В местечке Любавичи
Кто не помнит милой еврейской народной песенки: «Из Любавичей в Хиславичи»? Еврейский народ воспевал белорусский городок Любавичи, который так глубоко связан с еврейскими традициями.
Теперь этот знаменитый городок больше не является объектом для веселых народных песен. Любавичи за последние два с половиной с лишним года, за время немецкой оккупации, превращены в юдоль печали, в место скорби для сотен еврейских семей. Любавичи снова воссоединены с Советским Союзом. Некоторое время назад Красная Армия освободила этот городок. И только теперь там обнаруживаются преступления, совершенные гитлеровскими преступниками.
Нацисты с особым садизмом издевались над сотней с лишним еврейских семейств, которые не успели оттуда эвакуироваться. В немецкой прессе писали, что Любавичи являются священным городом для евреев: «святым городом Иеговы, раввинов и ритуальных убийств» (именно так писала «Минская газета»). Комендант Любавичей заявил, что Любавичи должны быть особенно сурово наказаны. Он составил две группы евреев – из более молодых и более пожилых. Первая группа была расстреляна тут же на месте; вторая группа евреев, которых немцы назвали раввинами, была брошена в страшный лагерь пыток за деревней Рудня. Здесь фашистские изверги в течение многих недель разными рафинированными способами пытали стариков (их было несколько десятков), выдергивали щипцами волосы из бороды, ежедневно устраивали публичную порку, заставляли танцевать на пергаменте от свитков Торы и т. п. Все те, которые были в состоянии выдержать эти пытки, были в конце концов расстреляны. Спустя некоторое время были истреблены и остальные евреи, оставшиеся еще в Любавичах. Но гитлеровские хозяева замученного местечка дорого заплатили за свои преступления. Еще до того, как Красная Армия освободила Любавичи, группа белорусских партизан напала на деревню Рудню и овладела ею. После этого четыре здоровенных парня во главе с еврейским юношей, уроженцем Новгород-Волынского, партизаном Ц., устроили засаду в окрестностях Любавичей и захватили городского коменданта, о поездке которого они знали заранее. Гитлеровский негодяй получил по заслугам. Одновременно другая группа партизан ворвалась в Любавичи, забросала гранатами немецкие казармы, уничтожила их и при этом убила несколько десятков немцев.
Город Новозыбков – восемьсот жертв за один день
Письмо Анастасии Михейлец Калману Айзенштейну [в г. Бугульму Чкаловской обл.] о судьбе его семьи
Я, Ваша соседка Анастасия Михейлец, жившая вместе с Вами в Новозыбкове на Цветной улице, отвечаю на Ваш письменный запрос о судьбе Вашей сестры Гинды Тирклтойд.
17 февраля 1942 года она отправилась на рынок, чтобы кое-что купить для себя и своей больной матери. Немецкий карательный отряд окружил рынок и устроил облаву на евреев. Было схвачено свыше восьмисот человек, их согнали в клуб при спичечной фабрике «Вольна революция». Там их заперли, а на другой день расстреляли. Среди этих несчастных были также зубной врач Баркман, фельдшерица Шрайбер, вся семья зубного врача Альт шулер и многие другие.
Ваша мать, Рися Айзенштейн, была прикована к постели. Во время облавы на евреев полицейские заперли ее в комнате, где она вскоре умерла от голода и всего пережитого.
После того как полицейские выбросили ее тело на улицу, они разграбили квартиру и вывезли оттуда все вещи.
Вместе с Гиндой погибла Ваша кузина Махля Маркина.
Прошу простить меня за печальную весть, которую я Вам сообщила. Это все, что я могу Вам сказать.
Гитлеровские людоеды
Рассказ жительницы Курска Евы [Григорьевны] Пилецкой
[…] Когда в Курск пришли немцы, они сразу начали истреблять поголовно все еврейское население. За несколько дней в городе были расстреляны около пятисот евреев – детей, женщин и стариков. Взрослых они вывозили партиями по десять-пятнадцать человек и расстреливали на месте, а детей морили ядом. Утром 2 ноября 1941 года в мою дверь постучались гестаповцы. Сердце упало, руки задрожали. Я поняла – пришел конец. Быстро схватила свою крошку Лизу и выбежала в коридор. Постучалась к соседке Насте:
– Родная, – сказала я, а у самой сердце так колотится, – пусть моя Лиза побудет у вас, я выбегу на минуту.
Не знаю, поняла ли мое горе Настя, но только она охотно взяла Лизу, а я другим ходом побежала в Ямскую слободу к знакомым. Только на второй день я послала знакомого за Лизой. Ее завернули в тряпки и привезли мне на санках. Всю мою семью, всех моих родных гестаповцы угнали в тюрьму: мужа – Пилецкого Илью Пинхасовича, маму – Мехлю Тевелевну, родственников – Шпиценбург Михаила Борисовича, его жену – Веру Осиповну и сестер: Хаю и Соню.
