным скарбом, который успели захватить с собой. Ехали также на частных подводах. В спешке выселения почти все имущество осталось на месте.
Дорога от города до бараков тракторного завода для многих стариков и инвалидов оказалась последней в их жизни. Не менее тридцати трупов стариков лежали на дороге. Часов с двенадцати дня по дороге начался погром и грабежи переселявшихся евреев. Таким образом, очень многие евреи прибыли в бараки без всяких вещей, а главное, почти без продовольствия, что дало себя почувствовать на второй же день.
Бараки, в которых нам предложили поселиться, были одноэтажные, полуразрушенные, с разбитыми окнами, сорванными полами, пробитыми крышами. Площадь их была в восемь-десять раз меньше того, что требовалось бы по санитарному минимуму. В той комнате, где я поселился, к вечеру набилось свыше семидесяти человек, между тем как нормально в ней проживали не более шести-восьми человек. Люди стояли, приткнувшись один к другому. С трудом на второй день мы установили штук десять железных кроватей, найденных на свалке. На каждой кровати спали три-четыре человека. Несмотря на холодную погоду и разбитые окна, в комнате от духоты было тепло. На третий день бараки были оцеплены немецкими часовыми, не допускавшими никакого общения между нами и внешним миром.
Питания никакого не предоставлялось. Люди ели те запасы, которые успели захватить с собой и привезти из города. Начался голод. На почве голода ежедневно умирали двадцать-тридцать человек. Мы страдали также и от отсутствия воды. С двенадцати до часу дня разрешалось женщинам, и то ограниченному количеству, под охраной идти к вблизи расположенному колодцу и черпать оттуда воду, вернее, не воду, а грязную мутную жидкость. Мужчинам ходить по воду не разрешалось. Вода стала очень дефицитной и продавалась по сто рублей за бутылку. К нашему счастью, выпал снег, и мы употребляли его вместо воды.
От ужасающей скученности, голода, отсутствия воды начались массовые кишечно-желудочные заболевания, которые привели к еще большей антисанитарии. Из бараков во двор разрешалось выходить с восьми утра до четырех дня. Всякий, выходивший в другое время, расстреливался на месте. К утру коридоры в бараках были загажены до невозможности. Тогда начиналась уборка коридора руками, так как лопат или веников не было, а немцы угрожали расстрелом, если не будет убрано в течение часа. Утром же производилась уборка трупов, умерших за ночь. Трупы стаскивались в противотанковые рвы, расположенные рядом. Эти рвы через неделю уже были заполнены.
Грабежи и убийства были повседневными явлением. Обычно немцы врывались в комнаты под предлогом поисков оружия и грабили, что им вздумается. При сопротивлении людей вытаскивали во двор и расстреливали. За день до Рождества и Нового года от нас потребовали, чтобы мы собрали для охранявшего нас караула продукты для устройства вечеринок, деньги на покупку водки. Нищие, полуголодные люди отрывали от своих детей последний кусок сахара или сала и отдавали грабителям на устройство вечеринок. Мало этого. Почти ежедневно гитлеровские негодяи требовали, чтобы им доставляли то часы, то отрезы дорогой мануфактуры. Требования эти выполнялись, так как подкреплялись угрозой расстрела.
Было много случаев убийств, например, за переход из барака в барак, за отправление естественной потребности у стенки, а не в уборной, за то, что подобрал щепку, лежавшую за зоной охраны. Ежедневно отмечалось пятнадцать-двадцать подобных убийств невинных людей.
В обстановке голода, холода, грязи, тесноты, абсолютного бесправья и диких убийств прожил я до 2 января 1942 года. Дней за пять до этого немцы объявили запись на добровольную эвакуацию в Полтаву. Люди были еще до того наивны, что поверили немцам. Записались человек пятьсот, которых погрузили на машины и отправили в неизвестном направлении. При погрузке вещи были уложены в отдельную машину. Когда на последнюю машину не хватило пассажиров, то немцы начали хватать людей из числа провожавших, насильно посадили их в машину и увезли. Судьба «эвакуированных» ясна – их истребили.
2 января 1942 года, в семь часов утра, в коридоре барака, где я жил, раздался крик немецкого часового, приказавшего за десять минут собрать все свои вещи и выйти во двор. Собрав вещи в мешок и вложив в карманы несколько лепешек, я вышел во двор, куда собрались не менее 1000–1200 человек из нескольких бараков. Последовала команда сложить все вещи и мешки во дворе на землю. Затем нас плотным кольцом окружили немецкие часовые и полицаи и повели, объясняя, что эвакуируют в Полтаву. Вышли на шоссе Чугуев – Харьков и пошли в направлении, обратном к городу, между тем как дорога на Полтаву идет через город. Было ясно, что нас ведут не в Полтаву, но куда именно, никто не знал. По дороге мы встречали много немцев, выбегавших из домов и провожавших нас смехом или ехидными улыбками. В двух километрах за последними домами Тракторного поселка нас завернули к яру (оврагу). Весь овраг был усеян обрывками тряпок, остатками рваной одежды. Стало ясно, для чего нас сюда привели. Овраг был оцеплен двойной цепью часовых. У края оврага стояла машина с пулеметами. Когда люди увидели, что их привезли сюда на убой, начались ужасные сцены. Дикие крики оглашали воздух. Некоторые матери душили детей, не желая отдавать их в руки палачей. Появились сошедшие с ума. Были случаи самоотравления. Многие прощались друг с другом, обнимались, целовались, угощали друг друга последними запасами. Иные вынимали из карманов ценности, ломали их, втаптывали в снег, деньги рвали, ножами резали на себе верхнюю одежду, лишь бы она не досталась убийцам.
От стоявшей колонны немцы стали палками отгонять вперед шагов на сто группы по пятьдесят-семьдесят человек и принуждали их раздеваться до белья. Стоял мороз в двадцать – двадцать пять градусов. Раздетых гнали в глубину оврага, откуда время от времени раздавались взрывы и слышалась трескотня пулеметов.
Я стоял в полном отупении и не заметил, как за мною раздались крики и немцы палками стали гнать вперед на раздевание ту группу, где находился я. Я пошел вперед, готовый через несколько минут умереть. Но тут оказалось следующее: стариков и инвалидов немцы привозили на место казни в машинах. В эти машины грузились вещи убитых, которые отвозились в город. Я проходил сзади одной из таких машин. В машине находилось два молодых еврея, которых немцы поставили на погрузку вещей. Я мигом вскочил в машину и попросил ребят забросать меня вещами. Сами они затем тоже спрятались среди вещей. Когда машина была загружена, немецкие шоферы завели ее, и таким образом меня и двух ребят вывезли из ужасного оврага. Через час езды нас привезли во двор гестапо, где при разгрузке машины нас обнаружили.
Во дворе вещи складывались под новопостроенный навес. Впоследствии я узнал, что вещи были рассортированы и отправлены в Германию.
После разгрузки нас заперли в машине и повезли обратно в овраг. В пути нам удалось бесшумно вынуть оконную раму. Первым выпрыгнул из машины я. Падение оказалось удачным. Я получил очень сильные ушибы, но кости оказались целыми. При падении потерял сознание, но, очевидно, кто-то оттянул меня с дороги и привел в чувство. Я отправился к жене (она не еврейка и оставалась с приемной дочерью в городе), которая спрятала меня у своей подруги, у которой я прожил шесть с половиной месяцев. Четыре месяца я блуждал затем по деревням по подложному паспорту и, таким образом, дождался 16 февраля 1943 года, когда Харьков был в первый раз освобожден Красной Армией от оккупантов.
Страницы из Данте
Из дневника жительницы Харькова Н. Ф. Белоножко
[…] 15 декабря 1941 года свыше десяти тысяч евреев были согнаны в район харьковского Тракторного завода; в январе все они были расстреляны возле Рогани. Уцелели только те, кто успел убежать или скрывался под чужими фамилиями. Одна из жительниц Харькова, Н. Ф. Белоножко, вела краткие записи. Мы сохраняем их во всех подробностях трагической документальности. «Я увожу туда к отверженным селеньям, я увожу туда, где вечный стон, я увожу к погибшим поколеньям». Эти слова из Дантова «Ада» могли бы стать эпиграфом к приводимым записям скорби.
По улицам города носится сердитый ветер. Он раскачивает трупы повешенных, срывает с домов обрывки грозных приказов… «За оказание помощи партизанам – смертная казнь»… Смерть, смерть. Всюду смерть.
В эти страшные дни по пустынным улицам переезжаем мы из разбитого дома в новую квартиру по Сумской улице. В нем живет много народа, но я его еще не знаю. Все сидят по квартирам напуганные. По комнатам бродят немцы и забирают все, что понравится. У нас в комнате собрались жильцы, их было много, и все женщины. Вот сидит красивая девушка Рива с большими черными глазами, цвет лица ее матовый, волосы изящно уложены на голове, голос приятный, гортанный. Возле нее маленький кругленький мальчишечка двух с половиной лет, это Шурик. У нее еще две сестры – Софа, девочка, и Маргарита, постарше, лет двенадцати, со строгим лицом и такими же большими глазами, как у сестры. Их мать умерла. Рассказывают о брате, он в Красной Армии. Окончил в Москве Академию. Где-то он сейчас? Пугливо прислушиваются к стукам. Лучшие вещи у них уже забрали немцы, что же будет дальше? В квартире живет еще семья Гершельман. Мать и две дочки. Мать – прекрасная пианистка, работала в консерватории. По вечерам, при коптилке, она читает, а девушки шьют. Дочери, Шура и Соня, с высшим образованием. Соня приехала из Львова, где заведовала библиотекой. Я живу с мамой. Муж мой в Саратове, на военных курсах. Мне уехать не удалось, все ждали, что он за мной приедет… Зима в этом году началась люто. Печек ни у кого не было. Дров тоже. Я уже работаю в столовой. Сегодня борщ из мерзлых бураков без хлеба, затем пошел казеин, что-то белое, клейкое, противное, вроде резины. Для чего он – не знаю до сих пор. Говорят, использовался в самолетостроении. Целый день мерзну в столовой, крики; казеина не хватает. Люди мрут у дверей. Я пока живу: могу съесть несколько порций казеина и еще принести немного домой, а дома с каждым днем все хуже. Печка в кухне еще тлеет, рубят на топливо мебель. Печка облеплена жильцами.
Люба и Вера делают спичечные коробки. Сто коробок – стакан отрубей. Коптилка едва тлеет. Девочки Мордухаевы сидят на полу у печи. Они молчат. Вечеру нет конца. На другой день работница Надя, забрав с собой вещи, идет на «менялку». Возвращается через пять дней вся избитая. Немцы все отняли, остался лишь мешочек с горохом. Надя без конца рассказывала, как в деревне она ела борщ с хлебом. И вот все молодые решают идти с нею. На дворе – стужа, идти не в чем. Рива идет в босоножках и старых галошах. Ушли… Тихо. Я занимаю лучшее место – на плите.
На улицах появились новые приказы – все евреи в двадцать четыре часа должны оставить город. Тянутся страшные процессии. В четыре часа прибегаю домой. В квартире – паника, плач. Дворник заявил, что Мордухаевы должны немедленно очистить квартиру, так как они евреи. Девочки только что вернулись из села, ничего не принесли, все у них отняли, а Шурик требует лепешку. Что делать? Бегу с Маргаритой на Сумскую, 100, в комендатуру, говорю, что знаю Мордухаевых много лет и что они – армяне (знаю немного немецкий язык, так как недавно окончила институт). Удалось. Разрешили остаться, пока достанут поруку. Они остаются, но у них уже нет сил. На работу их не хотят брать, так как они евреи, вслед им кричат «иуд», жить не на что. В их большой комнате, с окнами на север, холоднее, чем на дворе.
Первой в нашей комнате слегла мать Шуры и Сони. Соня ходила в южный поселок, чтобы достать ей молока. Она медленно угасает. И вот в нашей квартире стоит первый гроб из шифоньера.
Вечерами на кухне все со страхом смотрят на свои ноги, давят их пальцами – не опухли ли? У Сони и Нюры ноги сильно опухли, а девочки Мордухаевы просто тают. Они совсем как восковые. Не причесываются, не умываются, варят что-то из картофельных очисток и снега и тут же едят еще сырое. Люди живут продажей вещей, у них же продавать нечего. По квартире ползают вши, они всюду. Софа и Нюра слегли. Лежит и Шурик. Он уже не плачет и даже не хочет есть суп, который я приношу из столовой. В квартире – второй труп, умерла Нюра, а затем через неделю не стало Ривы. Маргарита ходит просить милостыню, она шатается от слабости, глаза у нее дикие, я не могу без ужаса вспоминать эти глаза. Она падает, поднимается и снова падает. Ей надо кормить Шурика и Софу. Она – старшая, ей двенадцать лет. Софа и Шурик громко кричат из комнаты, они требуют у нее есть. В комнате вонь и грязь, жутко зайти. Все еще работаю в столовой. Холод адский, суп замерзает в тарелках. Терплю – жить надо.
У нас – новый покойник. Умерла в больнице Соня. У нее потрескались ноги. Инфекция, и она умерла от заражения крови. Похоронили в братской могиле. Больше не с кем вечерами вспоминать прошлое, жизнь до немцев. Не о ком мечтать. Слегла и Маргарита.
Вчера Шурик попросил лепешку. «Мама дала», – говорит, улыбнулся, а к вечеру умер. Маргарита встала через силу и сказала, что Шурика надо отнести к родственникам хоронить. Ходит рваная, страшная. Мороз все крепчает. Шуры нет, ушла в Люботин. Надя тоже ушла в село и не вернулась. Очевидно, погибла. Софа и Маргарита лежат, принесла им суп, но есть не захотели. Просят чая. Какие они страшные. Кожа, кости и огромные черные глаза. Утром заглянула к ним в комнату. Мертвые. Обе мертвые. Софа – на кровати. Маргарита – на полу. Как хоронить? Ходила к бургомистру – говорит: «Евреев не хороним». Они лежат вот уже десять дней. Хорошо, что холодно, но все равно пахнет трупами. Лежат еще двенадцать дней. Наконец забрали их. Надо прибрать в комнате. Пришла женщина Петровна, хочет поднять перину, слышу жуткий, раздирающий душу крик. Под периной, где спала Маргарита, лежит Шурик. Умер ли он тогда, или она его нарочно туда положила, чтобы кончить мучения? Кто скажет? Он пролежал там полтора месяца. Когда же это кончится? Когда?
Так кончаются эти записки.
Гибель евреев Харькова
Воспоминания Нины Могилевской, жены рабочего-автогенщика
[…] Трудно, мучительно вспоминать Харьков… 14 декабря 1941 года… Я и муж мой Яловский, рабочий-автогенщик, шли на рынок: необходимо было обменять что-либо из вещей на еду.
На улице стояла толпа. Люди в тяжком молчании читали объявление, которым немцы сообщали, что все жиды, независимо от пола, возраста, вероисповедания и состояния здоровья обязаны до 16 декабря переселиться в район Лосево за ХТЗ. Обнаруженные вне этой территории будут расстреляны на месте.
На следующий день, вместе с мужем, мы пошли к Тракторному заводу. По улицам тянулась огромная шестнадцатитысячная толпа евреев. Шли молодые, шли старики и старухи, подростки, маленькие дети. Здоровые несли на руках больных.
Рядом с нами пожилая женщина несла на спине парализованную старуху-мать. Впереди нас шла семья: муж, жена и двое маленьких детей. У мужчины была нога в гипсе, он шел на костылях. Было скользко, он несколько раз падал. У ХЭМЗа его пристрелили.
Было очень холодно. Замерзающие отставали, и, если они оказывались в поле зрения немцев, их убивали.
Еще в самом центре города начались грабежи. Грабили у каждого моста и у каждого места, где колонна идущих замедляла движение. Мало кто донес до Тракторного то немногое, что разрешалось и было под силу взять с собой!
За тракторным заводом нас ожидали бараки. Окна были выбиты, печи разломаны. В комнату размером двадцать – двадцать пять [квадратных] метров набивалось пятьдесят-шестьдесят человек. Бараки запирали. Двери открывались, когда немцы под предлогом поисков оружия приходили грабить. Забирали все: ценности, одежду, еду.
Люди умирали от голода и холода; раньше других – старики и дети. Но все это известно от других очевидцев.
Я расскажу о себе, о своем горе.
25 декабря 1941 года, когда уже было ясно, что нас ждет только смерть, я сказала мужу (он – русский), что ему не следует гибнуть из-за меня, он должен уйти домой. Муж не согласился, и я обещала ему, что убегу.
В одном бараке со мной находилась девушка по имени Маруся. Ее муж, тоже русский, был на фронте. Я уговорила бежать и ее.
На территории бараков не было воды. В воде нуждались и немцы. Они посылали женщин по воду к колонке, находившейся на расстоянии трех километров от бараков.
27 декабря, уйдя по воду, мы не вернулись в бараки. Убедившись, что за нами не следят, мы пошли в сторону деревни Каплиневки, где жили родители мужа моей новой подруги. Сто десять километров в холод и стужу, плохо одетые (все теплые вещи забрали немцы) шли мы, нигде не останавливаясь.
В деревнях нам подавали, но оставаться ночевать – мы боялись. Так шли мы днем и ночью… все шли и шли…
Родители мужа Маруси – Сердюковы, нас хорошо встретили, накормили. Сердюков сказал, что если у нас есть деньги, то у коменданта можно купить документы и тогда жить безбоязненно.
Но денег у нас не было. На следующий день по приходе в Каплиневку я вспомнила, что в семи километрах от этой деревни живет дядя моего мужа. Я решила у него попросить помощи и предложила Марусе пойти со мной. Но она, измученная нашими скитаниями, решила остаться у тестя.
Я ушла. Денег я не получила и в тот же день вернулась в Каплиневку. Подходя к деревне, я увидела толпу. Я сделала еще несколько шагов и увидела Марусю, висящую на перекладине. На ней висела табличка с надписью «Болшевичка та жидовка».
Как потом выяснилось, ее выдал свекор – Сердюков.
Я вернулась к родным мужа. И хотя меня искали, дядя меня не выдал. Его вызывали в комендатуру, избивали, требовали, чтобы он сказал, куда я делась, но он молчал. А я по целым дням сидела в погребе и только ночью приходила в хату.
Я была беременна. Приближалось время родов. Рожать здесь было немыслимо. Крик ребенка мог быть услышан случайно зашедшей соседкой. Я не хотела быть причиной гибели людей, так мужественно приютивших меня. Ночью я ушла в Харьков.
Трудна была дорога до Харькова, но в Харькове – еще труднее. Почти на каждом углу стояли полицаи, проверявшие документы. Я пряталась в подъездах зданий и три дня пробиралась через город на Холодную гору, где жили родители моего мужа.
Мне сказали, что муж мой ушел в партизанский отряд. Старики, зная, что это угрожает им смертью, все же приняли меня. Через несколько часов я родила мальчика.
Соседи догадывались, что я вернулась, и хотя среди них не было негодяев, могущих выдать меня и моего ребенка, – оставаться было опасно. Через две недели с ребенком и метрическим свидетельством на имя Яловского Валентина, на которое в нужных местах я налила несколько капель чернил, – я ушла из Харькова искать работы и пристанища.
Я была с ребенком: меня везде пускали ночевать. Иногда разрешали искупать ребенка, но утром надо было уходить, и конца моим скитаниям не было видно.
Я была уже близка к отчаянию, когда мне сказали, что в Пархомовке в свеклосовхоз «Экономию» принимают рабочих. Но надо обращаться к «пану», а «пан» бывает ежедневно на станции у мотовозов.
Весь день ждала «пана» – не дождалась. А на другой день, уже плохо соображая, я подошла к линии, чтобы броситься с ребенком под мотовоз. Вдруг меня кто-то дернул за плечо: «Стоп, ты куда?» – спросил меня по-городскому одетый человек. «Я голодна, ребенок погибает, работу не могу найти». Последовали вопросы – откуда я, где муж и так далее. Все это уже было привычным, и я отвечала, как всегда.
– Ты – городская, а работа у нас тяжелая.
– Я справляюсь со всякой работой.
«Пан» посадил меня в бричку, и мы поехали. Нас встретила «пани».
– Смотри, – сказал ей пан, – какую Катарину с котомкой за плечами и ребенком на руках я подобрал.
Пани процедила:
– Ты вечно со своими фантазиями.
Пан посмотрел на меня и смущенно сказал:
– Она, кажется, под мотовоз хотела броситься. В страдании лицо ее было прекрасным.
Этой фантазии пана я обязана тем, что, несмотря на неясность моих документов, я получила работу и пристанище.
Работа была очень тяжелая, а мне, горожанке, она казалась еще тяжелее.
Ребенок был все время со мной. Лежит на тряпье неподалеку от меня, а я не могу оторваться от работы, подойти накормить его.
Умер у меня сын. Я продолжала работать машинально и тупо, вызывая нелюбовь и раздражение окружающих.
К концу лета пришел мой муж. Он попросился на работу, и его приняли. Через несколько дней у одного из немцев на огороде выкопали несколько кустов картошки. Кто-то сказал, что это я для мужа. Нас вызвали к коменданту. Меня избили до потери сознания. Рубцы на теле останутся навсегда. Потом нас повели на расстрел.
Не удивляйтесь: за катушку ниток, за папиросу, украденную у немцев, убивали и старых и малых.
Идем мы, а я думаю – видно судьба моя умереть от руки немецкого палача. И зачем я столько боролась за свою жизнь! Хорошо, что сын умер, и ему легче.
Вдруг видим – к коменданту подошла женщина – молодая, красивая, жившая у него уже несколько дней. Она о чем-то с ним говорила, и мы услышали:
– Ну, конечно, это не они. Я их хорошо знаю. Это очень честные люди.
Что потом было, не помню. Знаю только, что нас отпустили. Я бросилась на колени перед этой женщиной, а она погладила меня по голове и шепнула:
– Успокойся, я такая же, как и вы.
Я думаю, что она была партизанка.
Как хотели бы мы с мужем увидеть нашу спасительницу, даже имени которой мы не знаем!
Муж вскоре ушел обратно в отряд, а я пробыла в «Экономии» до первого прихода наших войск.
Мне теперь двадцать два года, но горя в жизни я повидала столько, что его с избытком хватило бы на несколько человеческих жизней.
Впрочем, я ведь не одна!
Танки давили людей
Расправа с евреями – мирным населением и военнопленными – в городе Дебальцево
Гитлеровцы в своих жестокостях дошли до предела бесчеловечности. Они зверски умерщвляют народы временно оккупированных советских районов.
Ужасом веют рассказы людей, случайно вырвавшихся из фашистского ада.
Не без содрогания, с неудержимым гневом в сердце к фашистским выродкам, я слушал рассказ выбравшегося из оккупированного немцами украинского города Дебальцево советского гражданина Каца М. Ю.
Вступив в город, эта разбойничья банда, учинила поголовное ограбление населения. Отбирали все, что попадалось под руку. Не гнушались даже детскими игрушками и старым тряпьем.
Все еврейское население взяли на учет и под угрозой расстрела заставили носить белую повязку на левом рукаве. Вскоре началась кровавая расправа с беззащитными стариками, детьми и женщинами – евреями. Однажды ночью пьяная банда немцев в тех домах, где проживало еврейское население, устроила страшный погром. Они врывались в дома мирных людей, избивали и убивали. Стон, предсмертные крики долго стояли в ту ночь в воздухе.
Оставшихся от расправы евреев они погрузили на машины и, как потом стало известно, их за городом расстреляли.
В другой раз немцы, после очередного погрома, на грузовых автомашинах свезли большую группу евреев в противотанковый ров, где начали с ними зверски расправляться. Мужчин, женщин и детей раздевали догола, избивали и полуживых бросали в ров, засыпали их соломой и поджигали.
Грудных детей отнимали от матерей и живыми бросали в огонь. Молодежь подвергали медленным пыткам. Вначале им отрезали нос, пальцы, руки, ноги. Другую большую группу евреев под видом заключения в концентрационный лагерь загнали на площадку, огороженную колючей проволокой. Люди, не понимая, что с ними хотят сделать, с ужасом смотрели на кровавые приготовления палачей. Немцы с тупым хладнокровием убийц на всем ходу пустили в обезумевшую от страха толпу людей танки. Танки своими гусеницами давили людей, стреляли из пушек, пулеметов.
Другой советский гражданин, бывший в плену у немцев, очевидец их зверств, товарищ Никулин мне рассказал:
Гитлеровские охранники с пленными красноармейцами творят неслыханные издевательства. Как правило, они евреев-бойцов отделяют от других красноармейцев. Тот каторжный режим постепенной смерти, который они установили для пленных, к евреям они применяют в полном объеме.
Мне приходилось наблюдать ужасную сцену зверского отношения к евреям-бойцам.
Однажды, ради потехи, пьяные гитлеровские тюремщики вывели двух евреев и под угрозой оружия заставили их ползать на четвереньках и лаять по-собачьи и мяукать по-кошачьи. Немцы тут же стояли и цинично смеялись, заставляя наблюдать эту нечеловеческую сцену и других пленных.
В следующий раз они заставили двух истощенных и измученных чуть живых евреев драться друг с другом, и, когда они стали сопротивляться, палачи избили и пристрелили их.
Так гитлеровские мерзавцы расправляются с еврейским населением.
Братская могила десяти сирот в степи
У самой железнодорожной станции Купянск, на пути из Харькова в Донбасс, возвышается небольшой «курган». Под ним покоятся останки десяти еврейских сирот, погибших от немецко-фашистских снарядов два с половиной года назад во время эвакуации их полтавского детского дома. В течение всего времени пребывания здесь немцев местные жители обманывали их, говоря, что это – «курган» издавна. Оккупанты поэтому не разрыли горку. Когда Красная Армия освободила Харьков и Донбасс, из далекой Алма-Аты, где находится эвакуированный полтавский детский дом, прибыла делегация от воспитателей и детей детдома и с помощью органов восстановленной советской власти поставила на братской могиле превосходный памятник с начертанными именами погибших детей. Вот их имена: Иосл Лернер, родился в Люблине, двенадцати лет; Рива Ридерман, родилась в Люблине, десяти лет; Велвл Моргенштейн, родился в Хрубишове, двенадцати лет; Мотл Хайкин, родился в Варшаве, девяти лет; Мойше Вайнберн, родился в Кельцах, десяти лет; Гершл Фишбейн, родился в Кельцах, двенадцати лет; Монек Гершман, родился в Варшаве, двенадцати лет; Малка Типовицкая, родилась в Холме, девяти лет; Мойше Гроссман, родился в Кракове, одиннадцати лет; Исаак Айзиксон, родился в Кракове, десяти лет…
Все они дети польских евреев. В конце 1939 года родители их бежали из разрушенной Польши на восток. Родители погибли в пути, а детей приютила советская власть. Вместе с сотнями других детей беженцев их отправили в Полтаву в хорошо организованный детский дом. Но и здесь кровавый враг – немецкий фашизм настиг их. Детский дом в полном составе и полном порядке был эвакуирован специальным поездом на восток. На пути, у станции Купянск, поезд атаковали гитлеровские аэропланы, которые снизились и обрушили на поезд с детьми смертоносный огонь. Десять детей пали мертвыми; многие были ранены. Мертвых спешно похоронили у станции. Детские руки засыпали могилу и образовали «курган». Поезд пошел дальше под специальной охраной советских самолетов. Полтавский детский дом нашел приют в Алма-Ате. В делегации, прибывшей из далекого Казахстана в Купянск, находятся также две сироты, получившие тогда ранения, – двенадцатилетняя Рива Бернштейн из Бриска и тринадцатилетний Мотеле Зальцман из Варшавы. От имени своих сотен товарищей, воспитывающихся сейчас в Алма-Ате, Рива Бернштейн и Мотеле Зальцман почтили братскую могилу детей и возложили на нее венок.
У края степи, у самой станции Купянск возвышается курган-могила. Он будет вечно напоминать о зверствах гитлеровских бандитов, немецко-фашистских детоубийц.
Уничтожение евреев Мариуполя
Дневник Сарры Глейх
17 сентября. Наконец, через месяц после приезда из Харькова я начинаю работать в Мариупольской конторе связи. Дома все время разговор об отъезде. Старики не хотят ехать. Фаня записала нас всех в эшелон завода, но нет уверенности, что возьмут всю семью. Самое главное, как посадить стариков. Я смогу выехать с конторой, которая, безусловно, будет эвакуироваться.
25 сентября. В Мариуполе тихо, не бомбят, люди успокаиваются, это очень многих толкает на мысль, что отъезд необязателен, тем более что вид одесситов, эвакуированных в Мариуполь и не имеющих пристанища, наводит на мысль, что лучше сидеть на месте, чем ехать куда-то голодать и сидеть в холоде. Кажданы колеблются, ехать ли им в Новосибирск. Маничка против поездки, Гданя настаивает на отъезде. Хотят отправить Катюшу с Ганочкой и М. Ф., а самим оставаться в Мариуполе.
1 октября. Фаня, Рая и Фира – жены военнослужащих – ходили в военкомат, им ответили, что никакой эвакуации нет, могут выдать посадочный талон без эваколиста, а вообще считают, что ехать не нужно, до весны в Мариуполе эвакуации не будет.
6 октября. Сегодня в одиннадцать часов утра Кажданы выехали в Новосибирск. Маша оплакивает их отъезд, она уверена, что они не доедут, их убьют по дороге, так как поезда бомбят.
7 октября. Ночью с 6-го на 7-е налет немецких самолетов, бомбы сброшены в порту. Тревога была непродолжительная.
Утром опять налет самолетов. Вывозят войска и раненых из госпиталей. Очень много убежавших от бомбежек из Бердянска и Мелитополя.
Вечером Фира Штернштейн получила извещение о гибели мужа в боях под Осипенко. Завтра утром Штернштейн уезжают с эшелоном «Азовстали». Завтра же отправляется эшелон завода Ильича. Но Фаня говорит, что мы попадаем в следующий.
8 октября. Ночь прошла тихо, все разошлись на работу, магазины торгуют, но в городе чувствуется какая-то напряженность.
Начальник конторы Мельников вызвал меня, сообщил, что 10 октября эвакуируемся, что нужно подготовить документы, можно взять семью, значит, так или иначе отъезд обеспечен. В десять утра началась беспорядочная стрельба, кто-то пришел и сказал, что в городе немцы. Все бросились бежать. Бегу домой. Самолет на бреющем полете обстреливает из пулемета город, пули цокают у самых ног. Толпа призывников с котомками за спиной кинулась врассыпную по домам.
8 двенадцать часов дня 8 октября немцы в городе. Дома – все, кроме Фани, которая на заводе, куда пошла утром на работу. Жива ли она? А если жива, как доберется сюда, ведь трамваи не ходят. Бася у Гани, которая больна брюшным тифом. В шесть часов вечера Фаня пришла с завода пешком, на заводе немцы с двух часов дня, а рабочие и служащие завода сидели в бомбоубежище, артиллерийскую стрельбу приняли за зенитки. Случайно кто-то узнал о приходе немцев в город. Директор завода пытался организовать отряд, раздавали оружие, но, кажется, ничего не вышло. Говорят, что секретаря Молотовского райсовета Гербера немцы убили в кабинете райсовета. Председатель горсовета Ушкац успел уйти.
9 октября. Дома абсолютно нечего есть. Пекарни в городе разрушены, нет света, воды. Работает пекарня в порту, но хлеб только для немецкой армии. Немцы расклеили вчера объявления, обязывающие всех евреев носить отличительные знаки – белую шестиконечную звезду на левой стороне, – без этого выходить из дому строго воспрещается. Евреям нельзя переселяться с квартиры на квартиру, Фаня с работницей Таней все же переносят свои вещи с заводской квартиры к маме. Часть вещей она отдала Рояновой, матери Васи. Поселилась Фаня у нас, хотя папа считает, что она должна быть с Рояновыми.
11 октября. Приход немцев сразу сорвал маски. По городу расклеены объявления, написанные от руки, – призывающие к погромам. Черносотенцы ожили. [Теперь, когда население разграбило все, немцы издали приказ, карающий за грабеж расстрелом, и предлагают населению нести все обратно, но этого, конечно, никто не делает. Немцы возвращают радиоприемники, но с ограничением – имеют право получить приемники обратно только украинцы.]
12 октября. По приказу, еврейское население должно избрать общину в количестве тридцати человек, община отвечает жизнью за «хорошее поведение еврейского населения», так гласит приказ; глава общины – доктор Эрбер. Кроме Файна никого из членов общины я не знаю.
Кроме того, еврейское население должно регистрироваться в пунктах общины (всего зарегистрировано девять тысяч евреев), каждый пункт объединяет несколько улиц, наш пункт – ул. Пушкина, 64, – этим пунктом ведают Бору, бухгалтер, юрист Зегельман и Томшинский. Фаня должна специально идти на завод регистрироваться, председатель общины завода – доктор Белопольский, Спиваков – член общины. Головой города назначен Демченко, кажется, он работал в коммунальном отделе горкомхоза. На заводе голова Будневич, живет по соседству с Рояновыми.
Фаня была у них – Шура и Лева (муж Ани) и сосед их Каюда 10 октября ушли из города. Массовых репрессий пока нет, наш сосед Траевский говорит, что еще не прибыл отряд гестапо, потом будет иначе.
13 октября. Ночью у нас были немцы. В девять часов вечера началась зенитная стрельба. Мы все были одеты. Владя спал, папа вышел во двор посмотреть, есть ли кто-нибудь в бомбоубежище, и наткнулся на трех немцев, они были во дворе, искали евреев, соседи стояли в нерешительности, не зная, что делать – указать или не указать на нашу квартиру. Появление папы разрешило вопрос – папа привел их в квартиру. Тыча в лицо наганом, спрашивали, где масло и сахар, потом стали ломать дверцы шифоньера, хотя шифоньер был открыт, забрали все у Баси, она была у Гани, Ганя – одна, Бася там день и ночь, потом перешли к нашим вещам, к двенадцати часам [ночи] мы остались буквально в чем стояли, двое грабили без передышки, взяли все, вплоть до мясорубки.
[Один из них никого не трогал, только наблюдал, пытался не пускать их в мамину спальню, где спал Владя, и незаметно от них прятал вещи и передавал их мне, указывая жестом, чтобы я их спрятала; он был трезв, а двое пьяны совершенно.]
Увязав все в скатерть, ушли. В доме все разбросано, раскидано, разбито. Решили не убирать, если придут еще, пусть видят сразу, что у нас уже им делать нечего. Утром узнаем, что в городе – повальные грабежи. Грабеж продолжается, и днем забирают все – подушки, одеяла, продукты, одежду. Поодиночке не ходят – три-четыре человека, их слышно издалека – сапоги гремят [по тротуарам].
Есть приказ явиться всем по месту работы, неявка рассматривается как саботаж. Была в конторе – Мельников удрал, начальником объявлен старик Вернигора, его заместителем Михайлов. Со мной боятся не только разговаривать, но даже стоять рядом – ведь я еврейка. Фаня на завод не пошла. Бася была в банке, и начальник Каравай встретил ее не очень любезно и посоветовал идти домой – евреи работать не будут.
Папа ходил к магазину, там все цело, по дороге его остановил немец и велел ему нести большое витринное стекло; увидев, что ему это не под силу, подозвал более молодого, а папу отпустил домой.
Ходили с Фаней к Кондатским, оказывается, 8 октября они грузились на баржу, но уехать не успели.
Таня ходила в порт и достала хлеб, теперь есть, чем кормить Владика, так как кусок хлеба немцы посыпали нафталином, а этот хлеб мы берегли для Влади.
После ухода немцев мама плакала, она говорила: «Нас не считают за людей, мы погибли».
14 октября. Ночью опять приходили мародеры. Таня, работница Фани, спасла остатки вещей, выдав их за свои, немцы ушли ни с чем. Зашли к Шварцам, забрали одеяла и подушки. [Кажется, отобрали у них деньги.]
Гестапо уже в городе, в полиции работает [много русских] из местных жителей, [секретарем] гестапо [работает] Арихбаев, [муж Н. Суцкиной], говорят, он был секретарем горисполкома.
Общине дан приказ – собрать за два часа с еврейского населения 2 кг горского перца, 2500 коробок черной мази, 70 кг сахара, по домам ходят и собирают, все дают, что у кого есть, ведь община отвечает за «хорошее поведение еврейского населения».
15 октября. Грабежи продолжаются. Ежедневно налеты советской авиации. К Гане немцы боятся входить, дальше порога не идут, узнав, что в квартире лежит больной тифом.
Бася говорит, что у нее стал бывать какой-то гражданин Кульпе Иван Дмитрович, служащий отдела снабжения завода «Азовсталь», предлагает ей свою помощь, в чем должна заключаться его помощь – не знаю.
В то время как Файн занимался делами общины, немцы среди бела дня вскрыли его квартиру и поселились там, когда он к вечеру пришел домой, его не впустили и ничего из вещей не дали, он остался, в чем вышел из дому. [Файн пытался жаловаться коменданту города. Результатов никаких.] По городу начались слухи, что расстреливают коммунистов, оставшихся в городе.
Ночью их забирают [из квартир]. Объявлена регистрация членов партии и комсомола в обязательном порядке. На пунктах общины зарегистрировано девять тысяч человек евреев, остальное еврейское население [или] ушло из города, или спряталось.
16 октября. Фаня была у Рояновых с Таней. Каюда вернулся, говорит, что идти некуда, немцы по дороге уничтожают все и всех, но Шура и Лева не пожелали вернуться и пошли дальше. Каюда считает, что они пошли на смерть. По-моему, Рояновы не предлагают Фане переехать к ним. А сама она просить их об этом не хочет. Неужели они не понимают серьезности положения? Ульяна приходила узнать, живы ли мы [или, может быть, она один из претендентов на наши вещи – возможно, но у нас уже ничего не осталось. Более ценные вещи из уцелевших отданы Стеценко Ульяне, А. В. Траевским, Г. Даниловой, Л. Лейтунской.]
17 октября. Сегодня объявили, что завтра утром все зарегистрировавшиеся должны явиться на пункты и принести все ценности. [Сколько в семье человек, столько ценных вещей должна сдать семья – серебра и золота.]
Немцы расклеили объявление, что в подвалах НКВД найдено двадцать шесть трупов, [зверски замученных работниками НКВД] – евреями. На сегодня назначены похороны, евреев заставили рыть могилы на еврейском кладбище и там хоронить, все население должно явиться на похороны, приглашаются на опознание трупов. Ульяна говорит, что она ходила смотреть, узнать, конечно, никого нельзя. Черносотенцы жаждут погрома.
18 октября. Сегодня утром пошли на пункт – я, мама, папа, Бася, сдали три серебряных столовых ложки и кольцо, после сдачи нас не выпускали со двора. Когда все население района сдало, объявили, что в течение двух часов мы должны оставить город, нас всех поселят в ближайшем колхозе – идти будем пешком, продуктов взять на четыре дня и теплые вещи. Через два часа собраться всем здесь с вещами. Для стариков и женщин с детьми будут машины.
Еврейки, у которых мужья русские или украинцы, могут оставаться в городе в том случае, если муж с ней; если муж в армии или вообще по какой-либо причине отсутствует, жена и дети должны оставить город; если русская замужем за евреем, ей предоставлено право выбирать – или оставаться самой, или идти с мужем. Дети могут оставаться с ней.
Рояновы пришли просить Фаню отдать им внука. Папа настаивал, чтобы Фаня с Владей шла к Рояновым. Фаня категорически отказалась, плакала и просила, чтобы папа ее не гнал к Рояновым, потому что «все равно я без вас руки на себя наложу, я жить все равно не буду, я пойду с вами». Владю не отдала и решила взять его с собой.
Соседи, как коршуны, ждали, когда мы уйдем из квартиры, да уже и при нас не стеснялись – Маша открыла двери и сказала, чтобы они брали, что кому нужно. Все кинулись в квартиру, папа, мама, Фаня с ребенком сразу ушли вперед, они не могли это видеть. Соседи ссорились из-за вещей на моих глазах, вырывали вещи друг у друга из рук, тащили подушки, посуду, перины. Я махнула рукой и ушла. Бася оставалась в квартире последняя, она ее заперла уже почти пустую. Таня, работница Фани, шла все за нами следом, просила Владю отдать Рояновым, обещала следить за ним. Фаня и слушать не хотела.
Дошли до здания полка, где простояли на улице до вечера. На ночь всех согнали в здание, нам досталось место в подвале, темно, холодно, грязно.
19 октября. Объявили, что завтра с утра будем идти дальше, а сегодня воскресенье и гестапо отдыхает. Пришли Таня, Федя Белоусов, Ульяна, принесли передачу, съестное. Вчера в суматохе Фаня оставила на столе часы, Тане дали запасной ключ от квартиры, ведь ключи все сдавали вчера на пункте. Гестапо наклеило на всех еврейских квартирах специально отпечатанные бумажки: запрещен вход всем посторонним, – поэтому Тане нужно проникнуть в квартиру тайно, и если никто из соседей часов не взял, принести их завтра нам.
Всем знакомые и друзья приносят передачу, многие получили разрешение взять из дому еще вещи, народ все прибывает и прибывает.
Полиция разрешила общине организовать приготовление горячей пищи.
Разрешили приобрести, кто хочет и может, лошадей и подводы, распоряжение таково: на всех мешках и узлах сделать ясные надписи на русском и немецком языках – фамилию, один из членов семьи будет ехать с вещами, остальные пойдут пешком.
Владе здесь надоело, он просится домой. Папа, Шварц, отчим Нюси Карпиловой, сложились и купили лошадь и линейку. Выходить за ворота нам не разрешают, покупку сделал Федя Белоусов, Нюсе удалось проскользнуть за ворота, и она вернулась обратно расстроенная, считает, что мы не должны были сюда идти, много народа осталось в городе, говорит, что даже встречала их на улице.
Завтра в семь часов утра мы должны оставить наше последнее пристанище в городе.
20 октября. Всю ночь шел дождь, утро хмурое, сырое, но не холодное.
Община в полном составе выехала в семь часов утра, затем потянулись машины со стариками и женщинами с детьми. Идти нужно девять-десять километров, дорога ужасная, судя по тому, как немцы обращаются с пришедшими прощаться и принесшими передачи, дорога не сулит ничего хорошего. Немцы избивают всех приходящих дубинками и отгоняют от здания полка на квартал. Стал вопрос о том, чтобы мама, папа и Фаня с Владей сели в машину. Мама и папа уехали в девять часов утра, Фаня с Владей задержалась, поедет следующей машиной. У машины распорядители: В. Осовец и Усия Рейзинс. Во дворе все меньше и меньше людей, остаются только те, кто, по разъяснению немцев, будут следовать за вещами. К нам подошли Шмуклер, Вайнер, Р. и Л. Колдобские, я высказала опасение за жизнь стариков, так как носятся нехорошие слухи, одни говорят, что машины идут под откос. Кто-то высказал предположение, что нас увезут за город и там уничтожат.
Вайнер выглядит ужасно, оказывается, его только вчера выпустили из гестапо, кто-то донес, что он работал в Торгсине. Несколько немцев вошли во двор и дубинками стали выгонять на улицу, из здания слышны крики избиваемых, я и Бася вышли. Фаня с Владей были у машины. В. Осовец помог ей сесть, и она уехала. Мы шли пешком, дорога ужасная, после дождя размыло, идти невозможно, трудно поднять ногу, если остановишься – получаешь удар дубинкой. Избивают, не разбирая возраста.
И. Райхельсон шел со мной рядом, потом куда-то исчез. Здесь же возле нас шли Шмерок, Ф. Гуревич с отцом, JI. Полунова. Было часа два, когда мы подошли к агробазе им. Петровского. Людей здесь много. Я кинулась искать Фаню и стариков, Фаня меня окликнула, стариков она искала до моего прихода и не нашла, они, наверное, уже в сараях, куда уводят партиями по сорок-пятьдесят человек.
Владя голоден, хорошо, что я захватила с собой в кармане пальто яблоки и сухари. Владику это хватит на день, больше у нас все равно ничего нет, но взять съестное с собой нельзя было, немцы при выходе из полка все отбирали, даже продукты.
Дошла очередь и до нас, и вся картина ужаса бессмысленной, до дикого бессмысленной и безропотной смерти предстала перед нашими глазами, когда мы направились за сараи. Здесь уже где-то лежат трупы папы и мамы. Отправив их машиной, я сократила им жизнь на несколько часов. Нас гнали к траншеям, которые были вырыты для обороны города. В этих траншеях нашли себе смерть девять тысяч человек еврейского населения, больше ни для чего они не понадобились. Нам велели раздеться до сорочки, потом искали деньги и документы и отбирали, гнали по краю траншеи, но края уже не было, на расстоянии в полкилометра траншеи были наполнены трупами, умирающими от ран и просящими об еще одной пуле, если одной было мало для смерти. Мы шли по трупам. В каждой седой женщине мне казалось, что я вижу маму. Я бросалась к трупам, за мной Бася, но удары дубинок возвращали нас на место. Один раз мне показалось, что старик с обнаженным мозгом – это папа, но подойти ближе не удалось. Мы начали прощаться, успели все поцеловаться. Вспомнили Дору. Фаня не верила, что это конец: «Неужели я уже никогда не увижу солнца и света?» – говорила она, лицо у нее сине-серое, а Владя все спрашивал: «Мы будем купаться? Зачем мы разделись? Идем домой, мама, здесь нехорошо». Фаня взяла его на руки, ему было трудно идти по скользкой глине, Бася не переставала ломать руки и шептать: «Владя, Владя, тебя-то за что? Никто даже не узнает, что с нами сделали». Фаня обернулась и ответила: «С ним я умираю спокойно, знаю, что не оставляю сироту». Это были последние слова Фани. Больше я не могла выдержать, я схватилась за голову и начала кричать каким-то диким криком, мне кажется, что Фаня еще успела обернуться и сказать: «Тише, Сарра, тише», и на этом все обрывается.
Когда я пришла в себя, были уже сумерки, трупы, лежавшие на мне, вздрагивали, это немцы, уходя, стреляли на всякий случай, чтобы раненые ночью не смогли уйти, так я поняла из разговора немцев, они опасались, что есть много недобитых, они не ошиблись, таких было очень много, они были заживо погребены, потому что помощь никто им не мог оказать, а они кричали и молили о помощи. Где-то под трупами плакали дети, большинство из них, особенно малыши, которых матери несли на руках (а стреляли нам в спину), падали из рук пораженной матери невредимыми и были засыпаны и погребены под трупами заживо.
Б. Самойлович, который попал на место расстрела раньше матери, с которой он был, так как жена у него гречанка, ей в этот день было необязательно умирать, попросил разрешения подождать мать, он разделся, его отвели в сторону.
Я начала выбираться из-под трупов, я сорвала ногти с пальцев ноги, но узнала об этом только тогда, когда попала к Рояновым (24 октября), выбралась наверх и оглянулась – раненые копошились, стонали, пытались встать и снова падали. Я стала звать Фаню в надежде, что она меня услышит, рядом мужчина велел мне замолчать, это был Гродзинский, у него убили мать, он боялся, что я своими криками привлеку внимание немцев. Небольшая группа людей, которые сообразили и прыгнули в траншею при первых залпах, оказались не раненными – Вера Кульман, майор Шмаевский, Циля (фамилии Цили я не помню), – все время меня просили замолчать, я начала просить всех уходящих помочь мне разыскать Фаню, никто не оборачивался, все уходили. Гродзинский, который был ранен в ноги и не мог идти, советовал уйти, я пыталась ему помочь, но одна не была в состоянии, через два шага он упал и отказался идти дальше, посоветовал мне догонять ушедших. Я сидела и прислушивалась, какой-то старческий голос напевал: «Лайтенахт, лайтенахт», и в этом слове, повторяющемся без конца, было столько ужаса. Откуда-то из глубины кто-то кричал: «Паночку, не убивай меня…» Случайно я нагнала В. Кульман, она отбилась в темноте от группы людей, с которой ушла, и вот мы, вдвоем, голые, в одних сорочках, окровавленные с ног до головы, начали искать пристанища на ночь и пошли на лай собаки, постучали в одну хату, никто не откликнулся, потом в другую – нас прогнали, постучали в третью – нам дали какие-то тряпки прикрыться и посоветовали уйти в степь, что мы и сделали. Добрались в потемках до стога сена и просидели до рассвета, утром вернулись к хутору – это оказался хутор имени Шевченко. Он находился недалеко от траншей, только с другой стороны, до конца дня к нам доносились крики женщин и детей.
23 октября. Вот уже двое суток, как мы в степи, дороги не знаем, сегодня случайно, переходя от стога к стогу, В. Кульман обнаружила группу мужчин, среди которых оказался Шмаевский. Они, голые и окровавленные, все время сидят здесь – решили идти днем к заводу Ильича, потому что ночью дороги не можем найти. По дороге к заводу встретили группу парней, по виду колхозники, один посоветовал оставаться в степи до вечера и ушел, второй предупредил, чтобы скорее уходили, потому что его товарищ нас обманул своим советом, он приведет сюда немцев. Мы поторопились уйти. Утром 24 октября постучалась к Рояновым. Меня впустили. Узнав о смерти всех, ужаснулись, помогли мне привести себя в порядок, накормили и уложили.
25 октября. Пришла Зина, она с матерью живет на левом берегу. Узнав о случившемся, расплакалась и сказала: «Если бы нам разрешили, мы бы Владика разыскали и похоронили». О Фане ни слова сожаления.
26 октября. У Рояновых больше оставаться нельзя. Каюда, их сосед, советует уходить. Зина принесла мне пальто мое и мамино, я оделась и решила идти в город. Прошла через весь город, и никто меня не остановил, хотя кто меня знает, кроме соседей во дворе, никто, быстро прошла двор и пришла к Стеценко. А. И. была дома одна, увидала меня, удивилась, растерялась. Я попросила ее позвать Таню.
Мне нужно было переодеться, в доме оставалось мое старое платье и белье, но Таня сказала, что там уже ничего нет, пришла JI. Леймунская и принесла мне старые платья Баси, я тогда вспомнила о том, что у нее мои вещи и там есть платья, а она, наверное, их уже использовала. Оставаться здесь я не могла, решила до сумерек просидеть в бомбоубежище, до одиннадцати часов ночи я просидела в бомбоубежище, в одиннадцать часов пришел Ф. Белоусов и забрал меня к себе, я переночевала у них, а на рассвете перешла в сарай к Л. Леймунской, он под нашим домом. В доме осталась запертой кошка, она бегала с террасы на кухню, переворачивала все, что попадалось ей на пути, а мне все казалось, что сейчас я услышу чей-нибудь голос, вдруг кто-нибудь в доме есть, но, увы, этого не случилось. Таня, Вера и Люся в течение дня осторожно, чтобы не выдать моего присутствия, кормили меня. Люся была, по моей просьбе, у Гани, сообщила ей о моем местонахождении, вечером я должна была перейти к ней.
Из сарая мне виден весь двор – Травский гоголем ходил по двору и всех предупреждал, чтобы не прятали жидов, что жидов всех нужно уничтожить. В. Шварц мне говорила, что он вчера пришел к ней и просил шубу ее отца. «Все равно, – говорил он, – ему уже она не нужна».
27 октября. Вчера вечером я благополучно перешла к Гане, меня проводили Федя и Таня (работница Фани). Кульпе очень внимателен и заботлив. Обещают дать возможность укрыться, так как у Гани быть опасно, немцы не верят ему и ей – но болезнь пугает их, это пока ее спасает, все же один раз они здесь уже были и угрожали ему и ей.
29 октября. Кульпе привел своего отца, и я с ним поехала рабочим поездом на левый берег, где у Кульпе есть комната, но пробыла я там всего два дня, и мне пришлось снова вернуться к Гане, сестра Кульпе боится моего присутствия.
2 ноября. Я снова скрываюсь у Гани, сижу во второй комнате, говорить громко мне не полагается, чтобы соседи за дверью не обнаружили присутствия третьего человека в квартире, а каждый звонок и стук приводит всех в трепет. Где найти мне пристанище более безопасное – этот вопрос не выходит из головы. Случайно пришла проведать Ганю ее бывшая домашняя работница, Василиса Попова, она живет на правом берегу, ее муж уехал с эшелоном завода «Азовсталь», а она с двумя ребятами осталась. После долгих переговоров условились с ней, что под вечер она придет, и я с ней поеду на правый берег, на несколько дней, а там будет видно. Ганя возражает на все мои попытки убедить ее, что мне нужно уйти и попытаться перейти линию фронта. Она считает, что идти без документов и денег бессмысленно. Кроме того, очень холодно, а я почти раздета, ее вещи все спрятаны у одного из ее сотрудников, который работал с ней на консервном заводе, она собирается послать к нему Кульпе на днях и предлагает мне свое меховое пальто, а пока мне нужно побыть у В. Поповой.
3 ноября. Я на новой квартире – это недостроенная лачуга, такая незаметная, что немцы сюда не заглядывают.
Вася Попова ездит в город и бывает у Гани, но пока безуспешны все старания Гани вернуть свои вещи. Договорились, что 8 ноября Вася Попова и Кульпе вместе поедут к этому инженеру и принесут то, что он им отдаст. Судя по словам Васи, сотрудник Гани неохотно расстается с ее чемоданами.