Через три дня я встретила соседку, она сказала: «Ева, не ходите на улицу Дзержинского». Но я пошла туда и увидела – десять трупов лежат. Среди них я обнаружила своего мужа. Сердце облилось кровью, но плакать было нельзя: узнают – убьют. Две недели подряд каждый день я ходила на эту улицу и каждый раз готова была разрыдаться, и я не знаю, откуда взялись силы скрыть от этих гадов свое беспросветное горе, удержаться от слез.
Оставаться в Ямской слободе было невозможно. Гибель ожидала не только меня, но и моих покровителей. И я пошла. Но куда идти женщине-еврейке. По всей области немцы хватали евреев и убивали на месте. Пошла по селам, куда глаза глядят. Весь день без пищи пробиралась по снежным сугробам в село Сапогово. Выбившись из сил, я стала замерзать вместе с Лизой. Шел старик, он помог мне добраться до села.
– Добрые люди, – обратилась я в первый же дом, – пустите переночевать.
Но мне ответили: «Строгий приказ, только староста дает ночлег прохожим». «Ну, вот наступает смерть, – думала я, – остаюсь на морозе…»
Нашлась старушка и обогрела меня до утра. А утром говорит: «Оставаться больше нельзя, староста узнает». Пошла в другое село. И так день за днем долгие месяцы скиталась я с дочуркой по селам, меняя ночлег. Сколько раз хватали меня полицейские, и только чудом я уходила от смерти. Желая спасти свою дочку Лизу, я говорила всем, что она мне не дочь, а внучка, что мать у нее русская. Дочка много раз слышала это и сама поверила. Однажды, когда ночь застала нас в поле, Лиза спросила меня:
– Мама, а где же моя настоящая мать?
– Дочка, я – твоя мать, – говорю ей, – но нет нам жизни при немцах, погибли мы.
А она мне отвечает:
– Не плачь, мамочка, скоро красные придут, не плачь.
А наутро снова в путь. Около Льгова встретился мне мужчина и говорит:
«Кто ты?» Я сказала: «Скажу тебе правду, я – еврейка». Он говорит: «Не бойся меня, я тоже – еврей». Посидели, поплакали от горя и пошли разными дорогами. В этот день немцы устроили облаву на евреев. Я пошла в обход через озеро и чуть не потонула с дочкой. Издали видела, как полицейские схватили этого мужчину и тут же расстреляли.
Невозможно передать, сколько терзаний и горя перенесла. Десять месяцев вот так странствовала как отверженная, и на каждом шагу меня подстерегала смерть. Бывало так, что за месяц меняла тридцать сел. Только страстная любовь к моей дочке и надежда на Красную Армию придавали мне силы, и я шла опять неведомо куда.
В селе Арболино я зашла ночевать к колхознику Беседину Егору. Он сказал мне: «Чувствую твое горе, сестра, оставайся у меня под видом знакомой». Стала жить у Беседина. Старик знал, конечно, что я – еврейка, но никогда не спрашивал об этом. Лишь однажды, видя, как старательно я скрываю свою национальность, он сказал мне, шутя:
– Маруся (этим именем звалась я), что же ты в Бога-то не веришь, что ли?
– Верю, – поспешно ответила я, – только я баптистка.
Эта выдумка понравилась мне самой. Вечером я пошла к баптистам. Там я увидела такую картину: баптисты становились на колени и все время повторяли одну молитву: «Господи, помоги нашей Красной Армии разбить врага». Мне это понравилось, и я стала ходить к ним почти каждый день молиться.
Всеми силами я старалась сберечь свою Лизу, но голод истощил ее. Она заболела туберкулезом. За два месяца до освобождения Курской области умерла моя Лиза. И ее убили немцы. Я похоронила ее тайком от людей, чтобы не выдать себя.
И вот теперь я одна, никого у меня нет. Мне сорок лет, но я старуха. Вот все, что у меня осталось после гитлеровцев, – так закончила свой рассказ Пилецкая. […]
Гибель моего отца
Рассказ доцента Московского института иностранных языков [Евгении Иосифовны] Шендельс
Это было 9 февраля 1943 года. Я сидела в преподавательской нашего института. Было двенадцать часов. По радио объявили поверку времени. Я проверила свои часы, они были точны. Потом мы все – педагоги, собравшиеся в преподавательской, приготовились слушать дневное сообщение Информбюро.