8 ноября. Утром В. Попова уехала к Гане, но вскоре возвратилась и сказала мне, что Ганю и Кульпе в ночь на 8 ноября взяли в гестапо. Это ей сообщили соседи. Мне нужно уходить, другого выхода нет. Я быстро собралась, попрощалась с Васей и ушла. Дороги не знаю, иду и не знаю, куда.
9 ноября. Пришла в какое-то селение – оказалось греческое село Старый Крым. Значит, иду в немецкий тыл, надо возвращаться обратно. Решила идти берегом моря на Буденновку, Таганрог, Ростов. Идти очень тяжело, особенно ночью, холодно даже в стогах, сено не греет, а проситься ночевать в селах опасно. Бывает, что и днем не могу идти, ноги распухли, просидела в сене трое суток, но все же поднялась. Иду снова, встречаются попутчики – это горожане, идущие в села менять вещи на хлеб или бежавшие из плена. Судя по их разговорам, немцы двигаются быстро вперед, взят Таганрог, бои идут под Ростовом.
22 ноября. Я в Таганроге, на улицах пустынно, на окраине встретила группу людей. Они, как сообщила мне одна словоохотливая старушка, шли на Петрушкину балку, где расстреляли еврейское население Таганрога.
25 ноября. Подхожу к Ростову, очень устала, дошла до Олимпиадовки – это недалеко от Ростова, говорят, сюда есть даже трамвайная линия, решила попроситься в первый попавшийся дом переночевать.
26 ноября. Ночевала в Олимпиадовке, ночью выпал снег, морозно. Спросила дорогу и иду в Ростов.
В городе следы недавнего боя, кое-где на окраине еще лежат трупы красноармейцев. Решила идти в Новочеркасск, подхожу к Нахичевани, где попросилась в один из домов посидеть, отогреться и отдохнуть, очень болят ноги, опухли, и я натерла их неудобной обувью. Каждый шаг – это для меня мука.
27 ноября. Ночевала в Нахичевани. Утром решила идти дальше. Только вышла, как началась стрельба – это из Батайска бьют по Ростову. Дошла до Большого Лога, это тихий пристанционный поселок. Я иду по линии железной дороги. Сильный ветер, снег. Уже смеркалось, узнаю, что в пяти километрах – русские войска, кругом немецкие патрули, охраняющие железнодорожный путь. Попросилась в избу к одной из жительниц села, она с двумя ребятами. Решила идти завтра утром. Но уйти утром не пришлось, на рассвете 28 ноября начался бой, который длился целые сутки. 29 ноября, только я вышла из Большого Лога, как показалась русская разведка.
Казнь в Мариуполе
Письмо Самуила Ароновича Белоуса
[…] Немцы ворвались в Мариуполь 8 октября [1941 года] и начали охотиться за евреями. С наступлением ночи – грабежи и убийства. Во всех концах города раздавались выстрелы: это немцы врывались в квартиры, грабили население, били, а евреев расстреливали. Жители, полные страха, прятались в своих углах в ожидании прихода страшных гостей. На следующее же утро в городе были развешены объявления с приказом немедленно организовать еврейскую общину. Под угрозой расстрела евреи обязаны были выделить своих представителей, в число коих попали самые лучшие люди – врачи и инженеры. Эти люди первые испытали всю жестокость и мерзость немецких палачей: им ставились самые гнусные и неосуществимые требования, за невыполнение коих беспощадно подвергались битью. Каждый день представителей еврейской общины вызывали в гестапо либо к коменданту города и через них требовали от населения немедленно доставить определенное количество муки, сахара, меду, мази для обуви, мыла и т. п. Еврейское население, живя в большом страхе и чувствуя, что что-то грозное нависло над ним, – металось, отдавая все остатки, все, что было в доме, в надежде, что пройдет день-другой и Красная Армия вернется и освободит его от этого ужаса. Так проходит несколько дней. А грабеж населения все увеличивается. Завоеватели открыто среди белого дня подъезжают к квартирам и выносят все, что им нравится, грузят на машины и уезжают. Всякий протест или сопротивление со стороны населения вызывал за собой самую грубейшую реакцию вплоть до убийства. Каждое утро обнаруживались новые группы расстрелянных. Если родные погибшего пытались убрать или похоронить труп, они подвергались нечеловеческому избиению. Проходили дни, и трупы не убирались. Требование немцев к евреям все увеличивалось: последовал очередной приказ, чтобы все евреи на левой стороне своей одежды носили шестигранную звезду из белого материала. За нарушение этого приказа и вообще всякого приказа – расстрел. Жизнь еврейского населения еще более осложнилась наступившим голодом. Запасы либо были забраны немцами, либо вообще иссякли. На улицу выйти было опасно, ибо немцы подхватывали каждого встречного еврея, избивали и уводили на работу. Вернуться с работы домой почти никому не удавалось, там же их приканчивали. Голод все усиливался; купить негде было, все магазины были разграблены.
Через восемь дней, 16 октября, все евреи должны были пройти регистрацию. За уклонение от регистрации – смерть. Затем очередной приказ: все ценности, какими евреи обладали, должны быть внесены в течение двух часов. После этого последовал приказ об «эвакуации» еврейского населения.
Разрешалось из вещей брать с собой все. Назначено было два пункта, куда должно было явиться все население еврейской национальности. Все в большой тревоге засуетились, заволновались. Всякий ищет, мотается, собирает все лучшее, пакует, завязывает… Глаза воспаленные, полные тревоги и отчаяния, спрашивают тебя: «Куда это нас поведут?» Немое молчание служит ответом. Нагрузившись лучшими вещами, я с сыном пошел к сборному пункту. Со всех сторон двигались группы людей, нагруженные чемоданами, мешками. С понурыми лицами, запыхавшись от тяжести своих вещей, шли мужчины, женщины и дети, полные тревоги и сомнений, не зная, куда и зачем их ведут. Были и такие, что везли свое добро на повозках, запряженных коровой или лошадью. Через два часа немцы всю огромную толпу (свыше трех тысяч человек) погнали по направлению мельницы. На площади возле большого четырехэтажного здания нас задержали. Тут появились киноаппараты и начались съемки несчастных людей, для того чтобы показать «великой» Германии, как завоеватели света справляются с побежденными. Вскорости всех нас вгоняют в это здание, где нас держат двое суток без пищи и воды. С небольшими перерывами гестаповцы врываются в здание, и начинаются очередные грабежи. Они требуют денег, часов и других ценностей. Набив карманы, портфели награбленным, офицеры с улыбкой уходят, с тем чтобы через час-другой снова прийти. В тяжелой и нервной атмосфере я, изголодавшись, вместе с сыном выдержали эти два дня. Напряженность и беспокойство усиливались еще больше в связи с всякими слухами, распространявшимися в толпе. Но все же никто не допускал, что эту огромную толпу поведут на расстрел. Утром 18 октября немцы угнали всех тех, которые находились во дворе возле своих тележек и тачек. Люди эти ушли в неизвестном направлении, оставив все свое добро. Мы, увидев это, еще больше пали духом. Мысли кошмарные пронизывали мозг: на дежды сохранить свою жизнь слабнут… Все засуетились, бегут друг к другу, ищут родных, знакомых, рассказывают, спрашивают. Губы дрожат, лица бледны, как смерть… Снова врываются немцы, и снова кричат они и требуют часы, деньги и т. п. Через полчаса волна грабежа проходит, немцы удаляются… Народ ждет нового очередного налета и угона в неизвестном направлении. Через два часа выводят второй этаж и тоже без вещей. Кто захватит кое-что, беспощадно бьют. Строят в ряды и гонят. Все отчетливей начинаешь сознавать, что что-то страшное стоит перед тобой. Но одновременно не веришь, что часы жизни сочтены… Сын мой начинает меня уговаривать бежать. Охрана чересчур сильная, и всякая попытка бегства – это преждевременная пуля. Я успокаиваю мальчика, но он не унимается. Наконец он добивается моего позволения самому уйти. Осознав свое безвыходное положение, я разрешаю сыну бежать. Впервые в жизни я заметил, как глаза мальчика при прощании наполнились слезами…
Из окна третьего этажа я наблюдал за ним. Немцы задерживают его, но он заявляет, что он русский, и его пускают. И больше я сына своего не видел. Я остался сам среди огромной толпы. Шум, крик и плач заполняли весь зал, в котором я находился. Рядом со мной сидели племянник восемнадцати лет (сын моего брата) и его тетя и дядя. Состояние всех нас было отчаянное. Через час нас выгоняют на улицу, строят в ряды и палками избивают. Первый сильный удар в голову получает моя родственница…
Мелкий осенний дождь хлещет по нам весь путь… Люди идут измученные, обессиленные от голода; всякая грязь затрудняет хождение. По сторонам – немцы с автоматами. Выходим на мостовую, ведущую в совхоз «Красная Звезда». По дороге встречаем автомашины с немцами. Офицеры выскакивают из машин и наводят свои фотоаппараты. Толпа все двигается. Наконец приближаемся к совхозу. Небольшой мостик отделяет нас от совхозных построек – сараев. Как только переступаем мостик – сразу всем становится понятным, что их ожидает: на грязной от дождя земле валяются вещи, обувь, пальто, подушки, часы, деньги… Меня охватывает жуткое состояние, голова кружится, в глазах все мелькает… И чем дальше шаг, тем больше убеждаешься, что отсюда живым не вернешься. Мысли теряют свое нормальное течение. Хочется кричать, сказать всему живому свету, что творят с людьми «культурные и цивилизованные» немцы в XX веке… Ко мне среди толпы пробирается знакомая женщина-врач Гольцман со своей подругой. На красивых и тонких их лицах выражен страх и ужас… Обе они, опережая друг друга, говорят мне: «Вы видите, что здесь… Давайте уходить, скоро стемнеет, шаги свои будем задерживать, авось удастся уйти». Мы трое уже не спешим вперед, а медленно пробивая себе дорогу среди толпы, двигаемся в противоположную сторону. Немцы, которые стоят шпалерами, замечая движение, с криком хватаются за винтовки. Я получаю сильный удар прикладом… Спутниц теряю из виду и движусь, как пьяный, со всей толпой. Офицеры тщательно оглядывают проходящих… Вот впереди идет стройная молодая девушка, на ней шуба из дорогого меха. Немец наносит ей удар палкой по голове и приказывает сбросить с себя шубу. Растерянная и беспомощная девушка выполняет приказание… Я приближаюсь к воротам сарая. Из толпы выделяются несколько человек, которые бегут в разные стороны, их настигают пули, и они замертво падают. В сарае темно и жутко, людей полно. Зову племянника, родственников, но никто не отзывается. Понял я, что они в другой конюшне. Беспрерывный шум и крик продолжался всю ночь: плачут дети, прося хлеба, воды… Эта ночь была одна из страшнейших в моей жизни… Я понял, что все кончено, но жажда жить со всей остротой выдвигается на первое место. Мозг работает усиленно; перед тобой один вопрос: как сохранить жизнь и рассказать все виденное свету. Раздаются одиночные выстрелы, пули пробивают тонкие стены и ранят нескольких женщин. Мужчины успокаивают, ободряют женщин и детей, уговаривают быть стойкими и мужественно выжидать наступления утра… Наконец начинает брезжить рассвет. За стенами начинается движение. Все с большой тревогой ждут… Вскорости тяжелые ворота открываются. Немцы врываются в сарай с палками и выгоняют несколько десятков людей, строят в ряды и уводят. Через небольшое узенькое окошко я вижу, как эту группу подводят к противотанковому рву и из автоматов расстреливают… Тела людей, которые только что жили, мыслили, замертво падают в ров. Потом выводят вторую, третью группу, и с ними происходит тот же процесс… Крик, рев поднялся в сарае… Молодая, красивая девушка (соседка по квартире) бегает из угла в угол, хватается руками за голову, кричит, плачет: «За что это они так делают, я молода, я еще жить хочу». И скоро приходит ее очередь… Мозг не перестает работать, видишь смерть… И жажда жизни еще больше. Острая мысль пронзила мозг, вслед за нею выхватываю паспорт, рву его на мелкие куски. И когда в пятый раз открываются ворота, выбегаю первый и заявляю немцу: «Я – рус!» Злые, кровожадные глаза пронизывают меня. И на вопрос, как я попал в эту среду евреев, отвечаю, что я русский, а жена еврейка. Моя уловка удалась – немец отводит меня в сторону. Рядом со мной стоит еще одна женщина, у которой паспорт доказывает, что она украинка. Стоим оба окаменевшие, а мимо нас проводят группу за группой на убой… Тела, подкошенные автоматами, падают друг на друга. Все смешалось в этой могиле: раненые, мертвые, женщины, мужчины и дети. Падают люди друг на друга, заполняя постепенно глубокий ров. Вот идет племянник, лицо бледное-бледное, глаза тупо смотрят вниз, вот спешит, почти бежит его тетя с раскрасневшимся лицом, с распустившимися волосами, а через минуту бежит ее муж, издавая нечеловеческие крики, похожие скорее на рев… Сердце рвется на части. […]
Одесса и транснистрия
За что?
Воспоминания врача Лидии Максимовны Слипченко (Козман)
[105]
Глубокоуважаемый товарищ [Эренбург], передаю Вам статью, написанную моей двоюродной сестрой, Лидией Максимовной Козман, по мужу Слипченко.
Л. М. – молодая женщина тридцати лет, еврейка, побывавшая у немцев на пороге смерти, спасшаяся и живущая сейчас со своей семьей в Новосибирске.
Она прислала мне свою статью с просьбой дать ей оценку. Пересылая статью Вам, я руководствуюсь следующими соображениями: драматическую одиссею сестры и некоторые литературные способности можно бы использовать для создания литературного документа, носящего свидетельский против немцев характер.
Осенью 1941 года Л. М. очутилась одна в Одесском гетто. Убедившись в неизбежности смерти, она вместе с несколькими другими товарищами по гетто приняла яд, от которого не умерла, а тяжело заболела. В больнице, куда она была отправлена, ей удалось получить паспорт на имя русской и бежать. В течение двух с половиной лет до прихода Красной Армии она работала на скотном дворе какой-то «экономии».
Л. М. – врач, мать восьмилетнего сына и жена украинца. Она выросла в ассимилированной семье, не была в партии и не может быть заподозрена ни в шовинизме, ни в тенденциозности.
Ее записки, воспоминания, соответствующим образом направленные и отредактированные, могли бы сослужить полезную службу внутри и вне нашей страны.
Прошу Вас сообщить свое мнение на этот счет.
Мой служебный телефон КО-21–90, доб. 26.
За что?
С этим вопросом на устах гибли сотни и тысячи ни в чем не повинных людей, немощных стариков, женщин и детей. Все эти люди мечтали высказать наконец этот вопрос вслух, получить ответ на него, узнать свою вину, если таковая существовала, и опровергнуть те нелепые обвинения, которые градом пуль сыпались на их головы. Но ответа они не получили и так и ушли с этим вопросом на устах в мир, где не было ни обвинителей, ни обвиняемых, ни наций, имеющих право на жизнь и не имеющих его.
Немногочисленным единицам удалось вырваться из жуткого кольца смерти и дожить до того, чтобы высказать всю свою боль и горечь вслух. Такой единицей являюсь я, и я считаю своим долгом спросить наконец от имени всех этих ушедших в могилу людей, которые никогда уже не получат больше возможности говорить: ЗА ЧТО?
Одесса, октябрь 1941 года. Жуткая атмосфера репрессий, убийств, истязаний. Почти из каждой витрины магазина, киоска, лавки выглядывают фигуры повешенных, на каждом углу валяются трупы убитых с надписями: «Так будет покаран каждый, кто осмелится сопротивляться румыно-германскому командованию». Во дворах прячутся испуганные, бледные жители, страх царит на всех лицах. Приказы гласят: «За каждого убитого солдата будет расстреляно сто жителей, за офицера – двести». У ворот стоят бдительные дежурные, выискивающие шпионов, коммунистов, евреев.
23-е число. На воздух взлетает большое здание НКВД по Маразлиевской улице. Вместе со зданием взлетают восемь генералов румынской армии. Вслед за этим по всему городу распространяются провокационные слухи о том, что здание взорвали одесские евреи.
Появляется знаменательный приказ: «Все лица еврейского происхождения – мужчины, женщины и дети – должны явиться для регистрации в село Дальник». Приказ должен быть выполнен, его выполнению активно помогают управдомы и дворники.
Сотни и тысячи евреев с детьми, собрав наиболее необходимые «вещи», потекли на регистрацию. Регистрация эта закончилась на кирпичном заводе против артиллерийских складов, который был подожжен вместе с находившимися там людьми. Тех, кому удавалось выбежать, вырваться из огня, здесь же убивали из пулеметов, расставленных вокруг зданий.
Долгое время люди избегали проходить мимо из-за раздававшегося зловония от гниющих трупов, и «заботливому» румынскому командованию пришлось приказать заложникам, сидящим в школе на Болгарской улице, рыть яму, чтобы закопать недогоревшие трупы евреев.
Но евреи, погибшие тогда, были еще наиболее счастливыми из всех остальных своих собратьев. Они погибли сразу, не испытавши всего ужаса преследования, травли и унижения, не упав до скотского состояния жалкого, голодного животного, заедаемого паразитами и утратившего облик человека.
Другие ждали еще своей очереди.
В это самое время газеты пестрели статьями о чистоте расы, о еврейской опасности, приводились «гениальные» изречения фюрера о том, что в Новой Европе, которую он создаст, скелет еврея будет большой редкостью в музее археологических древностей. «Еврейское племя», – писали в газетах, – должно быть полностью стерто с лица земли, так как евреи хотят завладеть всем миром, для чего они и начали войну. Много еще нелепостей писалось и говорилось по адресу евреев, но возражать было невозможно.
В декабре снова появляется приказ, в котором говорится, что все лица еврейского происхождения должны быть интернированы в гетто и что как общественно опасный элемент они подлежат изоляции от всего остального населения. В приказе указывалось, что все имущество остается в квартирах выселяемых евреев, с собою же разрешается взять только то, что можно донести на плечах. И потекли наивные люди, надеясь на то, что им дадут возможность жить хотя и изолированно, хотя и угнетенными, но все же им оставят право на жизнь.
Как цеплялись люди за жизнь, как хотели надеяться и верить, невзирая на то, что они читали в газетах, на то, что их травили, грабили, преследовали, избивали и отдавали на растерзание всякому, кто желал доставить себе такое удовольствие, – ведь они вне закона. Как они все же надеялись, что им оставят последнее, что у них есть, – жизнь.
Люди ходили меченые, как преступники, с желтыми шестиугольными звездами на груди. Каждый, кто хотел, мог подойти, увидя такую звезду, – избить, плюнуть в лицо, раздеть донага такого человека. Евреев травили, как загнанных зверей, и стоило кому-либо из них появиться на улице или на рынке, как сейчас же находились подлецы, которые то ли из жажды наживы, то ли из жажды крови тут же указывали на еврея румынскому полицейскому со словами: «Вот жидан», и тот расправлялся с ним согласно своему настроению. Были и такие, которые приводили румын в еврейские квартиры, в которых те жили до изгнания их в гетто, и вместе с румынами или с немцами грабили имущество человека, будь то рабочий, служащий, врач или артист, вор или честный человек – лишь бы он был еврей. Даже некоторая передовая часть населения – представители интеллигенции, как, например, профессор Ч., которому советская власть предоставила такую широкую возможность для научной работы и для хорошей жизни, очень быстро проникся как гитлеровской национальной теорией, так и всей его программой. Когда к нему явилась с просьбой о помощи его бывшая студентка-отличница, которую он хорошо знал и к которой относился с уважением, он не нашел возможным удостоить ее ответом и отвернулся от нее с высокомерием, будучи окружен блистательными румынскими офицерами. Эта студентка была, конечно, еврейка.
Наиболее доверчивые или сами себя обманывающие люди подчинялись приказам румын безоговорочно. Первоначальным местом жительства для евреев, изгоняемых в гетто, румыны в своих приказах назначили Слободку, и туда потянулись толпы людей. Исключений не было никаких: в гетто должны были явиться и паралитики, много лет не встававшие с постели, и калеки, и тяжелые инфекционные больные, и психические больные, и роженицы – все, без исключения, евреи. И они все шли послушно. Одни шли, других вели их близкие, третьих несли на руках. Немногие имели счастье умереть на своей постели. Кто не шел, тех выгоняли бдительные жильцы, доносившие о них в полицию.
В первый же день люди поняли, что они обмануты, что на Слободке никакого гетто не будет и что их погонят дальше. Но куда?
На Слободке квартир не хватало, люди толпились на улицах, больные стонали и валялись прямо на земле, румыны наезжали лошадьми прямо на людей – вокруг раздавался плач голодных, замерзающих детей, крик ужаса и мольбы о пощаде. Все это покрывалось криками румын: «Жидан, дей друму», – и люди разбегались в стороны, как испуганное стадо овец. В том году стояла необычно суровая для Одессы зима, и уже к вечеру первого дня на улицах Слободки валялись трупы замерзших. В первую же ночь раздавались полные отчаяния крики изгоняемых людей, которых гнали на поезд, чтобы отправить их дальше. Кое-кто прожил на Слободке дольше, стараясь, по возможности, оттянуть свой отъезд в надежде на то, что «милостивое» правительство, может быть, сжалится над ними.
Но правительство было неумолимо, с каждым часом евреев становилось меньше и меньше, по улицам гнали этапы полуоборванных, избитых и голодных людей, – их гнали на смерть.
Кто эти люди?
Вот идет человек небольшого роста, голова его глубоко втянута в плечи, высокий и вдумчивый лоб ученого, грустные карие глаза. Во всей его фигуре недоумение, глубокая скорбь и детская покорность судьбе. Под руку он ведет маленькую старушку с серебристыми волосами и розовыми щеками. Кто же он такой, столь провинившийся перед «великой Германией» и ее фюрером, перед создателями новой «культурной» Европы?! Кто он? Варвар, убийца, преступник? Нет, это крупный ученый и врач-невропатолог, доктор Бланк, всецело отдавший себя науке и оставшийся в клинике со своими больными до последнего момента.
Вот еще один: худой высокий человек с белой бородой, с ясными, умными глазами. Почему со стороны идут женщины, которые провожают его благодарными взглядами и украдкой вытирают слезы? Какая мать не знает его? Какая из них не благодарна ему за жизнь ее ребенка, спасенного им? Это доктор Петрушкин – старый врач по детским болезням, не успевший вовремя уехать из Одессы. Сбоку идет еще один с повязкой Красного Креста. Это немолодой уже врач, полный, больной человек, с трудом передвигающий ноги. Он отстал и за это получает удар палкой по голове, нанесенный идущим сзади него румыном. Напрягая все силы, он ускоряет шаг и нагоняет движущуюся впереди него толпу евреев, но силы опять ему изменяют, ноги не слушаются. И снова на его голову сыплется удар за ударом. Он спотыкается и падает на землю всей тяжестью своего грузного тела.
– Пожалейте, убейте меня, – говорит он умоляющим голосом. И его жалеют – две пули в лоб, и он падает бездыханный, избавленный от мук, издевательств и унижений. Но что шепчут его холодеющие уста? Это все тот же вопрос: «За что?».
А вот идет мужчина, ему не более двадцати пяти лет, он в полном расцвете сил и красоты. Это квалифицированный рабочий-токарь высшего разряда, до последнего времени работавший на военном заводе, где и остался по брони. Работа его окончена, его специальность больше никому не нужна. Различий не может быть никаких. Он еврей, и этим все сказано.
Впереди женщина, еще молодая. Она как будто ничем не отличается от окружающих ее людей, походка ее послушная, мысли же далеко. Ей кажется, что до нее доносятся звуки музыки, она как будто не видит, не понимает окружающего; при взгляде на нее кажется, что ноги ее ходят, а все существо ее витает где-то. Это – единственная в Союзе женщина-дирижер симфонического оркестра Одесского еврейского театра.
Их много, всех не перечтешь: молодые, старые, умные, глупые, честные, бесчестные – всякие. Всех их Гитлер связал воедино. И все, согласно его приказу, делается последовательно, методично, постепенно. Как кошка, не выпуская мышь из своих лап, забавляется ее страданиями, так и все эти люди находятся в гигантской мышеловке, и уйти им некуда – выхода нет, везде жандармерия, полиция, украинские полицейские, управдомы и вся сеть фашистского сыска… И они все идут… Спотыкаются, падают, но продолжают дальше идти. После нескольких дней пребывания в закрытом здании, окруженном часовыми (бывшая школа на Слободке), с выбитыми стеклами, сквозняками, без воды, почти без пищи они совсем обессилели, и достаточно самого слабого удара, чтобы упасть и быть смятым толпой, лошадьми, а в лучшем случае – дострелянными…
Куда их гонят – они не знают. Они чувствуют дыхание смерти, но всячески цепляются за надежду, за жизнь. Наконец, они дошли… Впереди сортировочная станция и товарные составы. Перед посадкой на поезд налетает откуда-то куча хищников – мальчишек-воров, грабителей; они набрасываются на беззащитных, измученных людей – тех, у которых в одной руке вещи, на другой – ребенок или беспомощный старик. Они с яростью набрасываются на этих людей, вырывают у них из рук корзинки с остатками продуктов. Раздаются душераздирающие вопли людей, лишенных последних крох. Но это крик вопиющего в пустыне. Никто не защитит обиженных и оскорбленных…
Перед посадкой спешат спросить машиниста: «Куда нас везут?» Из ответа сонного машиниста они узнают, что предыдущий состав был оставлен в нескольких километрах от Одессы и находящиеся в нем люди замерзли в накрепко заколоченных вагонах. Других довезли до Березовки, а потом гнали их до тех пор, пока утомленные и голодные люди не полегли все до единого…
Раздаются советы – бегите! – это говорят те, кто не понимает, что спасения нет. Людей втискивают в вагоны – их так много, что можно только стоять, тесно прижавшись друг к другу. Снаружи вагоны накрепко забивают, и люди остаются в темноте. Постепенно глаза привыкают к темноте и начинают различать испуганные, расширенные от ужаса зрачки глаз, изможденные старческие лица, плачущих женщин и детей. Но поезд тронулся, и снова лица озаряются надеждой, старые женщины восклицают: «Да поможет нам Бог!» Люди начинают верить, что их действительно куда-то везут, где им дадут возможность надеяться на более счастливые времена, жить. Верить и надеяться – это единственное, что им осталось.
Но постепенно лица мрачнеют. Поезд движется медленно и, кажется, бесконечно. Куда он идет – неизвестно. Каждый толчок, каждая остановка будят страх в груди. А вдруг пустят поезд под откос? А вдруг подожгут состав? Единственная надежда – поезда будет жалко, а евреев, конечно, не пожалеют.
Но куда их все же везут? Люди все больше коченеют от холода, застывают без движения, мучаются жаждой. Дети плачут, просят есть, пить, а матери мучаются за себя и за них. Вагоны не открывают; постепенно, сначала дети, а потом и взрослые начинают тут же справлять свои естественные нужды. Вот в стороне раздаются стоны женщины; мало-помалу они переходят в крики о помощи. Женщина мучается родовыми болями, но кто ей может помочь? Вагоны все не открывают, и с каждой минутой в людях укрепляется мысль, что их так и не откроют. Все же поезд останавливается, раздается скрип засовов, и людей выгоняют из вагонов. В каждом вагоне от пяти до десяти трупов людей, погибших от болезней, холода и голода.
Но это входит в планы румыно-германских властей, здесь ничто не случайно, и трупы погибших вместе с человеческими отбросами выбрасывают из вагонов, оставляя их тут же в степи, даже не закапывая.
Вот в полуживотное, полное трепетного ожидания существование врывается как-то тревожный крик – село оцеплено румынами, приехали немцы-колонисты из Картакеева. С быстротой молнии это сообщение распространяется по всему селу. В скором времени появляются украинские полицейские верхом на лошадях и сгоняют всех евреев, находящихся в квартирах, в еврейские общежития. Там еще не знают ни о чем, старые женщины варят еду и занимаются своими делами. Но молодые уже не обманывают себя больше; люди сбиваются в испуганные стайки, держатся группками, на одних лицах смертельный страх, у некоторых – решимость – они умрут гордо, врагу не удастся увидеть их дрожащими перед смертью! Но времени для размышлений мало, немцы действуют быстро и организованно. Евреев выгоняют из общежития, гонят к окопам, где их предварительно раздевают, великодушно раздавая местному населению кое-что из вещей и разрешая даже срывать вещи с ожидающих смерти людей. Группами люди подходят к окопам, и их расстреливают из пулеметов и винтовок.
Наиболее бережливые немцы, экономя пули, хватали маленьких детей и разбивали им головы о столбы и деревья. Особенно отличилась одна раскулаченная колонистка из Картакеева, – она как бы опьянела от жестокости, с дикими криками она хватала детей и с такой силой разбивала прикладами их головки, что мозги разбрызгивались на большое расстояние.
В других случаях люди не расстреливались – их просто сбрасывали в ямы, обливали бензином и поджигали. Затем проверяли, не остался ли кто-либо в живых, грузили вещи на машины и с криками «Хайль Гитлер» уезжали в свои колонии, оставив часть вещей румынам – активным помощникам побоища. Убийства являлись последовательным уничтожением, а потому, если кто-нибудь из недобитых вылезал из ямы под прикрытием ночи, то это была только временная отсрочка, ибо спастись из железных тисков адской фашистской машины истребления не было возможности. […]
В оккупированной Одессе и Транснистрии
Воспоминания врача Израиля Борисовича Адесмана и составленный им список погибших одесских врачей
Румынские оккупанты стоявшую перед ними задачу уничтожения еврейского населения осуществили в Одессе по следующему плану.
На второй день по вступлении румынской армии в Одессу, 17 октября 1941 года, жандармы обошли все дома и погнали евреев на регистрацию, проявив попутно в самой бесстыдной форме присущие румынам воровские наклонности.
Регистрационных пунктов было несколько. На том пункте, куда погнали меня и мою жену, регистрации, продолжавшейся часа четыре, подверглись человек пятьсот-шестьсот. Несколько таких групп, составивших, в общем, эшелон в три-четыре тысячи человек, среди которых можно было видеть глубоких стариков, калек на костылях, женщин с грудными детьми на руках, отправили на окраину города под конвоем жандармов, подталкивавших прикладами отстававших, побоями палок или нагайкой выступавших из своего ряда.
На этом новом сборном пункте весь наш эшелон загнали в помещение школы. Было темно. Толкая друг друга, подгоняемые нетерпеливыми жандармами, мы разместились стоя. Так мы провели всю ночь. Усталость, спертый воздух, ощущение голода и жажды, стоны и плач детей – все это отодвинуло на задний план не только чувство обиды, но и чувство страха перед тем, что ждет нас.
Лишь рано утром, когда вопреки заведомо ложному обещанию вернуть нас в город на наши квартиры, нас погнали по направлению к тюрьме, это чувство в нас пробудилось. Звонкая пощечина, полученная на наших глазах русской женщиной, дерзнувшей, будучи побежденной чувством жалости, поднести ребенку, разделявшему наш путь, кружку воды, наглядно продемонстрировала перед нами ненависть, которую питают к нам оккупанты.
В тюрьме моя супруга и я оставались недолго – часа два-три. В числе немногих нам удалось оттуда вырваться. О дальнейшей участи, постигшей оставшихся там, я получил более или менее точные сведения от врачей, которые впоследствии были эвакуированы в гетто. Почти все, оставшиеся в тюрьме после нашего ухода, погибли – одни от голода и истощения, другие покончили самоубийством. Большинство, однако, поплатились жизнью в отместку за взорвавшийся 23 декабря 1941 года, во время заседания, румынский штаб, когда, по расценке военных румынских властей, за каждого погибшего офицера подлежали расстрелу (вернее, повешению) триста русских или пятьсот евреев. Расправа за этот взрыв продолжалась несколько дней. Поплатились жизнью также евреи, оставшиеся после регистрации в городе, не исключая и тех, которые были прикованы к постели. В том числе также разбитый параличом профессор математики Фудим, который был повешен.
Погибло также большинство из тех, которые во исполнение приказа, последовавшего на третий или четвертый день после взрыва, отправились на Дальник – деревушку, находившуюся на расстоянии четырех-пяти километров от города. Многие из них были на месте расстреляны, других погнали в село Богдановку, где их ждала братская могила.
После того как чувство мести у оккупантов улеглось, жизнь уцелевших евреев в течение двух с половиной месяцев протекала, правда, без чувства страха быть расстрелянным, но в условиях грабежа и вымогательства со стороны румынских гражданских властей, которые шантажировали, где казалось им выгодным, любезно предлагая свои услуги евреям, которые хотели себя оградить от тяжелых для них последствий, в связи с проектируемыми приказами. Представители румынской гражданской власти уже за несколько дней до опубликования приказа о сдаче ценностей успели обогатиться за счет еврейских сбережений.
Приказ о том, что проживающие в Одессе евреи должны покинуть город 11 января 1942 года в восемь часов утра и отправиться в гетто, был опубликован 9 января 1942 года. Предверьем гетто служила слободка Романовка, предместье Одессы, откуда прошедшие предварительно регистрацию, связанную тоже с оскорблениями и с приемами, доходящими подчас до цинизма, отправлялись эшелонами в две-три тысячи человек в Доманевский район. Эшелоны отправлялись ежедневно или через день, в зависимости от загруженности железной дороги. Путь в гетто сулил мало отрадного. Многие поэтому всячески старались оставаться возможно долее на слободке Романовке, где, правда, с большими трудностями возможно было поддерживать связь с друзьями, судьбой менее обиженной частью населения. Эти старания служили источником дохода для румынских жандармов.
Наряду с мелкими вымогательствами, которым подвергались евреи на слободке, бесправным положением их воспользовались, с одной стороны, «гитлеровские соколы» – группа молодых солдат, которые совершали в ночное время налеты на евреев, временно проживавших в частных квартирах, и под прикрытием закона, воспрещающего хранение оружия, похищали все, что им нравилось. С другой стороны, этим бесправным положением воспользовалась слободская преступная молодежь, совершавшая в сопровождении румынских солдат налеты под тем же предлогом.
Мне лично и моей супруге, испытавшим на себе, между прочим, заботливость тех и других о строгом соблюдении закона о хранении оружия, удалось, с санкции румынских властей (и это не обошлось безвозмездно), быть зачисленным консультантом больницы гетто, – удалось продлить свое пребывание на слободке Романовке до 11 февраля 1942 года, когда был отправлен отсюда последний эшелон.
Больница гетто, где глазу представлялись исключительно тяжелые случаи отморожения и самые тяжелые случаи истощения, которые когда-либо приходилось наблюдать, эвакуировалась. Больные, не успевшие умереть, были переведены в больницу водников.
Сборным пунктом для отправки в гетто служила суконная фабрика – холодное, сырое помещение, без окон и дверей, откуда после проведенной ночи переходили в помещение слободской школы, в антисанитарном отношении не уступавшей суконной фабрике.
В полдень 11 февраля наш эшелон двинулся по направлению к Сортировочной, где произошла посадка на поезд, доставивший нас в товарных вагонах на станцию Березовка в десять часов вечера.
Дальнейшее путешествие продолжалось по образу нашего хождения. В темную холодную ночь, по дороге, местами покрытой глубоким снегом, местами льдом, тащились мы с котомками на плечах на протяжении двадцати пяти километров. Много из вещей, которыми мы нагрузились, пришлось выбросить по дороге. Передышки, которые были нам разрешены нашими проводниками за известную мзду, были кратковременны.
Замерзшие трупы наших товарищей по несчастью из прежних эшелонов, встречавшиеся нам по пути, наводили на грустную мысль о том, что, возможно, и нас ждет такая же участь.
В Сиротское, где была нам представлена возможность отдохнуть, наш эшелон прибыл 12 февраля. Сколько товарищей мы потеряли по пути, не знаю.
Среди тяжелых переживаний, которым я, как и многие евреи, обязан румынским оккупантам, самое тяжелое у меня лично связано с селом Сиротским, где проявленное в отношении меня и моей жены зверство превзошло все, что я видел и испытывал на своем пути в гетто, усеянном одними шипами. Грабеж, которому мы подверглись там в ночь на 13 февраля, был произведен румынскими солдатами не только в безжалостной, но и в циничной форме. В Доманевку мы прибыли нищими.
В Доманевку – конечный пункт большинства евреев, выселенных из Одессы последним эшелоном, – мы прибыли 14 февраля 1942 года. Небольшие группы из этого эшелона остались в селах Мостовом, Лидиевке, где наша группа провела ночь в свинарнике с 13 на 14 февраля. Доманевка, где я и моя жена отбыли ссылку в гетто в течение почти двух с половиной лет, займет в истории жестокостей, проявленных румынами в отношении евреев, не первое место. Правда, местные жители и тут были свидетелями расстрелов ни в чем не повинных людей.
Утверждают, что число убитых в Доманевке евреев дошло до пятнадцати тысяч. Рекордную цифру, однако, приводят жители села Богдановки, где число расстрелянных и заживо сожженных евреев дошло, как утверждают, почти до шестидесяти тысяч. Проявившаяся в такой форме жестокость оккупантов имела место до февраля 1942 года за день-два до нашего прихода в Доманевку, когда был издан приказ, воспрещающий физическое уничтожение евреев. Под это понятие, по мысли издавшего этот приказ представителя высшей власти в Румынии, не подходят все те лишения, как холод, голод и т. п., которые неизбежно влекут за собой физическое уничтожение. Случаи расстрела наблюдались и после издания этого приказа, но они были единичны, и вину за них румыны взваливали на немецких колонистов.
Что касается бытовых условий, в которые было поставлено большинство загнанных в гетто, то более благоприятных для физического уничтожения живого человека трудно и придумать. Право жить на частной квартире было предоставлено в Доманевке лишь немногим евреям. Большинству же из них для жилья были предоставлены полуразрушенные дома без окон и дверей, сараи, коровники. Если прибавить к этому скученность и недоедание, то легко можно себе объяснить громадную заболеваемость и смертность от инфекционных заболеваний и истощения.
Среди лагерей, давших наибольшую цифру физического уничтожения евреев, не путем расстрелов, а благодаря отсутствию условий, необходимых для элементарного существования, первое место занимает Акмечетка. На ссылку в Акмечетский лагерь смотрели как на высшую меру наказания. Для того чтобы оправдать суровые меры, имевшие целью ускорить вымирание оставшихся в живых евреев, как ограбленных и обнищавших, не представлявших более никакого интереса ни для румынской власти, ни для присосавшейся к ней преступной части населения, оккупанты прибегли к услугам издававшейся в Транснистрии на русском языке прессе, «Молва» и «Прибугский край», которая сеяла, не останавливаясь ни перед каким гнусным и пошлым вымыслом, вражду и ненависть к евреям.
Большинство обитателей гетто можно было легко отличить не только по красовавшемуся на груди и спине знаку, отсутствие которого влекло за собой телесное наказание, но и по наряду, который, благодаря тому, что все более или менее годное для ношения платье и белье пришлось обменять на хлеб и съедобное, напоминал наряд первобытного человека. Внешность геттовского еврея производила самое тяжелое впечатление. Этим, возможно, объясняется то, что в тот день, когда летом 1942 года в Доманевке ждали приезда губернатора Транснистрии, все евреи должны были покинуть это местечко, удалиться за его пределы на пять-шесть километров и вернуться лишь вечером.
Евреи оккупированной румынами территории (Транснистрии) все находились в условиях гетто. Связь с оторванными от них русскими друзьями строго преследовалась. Однако отсюда нелегально поступала помощь. Но все это мало покрывало нужду. Преобладающим типом обитателя гетто продолжал оставаться тип нищего.
Весной 1944 года, с приближением фронта к району гетто, таких было на территории Транснистрии много, все более и более ярко воскресали в нашем представлении ужасы, пережитые евреями в связи с вступлением румынской армии. Слухи о зверстве, проявленном немцами на пройденном ими пути по Советскому Союзу, до нас доходили.
13 марта 1944 года румынские власти покинули Доманевку. Гетто предоставлено было в распоряжение немцев, от которых спастись казалось невозможным. Немногие из нас скрывались в самой Доманевке. Большинство разбежались по району, переходя из деревни в деревню, с хутора на хутор, или прятались в скирдах сена. К счастью, тогда, когда мы спасались от немцев, немцы не уходили, а бежали от красных. Это нас спасло.
Акт об убийстве пятидесяти четырех тысяч евреев в Богдановке составлен представителями Красной Армии, местных властей и населения 27 марта 1944 года и опубликован в одесской газете «Черноморская коммуна» 30 апреля 1944 года.
Погибшие одесские врачи
1. Я. С. Рабинович – невропатолог,
2. М. Файнгольд – дерматолог,
3. Л. П. Бланк – невропатолог,
4. Б. Г. Рубинштейн – гистолог,
5. Е. М. Бихман – желудочные болезни,
6. А. Ф. Гольденберг – терапевт,
7. Н. А. Гольденберг – невропатолог (дочь),
8. Петрушкин – педиатр,
9. Филлер – венеролог,
10. Чацкин – санитарный врач,
11. Бродский – санитарный врач,
12. Бродская – одонтолог,
13. Варшавская – терапевт,
14. Варшавская – одонтолог,
15. Зингер – терапевт,
16. Зусман – терапевт,
17. Гурфинкель – уролог,
18. Орлюк – одонтолог (женщина-врач),
19. Школьник – дерматолог (женщина-врач),
20. Каменецкий – терапевт,
21. Каменецкая – ларинголог,
22. М. Л. Чернявкер – педиатр,
23. Е. Л. Чернявкер – гинеколог,
24. Э. И. Ревич – педиатр,
25. С. И. Ревич – педиатр,
26. Хуво – терапевт,
27. Г. М. Рубинштейн – невропатолог,
28. Сворень – маляриолог,
29. Шапиро – венеролог,
30. Чудновский – гинеколог,
31. Зайнфельд – гинеколог,
32. Гуз – доцент-терапевт,
33. Кирбис – невропатолог,
34. Пастернак – терапевт,
35. Горовиц – хирург-уролог,
36. Бронфман – терапевт,
37. Гольдберг – венеролог,
38. П. М. Фурман – эпидемиолог,
39. Гальберштадт – желудочные болезни,
40. Фишберг – терапевт,
41. Фрак – педиатр,
42. Теплицкий,
43. Вельдерман – терапевт,
44. Бирбраф – венеролог,
45. Файнгерш – терапевт,
46. Леви – зубной врач (женщина),
47. Леви – зубной врач (мужчина),
48. Бронштейн – зубной врач,
49. Гаухман – зубной врач,
50. Гаузенберг – зубной врач,
51. Френкель – врач-биохимик,
52. П. И. Полякова – врач-лаборант,
53. Н. М. Мошкович – врач-лаборант,
54. Жвиер – лаборант,
55. Бурман – врач-лаборант,
56. Микман – лаборант,
57. Горн – провизор,
58. Эльзон – провизор,
59. А. А. Зайдельберн – санитарный врач,
60. Кан – туберкулезник,
61. А. М. Замельс – венеролог.
С семьями, из них 24 женщины-врача.
Рассказ Анны Моргулис из Одессы
Привожу рассказ Анны Яковлевны Моргулис из Одессы, ул. Гоголя, 21. Я дам его так, как она сама рассказывала в этом городе-мученике на пятый день после изгнания из него немцев.
Здесь краски не требуется. Рассказ сам говорит – нет, кричит за себя, призывает к мести.
Анне Моргулис пятьдесят четыре года. Она выглядит еще молодой для своих лет. Но волосы ее быстро поседели, лицо в морщинах, глаза отражают ужас пережитых ею двух с половиной лет (минус пять дней) при немецкой и румынской власти в Одессе. Ее муж и один из ее сыновей находятся в Красной Армии. Второй сын ее в Красном флоте.
Как у всех евреев, у нее есть родственники в Америке: Меер, Джек и Гарри Бромберг, живущие где-то на Грэндстрит в Нью-Йорке, и Джек Чаренин, также живущий в этом городе.
До войны Анна Моргулис была стенографисткой на судостроительном заводе им. Марти.
16 октября 1941 года румыны вступили в Одессу, и на другой день начались наши муки.
17 октября 1941 года мы увидели на улицах сотни повешенных и расстрелянных людей. Всякий, кто был похож на еврея или на рабочего, был схвачен и казнен тут же на месте.
23 октября 1941 года произошел взрыв в здании, где раньше помещалось НКВД, были убиты сорок румынских офицеров. В ответ на это начался дикий террор. Румыны вывесили объявление, в котором оповещали, что за каждого убитого офицера они будут убивать двести человек, за каждого убитого солдата – сто.
В тот же самый день появился приказ о всеобщей регистрации евреев.
24 октября 1941 года явились румынские жандармы под предводительством офицера.
– Выходите все! – кричали они, – выходите из домов!
Выталкивая нас из квартир, жандармы тем временем забирали и совали в карманы все, что им попадалось под руки.
Анна Моргулис и другие евреи ее района были уведены на Софийскую улицу, № 19.
Когда я пришла туда, там было около двухсот человек. Нас всех должны были послать в Дальник (деревушка в восемнадцати километрах) для «регистрации».
Но Анна Моргулис на сей раз избежала этого. Через полчаса она была освобождена румынским комиссаром, так как ей удалось доказать, что она тридцать лет назад приняла христианство.
Когда я возвратилась домой, я нашла парадную дверь открытой.
Я решила, что у меня все вытащили, но нет! Мне дали ключи, и я жила в своей собственной квартире еще некоторое время. Вскоре мой отец вернулся из Дальника. Ему было восемьдесят четыре года, и он возвращался умирающим. На другой день я пустилась в поиски за своей матерью. Я наняла подводу и поехала по дороге к станции Выгода, куда, как я слыхала, пригнали всех евреев.
Матери я не нашла, но зато увидела колоссальное количество трупов стариков, детей, изнасилованных девушек.
Позже я узнала от одной русской женщины – жены еврея, которая пришла искать своего мужа, что евреев увели в деревню Богдановку, загнали в большой сарай и заживо сожгли. Там погиб ее муж.
Я вернулась в Одессу. Моя мать исчезла.
Когда я слушал это, переданное почти с каменным спокойствием повествование, то чувствовал, как у меня по спине проходит дрожь. Самые эти факты, спокойствие, с которым это рассказывалось, были потрясающи.
29 октября 1941 года мой умирающий отец пытался зажечь лампу. Он зажег спичку, но не был в состоянии держать ее повыше, и у него загорелось одеяло.
Я все потушила в одну секунду.
Но в этот вечер один сосед, румын, сообщил в полицию, что я хотела поджечь дом.
На следующее утро, 30-го, я была арестована и брошена в холодную сырую тюрьму, где было еще тридцать женщин – еврейки и нееврейки.
– Где это было? – спросил я.
– На Красном переулке, № 7.
В ту же ночь ее взяли на допрос.
Естественно, что я отрицала вину, и они начали меня избивать. О, как они меня били! Дубинками! Прикладами! Резиновым шлангом! Я потеряла сознание. Этой ночью, когда кругом была беспросветная тьма, тридцать румынских солдат ворвались к нам в камеру и, бросив на сырой пол шинели, с диким криком набросились на нас. Мы все были изнасилованы, даже старые женщины. Некоторые девушки сошли с ума. Мы, более старые женщины, а там были женщины даже старше меня, сидели и плакали…
На следующий день их всех забрали и отдали под присмотр женщин-надзирательниц. Избиения там происходили ежедневно. Каждую ночь офицеры посылали двух жандармов, которые выкрикивали: «Валя, Маня, идите на ночь к офицерам». Никто ничего не мог сделать. Отказ означал немедленную смерть.
– Есть ли живые свидетели этого? – спросил я.
«Да, – ответила она, – Валя Нефедова и Ольга Орлова, обе живут на Херсонской, 42».
Живому хочется жить. И Моргулис делала все, что только было в ее силах, чтобы уцелеть. Она посылала заявления, давала взятки, представляла свидетелей, и в конце концов после двухмесячного заключения была выпущена – 26 декабря 1941 года.
10 января 1942 года румыны издали новый приказ: все евреи, до исповедующих христианскую веру включительно, должны явиться в гетто (куда-то на Слободку).
Но так как румыны систематически каждый день вешали и расстреливали евреев, то последние прекрасно понимали, что это означает. На стрельбище у полевого артиллерийского склада, по словам Анны Моргулис, – и это подтверждают другие, – было насмерть сожжено не менее пятнадцати тысяч человек.
«Все евреи, – продолжала она, – знали, что идти в Слободку означало идти на смерть.
По этой причине многие покончили самоубийством, в особенности интеллигенты».
– Можете ли кого-нибудь назвать? – спросил я.
– Да! Юристов – Петра Полищука – он повесился – и Шаю Вайса, принявшего яд; доктора Петрушкина; семидесятичетырехлетнего литератора Арнольда Гиселевича, который повесился у себя в комнате, когда увидел, что к нему идут румыны, и много, много других.
Позднее я встретил дочь Арнольда Гиселевича, которая спаслась каким-то чудом: она была замужем за русским и сама не очень походила на еврейку. Она мне сообщила, что родственники ее матери, по фамилии Ловиц, живут в Америке.
Но Голгофа Анны Моргулис на этом еще не окончилась.
У меня есть родственница, полька, Станислава Краевская. 11 января она пришла за мной как раз в тот момент, когда в ворота входила полиция. Она прятала меня в уборных и подвалах, на чердаках, в своей квартире, в квартирах ее и моих русских друзей, которые из-за этого рисковали своей жизнью. Однажды во время налета на тот дом, где я находилась, я залезла в бочку. Вот таким образом я прожила целый год, до декабря 1942 года.
После этого Анна Моргулис в течение полутора лет жила под фальшивым паспортом, купленным за меховое пальто, одеяло и платье в рабочем районе – Молдаванке, центре одесской партизанской деятельности.
«Многие русские подозревали или знали, что я еврейка, – сказала она, – но никто меня не выдал. Таким образом я уцелела».
Но тысячи не уцелели. Я говорил с нею о судьбе других евреев. Данные до сих пор неясны. Но уже известно, что все раввины, даже больные, дряхлые старики, почти умирающие, были специально разысканы и расстреляны, а синагоги разрушены. Слободские евреи были вывезены на замерзший лиман, находящийся поблизости (соляное озеро), лед под ними проломился, и несчастные утонули.
Когда румыны захватили Одессу, там, по определению Анны Моргулис, было сто тридцать пять тысяч евреев. Теперь, как она полагает, там – только несколько сотен. Тем не менее общая сумма неизвестна, и число спасшихся, быть может, выше, потому что некоторые живут под чужими паспортами; другие находятся в катакомбах, некоторые все еще находятся в окрестных деревнях.
Возможно ли будет дать полное описание всего того, что произошло с одесскими евреями, – сомнительно. Некоторые люди попросту исчезли. Та же Гиселевич, с которой я говорил, сообщила мне, что ее сестра – доктор Полина Арнольдовна Гиселевич с ее трехмесячным мальчиком – была уведена жандармами и с тех пор о ней больше ничего не слышно. Гражданка Гиселевич также не знает о своих двух тетях, о дяде и о семнадцатилетней кузине – все они исчезли.
Наша беседа подходила к концу. Я быстро писал свои заметки, повернув свое лицо так, чтобы не выдать своих чувств, когда я слушал этот ужасный человеческий документ.
Я не знала, что прожив пятьдесят лет… можно дожить до такого дня, когда начинаешь бояться малейшего звука, шагов на улице, самого легкого стука в дверь, когда ты испытываешь смертельный страх. И ужаснее всего то, что люди, которых ты знал всю жизнь, отворачиваются от тебя, как от чужого, как от врага, от парии, как от низшего существа.
До войны мы не могли себе представить, что нечто такое могло случиться. Теперь мы знаем. И когда пришла Красная Армия, когда прошел первый момент изумления и неверия и я увидела дорогую, любимую форму, пилотки, знамена, я выскочила на улицу и стала обнимать первого попавшегося мне красноармейца. Мне хотелось опуститься перед ним на колени: целовать его ноги, плакать, кричать.
И единственно, чего мне хочется, это отдать все, что во мне только осталось, моей дорогой Родине.
Что можно добавить к этому?
Отомсти за моих детей
Письмо Татьяны Рекочинской брату Абраму в действующую армию
Здравствуй, дорогой, любимый и родной брат Абраша!
Сколько я ждала такого момента, чтобы получить от тебя весточку, что ты жив. Я пришла в Одессу 25 апреля 1944 года – в тот самый день, когда жильцы нашего дома получили твое письмо. Представь себе, что на сегодняшний день единственное родное у меня – только ты.
Когда захватчики заняли город, меня с двумя детьми в лютую морозную зиму выгнали из квартиры и отправили этапом за сто шестьдесят километров от Одессы, к Бугу. Там было место расправы в селе Богдановка. Мое грудное дитя, девочка, по дороге умерла, мальчика вместе с другими детьми этапа расстреляли. Когда дошла очередь расправы со мной, прекратили расстрел.
Устроили лагерь смерти, где люди гибли, как мухи, от холода, голода, нечистот. Лежали вместе с трупами, и все, что может быть кошмарное, было в этом лагере. Два раза я бежала из лагеря, по селам, делала людям всевозможные работы, и люди кормили. Но каждый раз жандармы ловили, били и отправляли опять в лагерь. Так продолжалось два с половиной года мучений, но надежда никогда не покидала меня в том, что наши родные нас освободят.
Теперь я пришла в родной город на мою прежнюю жилплощадь, где застала только голые стены и никого из родных. Наша Роза эвакуировалась в последние дни с коммунистами треста столовых. Еще около трех лет назад я имела привет от нее, что она благополучно прибыла в порт Туапсе и Новороссийск. О дальнейшей ее судьбе я не знаю. О нашей Сарре я ничего не знаю. О Поле я тоже ничего не знаю. Муж мой, Боря Стратиевский, уже три года на фронте, жив или нет – не знаю, пока письма от него нет.
Я пока нигде не работаю. Производства разрушены, но ведутся восстановительные работы.
Дорогой брат, пиши о себе, не ранен ли ты? Где твоя семья? Умоляю тебя, как родного, отомсти за моих детей, за все зверства, что с нами делали без всякой пощады.
Пиши, родной. Твои письма будут облегчать мою жизнь.
Целую крепко.
Из жизни в фашистском плену
Воспоминания и стихи школьника Льва Рожецкого
Дорогой т. Эренбург!
Ваше письмо получил, за что очень благодарен. Находясь в фашистском плену, я написал много материалов. Еще весной летчик-майор т. Файнерман взял у меня поэму «В изгнании» и лично передал сыну т. Маршака. В нескольких письмах он писал мне, что ответа от т. Маршака не получил. В Одессу приезжала актриса т. Ванштейн (ее адрес: Болотная, 12, кв. 1а). Она также взяла экземпляр моей поэмы. Прошло уже немало времени, никакого ответа нет.
По Вашей просьбе я написал несколько очерков о всем пережитом. Там, наверное, немало синтаксических и других ошибок. Просмотрите. Я очень бы хотел Вам послать поэму, так как она дает более широкое представление, но у меня остался только один черновик… Если Вас заинтересует моя поэма «В изгнании» – возьмите ее у т. Маршака. Она, правда, в необработанном виде, но написана сильно и ярко.
Очерки из жизни в фашистском плену
Я с ранних лет увлекаюсь литературой, пишу стихи и работаю над собой. За два года до войны, когда мне не было еще 11 лет, я читал на республиканской олимпиаде в Киеве написанную мною былину о Сталине и был премирован. Началась война. Эвакуироваться мы не смогли и остались в Одессе: я, мать и семилетний братишка.
16 октября вошли румыны, а 22 октября начался кровавый террор.
После этого кровавые и страшные события не прекращались ни на минуту. Вскоре был приказ: «Всем лицам еврейского происхождения явиться на регистрацию в село Дальник. Укрывающиеся, а также укрыватели будут преданы смертной казни». В другом приказе разъяснялось, что лицами еврейского происхождения являются также крещеные евреи, даже если отец и дед были крещеными. Десятки тысяч советских граждан погнали на «регистрацию» в село Дальник (несколько километров от Одессы).
Мы решили во что бы то ни стало не пойти на Дальник и – не пошли. После мы узнали, что все эти люди были угнаны в село Богдановку (сто восемьдесят километров от Одессы) и сожжены, расстреляны там…
Всех не подчинившихся приказу румыны собрали и погнали неизвестно куда. В том числе были и мы. Нас долго, до самого вечера, колонной гнали по улицам.
Тюрьма
Тысячи мирных граждан, женщин, стариков и детей загнали в тюрьму. Здесь мы увидели немало ужасов. Ночью беспрерывно слышались выстрелы и режущие душу нечеловеческие крики. Каждый день забирали людей и уводили неизвестно куда. Румыны издевались над женщинами… Одну девушку звери, надругавшись над ней, бросили в уборную.
Бессарабским евреям объявили, что их отправляют на родину. Четыре тысячи бессарабцев были выведены и расстреляны.
Вшивые, грязные, один на другом, сидели мы в камерах. Из камер ежедневно выносили трупы. Румыны не просто умертвляли, они всячески издевались. В Одессе был известный адвокат Полищук. Он был крещен в молодости, много лет назад. Румыны притащили его в тюрьму. Его поставили на середину двора. Комендант тюрьмы вынул наган и рявкнул: «Так ты русс?!» – «Да», – ответил адвокат. «А ну, снимай штаны!» – бешено крикнул румын.
На другое утро адвокат Полищук повесился. Так жили люди в тюрьме, скованные по рукам и ногам, под страхом смерти. Вдоволь намучив, ограбив, румыны выпустили нас «на свободу».
Сортировочная
Вскоре румыно-немецкие палачи устроили так называемое гетто в отдаленной части города на Слободке. Тотчас же был издан приказ: «Отправить евреев “на работу” в районы Березовки и Очакова».
Это означало смерть.
11 января маму, меня и Анатолия, только что вставшего после тифа, выгнали на Слободку. Но в три часа ночи нас погнали и повели. Был жестокий мороз. Снег – по колено. Нас гнали толпою. Много людей, стариков и детей, погибло еще на улицах Пересыпи (окраина города) под завывание пурги. Немцы хохотали и снимали из фотоаппарата. Кто смог, дошел до станции Сортировочной. Дамба была взорвана, и на пути была огромная речка. Мокрые люди замерзали. Нас подвезли на телеге. На станции стоял состав. Никогда не забуду картину: по всему перрону валялись подушки, одеяла, пальто, валенки, кастрюли, вещевые мешки и другие вещи… Замерзшие старики не могут подняться и стонут тихо и жалобно, матери теряют детей, дети матерей, крики, вопли, выстрелы. Мать заламывает руки, рвет волосы и кричит: «Доченька, где ты?!» Ребенок с плачем мечется по перрону, кричит: «Мама!» Замерзает и падает…
Помню равнодушные взгляды немцев… Как скотину загнали нас в товарные вагоны, заревел гудок, и состав тронулся.
Березовка (сто километров от Одессы)
Поезд не останавливается, все едет, но куда? Не знаем. В теплушке – темнота. Плач детей. Дрожь по телу. Слышно, как воет ветер. Ночь… Внезапно вагоны замедляют ход. Остановка. Что дальше? Ужас. Смерть. Скрипят двери. Звякают приклады винтовок…
Мысли проносились быстро, как электрический ток. Мы слышим, как сбрасывают людей с соседних вагонов. Крики, плач, вопли. Страшно поневоле. Что будет? Внезапно растворяются со скрипом двери, и нас ослепляет зарево огня, пламя костра… Я вижу, как, объятые пламенем, мечутся люди, старики, женщины, дети. О, как пронизывают душу вопли детей! Я вижу кучи вещей, трупов, замерзших людей. Резкий запах бензина… Огромное зарево костра. Окаменелые лица убийц…
Это сжигали людей.
Легко сказать «сжигали»! Сжигали живых детей, живых людей!
Это душегубство совершилось у железнодорожной станции Березовка. Казалось, спасенья нет! Но нам суждено было остаться в живых. Внезапно – сильный толчок, и поезд медленно ползет дальше, все дальше от костра. Всех живых погнали снова. Действительно, это было чудо!
Сиротское (сто двадцать пять километров от Одессы)
Бесконечные снега, сугробы. Столбы. Длинной колонной люди тянутся от села к селу. Дорога от села к селу устлана трупами… Пули свистят над головой. Отставших убивают. Нелегко нам было идти. Братец еле держался на ногах. Да и мы тоже.
И мы шли. Надо сказать, что потом идти стало легче: все вещи, которые мы несли, у нас забрали. Грабили всех: смертников сопровождали румыны и полицейские. Я помню много страшных картин. Говорить о них не буду. Этап я ярко и красочно изобразил в своей поэме «В изгнании».
Наконец, под вечер нас, т. е. всех оставшихся в живых, пригнали в село Сиротское.
Я увидел длинные, полуразрушенные конюшни. Толпы людей бросились туда, ведь все же не на улице!
Вообще с нами приключались необычайные вещи. Быть может, это была игра случая или что-нибудь другое, но получалось так.
У нас было какое-то тяжелое предчувствие. Нет, не для отдыха загнали сюда людей конвоиры. Мы решили не ночевать в конюшне. Вечерело. Мы отошли в сторону. Постучали в одну избу – не пустили, боялись. В другую – тоже. Долго бродили мы по сугробам, постучали в крайнюю избу. Здесь жила старуха, сестра урядника. Взяв последнее наше одеяльце и две катушки ниток, она впустила нас.
Ночью пьяные румыны, полицейские и бандиты из местного населения с ружьями, дубинками, ножами ворвались в конюшню, резали, убивали, грабили, насиловали.
Утром мы решили бежать куда-нибудь – все равно смерть!
Но не успели мы пройти несколько шагов от избы, нас окружила толпа хулиганов. Они содрали с меня шапку и притащили нас к конюшне. Я увидел жуткое зрелище: вокруг конюшни лежало множество голых трупов… Из конюшни доносились стоны…
Я видел, как бандит сдирал с мертвой старушки сапоги, я видел, как сдирали с умирающей девушки кофту. Все.
Нас, опять-таки оставшихся в живых, собрали в колонну (она была уже очень невелика) и погнали дальше.
Доманевка (сто пятьдесят километров от Одессы)
Я хочу, чтобы с особенной ясностью означалась каждая буква этих названий. Ведь все эти названия: Сортировочная, Березовка, Сиротское, Доманевка, Богдановка, Горка, Ставки – исторические названия. Здесь были лагеря смерти. Здесь уничтожались фашистами тысячи мирных людей, тысячи советских граждан. Доманевку (она занимает среди всех лагерей «почетное» место) я буду описывать подробно.
Это районный центр, небольшое местечко. С двух сторон Доманевка окружена холмами. Вокруг тянутся поля. Вот лесок, красивый небольшой лесок. На кустарниках, на ветках еще до сих пор висят лохмотья, клочки одежды. Здесь под каждым деревом могила. Здесь были расстреляны тысячи людей.
Вот большое кладбище животных. Здесь зарыты тысячи лошадей, коров и… евреев. Вот большой глубокий ров – здесь фашисты расстреляли четыреста евреев. Видны скелеты животных и людей… Вот большое разрушенное здание бывшего клуба. Здесь был концлагерь. Доманевка – кровавое черное слово. Доманевка – центр всех убийств и смертей. Сюда пригоняли на смерть со всех концов тысячные партии людей. Этапы следовали один за другим беспрерывно…
Но мы сюда не сразу попали. Из Сиротского нас гнали в Мостовое, из Мостового – в Лидиевку. Из Одессы нас вышло три тысячи человек, в Лидиевку пришло человек пятьсот. Здесь мы пробыли месяц и пять дней. Людей снова поместили в конюшни, в развалины. Ужасы Лидиевки я описывать не буду, скажу только, что в Доманевку выгнали уже маленькую кучку людей. Кроме нашей семьи, из этапа почти не осталось никого.
Горка
На окраине Доманевки находились две полуразрушенные конюшни. В апреле 1942 из Доманевки сюда стали перегонять евреев. Из бараков не выпускали, грязь по колено, люди оправлялись тут же… Трупы лежат – как в морге. Плачут голодные дети и рыдают женщины… Протяжные, жуткие стоны умирающих… Тиф. Дизентерия. Гангрена. Смерть.
Беспомощное состояние мучеников использовали мародеры. Они продавали суп – кружками, за несколько ложек отвратительной смеси брали необычайно высокую цену. Но голодный человек отдаст все за кусочек корочки…
Люди тысячами умирали, заживо гнили в бараках. Трупы сбрасывали в кучу. Обезумевшие люди раздевали их догола, чтобы потом променять одежду на сухари. И постепенно образовывались такие горы трупов, что страшно было смотреть! Я говорю – горы не в кавычках. Как сейчас помню наваленные друг на друга тела… В разнообразных позах старики, женщины, дети лежали посиневшие, абсолютно голые. Мертвая мать сжимала в объятиях мертвого ребенка… Ветер шевелил седые бороды стариков…
Сейчас я думаю: как я тогда не сошел с ума?! Недаром говорят, что нет крепче человека! Днем и ночью со всех концов сюда сбегались собаки. Доманевские псы разжирели, как бараны!.. Днем и ночью собаки грызли человеческое мясо, грызли человеческие кости! Запах стоял невыносимый…
Однажды господин претор соизволил проехаться вблизи этих мест и увидел это «великолепное» зрелище. Конечно, у этого господина получилась рвота. Джентльмен не выдержал…
Только после этого он отдал приказ – убрать трупы. Начальниками полиции Доманевского района были предатели Никора и Козакевич. Один из полицейских, лаская своего пса, говорил: «Ну, что, Полкан, наелся жидами?» Вот что делалось на этой знаменитой Горке.
И сейчас там можно увидеть остатки бараков, огромные могилы.
Богдановка
Она расположена на берегу Буга (двадцать пять километров от Доманевки). Раньше здесь был свиносовхоз. Часть этих знаменитых бараков сохранилась до сих пор. Сбоку находится небольшой лесок, вернее, парк. Его аллеи ведут к знаменитой Богдановской яме. Сюда со всех сторон, из Бессарабии, из Кишинева, Аккермана, Буковины, из украинских городов и деревень, из Одессы, Тирасполя было согнано около ста тысяч мирных граждан. Главная цель убийц была в том, чтобы изъять у людей все ценности и уничтожить.
Почуяв добычу, сюда со всех концов сбегались все грязные людишки…
Убийствами руководили немцы. Начальником жандармерии был румын Малинеску. Начальниками полиции были предатели Сливенко и Кравец. В расстрелах принимали участие Никора и Козакевич.
Не стоит описывать ужасы, происходящие в бараках. Болезни. Смерть.
Многие пытались бежать. Поймав, их убивали на месте.
21 декабря начались массовые убийства и расстрелы.
Сначала смертников догола раздевали, потом подводили к яме. Смертников ставили на колени, лицом к Бугу. Рядом стояла бочка вина… Убийцы подкреплялись вином и с пеною у рта прицеливались. Стреляли только разрывными пулями, стреляли только в затылки. Трупы сбрасывали вниз в яму.
Вопли. Крики. Мольбы о пощаде. Проклятия… Перед глазами мужа убивали жену. Он должен был сбрасывать ее вниз. Потом убивали его самого. Убийцы подводами вывозили все снятое с погибших. Трупы сжигались.
Несколько человек из богдановцев остались в живых. Их заставляли работать и не успели расстрелять. Трупы погибших превратились в огромную кучу пепла.
Над знаменитой Богдановской ямой воздвигнут памятник и напишут: «жертвам фашизма». Быть может, напишут слова из моей поэмы:
Ставки – лагерь смерти
В двенадцати километрах от деревни Акмечетка, как остров в степной пустыне, находится бывший свиносовхоз Ставки – три полуразрушенных барака. Они были окружены глубокими рвами-канавами. Вода находилась далеко, на расстоянии двух километров.
С 10 мая 1942 года румынские палачи сгоняли сюда евреев из Доманевского района. Оставшихся в живых из «Горки» – калек и больных – тоже перевели в лагерь смерти. Началась новая эпопея ужасов. Бараки были разделены на узкие клетки, где раньше находились свиньи. Несчастных мучеников не выпускали ни на шаг из лагеря. Они были обречены на голодную смерть. Началась жуткая вшивость и болезни. Лагерь охранялся полицейскими. Кто осмеливался переходить канавы – расстреливали на месте. Начальником лагеря был предатель, убийца и садист Пироженко. Был известен такой случай: когда колонну евреев вели в лагерь, одна молоденькая девушка по нужде скрылась за кустом. Пироженко видел это. Он прицелился и выстрелил. Раненая девушка собрала все силы, встала на ноги и, обливаясь кровью, закричала: «Мамонька, меня убили!» Палач не поленился, подошел к ней и прикончил ее штыком. Что только ни делали изверги! Как только ни издевались! Оправляться можно было только в определенное время, а в остальное – хоть разорвись, не выпускали. Дети плакали, надрываясь, но плакать тоже не разрешали, били. Один пожилой еврей не выдержал – повесился. Пытался повеситься адвокат Фукс и вскоре умер. По воду разрешали ходить очередью по десять человек. Однажды Пироженко увидел, что «порядок нарушен» – вместо десяти шло одиннадцать. Не медля ни минуты, зверь прицелился и выстрелил. Две крайние женщины были ранены. Одна отошла в сторону, другая, по имени Доба, сорвала с головы косынку и стала перевязывать раненую ногу.
Садист выстрелил второй раз, подошел к ней и прикончил ее прикладом.
На третий день пребывания евреев в лагере приехал румынский инженер и велел отобрать восемьсот человек для работы. Звери насильно разлучали отцов и матерей с детьми. Им нужны были рабочие люди, а дети – пускай подыхают…
Матери прятали детей себе под юбки, умоляли, плакали. Но что может тронуть сердце фашиста? Отобранные люди были взяты в деревню Карловку на каторжные работы. Оставшиеся сироты погибли. Люди гибли, как мухи. Тиф, дизентерия, цинга, пули и плети румын и смерть, смерть, смерть… Люди были покрыты фурункулами, чесоткой, многие поотмораживали ноги и руки.
Тысячи людей гибли от гангрены. У несчастных отпадали куски тела. Количество смертей все увеличивалось. Иногда давали «паек»: неполную кружечку высевок. Из всех мучеников лагеря смерти осталось около сорока человек.
Жизнь в гетто
Фашистские изверги не всегда убивали сразу. Они наслаждались длительной агонией, использовали смертников на всяких каторжных работах. Кроме того, они подумывали о том, что их кровавая работа не пройдет безнаказанно… Им нужно было скрыть следы своих преступлений, замаскировать их. В жандармерию прибыл приказ: не расстреливать. Действительно, мамалыжники оказались очень хитры. К чему евреев расстреливать, когда они сами могут подохнуть?
И вот евреев стали сажать в концлагеря за колючую проволоку, морить голодом, каторжной работой, держать в грязи, голыми на морозе, избивать, а расстреливали потихоньку. Это был исключительно удачный метод… А на страницах одесских газет можно было прочесть, что евреи работают в трудовых колониях, живут на частных квартирах и даже получают две марки в день!
Смотрите, вот, мол, какие мы милостливые!.. Все это было ловко устроено.
Все пережитое кажется мне теперь каким-то кошмарным сном…
Вспоминаю бараки, конюшни, крики, стоны, выстрелы. Вскоре румыны разрешили евреев, способных работать, брать в колхозы. Староста Доманевского колхоза «Радянск» сжалился над нами и принял нас. Это было редкое счастье!
Мы стали работать в колхозе, жили в двух сырых комнатушках, грязные, вшивые, голодные. Мы находились как раз напротив лагеря «Горки». Нас было пятьдесят человек, половина – умерла. Несколько раз румыны и полицейские хотели нас расстрелять. Болели тифом, дизентерией, но остались живы. Все тело – в чесотке, в нарывах. Кроме всякой работы заставляли нас хоронить погибших, возить трупы.
Помню, как мы с телегой подъезжали к баракам. Я вел коня под уздцы, мама толкала телегу сзади. Мы брали трупы за ноги, за руки, взваливали на телегу, когда наполним телегу, везли свой груз к яме и сбрасывали вниз…
Всех заставляли носить шестиконечные звезды на шапке, на груди и на спине.
Однажды меня до полусмерти избили за то, что нашли у меня стихи Пушкина. Хотели убить – не убили. Этот случай я описываю в поэме «Изгнание».
Но я сказал очень мало. О всем пережитом рассказать невозможно.
Борьба и свобода
Два с половиной года находились мы в лапах фашистов. Два с половиной года мы жили под страхом смерти в адских условиях. На наших глазах жуткой смертью гибли тысячи людей. Но сдаваться не хотелось. Хотелось хоть чем-нибудь бороться. И я боролся. Оружием борьбы я избрал свое единственное средство – слово. В этой обстановке я писал. Вы спросите: «Как? Как мне это удавалось?» Об этом я рассказал в поэме «В изгнании». Мы работали на полевых работах. Это мне помогло. С большим трудом, раздобыв огрызок карандаша, на дощечке, на фанере, на оберточной и любой найденной бумаге – я писал, часто притаившись в траве. В большинстве приходилось писать и запоминать в уме. Конечно, это грозило мне смертью. Я написал много очерков, зарисовок, стихов и песен. Две антифашистские песни, «Раскинулось небо высоко» и «Нина» (памяти женщины, сошедшей с ума), были распространены в народе. Я еще раз убедился, какую огромную роль в любой обстановке играет свободное, живучее слово. Меня вдохновляло только одно слово «свобода». Часто, когда удавалось, я читал свои стихи товарищам по несчастью. Как мне было приятно, когда сквозь стоны и слезы люди пели песни, читали мои стихи! Но этого казалось мне мало. Я решил написать большое произведение, которое отображало бы все ужасы, виденные нами.
Я написал поэму «В изгнании». Бесспорно, что в ней много недостатков в художественном отношении, но каждая строка написана кровью, каждая строка пышет пламенным гневом к убийцам.
Красная Армия подходила все ближе к нам. Боязливые мамалыжники, слыша глухие удары орудий, стали отходить. Моментально все евреи из концлагерей и колхозов разбежались – кто куда… Отступили немцы.
Две недели мы прятались, ходили от села к селу. Дождались. Пришли наши. Ура! Свобода!
Сейчас я могу свободно ходить по улице без всяких отличительных знаков. Я могу свободно писать, учиться, работать. Я хочу, чтобы мои слабые строки стали вечным клеймом фашистским палачам. Я хочу, я буду рассказывать всем, всему миру, что такое фашизм.
Лагерь в Богдановке
Свидетельства Филиппа Борисовича Клинова, Павла Ивановича Стоноги, Карпа Корнеевича Шеремета, Веры Павловны Кабанец
Клинов Филипп Борисович, 1912 года рождения, уроженец м. Голованевск того же района Одесской области, служащий, еврей, последнее место жительства город Одесса,
показал:
23 октября 1941 года на основании приказа губернатора Транснистрии профессора Алексяну была направлена колонна еврейского населения в 25 тысяч человек, в том числе старики и дети, из Одессы в Дальник, якобы для регистрации.
Однако в Дальнике никакой регистрации не было, и отсюда, под конвоем румынских солдат, по Бугу нас направили в деревню Богдановка. По пути следования много было расстреляно отстающих от колонны, остальные ограблены этими же конвоирами. 10 ноября наша колонна в составе около 10 тысяч человек, из числа 25 тысяч, прибыла в село Богдановку, где были переданы местной жандармерии, руководимой плотонером Мелинеску и поселены в свинарниках свиносовхоза «Богдановка». В свинарниках нас держали под охраной с запрещением выходить куда-либо за территорию лагеря, пищи никакой не выдавали. С 10 по 21 декабря прибывали под охраной новые колонны еврейского населения, от 900 до 5 тысяч человек из Одесской, Винницкой областей и Молдавской АССР.
На 21 декабря 1941 года в лагере числилось 54 тысячи человек, согласно записям старосты лагеря Шойхета Копыля. Примерно 13–14 декабря 1941 года в село Богдановку приехал уездный префект города Голты подполковник Ионеску Модест, который приказал населению печь хлеб, который впоследствии продавал в лагере ценой по пяти рублей золотом за полкилограмма. После чего золото и ценности он увез с собой. Где раньше помещалось двести свиней, находились около 2 тысяч человек. Вместо подстилки для свиней осталась только прелая солома, на которой лежали люди, а значительная часть людей, в том числе старики и дети, находились во дворе под открытым небом. Пробравшиеся случайно ночью или же днем за территорию лагеря в деревню за продуктами избивались или же расстреливались.
17 или 18 декабря 1941 года полиция по чьему-то указанию подожгла два барака, в которых было более 2 тысяч человек. Все они сгорели, только незначительной части удалось спастись. Примерно за два дня до расстрелов лагерникам было запрещено выходить брать воду из реки Буг для питья. 21 декабря 1941 года на рассвете был окружен один из бараков, откуда выводились парами, примерно по пятьдесят человек, и под конвоем направлялись к опушке лесопосадки совхоза, там их раздевали догола, а затем направляли к оврагу за лесопосадкой, ставили по 10–15 человек на колени и с расстояния 15 метров расстреливали.
Расстрелянные и часто только раненые падали в овраг, потом рабочая бригада, образованная из тех же лагерников, складывала тела в кресты и поджигала. Так происходило ежедневно по 24 декабря, затем был сделан перерыв на три дня ввиду рождественских праздников. Карательный отряд уехал в Голту. С 28 декабря и по 10 января в таком же порядке начались массовые расстрелы, к этому времени последовал лицемерный приказ голтинского префекта о прекращении массовых расстрелов. Таким образом, на 10–15 января 1942 года были расстреляны около 52 тысяч человек, а спустя две недели умерли от холода и истощения около двух тысяч человек. Всего было уничтожено не менее 54 тысяч человек.
Имущество убитых разделили между собою полицаи и румынские жандармы, а часть его была отвезена префекту в Голту. Я лично сам выводился тринадцать раз к оврагу на расстрел. В овраг падал преждевременно и вечером с рабочей бригадой уходил. Шесть человек моей семьи были расстреляны на моих глазах, я же попал в рабочую бригаду в составе 127 человек, которые остались в живых. Другая рабочая бригада была образована из женщин в 50 человек. Таким образом, из всех заключенных, находившихся в лагере, осталось в живых 177 человек.
Показания записаны с моих слов правильно.
Стонога Павел Иванович, 1882 года рождения, уроженец и проживает в с. Богдановка Доманевского р-на Одесской области, член колхоза «Путь Ленина»,
показал:
В 1941 году в лагерь, организованный румынами в совхозе «Богдановка» для еврейского населения, примерно с сентября месяца начали приводить под конвоем большие колонны еврейского населения, их помещали в свинарниках совхоза. В первые дни им разрешалось ходить по деревне и менять себе продукты, но спустя некоторое время им было строго запрещено выходить за пределы лагеря. Пытавшихся проникнуть за территорию лагеря расстреливали на месте. Я вспоминаю случай, когда однажды днем ко мне в дом зашла женщина-еврейка попросить хлеба. Я ей дал хлеба, и она вышла на улицу, навстречу ей ехала автомашина с румынскими солдатами, один из которых соскочил с машины и здесь же на улице из револьвера застрелил эту гражданку. Рас-
стрелы заключенных начались примерно с 21 декабря 1941 года и в массовом масштабе продолжались до 25 декабря, затем был сделан перерыв на рождественские праздники до 27 декабря. С 27 декабря опять начались массовые расстрелы, которые продолжались примерно до 10 января, после чего расстрелы были прекращены. Целыми днями были слышны в деревне выстрелы, а пламя горевшего костра было видно днем и ночью, ветер доносил на деревню запах человеческого мяса.
Одежду и ценные вещи расстрелянных систематически вывозили в Голту обозами в шесть-семь подвод, сопровождаемыми румынскими солдатами. Изношенную одежду сжигали.
Показание записано с моих слов правильно.
Шеремет Карп Корнеевич, родился в 1910 году, уроженец села Богдановка Доманевского р-на Одесской области, украинец, из крестьян. До оккупации работал завхозом свиносовхоза, в настоящее время директор этого же совхоза.
Показал:
Примерно в конце сентября 1941 года на территорию совхоза была пригнана под конвоем первая партия в 640 человек еврейского населения, они были поселены в совхозном амбаре, но прежде чем поселить их в амбар, румынские жандармы забирали их разные вещи. До 21 декабря ежедневно поступали партии людей от 500 до 5 тысяч человек, которых размещали в свинарниках совхоза. Ввиду переполнения свинарников, несмотря на то, что их было более двадцати двух, не считая иных помещений, значительная часть людей находилась под открытым небом. 18 декабря на территорию лагеря приехала автомашина, в которой было два немецких офицера и третий мужчина в штатском. Они фотографировали территорию лагеря, в том числе и овраг. 21 декабря 1941 года в лагерь прибыл карательный отряд из Голты во главе с немцем Гегелем. Ими были выгнаны с территории совхоза все рабочие, а необходимые изолированы. Карательный отряд состоял, очевидно, из немцев-колонистов, так как все они были в штатском. Всего их было около 60 человек.
21 декабря палачи начали свою грязную работу. Из бараков выводили людей по группам 40–50 человек, раздевали их, затем вели к оврагу, ставили на колени и расстреливали из винтовок. На дне оврага был разведен большой костер, куда падали трупы и сгорали. При расстрелах палачи даже соревновались, кто больше из них расстреляет. Массовые расстрелы производились каждый день с утра до вечера с 21 декабря по 24 декабря, а затем с 28 декабря по 10 января. С 24 по 27 декабря был перерыв ввиду рождественских праздников. За это время рабочая бригада по сжиганию трупов, образованная из тех же заключенных, на дне оврага сделала земляную плотину, чтобы кровь не стекала в реку
Буг. С 10 января массовый расстрел прекратился, однако по 1 февраля умерли от холода и голода около 2 тысяч человек. Всего было уничтожено около 54 тысяч человек из числа 65 тысяч. Остальные, бежавшие из лагеря, были расстреляны в степи. Кроме того, осталось в живых 177 человек, зачисленных в рабочие бригады: мужская в 127 человек и женская в 50 человек.
Показания записаны с моих слов правильно 1 мая 1944 г.
Кабанец Вера Павловна, родилась в 1921 году в селе Богдановка Доманевского р-на Одесской области, рабочая совхоза, член ВЛКСМ,
показала:
В открытый румынами лагерь для евреев в совхозе Богдановка в 1941 году в сентябре месяце начали приводить партию за партией из различных мест под конвоем еврейское население, которое размещали в свинарниках. Все свинарники были переполнены заключенными, кушать им ничего не давали. В первое время им разрешалось менять вещи на продукты, а затем это было запрещено, и они были строго изолированы. В лагере находилось около 60 тысяч человек. Начиная с 21 декабря 1941 года, начались массовые расстрелы, продолжавшиеся целыми днями. Их расстреливали у оврага за лесопосадкой совхоза, где сейчас же сжигали. 24–26 был сделан перерыв ввиду того, что карательный отряд выехал в Голту праздновать Рождество. Эти дни некоторые из лагеря приходили на деревню менять кое-какие вещи на продукты и брать воду. Примерно 27 декабря днем я брала воду из колодца, куда подошла женщина-еврейка из лагеря брать воду. В это время появилась подвода, на которой было трое румын. Один из них соскочил с подводы и начал вынимать оружие, чтобы застрелить ее. Она не просила помиловать ее, но просила отпустить ее в лагерь, очевидно, у нее были там дети. Однако она была здесь же убита, и труп ее лежал возле колодца в течение пяти дней.
Показания записаны с моих слов правильно.
Сопротивление
Отчет о деятельности подпольной группы в Одессе
11 октября 1941 года начальником отряда ВОХР связи было оставлено товарищу Скули Ф. Г. следующее оружие: 20 штук винтовок, 3000 штук патронов, 1 револьвер-пистолет с патронами, 1 мина со шнуром, 3000 листов копировальной бумаги, восковки, 20 килограммов белой бумаги, ротатор и 1 пишущая машинка.
Все это было товарищем Скули при содействии электрика связи товарища Юркула Михаила (Одесса, Студенческая, № 17), печником Андроновым Николаем (Одесса, Штиглица, № 8) и слесарем связи Сидельниковым Федором (Одесса, 2-й Водопроводный пер., № 1) упрятано в кочегарке почтамта (Одесса, Садовая, № 10) на случай оставления группы для подпольной работы в городе.
13 октября 1941 года товарищу Скули поручается руководство административно-хозяйственной частью управления связи и почтамта. При содействии вышеуказанных товарищей товарищ Скули прячет оставшиеся от эвакуации электромоторы, насосы, находящиеся в здании почтамта, в той же кочегарке.
15 октября 1941 года в 20 часов вечера в здание почтамта приехала группа минеров во главе с майором товарищем Калининым, и при нашем содействии с помощью охраны, находившейся в ведении товарища Скули, в 12 часов ночи были взорваны: центральный почтамт, одновременно с ним, с почтамтом, были взорваны центральная телефонная станция и лабораторный корпус по ул. Комсомольская, № 16, в соответствии с приказом командующего фронтом генерал-лейтенанта товарища Воробьева, предварительно выведя всех людей из помещений.
После проведения в жизнь приказа о подрыве вышеуказанных зданий, когда люди товарища Скули вернулись к этим объектам подрыва, то подрывная команда майора товарища Калинина отбыла в неизвестном направлении, в силу чего товарищ Скули с группой товарищей перешли на нелегальное положение.
25 октября 1941 года товарищ Скули в процессе своей организационной работы в подполье связывается с сестрами Кантарович Ольгой и Еленой, создав к этому времени группу товарищей для подпольной работы, состоящую из товарищей: Юркул Михаил, Кущ Александр, Бузанов Георгий (погиб в гестапо, будучи пойман с поличным на базаре, то есть со сводками Совинформбюро), Стритинин Евгений, Владимиров Феодосий, Журавлев Иван, Будник Виктор, Довбня Иван, Сидельников Федор, Позднев Георгий, Никандров Михаил, Сырцов Иван, Гайневич Николай, Прокопович Иван, Сидельников Георгий, Погорелов Федор.
19 января 1942 года товарищ Скули имел уже связь с товарищами Кантарович Ольгой и Еленой – у них на квартире узнает о группе скрывающихся в квартире (подвал) евреев в количестве девяти человек, у коих при себе был радиоприемник системы «Телефункен» для приема сводок Совинформбюро и агитационного материала для распространения последнего в городе через сестер Кантарович и группы товарищей, руководимых товарищем Скули.
С приходом в Одессу румын – последние занялись налаживанием разрушенной связи в городе, для чего ими были привлечены работники связи: инженеры и другие, и товарищ Скули начинает проводить соответствующую работу среди этой категории людей, агитируя за саботаж приказов румынских властей о восстановлении связи, рассчитывая иметь поддержку в своей работе в лице инженеров товарищей Владимирова, Шестопала, Васильева, Вознюка и др. В результате чего он, Скули, Владимиров и Шестопал были 30 января 1942 года арестованы сигуранцей 4-го отделения полиции.
В процессе своей агитационной работы товарищ Скули для добывания материалов с той стороны фронта пользовался сводками, получаемыми через приемники на квартире Кантарович и Радионовой (в обоих случаях имелись радиоприемники).
31 января 1942 года товарища Скули сигуранца 4-го отделения полиции привозит его к нему на квартиру для производства там обыска и на квартире в этот момент застает товарищей Сидельниковых, которые в это время разрушали пишущую машинку.
Тут же на месте, благодаря выкупу у следователя 4-го района полиции Радионова, – он, Скули, и Сидельниковы освобождаются. 5 февраля 1942 года он, Скули, при входе во двор к себе домой был арестован снова жандармерией и направлен в сигуранцу при префектуре полиции (Пушкинская, № 29), где находились уже на допросе инженеры товарищи Шестопал и Владимиров.
После допроса инженер Шестопал был освобожден, а товарищи Скули и Владимиров переводятся в военную сигуранцу – Бебеля, 12, где им были предъявлены обвинения: во взрыве почтамта, в связи с партизанами, в саботаже по системе сети как оставленным органами НКВД для диверсионной работы, и Скули как одну из улик-фактов было предъявлено, что он, мол, Скули, отправил свою семью в глубокий тыл (эвакуировал).
После допросов в военной сигуранце – Бебеля, 12, – товарищей Скули, Владимирова перевели в подвал сигуранцы – Бебеля, 13, где он, Скули, связывается по истечении некоторого времени с руководителем партизанской группы Володей Бодаевым-Молодецким по кличке «Смольный», от которого он, Скули, узнает о существовании в селе Усатово партизанской организации, скрывающейся в катакомбах, а также с Петром Николенко, Петром Добровым и Иваном Платовым.
При наличии такого коллектива товарищей с помощью коменданта за подкуп последнего удалось наладить связь с волей. В подвал поступают газеты, которые читались по камерам и передавались с нижнего этажа наверх и наоборот. После шести допросов, сопровождавшихся побоями, он, Скули, был направлен вместе с Владимировым в Одесскую центральную тюрьму за подкуп следователя сигуранцы Сеулеску.
С 12 мая 1942 года, находясь в центральной тюрьме, товарищ Скули связывается с товарищами Бельмаком, Могилой, Токаренко, за подкуп надзирателей Скули допускается к приему передач, при посредстве которых он связывается с членами организации Кантарович Еленой, Сидельниковой Еленой, находящимися на воле, при помощи которых получает в тюрьму сводки Совинформбюро, газеты, распространяя их, последние, по камерам (сводки устно). В сентябре 1943 года он, Скули, связывается с товарищем Токаренко Ефимом, при встречах на явке – Преображенская, угол Леккерта.
В декабре месяце 1943 года Скули спрятал на частных квартирах бежавших при его помощи четырех человек военнопленных красноармейцев (Лапушинская, Прокопович, Канонко – живут в Одессе, 2-й Водопроводный пер., № 1-а и 1-б и Водопроводный пер., № 2).
В феврале-марте 1944 года Скули связывается со слободской группой через Ивана Сырцова в пекарне на явке, конспиративной квартире – Лавочная ул., дом Теряевых, квартира Татьяны Теряевой, – где организовывается работа по распространению листовок.
С 28 марта 1944 года товарищ Скули со своей группой по паролю «39–52» связываются с отрядом, находящимся в катакомбах под руководством майора товарища Волгина, а с 30 марта 1944 года он, Скули, связывается с группой Андрея Ренка Водоканалтреста там же в катакомбах. Во время отхода румыно-немецких войск оккупантов товарищ Скули занимается деятельностью как помощник начальника особой спецгруппы до 10 апреля 1944 года по работе в катакомбах.
С 12 января 1942 года Кантарович Ольга и Елена (проспект Шмидта, № 14) прячут в подвале своей квартиры четыре еврейские семьи в количестве девяти человек, имея в подвале радиоприемник системы «Телефункен», причем Кантарович Роберт, принимая сводки Совинформбюро, передает их сестрам Ольге и Елене для распространения последних на воле (после каждого приема сводок приемник прячется в подвал). Приемником пользовались на протяжении двух с половиной лет. Ольга, Елена и Роберт подделывали печати, паспорта и справки себе с целью скрытия своего (этнического) еврейского происхождения. Для печати русской использована была печать «Химпромпродукт», медная монета достоинством в 5 копеек, а также Люсей Калика была в подвале Кантарович изобретена румынская печать (Калика Люся – Авчиниковский пер., № 10).
Роберт Кантарович при помощи сестер Ольги и Елены занимается в подвале сбором всех газет, выходивших в Одессе в период оккупации. Газеты сохранены.
В феврале 1942 года Ольга и Елена Кантарович были арестованы жандармерией по обвинению в еврействе и как якобы оставленные по заданию органов НКВД для подрывной работы в городе. Был произведен обыск в квартире с целью задержания Роберта Кантаровича (свидетель Исаев – просп. Шмидта, № 14), но последний обнаружен не был.
В жандармерии Ольга и Елена подвергаются избиениям, но за выкуп освобождаются. С 22 мая 1942 года, с момента перевода Ольги Кантарович в Одесскую тюрьму из военно-полевого суда в связи с новым арестом и обвинением при наличии вещественных доказательств – фальшивого паспорта со штампом о ее пребывании в Львове, начинается более конкретная работа в тюрьме по связи тюрьмы с волей через Кантарович Елену, которая, будучи на воле, получает сводки Совинформбюро от брата Роберта, передавая их вместе с местными газетами ежедневно в тюрьму через Ольгу Кантарович посредством свиданий и передач. За взятки охране тюрьмы сводки Совинформбюро передавались в складках вещей, на дне корзины и в вареных варениках, кроме того, Елена Кантарович организовывала помощь для партизан, евреев, военнопленных, находившихся в тюрьме, в виде продуктовых передач, которые передавались Ольгой Кантарович, и последняя распространяла передачи среди этой категории товарищей.
Ольга Кантарович через сестру Елену из тюрьмы передавала большое количество разных записок на волю, записки доставлялись по адресатам.
Ольга Кантарович в самой тюрьме получаемые сводки Совинформбюро, газеты – распространяла через товарищей Скули, Бочковского, Доброва, Боровского, Фелюву Наташу по камерам как в 1-м, так и во 2-м корпусах тюрьмы. Вся эта работа проходила до 25 октября 1942 года, то есть до освобождения Ольги Кантарович из тюрьмы за выкуп (взятка секретарю тюрьмы Кормушу).
Кантарович Елена, будучи на воле, распространяет на базарах, в трамвае, под тюрьмой, где есть возможность, устно сводки Совинформбюро, помогает женщинам под тюрьмой за взятки офицерам, солдатам – получать свидания и передавать передачи (свидетели Кучук Клавдия – Троицкая, 45, Калашникова Нина – Раскидайловская, № 1).
С 28 октября 1942 года, т. е. сейчас же после освобождения Ольги Кантарович из тюрьмы, последняя, зная уже сама нужды томящихся в тюрьме партизан, евреев, коммунистов, военнопленных, вместе с сестрой Еленой организовывала женщин под тюрьмой, в домах для оказания помощи голодающим и умирающим от голода в тюрьме (выдавалось в сутки 100 г мамалыги и вода-баланда).
Наряду со сводками Совинформбюро, газетами, поступавшими в тюрьму от них для голодающих, они приносили и пищу, передавая все это через товарища Доброва П., продолжая поддерживать связь с Мишей Бочковским, Федором Скули, которым также передавали литературу. Бывали случаи в дни передач, а их было много, когда Кантарович Ольга и Елена за подкуп офицеров из охраны тюрьмы с организованными ими женщинами приносили прямо в тюрьму, на круг и в вестибюль, еду, одежду и через того же Доброва П., заранее знавшего от Бочковского Миши, что они придут, распределяли продукты и одежду среди голодающих партизан, евреев, коммунистов (особенно помогая еврейским детям), которых выводил Добров из камер на круг и в вестибюль посредством подкупа гардиянов, на тот момент дежуривших.
23 декабря 1942 года и 8 февраля 1943 года из тюрьмы были два этапа, Кантарович Ольга и Елена, узнав от товарищей Бочковского и Скули об этих предполагаемых этапах, получив от них задание, организовали передачу как продуктами, так и одеждой и деньгами для этапированных, принеся все это под тюрьму, частично раздавая под тюрьмой. В тюрьме раздача проводилась через Мишу Бочковского и Доброва П., под тюрьмой раздавали Кантарович и организованные ими женщины.
Безусловно, вся эта работа по оказанию материальной помощи, проводимая продолжительное время для голодающих в тюрьме, проводимая с воли Кантарович Ольгой и Еленой при помощи женщин, а в тюрьме с помощью Бочковского, Скули и Доброва П., была сопряжена с некоторым риском и рядом неприятностей. Были случаи, когда Бочковского Мишу за это закрывали в карцер, а Доброва жандармы и гардияны избивали (те, которые не были подкуплены), однако все это не останавливало никого. Товарищи Скули, Бочковский, Добров, получая с воли от Кантарович Ольги и Елены сводки Совинформбюро, газеты, – передавали все это из камеры в камеру, с этажа на этаж, с корпуса в корпус, поддерживая голодающих (свидетели Райкис Шура, работает в порту, Ободзинская Мария – Баранова, 15, Якерс – К. Маркса, 18, Николенко П. З. – Военный спуск, 3/43).
В феврале 1943 года через товарищей Бочковского и Скули передаются в тюрьму Кантарович Ольгой и Еленой материалы, посвященные годовщине РККА в 1943 году, полученные Кантарович Ольгой и Еленой дома у себя от товарища Мироненко В. Ф. (Уютная, № 8), которая работала в подпольной организации в группе товарища Василькова, а доктору Стояновой Кантаровичами был отнесен один экземпляр этих материалов для читки их среди работников Медицинского института по системе: «Прочел – передай другому» (свидетель доктор Стоянова – ул. Торговая, 49). Кантарович Ольга и Елена продолжают на базарах, под тюрьмой устно распространять сводки Совинформбюро, невзирая на то, что Бочковского Мишу выслали в лагерь Вапнярка, а Скули Федора выпустили на волю (свидетель Новицкий – Леккерта, № 6).
С июня месяца 1943 года для еще лучшей работы и связи с тюрьмой Кантарович Ольга и Елена поступают на работу продавщицами в продуктовый магазин, находящийся против тюрьмы, к владелице Бобровской Ядвиге, и, работая продавщицами, они через находящихся в тюрьме старых заключенных, которых они, Кантаровичи, знали по тюрьме, – товарищей Селинова Михаила, Габрилиана Михаила, налаживают связь и работу, которая принимает более расширенные размеры, потому что Селинов и Габрилиан имеют возможность выходить за ворота тюрьмы и заходить в магазин (как носившие передачи с улицы по камерам).
Эти создавшиеся условия дали возможность продолжать передавать в тюрьму сводки Совинформбюро, газеты, вести, переписку с волей и, наоборот, в большем масштабе (вся почта проходила в основном через магазин). В период, когда в тюрьме были карантины и передач тюрьма не принимала, то в магазин женщины приносили передачи, и Кантарович, имея уже связь с жандармами и гардиянами, посредством подкупа последних, передавали передачи в тюрьму по назначению, организовывали свидания (так как свидания были запрещены), особенно проводя эту работу для группы сельских партизан сел Варваровки и Александровки (свидетели Николенко П. – Военный спуск, № 3, Савельев А. с женой – Петропавловская, 29, Катрич Иван и Смирнов, жители села Варваровки).
Товарищ Забора Елена – также получала от Кантарович из магазина продукты и деньги, приходя под тюрьму, передавая все получаемое и свое принесенное голодающим в тюрьму. Кроме этого, Боровский М. (ул. Лагерная, возле тюрьмы) получал от Кантарович сводки Совинформбюро для распространения последних, где это возможно, затем он, Боровский, помогает Кантарович Ольге спасти удравшую при помощи последней из тюрьмы Татьяну Заславскую, имевшую 25 лет по суду, которую переодевают в магазине и выводят к Боровскому домой (свидетельствуют адвокат Бродский – ул. К. Маркса, № 20, Савельев – Петропавловская, № 29).
Наряду с проводимой работой в тюрьме, Кантарович Ольга и Елена организовали работу среди военнопленных РККА, находившихся неподалеку от тюрьмы в лагере, а именно приходившим в магазин военнопленным передавались устно сводки Совинформбюро, а также частично оказывали материальную помощь военнопленным в виде продуктов, в результате чего в добровольческий штаб № 117 поступает донос Дмитрия Васильева на Кантаровичей о том, что они евреи и занимаются в магазине подпольной работой во вред существующего строя, в результате чего у Кантаровичей был на квартире обыск, никаких улик не было обнаружено, и за взятку Кантаровичи у агента забрали этот донос, откуда и узнали автора доноса. Донос был сожжен в присутствии агента тут же дома на квартире Кантаровичей.
5 февраля 1944 года Кантарович Елену арестовывают как еврейку и отправляют в тюрьму, где она продолжает, получая от сестры Ольги через Мишу Селинова сводки Совинфорбюро, газеты, – распространять последние среди женщин в 5-м корпусе.
Сестра Кантарович Ольга продолжает держать связь с товарищем Скули на воле, получая от него указания.
29 февраля 1944 года Кантарович Елена была освобождена из тюрьмы полковником-прокурором военно-полевого суда Салтан за взятку (имеется справка об этническом происхождении), а 30 февраля 1944 года в доме Кантарович полиция 1-го района производит обыск по обвинению Кантарович в еврействе (но за взятку дело снова прекращается).
При выходе из тюрьмы Кантарович Елена, последняя с сестрой Ольгой, организовывают побег Селинову Михаилу, который продолжал все время передавать почту (сводки, газеты и т. п.) из магазина в тюрьму и обратно, вплоть до побега, т. е. 16 марта 1944 года, через Доброва Петра по 1-му корпусу, Николенко П. по 3-му корпусу и Сойфера по 2-му корпусу (расстрелян).
16 марта 1944 года Селинов Михаил вечером совершает побег при помощи Кантаровичей, последние его направляют на квартиру в город, где он находится до прихода Красной Армии, и 11 апреля направляется в действующую Красную Армию.
Перед сдачей тюрьмы румынами немцам румыны за взятки освобождали многих заключенных, в частности, были освобождены при помощи Кантаровичей – товарищ Добровольский, осужденный на 25 лет за хранение оружия (выкуплен через своего дядьку Каменчука – Становая, 10/35), Тимченко, осужденный к шести годам тюрьмы за листовки советского содержания (Лагерная, № 47). Кроме того, Кантаровичи помогали женщинам связаться с секретарем тюрьмы для выпуска через последнего за взятки своих родственников (свидетельствуют Тимченко Валентина – Лагерная, № 47, Драгомирецкая – Лагерная, № 13).
В первых числах апреля 1944 года, после ухода из тюрьмы немецкого карательного отряда, Кантаровичи уходят из магазина под тюрьмой, переключив свою работу по распространению сводок Совинформбюро на базары (устно при продаже пирожных с лотка), и эта работа проводилась до 8 апреля 1944 года.
При отходе румыно-немецких войск на квартире Кантаровичей дополнительно к скрывавшимся два с половиной года еще добавляется шесть человек, мужчин, боявшихся попасть в облавы по городу и быть либо угнанными в Германию, либо уничтоженными (свидетельствуют Кочук Анатолий – Троицкая, № 45, Деонченко Андрей и Михаил, Кванин с сыновьями – Авчиниковский пер., № 7).
В 1942 году во время нахождения в подвалах сигуранцы товарищей Скули, Николенко, Доброва – на Бебеля, 13, ими была организована работа по объявлению политической голодовки, которую произвела Лида Машковская, в результате чего она была вскоре освобождена, а по тюрьме в том же 1942 году этими же товарищами была проведена работа по объявлению политической голодовки, которую проводили Евгения Гловацкая (в результате чего была освобождена полковником-прокурором Салтан) и Бантышева Александра (также была освобождена).
В тюрьме в феврале 1943 года товарищи Николенко, Скули организовали бунт, так называемый табачный, после отобрания табака и спичек, в результате чего все было возвращено арестованным. В марте 1943 года были запрещены передачи в связи с побегами, и тут товарищи Скули с Николенко добились разрешения для всех арестованных покупать продукты питания через гардиянов в результате нового бунта.
С приходом в Одессу Красной Армии товарищ Скули сдает 110-му отряду ВОХР связи – 16 винтовок, 2000 патронов, пистолет-револьвер с патронами, машинку, радиоаппарат, моторы, насосы для восстановления связи – все хранившееся во время оккупации и извлеченное из кочегарки.
По требованию Обкома можем сдать при отчете комплекты газет, выходивших в Одессе при оккупации, печати – русская и румынская, стихи и письма, писанные в тюрьме и сохраненные до сих пор, а также фальшивый паспорт.
Письмо О. Е. Кантарович председателю ЕАК С. М. Михоэлсу
Уважаемый товарищ Михоэлс!
Как радостно мне сегодня, когда могу написать Вам несколько строк, не боясь гестапо.
Вас, наверно, удивит, почему именно я к Вам обратилась, а это потому, что сильно тяжело чувствовать унижение, но еще больше, когда на протяжении трех лет, невзирая на весь риск, ведешь борьбу с существующим строем румынской оккупации.
А теперь тебя стараются затереть. Мне могли дать образование, мне мои родные дали воспитание, но родить меня другой нации не могли.
А теперь мне приходится терпеть и видеть, как труд и риск затирается.
Вы будете сами читать доклад, и Вам кое-что станет понятно.
У меня к Вам величайшая просьба, и я думаю, Вы сумеете исполнить. Прошу выслать мне временный пропуск на приезд к Вам, и тогда я сумею большее Вам досказать.
Если не сумеете, то не делайте во вред Вашему положению.
Заранее благодарна.
Западная Украина
Лагерь принудительных работ
Воспоминания Степана Якимовича Шенфельда
[1943]
[Львов, ул. Яновская, 134]
Это было осенью 1942 года. Дождливые тучи стояли над городом Львовом. Начало ноября месяца принесло уже и морозы.
В субботу 14-го, ранним утром, как и всегда, я поднялся из моей складной койки (из-за тесноты применялись складные кровати), помылся и стал одеваться в драный комбинезон. Поднялись и все мои сожители. (В маленькой комнате проживали две семьи.) Моя бедная матушка дала мне позавтракать, и я вышел из дома, направляясь на работу. Было еще темно. Вонючие, грязные лужи на улицах еврейского квартала замерзли, и воздух был относительно чист, и почти не чувствовалось постоянно господствующего здесь запаха. В темноте видны были силуэты людей, направляющихся на места работы. Все шли спеша. Кое-кто на ходу кончал свой скупой завтрак. У каждого на правой руке виднелась белая повязка с синей шестиконечной звездой, отличительным знаком евреев. Я шел быстро. Прошел дверь в заборе, закрывающем квартал, сразу же окружили меня перекупщики, торгующие хлебом, блинами, варениками по невероятно высоким ценам. Так как жителям еврейского квартала выдавалось только сто граммов хлеба в день, население голодало. Питалось оно тем, что могло покупать у спекулянтов неевреев, имеющих связь с деревнями, взамен за одежду или другие ценности, которые продавали по безобразно низким ценам. Кое-кто из выходящих из квартала, так называемого гетто, покупал кое-что и продолжал спешно идти. Я смешался с толпой трудящихся из других кварталов города. Почти у всех те же самые утомленные одиннадцати– или двенадцатичасовым рабочим днем лица. Только уж редко попадались белые повязки. Быстро поднялся по крутой улице Яновской, повернул на улицу Перацкого и очутился перед подъездом учреждения, где работал рабочим. Свет раннего утра указал мне зеленую форму, стальной шлем, а в нем самом жирное зверское лицо часового. В испуге поднимаю руку к фуражке, стягиваю ее с головы. Хорошо помню это утро, когда нашелся перед [пропуск в тексте]. Ничего не подозревая, приблизился к караулу, и он схватил меня за плечо, бросил мою фуражку в уличную грязь и стал руками и ногами преподавать мне правила «учтивого» отношения к немецкому солдату. Машинально достаю из кармана справку с фотоснимком с места работы. Солдат смотрит на меня, на снимок и наконец машет рукой. Этот жест обозначает разрешение войти. Нахожусь на территории так называемого ГКП 547 (автомашинно-ремонтный парк). Направляюсь в отделение по уборке поломанных машин, металлов и т. п. В шесть часов начинается рабочий день. Рабочие шевелятся на площади, занимаемой отделением, передвигая ржавые, металлические части машин с места на место без смысла и цели, «как бы немец не заметил, что отдыхаешь». Один за одним тянутся часы. Только о том и думаешь, чтобы дождаться перерыва. Уже 7, 8, 9, все ближе и ближе, уже 10,11, 12, только полчаса осталось…
В три четверти двенадцатого – колокол. Удивленно бросаем работу. Как это возможно? Неужели подарили нам пятнадцать минут, смотрим вокруг и видим что-то необыкновенное; все ходы закрыты, а солдаты, наши начальники, с автоматами в руках. Через несколько минут нас устроили в три ряда и повели на площадь, где уже стояли рабочие-евреи из других отделений. Скоро пришли офицеры, командующие парком, во главе с майором. Все сразу узнали его по высокому росту и лицу, похожему на морду расового английского бульдога. «С сегодняшнего дня начиная, не будете после работы возвращаться в гетто. Мои солдаты будут провожать вас в лагерь принудительных работ СС», – сказал и ушел, а за ним офицеры. Выстроенных в пять рядов, нас повели Яновской улицей в сторону концентрационного лагеря. Скоро мы увидели на правой стороне кирпичный забор, вдоль которого прохаживались люди, одетые в черные формы с серыми воротами и манжетами и вооруженные винтовками. Это были «казаки», охранники лагеря. В конце забора высится большая широкая парадная, над которой виднеется надпись, сделанная из многочисленных электрических лампочек: «Лагерь принудительных работ СС». Нас ввели в лагерь. «Казаки», караулящие при подъезде, встретили нас грубыми шутками. Мы находились на просторной площади, покрытой снегом. По двум сторонам площади стоят здания, возле которых работали оборванные, грязные люди с желтыми латами на спинах и грудях. По третьей стороне видны здания, в которых помещаются конторы лагеря, по четвертой стороне двойной забор из колючей проволоки и деревянные караульные башни, на которых стояли «казаки» с пулеметами. За забором находится сам настоящий лагерь. В углу забора находится дверь и будочка. Часы над будкой показывали один час. Нам велели стоять. Мы стояли на снегу и смотрели вокруг, ожидая какой-нибудь перемены. В три часа мы увидели лошадь, на которой ехал верхом хорошо всем известный кровожадный командир лагеря СС унтерштурмфюрер Густав Вильхаус. Приблизился к нам и остановил лошадь. Посчитал нас. Пятьсот с лишним человек. Офицер был недоволен: ожидал восемьсот. Почти триста человек сумели бежать по дороге. После подсчета обратился к нам с речью на немецком языке: «С сего момента вы являетесь жителями лагеря принудительных работ СС. Удаляться из лагеря на работу будете только с конвоем. Вас обязывает строжайшая железная дисциплина. За малейшую провинность ожидает вас смерть или на виселице, или расстрел. Будете разделены на бригады. За полный порядок в бригаде отвечает бригадир. Понятно всем?» «Понятно», – отвечаем. Вильхаус уезжает.
Приближаются к нам два эсэсовца с автоматами. Кроме автоматов, у каждого в руке кожаная плетка со свинцом на конце. Ведут нас в здание конторы. Каждого входящего в контору встречает эсэсовец Битнер: «Деньги у тебя есть, давай все!» Смотрит в карманы, в сумки, щупает одежду. У кого находит хотя одну спрятанную копейку, того бьет плеткой до крови, топает ногами. Забирает все документы, часы, кольца и т. п. Все документы бросает в мешок (как о том позже узнал, сжигают). Забирают тоже белые повязки. Служащие записывают фамилию, имя и другие данные. После этого наступает пришивание желтых лат с номером. В этот момент я почувствовал, что перестал быть собой, а стал просто членом концентрационного лагеря № 14.
Потом ведут группы человек по пятьдесят в зал, где работают заключенные парикмахеры. Всех стригут под нольку. Несмотря на то, что стрижка проводится для гигиены, я совсем уверен, что парикмахеры оставляют каждому своему гостю немалое количество насекомых, так как зал полон срезанных волос, кто знает, как долго здесь валяющихся, и сами же парикмахеры не очень-то чисты. В этом же зале пишут красным лаком ленты вдоль спин на одежде кандидатов. Все эти церемонии происходят в присутствии эсэсовцев, которые бьют свои жертвы, насмехаются и всяким способом издеваются над ними.
Повели нас в барак. Барак представляет собой длинное низкое здание, слагающееся из двух залов, между которыми находится коридор. Залы эти имеют вид каких-то странных кладовых с шестью рядами пятиэтажных полок.
С удивлением мы узнаем, что эти полки являются нарами, на которых будем спать. Мы заняли места. Было очень тесно, и кости болели от столкновения с твердыми досками. Потому что расстояние между нарами повыше и пониже было чересчур малое, нельзя было даже сесть прямо. При каждом движении лежащего надо мною товарища сыпалась в мои глаза пыль из досок его нар. Несмотря на мороз, господствующий на дворе, здесь было невыносимо жарко от дыхания сотен грудей. В десять часов вечера потушили свет. Все лежали на нарах. Возле дверей стояли так называемые орднеры, т. е. наблюдающие за порядком в бараке. Их начальником является лагерный полицейский, выдвинутый из заключенных, вооруженный резиновой палкой. В лагере пребывало тогда около пяти тысяч человек, в том числе около полутора тысяч поляков и украинцев, остальные евреи. Полицейских, власть которых ограничивалась только до евреев, было около десяти. Часть из них чувствовали себя прилично на своих постах: били, грабили и издевались, но часть из них помогали заключенным сколько могли. Все они, подлые и хорошие, знали, что их ожидает та же самая судьба, что всех евреев под фашистской властью. И действительно, начальники полиции менялись быстро, один за другим. Такова была судьба начальника Шефлера, которого немцы использовали при закапывании своих жертв в песчаных горах возле Львова, месте казни всех неудобных им ни в чем не повинных людей.
После одной из казней, которой жертвами пала группа детей и женщин и при которой присутствовал Шефлер, эсэсовцы, опасаясь оставить живого свидетеля своего преступления, расстреляли и его.
В половине четвертого утром второго дня моего заключения будит всех в бараке громкий голос лагерного полицейского Ормлянда: «Вставать, подъем, вставать!» Зажигается свет. На нарах начинается движение. Заключенные потягиваются по лестницам вниз. Понятно, что из-за тесноты топают по головам тех, которые стоят в узких проходах между рядами нар. Начинаются ссоры, ругань. Спускаюсь осторожно с четвертого этажа, где пролежал эту ночь. Благополучно приземлившись и никого не задев, направляюсь к выходу, помогая себе голосом и локтями. Перехожу коридор, где в углу полицейский угощает кого-то палкой. Выхожу наружу. На дворе еще полная ночь. Дует теплый ветер, и площадь, вокруг которой стоят бараки, покрылась противной глубокой грязью. Прыгая по менее болотистым местам, я приблизился к двери малого здания, распространяющего вокруг пронизывающую острую вонь. Перед дверью этой, как, наверное, все догадались, уборной, толпились оборванные, худые, сгорбленные, дрожащие от ветра существа, когда-то бывшие людьми.
Дождавшись очереди, я вошел в вонючий зал. И здесь, как снаружи, люди толпились и толкали друг друга. Вследствие этого нередко случалось, что едва стоящие на ослабленных ногах заключенные, поскользнувшись, падали в грязь. Почти все остальные имели столь окаменевшие совести, что большинство оправлялись, ляпая на упавших. И в этой невероятно противной атмосфере, в вони и грязи, при виде оправляющихся грязных тел, сосредоточились все встречи между знакомыми, а также торговля лагеря. Здесь торгуют хлебом, кашей, фруктами, одинокими кусками сахара, пилюльками сахарина. Иногда можно найти даже малое и грязное, пожатое запачканными руками пирожное. Поскорее ухожу оттуда и направляюсь к бараку. К счастью, не доходя к нему, я заметил опасность: изнутри толпой бежали мои товарищи. Над их плечами и головами поднималась и опускалась с ослепительной быстротой знакомого мне уже вида кожаная со свинцом плетка и доносился немецкий голос: «Быстрее, быстрее, ты еще здесь, еще не вышел! Идите умываться!» Мы направились к длинному зданию, где имелись краны со скупо текущей водой. Внутри толпа грязных человеческих теней. Умываться. Легко сказать, только трудно выполнить. Сырой ветер сквозит вдоль барака. Люди толпятся тесно, не только нельзя снять пиджак, но даже невозможно поднять руку к крану, ни сполоснуть сонные глаза. Наконец с помощью локтей «помылся». Чувствую обязанным объяснить значение этого слова, а именно, мыться значит сполоснуть руки и влажными пальцами тронуть веки и часть лица. Понятно, что о мыле никто и не думает. Таким образом, уже «очищенный» я вышел на двор и, чувствуя утренний холод на лице, высушился в отсутствии полотенца носовым платком. В полной уверенности могу сказать, что на каждого, кто посетил одну из двух выше мной описанных «гигиенических» институций, перелезли и перепрыгали целые отряды насекомых всякого вида, ищущих новые, богатые пищей территории.
После выхода из умывальной я очутился на малой площадке. По ее левой стороне увидел здание кухни с ее окошками, где выдавали длинным очередям заключенных редкую черную жидкость, т. н. кофе. По другую сторону площадки, наверно, для улучшения аппетита питающихся, в кухне стоит виселица.
Не имея посуды, я перешел площадку, направляясь к баракам, расположенным чуть ниже. Ничтожный свет осеннего пасмурного утра указывал два прямоугольно стоящих ряда однообразных желтых бараков длиной и шириной метров в десять-двенадцать. Каждых два барака были соединены коридором, образуя, таким образом, одно низкое здание длиной в 25, а шириной в десять-двенадцать метров. Кухня, умывальная и построенный рядом с ними самый большой, противный барак образовали вместе с вышеописанными бараками подкову, окружающую с трех сторон просторную, покрытую грязью площадь, по бугоркам и долинам которой струились грязные ручейки. Вокруг всех зданий и площади я увидел густой, метра в три, высокий забор из колючей проволоки… В расстоянии полутора метров от него второй, точно такой же, забор.
Между заборами прохаживался охранник – «казак», предатель, в такой же форме, как те, которых я видел, входя прежнего дня в лагерь. На полях и холмах за заборами виднелись вокруг лагеря башни.
На башнях стояли «казаки», вооруженные пулеметами. На каждой башне висели мощные прожектора, качающиеся под влиянием ветра. Тоже на заборах светили еще лампы. Слева за лагерем милые, уютные, незадолго до войны построенные дачи. Там проживают эсэсовцы, командующие лагерем. Наверное, спят спокойно на теплых кроватях. За мною высокие холмы, покрытые увядшей травой. Справа и напротив железнодорожный путь, а дальше в гуще попутанных рельсов Главный и Клепаровский вокзалы.
По рельсам ползут паровозы и тянут за собой ряды нагруженных вагонов, дыша со свистом и выпуская из своих труб тучи дыма.
Вот один из них быстро продвигается вправо, прячется на минуту-две в балке возле лагеря. Один за другим исчезают вагоны. Только облака черного дыма поднимаются из невидимого паровоза. А вот и он, его черное, блестящее тело указывается правее, и опять ряд красных вагонов, больших и малых, движется в снегу. Поезд поворачивает вправо и окончательно скрывается за холмами – опять вагон за вагоном тонет, как будто бы под землей. Еще десять вагонов, пять, два, один, и все исчезло. Куда направляется длинный ряд вагонов? Куда-то на восток, на восток, где храбрые бойцы страны свободы, страны цветущей жизни, страны счастья и радости борются за нашу общую Родину, за нашего мудрого, любимого отца, вождя и друга, за Сталина. И вдруг поднимается мне грудь жалостным вздохом, чувствую скорбь, что я нищий, заключенный в строжайшем концентрационном лагере, над которым свистит нагайка эсэсовцев и гремят выстрелы из пулеметов, не могу поехать этой дорогой на восток! На восток к бойцам социализма, чтобы в их рядах бороться за общее дело. Но знал, что моя мечта совершится в недалеком будущем.
Я направляюсь в «мой» барак. Прибыл туда как раз в тот момент, когда бригадир делил хлеб. Каждый заключенный получил один кусок. Кусок такой должен был весить по норме 175 граммов. Но в большинстве случаев не превышал весом 120 граммов. Хлеб был черен, полон отрубей, и его очень трудно было глотать. Я взял хлеб и поднялся на нары четвертого этажа, на мое место, потому что внизу было невыносимо тесно и все время люди толкали друг друга. Не успел еще скушать мой кусок хлеба, как внизу раздался голос лагерного полицейского: «Выходите и бегите на зарядку. Через десять минут барак должен быть пуст». Я спрятал недоеденный кусок хлеба в карман и стал ожидать момента, когда можно будет спуститься на пол, не делая никому вреда. Дождавшись, одним прыжком осунулся вниз, боясь, чтобы опять кто-нибудь не заградил мне дороги. Когда стоял уже на полу, услышал громкий голос полицейского: «Смиирно! Шапки снять!» В двери показывается зеленая форма и морда профессионального бандита. На плече висит автомат, в поднятой руке нагайка. Это шарфюрер Эплер. Все голоса молкнут. Слышны только поспешные удары сотен ног выходящих из барака о пол и свист плетки, ударяющей и плечи и головы выходящих. Через минуту и я дошел до двери. Нагайка опять свистнула, и я почувствовал на выбритом черепе острую пекучую боль. Я выскочил на двор, пощупал рукой голову и почувствовал под пальцами толстый шрам. При столкновении с холодным воздухом мне стало очень больно, и я быстро прикрыл голову. Я направился на большую площадь лагеря, где уже все бригады сформировались в пять рядов. Слышны были крики людей, ищущих свои отделения. Нашел свою группу и встал в ряд. Мы стояли долго в грязи, и я доел свой кусок хлеба. От нечего делать я стал присматриваться к окружающему. С удивлением заметил, что вся громадная площадь, расположенная между подковой зданий и забором лагеря, заполнена толпой оборванных, хилых существ. Просто непонятно было, куда все эти люди деваются ночью. И только нужно было вспомнить эти ряды пятиэтажных нар в бараках и невыносимую тесноту на нарах, чтобы понять этот удивительный и невероятный, а все-таки истинный факт. Вдруг донесся до моих ушей знакомый мне звук ударов нагайки о человеческие спины. Сзади за рядами заключенных, обернувшихся спинами к баракам и лицами к забору, незаметно появился шарфюрер Шенбах и стал угощать своей плеткой каждого, кто стоял поблизости, с целью привести дисциплину и порядок в ряды ослабевших во время долгого ожидания. Группа, среди которой я находился, стояла столь далеко от места, где «работал» Шенбах, что успела сама навести в своих рядах порядок, вследствие чего мы получили относительно малое количество ударов. Скоро после этого происшествия начался так называемый утренний аппель под командованием шарфюрера Коланко с помощью Шенбаха. «Шапки снять!» – раздается команда. Снимаем шапки. «Шапки надеть!» – кричит немец. Надеваем. Шапки снять! команда. Шапки надеть! повторяется. Такие упражнения проводятся по несколько десятков раз во время одного аппеля, не считаясь с погодой, летом и зимой, в дождь, снег, жару и мороз, пока это не надоест самому режиссеру «спектакля». При этом эсэсовцы ходят между рядами и учат заключенных правилам этого упражнения. Учеба происходит в главной мере с помощью плеток и розог, а роль языка заключается только в ругани и всякого вида криках на немецком языке, в большей или меньшей мере понятных. Затем слышна какая-нибудь речь о том, чего нельзя и что категорически строго запрещается, но никогда о том, что разрешается. Мы, стоящие на наиболее отдаленном крае площади, понимаем только одно: «Строжайше запрещается», произнесенное хриплым от крика голосом. Позже слышно только голос, но слов никак нельзя различить, кроме последних: «Поняли?!», и тогда вся толпа громко отвечает: «Поняли». Затем те, которые стояли поближе и получше слышали, рассказывают тем, которые не слышали, шепотом то, что немец говорил. Затем читают несколько фамилий. Это фамилии тех, которые будут наказаны или переведены из одной бригады в другую. В большинстве случаев вызванный не слышит фамилии. Немцы вызывают вторично или приказывают делать это служащему конторы лагеря так долго, пока заключенный не услышит. За то, что не прибежал при первом вызове, наказывают его на месте плеткой, не разрешая оправдываться.
Очень часто смертные приговоры бывают выполнены сразу же во время аппеля для указания всем остальным заключенным судьбы, ожидающей их за малейшее неповиновение.
Зависимо от вида «преступления» виновника или сразу убивают, или же дают ему перед смертью двадцать пять раз по голой заднице. Тела расстрелянных убирают на обыкновенных малых носилках для песка или камней, так что ноги и верхняя часть тела убитого качаются возле ног носящих носилки. Иногда приговоренных ведут меж заборами возле выхода из лагеря. Всем известно, что тот, кто войдет в это место, т. е., как принято говорить, «меж проволоки», выйдет оттуда только на смерть. Нередко немцы убивают заключенных, стоящих в рядах, без всякой причины, или ранят их, избивая плеткой. Зарядка кончилась.
Наконец раздается голос команды: «Ровным шагом вперед марш!» Колонны выходят из лагеря. Уже вышло несколько бригад, наступает наша очередь. Впереди слышно музыку, исполняющую какой-то марш. Властители лагеря создали капеллу из заключенных, обладающих музыкальным талантом, и видных артистов. Бригадир произносит команду: «Бригада, шагом марш! Шапки снять!» Проходим несколько шагов. Находимся у выхода из лагеря. Левее стоит желтая будочка, возле которой видно несколько эсэсовцев с плетками. Правее два проволочных забора. Между ними несколько человек. Некоторые лежат в грязи, другие сидят или стоят. Присмотревшись к одному из лежащих, я узнаю, что это покойник. Позже рассказали мне, что прошлым вечером немцы бросили его сюда как больного, и он ночью скончался. Мертвые глаза смотрят куда-то в бесконечное пространство стеклянным взором, смотрят спокойно и, можно даже сказать, радостно. Наверное, покойник радовался перед смертью, что впервые после нескольких месяцев перестанет бояться нагайки, что никто не будет издеваться над ним, а тело его не будет чувствовать боли, утомления, холода, голода, что впервые получит отдых – бесконечный, заслуженный отдых. Один полуживой-полумертвый лежал, опершись на покойного. Грудь его дышала с тяжелым стоном. Лицо он имел худое и поросшее редкими, седеющими, короткими волосами. Казалось, что бедный больной уже умирает, только одни глаза отрицали это, нервно передвигая взор с одного объекта на другой, горели каким-то сильным странным блеском. Глаза его столь обращали на себя внимание, что смотрящему на них казалось, что они занимают половину лица. Два заключенных стояли, опершись на забор, и смотрели грустно на передвигающиеся колонны выходящих из лагеря. Ибо знали, что они уж только однажды перешагнут эту дверь, когда через несколько часов нагрузят их на автомашину и повезут в противоположный край города к песчаным горам, где окончится их жизненный путь. Лиц остальных не было видно.
Бригадир, бледный и дрожащий, становится смирно перед шарфюрером Коланко: «Бригада ГКП, утиль отдел, пятьдесят три человека». Немец хриплым голосом командует: «Ровным шагом вперед марш!» Трогаем с места. Эсэсовцы считают нас. Впереди возле здания конторы стоит оркестр и, напрягая все свои силы, исполняет все тот же самый марш. Поворачиваем вправо. Прошедший несколько шагов бригадир командует: «Шапки надеть!» Так как наше учреждение не работает в воскресенье, останавливаемся на площади возле лагеря. Через дверь входят остальные бригады. Кое-какие идут прямо, направляясь на места работы. Часть по поводу воскресенья поворачивает вправо и становится рядом с нами. Видно через заборы, как толпа на площади в лагере становится все меньше и меньше. Бригада за бригадой дефилирует перед эсэсовцами при выходе. Несколько раз отделяют кого-то от его колонны. Немцы бьют его со всех сторон плетками и вталкивают «меж проволокой». Группа между заборами растет.
Наконец выходит последняя бригада. Оркестр трогает и, играя все тот же марш, входит на территорию лагеря.
Приближается к нам полицейский и сообщает, что будем работать при очистке площади, на которой находимся, а также при сортировке досок, брусов и прочих материалов, которыми забросана площадь.
Начинается «работа». Руководят ею десятники бригад, которые занимаются здесь постоянно. Мы будем работать здесь только сегодня, т. е. в воскресенье. Наше задание заключается в том, чтобы перенести несколько куч материала из одних мест в другое, ибо другой работы нет, а заключенный ведь не имеет права на отдых. Вместе с одним моим товарищем выбираем легкую, но длинную доску, поднимаем ее на плечи и несем медленным шагом вокруг всей площади. Затем мой товарищ кричит изо всех сил: «Раз, два – бросили!» Бросаем доску. Поднимаем другую, идем с ней обратно и опять: «Раз, два – бросили!»
Повторяем эту игру, пока не надоест. Тогда прячемся за кучу материала. Немножко погодя выходим и продолжаем «работать». Таким способом трудятся и все другие. Бригадиры громко кричат и ходят с места на место, как будто бы указывая, куда бросать, откуда убирать и как укладывать материал. Вся эта толпа имеет для смотрящего вид очень занятой и думающий только о том, чтобы лучше работать. Все это продолжается до прибытия на площадь какого-нибудь немца. Эсэсовец бьет каждого, кто попадает под его плетку. Бьет за то, что рабочий слишком мало материала поднял, за то, что слишком медленно работает. Хотя каждый стремится не дать причины для наказания, бьет и ни за что, для того лишь, чтобы насытить свой садизм. Так как площадь лежит вне территории лагеря, охраняют ее «казаки». Считаясь с тем, что зима приближается, эти молодцы ходят между работающими и подготовляются ко встрече мороза, а именно – грабят перчатки. Через несколько минут это уже всем известно. Прячем перчатки в карманах, но и это не помогает. «Казаки», не находя их на руках, не стесняются и ищут в карманах, оставляя только совсем драные. После такого рабочего дня ни у кого не найдешь пару хороших или даже мало драных перчаток.
В 11.30 перерыв. Бросаем работу, становимся в группы и идем к кухне. Возле будки при входе в лагерь считают нас. Перед окнами кухни длинные очереди. Наша бригада становится в очередь, ожидает супа. Я одолжил котелок у знакомого, который уже пообедал. На дне котелка была ложка песку. Я пошел помыть посуду. Когда возвращался, увидел то, чего до этого случайно не заметил. На виселице возле кухни висел труп человека, но висел на ногах. Лицо имел пухлое и покрасневшее. Руки тоже пухлые висели вниз, качаясь на ветру. Фуражка его лежала в грязи под трупом. Я почувствовал дрожь. Но голод слишком мне надоедал и, разыскавши мое место, встал в очередь. Наконец, дождался.
Подошел к окошку и поставил котелок на бляху над большим котлом, из которого поднимался густой пар. Повар вынул разливную ложку и налил в мой сосуд. Суп, с размахом налитый, разлился частично и поплыл обратно в котел, сполоснувши мне руку. Посмотревши в сосуд, я увидел серую жидкость, а в ней несколько картошек, сваренных с лушпайками.
Уходя от кухни, еще раз взглянул на виселицу. Возле нее стоял сейчас эсэсовец Розенов, незаметно появившийся. Зверь этот поднял из грязи фуражку покойного и, смеясь, натянул ее на его ногу. Затем стал плеткой бить мертвое тело, все время дико смеясь. Больше я уже не видел, ибо побежал быстро в барак. Скушал суп, хотя распространял он вонь гниющей картошки, кроме которой ничего другого в нем не нашел. Я чувствовал столь сильный голод, что слопал даже лушпайки. На дне котелка и сейчас осталась ложка песку.
Я думал уже выйти из барака, когда увидел двух людей, идущих с супом из кухни. Лица их были облиты кровью и выглядели, как будто бы порезанные ножом. На мой вопрос один из них ответил, что Розенов, поигравши с трупом, стал бить живых. Попало большинству ожидающих супа.
В полпервого кончается перерыв. Опять выходим на работу. Вечером после работы идем в барак. Как ни крутились, как ни бездействовали, все же таки мы утомлены. Получаем хлеб столько, сколько и утром. Ложимся на нары. В десять часов тушится свет. Начинается вторая моя ночь в лагере.
Утро следующего дня в общих чертах похоже на предыдущее. Разница заключается только в том, что ужасы лагерного режима не производят на меня такого сильного впечатления. Так же, как и в первый день, происходит зарядка, так же с дрожью снимаем шапки у выхода. Там стоит в ожидании группа «казаков», чуть дальше отделение «еврейской службы» порядка, которого члены служат охранниками. Из последней группы отделяются два человека и идут возле нас. Это наш конвой. Проходим возле исполняющего непременно один и тот же марш оркестра и выходим на улицу Яновскую. Впервые вышли из лагеря! По тротуарам движутся одинокие люди. Как же мы им завидуем, их относительной свободе. Ведь они недавно поднялись из своих кроватей, помылись, оделись и, попрощавшись с родными, вышли из дома. Они надеются вернуться домой, где с любовью их ожидают родные. Правда, и они не знают, что с ними может случиться через ближайших десять минут, ведь и над ними висят черные тучи гитлеровской власти, гитлеровского нового порядка в Европе, они могут быть арестованы, вывезены в Германию, в концлагерь, могут быть расстреляны, но мы чувствовали, что наше положение хуже всех других.
Когда мы удалились немного от забора лагеря и принадлежащих к нему мастерских, мы заметили среди прохожих несколько человек с белыми повязками на руках. Это были родственники заключенных, пришедшие сюда, чтобы их увидеть хотя бы проходящих по улице, принести им пакетики с пищей или деньги.
Я стал смотреть вокруг, ища глазами. В самом деле, заметил отца. Отец тоже увидел меня.
Не стану рассказывать о нашей встрече. Скажу только, что получил пакетик с хлебом и маслом и немного денег. Как раз тогда, когда успел получить все это и стал на ходу рассказывать отцу все то, что со мной во время последних двух суток случилось, прибежал откуда-то сзади «казак», охраняющий какую-то бригаду, которая шла сзади нас.
Бандит схватил моего отца, потянул его в сторону, кинул на землю и затем стал смотреть в его карманы. Взял найденные деньги (к счастью, немного), принялся за перчатки. Снимая перчатки с ладоней отца, заметил на его руке часы, которые тоже пали жертвой бандита. Во время всей этой операции бил отца, оставив ему несколько ран на голове. Отныне отец, не переставая встречать меня ежедневно, стал осторожным и избежал «казаков».
[Письмо Я. З. Шенфельда сыну на фронт]
Дорогой, любимый сыночку!
Не знаю, жив ли ты или нет. Если тебя нет между живыми, могу утешаться только тем, что ты не погиб в рабстве, а ушел, как герой, павший за свободу и независимость Родины.
Если ты жив, прими мой отцовский привет. Помни дорогую мать, твоего брата Зигмунта, погибших от рук фашистов, и неси немцам мщение и смерть.
Отомстите!
Прощальные записи на стенах синагоги в Ковеле Волынской области. Письмо сержанта С. Н. Грутмана И. Г. Эренбургу
В начале сентября сего года мне пришлось быть в гор. Ковель для розысков своей матери и тещи. Я знал уже их судьбу, однако мне хотелось найти хоть что-нибудь от них на память, может быть, фото или что другое. Приехал я в Ковель ночью. Скоро с рассветом начали вырисовываться развалины города. Сердце сжалось от тоски и боли. В 1940 году приехал я в Ковель и работал до начала войны завучем в еврейской школе. Какой это был живой, трудолюбивый городок!.. Развалины!.. Я прошел в «кварталы», где жили самые труженики, ремесленники, где жил и я, где осталась моя мать, где жили мои ученики, но я этого места не нашел. По приказу немецкого командования сами жители снесли свои дома. На этом месте камня на камне не осталось. Не видно никаких следов от домов: пустырь, заросший бурьяном в человеческий рост. Только одна большая синагога стоит внешне не тронутая, как на посмешище. Невольно я зашел в этот дом, где люди проходили свою жизнь от колыбели до могилы, где люди боготворили, благословляли труд и плоды своих трудов. Что ж представилось моим глазам? Огромное, пустое, двухэтажное помещение на тысячу-полторы человек. Алтарь снесли. Свитки Торы сожжены, скамеек нет, а стены испещрены дырками от автоматных очередей. Два огромных льва, единственные «живые» свидетели ужаснейшего зверства, которое творили гитлеровцы в этом некогда Божьем храме.
Невольно остановился на самом пороге, видя опустошение, поругание над святым домом, и уж думал уходить, но хотелось ближе рассмотреть и исследовать дыры в стенах: были ли тут бои? Или, быть может, это был опорный пункт немцев? При подходе к этим стенам – ужаснулся! Стены заговорили…
Оказывается, все стены исписаны карандашом. Нет пустого места на стене. Это последние слова обреченных. Это прощание людей с белым светом. Сюда гитлеровцы сгоняли людей, отсюда они их, обобрав до нитки, голыми уводили на расстрел где-то за Ковель, на ковельское кладбище, болота и леса, а может быть, в Майданек, с которым Ковель имеет прямое железнодорожное сообщение. Тут же они также убивали людей, или ослабевших, или проклинавших убийц. Сильно забилось мое сердце, защемило, заныло. Я видел много горя, прошел всю Отечественную войну с первого дня, видел горе и страдания эвакуированных людей, протягивающих к нам руки, просящих нас не уходить, не оставлять их, когда мы вынуждены были отступать. Много видел городов и деревень, сожженных немцами; я крепился, знал, что мы еще вернемся, изгоним немца и отомстим за все и за всех, но тут я не выдержал… Может быть, тут последнее «прости» и моей матери?.. Я начал внимательно перечитывать надписи. Я спешил, ибо чувствовал, что ноги подкашиваются, слезы душили и мешали читать. Три с половиной года войны я крепился, крепился и заплакал. Мне почему-то было стыдно стен, как будто они говорили или думали обо мне: «Ты ушел и нас оставил, нас не взял с собой, ты знал, что с нами так будет, и оставил нас одних».
Надписей было так густо написано, что каждый старался обвести их рамочкой, чтобы лучше выделить свой крик о помощи, о мести. Написаны они были на разных языках: на еврейском, польском и русском. В каждой надписи четко вырисовываются слова: «Некоме!» (евр.), «Пометы!» (польск.), «Отомстите!» (рус.) Надписи моей матери я не нашел: или я не мог отыскать ее среди этого множества записей, или мать молча присоединилась к этим призывам…
Перечислялись фамилии и имена целых семейств, даты расстрелов и обращения в заглавиях надписей к разным лицам, которым удалось уйти в партизаны, в Красную Армию, к тем, которых польская реакция изгнала из своей страны в далекую Америку, в Палестину и другие страны под лозунгом: «Жиды до Палестины!» Во всех надписях: «Отомстите!»
Вот некоторые записи. На еврейском языке:
Лейбу Сосна! Знай, что всех нас убили. Теперь иду я с женой и детьми на смерть.
Будь здоров. Твой брат Аврум. 20.8.
Дорогая сестра! Ты, возможно, спаслась, но если ты будешь в синагоге, прочти эти слова. Я нахожусь в синагоге и жду смерти. Будь счастлива и переживи ты эту кровавую войну. Помни о твоей сестре. Поля Фридман.
21.9. Бар Хана, Бар Зейлик, Аврум Сегал, Петл Сегал, Фалик Бар – пали 8 недель тому назад с шурином. Давид Сегал.
Ида Сойфер, Фридман Зейлик, Фридман с женой и с детьми, Церун Лейзер с дочерьми и Кац Сруль погибли от рук немецких убийц. Отомстите!
Гитл Зафран с ул. […] № 6, Рива Зафран погибли от резни в четверг 19.8.42 г.
К мести!
На польском языке:
Погибли Боря Розенфельд и жена Лама. 19.8.42.
20.8.42. Погибли Зелик, Тама, Ела Козен. Отомстите за нас!
Невинна крев жидовська нехай сплыне на вшистскых немцев. Пометы, пометы! Нехай их порун забие [145] . Курва их мать. Сруль Вайнштейн. 23.8.42 г.
На русском языке:
Лиза Райзен, жена Лейбиша Райзена. Мечта матери увидеться с единственной дочерью Бебой, проживающей в Дубно, не осуществилась. С большой болью уходит в могилу.
На втором этаже, в коридорах и на лестницах, надписей не было. Очевидно, туда обреченных не пускали, чтобы они не бросались из окон и из балконов…
Пусть наши союзники знают, что и к ним, к их армиям и народам также относятся эти призывы, ибо и среди них есть отцы и матери, братья и сестры, сыновья и дочери тех, которые погибли от рук гитлеровцев. Пусть польские реакционеры в Лондоне знают, что они пособники этих зверств, что они поддерживали Гитлера, они впустили его в свою страну и они же вели свою гнусную антисемитскую политику, обезоружившую народ против Гитлера.
Пусть знает весь мир, что их зовут к мести, что леди Гибб – эта новая пятая, а может быть, шестая колонна, которая готовит новую войну.
Я еще не знаю всей ковельской трагедии, но знаю, что это будет трагедией многих народов и человечества, если восторжествует милосердие к убийцам.
Пусть знает леди Гибб, что никакие дипломатические ноты, никакие конференции, съезды, комитеты, общества, белые, коричневые, черные книги не спасут мир и человечество от новой войны и от варварства, а только огнем надо выкурить, выжечь разбойничьи гнезда, только «Катюшами» и любовью к человечеству.
Пусть также знает леди Гибб, что гитлеризм – это не только оружие против еврейской нации, а против и ее собственной. […]
Ликвидация гетто в Тернополе
Показание немецкого унтер-офицера П. Траугота
Это было в конце сентября или в начале октября [1942 года], когда началась ликвидация гетто в Тернополе. Как заведующий фуражом 2-го батальона соединения БФ я поехал в тот день в батальон. Там я узнал о первых известиях о начавшихся утром «акциях». Насколько было посвящено в это дело и осведомлено об этом командование батальона, мне неизвестно. Об этом могут дать более точные сведения капитан Казар или Подзян или адъютант старший лейтенант Джан и первый писарь батальона унтер-офицер Грубер. Прежде всего, с этим связано отношение полка, который находился в подчинении полевой комендатуры г. Львова, где он стоял. Одно очевидно: отдельные части батальона в этом принимали участие. Это была стрелковая рота, которая в это время находилась в казарме Франца Иосифа в Тернополе, как и части полка бронированного поезда, которые тоже там стояли. Рано утром была в этих частях поднята тревога, и они окружили гетто. Руководил этой «акцией» «зондердинст» города Тернополя. Кроме нее, в этом принимали еще участие украинская полиция и полиция лагеря. Они должны были помогать вытаскивать из различных потайных убежищ своих соотечественников. Они были, как мне известно, расстреляны последними в тот же день. Далее так называемые управляющие магазинами должны были продолжать свои функции до тех пор, пока «зондердинст» не принял от них магазина. Я еще хочу заметить, что в пекарне и на кухне люди работали до вечера, пока они, так сказать, не покормили своих палачей. «Акция» была разделена на следующие этапы: разыскать невооруженные жертвы и собрать их в одно место. Последние прятались в самых невозможных углах и убежищах. Это была приблизительно такая картина: перед гетто стояла большая толпа людей, которая состояла из жителей и посетителей, пришедших из города, как и солдат. Вдоль забора, который окружал гетто, стояла стража. На отдельных местах стояли даже пулеметы. Украинская полиция искала и вытаскивала жертвы из толпы и из убежищ. Полицию поддерживали солдаты. Я сам наблюдал следующее: в одном погребе одного дома, который находился слева от больницы, спрятались несколько человек. Украинская полиция и солдаты искали вход в этот погреб. Один житель, по-видимому, одного из близлежащих домов знал ход в это убежище и показал им его. Они проходили с большой осторожностью, потому что, как я потом узнал, в этом районе раздалось несколько выстрелов. Притом из одного отверстия бросили даже несколько ручных гранат. Когда жертвы вышли оттуда, их под стражей отвели на сборный пункт. Здесь я хочу упомянуть, что я в этот день находился в гетто и частично то, что я выше рассказал, сам видел. Я до тех пор не мог понять, что может произойти что-либо подобное. Эта страшная действительность дала мне возможность в этот день пережить все ужасы. Во время посещения гетто я был в больнице и в одной из квартир. Все было взломано, разбросано и лежало в страшном беспорядке. Под домом (подразумевается здесь больница) находился якобы бункер. По более поздним сведениям стало известно, что там замуровано около 60-100 человек. Это были так называемые более состоятельные и врачи. Как мне стало известно, этот бункер раскрыли несколько дней спустя («акция» продолжалась несколько дней) ввиду того, что не были еще обнаружены те тайные убежища. Мне известно, что «зондердинст» сделал даже снимки этого бункера. В один из последующих дней закололи одного унтер-офицера бронированного поезда, который, как говорили, принимал участие без того, чтобы получить соответствующий приказ, в поисках потайных убежищ.
Прежде чем продолжать, я хочу еще сообщить вам о циркулирующих слухах про коменданта лагеря. Он за день до этого сел в коляску и покинул лагерь и больше не возвращался. Те жертвы, которые шли на сборный пункт, должны были проходить мимо мертвых, которые уже там лежали. Их трупы лежали будто бы многие дни. Согнанные жертвы на сборный пункт должны были отдать все свои ценные вещи и все то, что у них оказывалось при себе. Нужно было раздеться; из одежды образовалась целая гора. В эту гору вещей зарылись несколько жертв, но их потом обнаружили и тут же на месте расстреляли. Если группы состояли из 200–300 лиц, то их отводили на место казни. Солдаты, сильно вооруженные, провожали эти транспорты, чтобы только никто из этих невинных не мог бы уйти. Жертвы должны были свой последний путь на место казни пройти пешком. Выходили они из нижних или задних ворот мимо бойни. Большая часть жителей заполняла улицы. Путь дальше проходил по мосту через Серет у Петойково. Здесь некоторые прыгали через мост в речку и были потом, по-видимому, застрелены провожающей их охраной. В одной из моих поездок на лодке я видел лежащий труп в воде. Место казни находилось в одной из котловин между Петойково и Загробела. Люди с украинского трудфронта вырыли там большие ямы.
Последний акт этого страшного преступления происходил примерно таким образом: пришедшие жертвы должны были на одном определенном месте раздеться почти догола и сесть друг около друга. Первые стояли в одном ряду перед ямой и должны были уже тут совершенно раздеться. Восемь-десять человек подходили потом к яме и садились на ее край лицом к яме. Резники из «зондердинста» проделывали свою работу. Один из них шел с пистолетом мимо этих жертв и стрелял каждому из них в затылок. Пинком ноги он тех, которые сами не падали, сбрасывал в яму. Их было три человека из «зондердинста», которые проводили этот процесс. Пока один беспрерывно стрелял, другой заряжал пистолет и уже заряженный пистолет передавал ему. Третий помогал пулеметом. Рассказывают, что эта команда людей не только в этом случае, но уже раньше на различных других местах проводила эти жуткие дела. Во время выполнения этой страшной деятельности они будто бы всегда находились под влиянием алкоголя. А ведь процесс расстрела проходил всегда вышеуказанным порядком. Во время этого происходили душераздирающие сцены. Но прежде всего всем бросалось в глаза, с каким спокойствием жертвы шли на смерть. Целые семьи водили на казнь. Перед этим они прощались и целовались. Любящие пары шли, крепко обнявшись, вступая на путь смерти. Расстрелы продолжались в этот день до вечера. Почти все были уничтожены. В следующие дни производились, как я уже упомянул, розыски спрятавшихся.
Приписка:
Оберштурмфюрер Шнайдер из «зондердинста» города Тернополя управлял гетто.
Трагедия в местечке Славута Каменец-Подольской области
Рассказы врача Войцещука, ксендза Милевского, учительницы Высоцкой, рабочей Федоровой, слесаря Енина
Славута – это небольшой городок Каменец-Подольской области, населенный до войны преимущественно евреями. Около месяца тому назад Славута была освобождена Красной Армией от немецко-фашистских захватчиков. Тщетно мы искали здесь хоть одного еврея, который уцелел бы от расстрела. Должно было пройти не меньше месяца, прежде чем удалось установить более или менее полно картину зверской расправы, учиненной здесь немецкими палачами над беззащитным, ни в чем не повинным еврейским населением.
Все, что мы здесь узнали, документально подтверждено и засвидетельствовано заслуживающими доверия жителями города Славуты, в том числе русским врачом, старожилом города Славут, Войцещук, ксендзом местного костела Милевским, учительницей славутской школы Высоцкой, работницей маслозавода Федоровой и слесарем Ениным.
Вот что мы здесь узнали.
Немецкие оккупанты начали свою разбойничью деятельность в Славуте с преследования и уничтожения евреев. Все евреи обязаны были носить специальные повязки на рукаве. Их выгоняли на самые тяжелые физические работы и часто здесь же, на месте работ, расстреливали. Расстрелы производились организованно по приказу немецкого коменданта города Славута и неорганизованно – по произволу любого солдата и офицера.
Таким образом, к концу 1941 года немцы уничтожили в Славуте около пяти тысяч евреев. Среди них были женщины, старики и малые дети. Оставшихся в живых – около семи тысяч человек – немцы истребили путем массового расстрела вблизи водонапорной башни военного городка. Эта водонапорная башня была немым свидетелем того, как в течение нескольких дней фашистские палачи зверски измывались над евреями, которых сгоняли сюда со всего города и из окрестных сел и местечек. Расстреливаемых заставляли раздеться и живьем ложиться в ямы, уже наполовину заполненные трупами. Обезумевшие от ужаса жертвы часто замертво падали в эти ямы. Здесь их расстреливали из автоматов. Документально установлено, что многие десятки евреев были закопаны живьем.
Фашистские офицеры, распоряжавшиеся этим адским делом, говорили солдатам: «Нечего на них тратить патроны, закапывайте!» Слесарь Енин, работавший в лагере для военнопленных, который помещался в военном городке, где производились расстрелы, рассказывает, что он своими глазами видел, как живых еврейских детей бросали в ямы и закапывали.
В общей сложности было уничтожено в Славуте и в окрестностях Славуты до двенадцати тысяч евреев. Живой свидетель, польский ксендз Милевский, рассказывает:
Перед расстрелами евреев сгоняли в особый квартал, огороженный колючей проволокой, а затем партиями выводили на расстрел. Кроме того, многих загоняли в погреба по двадцать пять – пятьдесят человек. Здесь люди погибали голодной смертью. В первые дни после прихода Красной Армии в подвале дома на Больничной улице, № 8 найдены были трупы шестнадцати умерщвленных немцами евреев.
Я не прибавил ни одного слова к тому, что мне рассказали живые свидетели чудовищных злодеяний, совершенных немцами в мирном украинском городке над беззащитными людьми моего народа. Никакая фантазия не в состоянии придумать того, что делали и продолжают делать немцы в оккупированных ими местах. Будь они прокляты во веки веков! Евреи! Никакой суд человеческий или божий не в состоянии найти правильную меру наказания этим врагам рода человеческого. Пусть ни одна еврейская душа не успокоится до тех пор, пока с лица земли не будут стерты и до конца уничтожены эти палачи еврейского народа.
Судьба евреев местечка Единцы Хотинского уезда Черновицкой области
Из письма Рахиль Фрадис-Мильнер Р. А. Ковнатор
Уважаемая товарищ Ковнатор!
Получила Ваше письмо и прошу ответить, благодарная за внимательное отношение к моей семье.
5 июля 1941 года враги заняли местечко Единцы Хотинского уезда. Население было застигнуто врасплох, не имея ни времени, ни возможностей эвакуироваться. До 28 июля в местечке царил дикий террор, в течение которого было расстреляно восемьсот человек, изнасиловано много молодых девушек, почти детей, не говоря уже о жестоких избиениях и грабеже. 28 июля все еврейское население было изгнано из местечка, в котором уже было собрано еврейское население из соседних местечек. Среди них находились мои родители, старший брат с женой и двумя крошками, мать и сестра мужа и много родных и близких людей. Десятки тысяч людей были погнаны, как скот, подталкиваемые нагайками, прикладами и очень часто расстрелами. Гнали без отдыха, жестоко, не давая напиться воды, ни остановиться, чтобы помочь умирающей матери или ребенку. Гнали сотнями километров из Бессарабии на Украину, обратно в Бессарабию и снова на Украину. Весь путь был усеян трупами. Ходили конвой за конвоем и оставляли на большой дороге умирающих детей, стариков, больных и просто потерявших жизненную силу от безумных переживаний, а последующий конвой встречали уже только голые трупы. Первой жертвой из моей семьи была семидесятипятилетняя мать моего мужа Рейзя Мильнер. Она осталась, умирающая, в шестидесяти километрах от дома.
Дочь хотела остаться с ней, но ее очень били, и соседи заставили ее пойти дальше. Бедную мать посадили под дерево, она попрощалась с дочерью, которую она сама просила пойти дальше, и осталась одна… Второй жертвой была сама дочь Маня, она осталась в лесу Косоуцы, где-то в районе Сорок. Она умерла с голоду стойко, без жалоб, не желая принимать никакой помощи. В этом лесу стояли несколько дней, и за дорогие вещи палачи приносили немного воды и пищи. Но вот погнали дальше, и снова та же картина: крики, избиения, ужас и смерть. Пала моя мать Цейтель Фрадис, она вывихнула себе ногу, и ее видели где-то замершей на большой дороге. Моя здоровая, жизнерадостная, деятельная мать, которая всю свою жизнь посвятила помощи больным и обездоленным, которая была идеальной матерью и идеальным человеком, должна была так закончить свой жизненный путь. Шли дальше… Пали дети моего брата. Две красавицы-девочки и его жена Песя Бронштейн. Мне рассказывали, что она просила Бога, когда дети засыпали, чтобы они больше не встали, чтобы не случилось, чтобы она умерла первой и дети остались сами переживать эти муки. Пали две сестры моего отца с мужьями. Последними этапами были села и колхозы вокруг Бершади, уезда Балты. Туда были согнаны остатки конвоев и помещены в неочищенных свинарнях и конюшнях без окон и дверей. Тут от грязи, холода и голода распространился тиф, и сотни людей умирали ежедневно без всякой помощи. По нескольку дней лежали вперемежку живые с мертвыми. Была известная молочарка около Ободовки, где погибли десятки тысяч людей. Последний привет из такого лагеря я имела следующий. Один знакомый из Черновиц, высланный в ноябре 1941 года, встретил моего отца в Бондаровке. Это был старый, дряхлый старик в лохмотьях, с большой бородой, он ходил искать пиявки для моего старшего брата Якова. Они остались последние из всей семьи. Брат пошел без разрешения к колодцу набрать ведро воды. Так его так били за это в голову, что он получил мозговое кровоизлияние. Отцу сказали, что для этого хорошо поставить пиявки, и он ходил просить, чтобы ему их достали. Когда наш знакомый сказал ему, что мы живем, он не переставал спрашивать: «И Шурик тоже, это правда, правда?» Скоро брат умер, а за ним и отец от голода, холода и потери всякой надежды и интереса в жизни. А брат мой был богатырской силы с железными мускулами, отца же я оставила в 1940 году здоровым, красивым, полным энергии и жизнеспособности. Шмил Фрадис, который прожил такую красивую жизнь, почитаемый всеми, кто мог предсказать ему такой скорбный конец. Мой младший брат Ксилик был ответственным работником Госбанка в Черновицах, стахановцем, молодой, способный, красивый, музыкант, он эвакуировался с Госбанком, и, поскольку нам рассказывали, его судьба была следующая. Поезд бомбили. У него было задание уничтожить какие-то важные документы или деньги. Он задание выполнил, выскочил последним из поезда без вещей и попал к немцам в плен. Его отправили в концлагерь, переводили из одного лагеря в другой и, наконец, расстреляли в Баре, где он лежит в массовой могиле. Я пишу обо всем этом, и сердце мое, как камень. Мне кажется, что если бы его резали, так и кровь не текла бы. Вы спрашиваете о том, что мы делаем. Мы оба работаем, мой муж инженером в Союззаготтрансе, я заведующей аптекой в железнодорожной больнице. Материально нам пока не повезло. Мы всего три месяца в Черновицах. Муж попал в общество, которое теперь организуется, штаты у них еще не утверждены, и за три месяца он не получил еще ни одного рубля зарплаты. Я поступила на работу, и через несколько дней больница закрылась на ремонт, а я пока до открытия работаю на полставки. Посылаю Вам фотокарточку сына, а людей, спасших его, не имею. Я им напишу, чтобы они прямо Вам послали, если успеют.
Хочу Вам еще описать несколько эпизодов и сценок из немецкого концлагеря, достойных пера и кино, конечно, больших специалистов, чем я.
В селе Чуков, четыре километра от нашего лагеря, находился наш приятель из Единец адвокат Давид Лернер с шестилетней девочкой, женой и семьей жены Аксельрод. Когда в сентябре убивали детей, им удалось спрятать девочку в мешок. Девочка была умная и тихая, и она была спасена. В течение трех недель отец носил девочку с собой на работу, и ребенок все время жил в мешке. Через три недели наш зверь Гениг приехал к ним забирать хорошие вещи. Он подошел к мешку и ударил в него ногой, девочка вскрикнула и была раскрыта. Дикая злоба овладела палачом, он бил отца, бил ребенка и забрал у них все вещи, оставив всю семью почти без одежды. Все-таки девочку он не убил, она осталась в лагере и всю зиму прожила в смертном страхе, ожидая каждый день смерти. Пятого февраля уже при второй «акции» девочка была взята вместе с бабушкой. Безумный страх овладел ребенком, она так кричала всю дорогу на санях, что детское сердечко не выдержало и оборвалось. Ребенка к роковой яме принесла бабушка на руках уже мертвой. Об этом рассказали милиционеры, присутствовавшие при операции. Мать, узнав об этом, с ума сошла, ее расстреляли, вскоре убили отца и всю остальную семью.
В Немирове с нами было два старика из Черновиц – Моргенштерн и Визель. Старые, беспомощные, одинокие, они очень скоро завшивели и лежали отдельно в соломе. Один слабый вскоре умер. Когда пришли его хоронить, было распоряжение взять обоих. Бедный Визель просился, умолял, обещал, что он почистится. С мягкой улыбкой ему велели повернуться, выстрелили в затылок, и оба были брошены в общую яму.
Лагерь Зарудинцы. Туда были привезены евреи из Печоры. Это тоже был лагерь смерти, но от голода и болезней. Оттуда выбрали более молодых и здоровых, остальных оставили в Печоре. Таким образом, оторвали матерей от грудных детей, детей от стариков-родителей, жен от мужей и т. д. Эти люди, пробывшие уже год в лагере, остались совершенно без вещей и денег и были в ужасном состоянии. Первого февраля 1943 года я пришла в лагерь проведать больных и увидела такую картину. Люди с тупыми лицами, потерявшими человеческое выражение, покрытые лохмотьями, босые, с телами, истерзанными чесоткой и самыми разнообразными язвами, которых медицина в нормальное время никогда не встретит, сидят на полу на каких-то тряпках и серьезно, озабоченно бьют вшей. Они так заняты своей работой, что даже не обращают внимания на мой приход, только такие, которые особенно нуждались в моей помощи, поднялись. И вдруг движение, крики, люди вскакивают, глаза блестят, некоторые плачут. В чем дело? Привезли хлеб… и, представьте себе, дают по целой буханке хлеба на каждого человека. Это что-то новое, вероятно, спасение близко, думают несчастные. Оказалось, что наши добросердечные аккуратные немцы, зная, что пятого будет «акция» и несколько дней не будут точно знать количества необходимого хлеба, так как нужно будет высчитать, сколько людей останется, то дали авансом по целому хлебу. Это мы узнали после несчастья.
После 5 февраля нас тоже перевели в этот лагерь.
Суровый зимний рассвет, еще темно на дворе, а нас уже нагайками гонят на работу. Наспех несчастные завязывают мешочки с соломой вокруг порванных ботинок, чтобы не отморозить ноги. Надевают старые одеяла на голову, обвязываются.