Напряженно вслушивалась я в слова диктора. В те дни радио сообщило о взятии Курска – моего родного города. Там остался мой отец – старый, всем известный врач по легочным болезням, о котором я ничего не знала со времени оккупации Курска.
Диктор перешел к чтению военных эпизодов. Военный корреспондент газеты «Правда» описывал свои впечатления при въезде в Курск. С грустью слушала я слова о разрушенных домах, о площадях и улицах разоренного города. Ведь я знала там каждое дерево, каждый камень. Затем диктор рассказывал о том, как много интеллигенции истребили немцы. Сердце мое сжалось. Внезапно я услышала слова: «Героической смертью погиб известный в городе врач Шендельс». Кажется, я закричала. Может быть, это мне показалось. В глазах заплясали огненные круги, и я лишилась чувств.
Через три дня мой муж провожал меня в Курск. Его товарищ, летчик гражданского воздушного флота, вез в освобожденный город медикаменты. Он согласился взять меня с собой.
И вот я в родном городе. Бывало летом, когда студентов распускали на каникулы, я приезжала в Курск. Отец встречал меня на вокзале. Я очень любила его, да и все любили доктора Шендельса – это был популярнейший человек города, умный, сердечный, гуманный, такой, каким должен быть врач.
Я шла теперь одна по городу. Разрушенные дома, выбитые стекла, куски обоев на стропилах сожженного фасада дома – последняя примета прошлого уюта, как все это резало глаз и болью отдавалось в сердце!
Друзья рассказали мне об отце. О его жизни и гибели. Когда немцы подходили к городу, ему предложили эвакуироваться. «Я не оставлю своих больных, – сказал отец, заведовавший санаторием для туберкулезных, – а им невозможно ходить, кроме того, всякие волнения чреваты для них последствиями. Я останусь с ними».
И он остался. В город вошли немцы. Они начали бесчинствовать. Немцами из светлого, просторного санатория были изгнаны все больные, и там разместились офицеры. Отец был дома у себя, когда ему рассказали об этом. Вне себя от негодования он помчался в санаторий. Его больные валялись на земле около санатория. «О, – только мог выговорить мой отец, полный ярости, – на земле, ведь это губительно для легких». Он бросился в дом. Часовые его не пускали, его, в течение сорока лет служившего здесь, отдавшего столько внимания и любви делу излечения людей. На шум вышел офицер.
Отец мой был горячий человек. Он рванулся к офицеру, он потребовал возвращения больных в палаты, может быть, даже хотел ударить офицера, ответившего циничным смехом и надругательством над больными.
– Расстрелять, – крикнул офицер, скрываясь в дверях. Отца тут же убили. Он лежал на главной площади города, и горожане, хорошо знавшие его, печально смотрели на труп старого доктора. Лишь через неделю немцы разрешили убрать труп. Отца тихо похоронили за городом.
Я сидела на его могиле. Маленький холмик земли скрывал останки моего отца. Слез у меня не было – я их все выплакала, я молча смотрела на землю и думала о том, кого никогда не суждено мне было больше видеть.
Подписной лист
Курск
Население Курска никогда не забудет врача Гильмана, зверски убитого фашистами. Доктор Гильман много лет работал в Курской городской больнице и в поликлинике. Чуткий человек и прекрасный врач, большой знаток своего дела, он вырвал из когтей смерти много человеческих жизней. Население ценило и любило своего врача. Когда Красная Армия отступала из Курска, доктор Гильман не захотел оставить больных и остался в городе. Он встретил приход немцев бесстрашно, как всегда на своем посту, возле больных. Но недолго старик работал. Однажды в утренний час, во время обхода больных, в больницу ворвались бандиты со свастикой и арестовали Гильмана. Напрасно больные умоляли палачей пощадить их врача. Гильмана увели. Больница осиротела. Доктора Гильмана, вместе с его женой и шестнадцатилетней дочерью, бросили в подвал немецкой комендатуры. Город заволновался. Неизвестно по чьей инициативе среди местного населения появился подписной лист, который переходил из рук в руки, из дома в дом. Тысячи людей ходатайствовали перед городской управой и комендатурой о сохранении жизни человеку, который все свои годы посвятил спасению людей. Но это не помогло: наоборот, чем больше волновались и хлопотали за Гильмана люди, тем яростней становились немцы, возмущенные тем, что русские смеют отстаивать жизнь еврея.
Десять дней томился доктор Гильман со своей семьей в подвале. Никто не узнает мук, которые испытали эти люди за это время. На одиннадцатый день, когда одна женщина, спасенная Гильманом в свое время от смерти, как всегда, принесла узникам хлеба, тюремщики цинично заявили ей:
– Довольно баловать этих жидов! Им больше ничего не нужно…
В этот день семью доктора Гильмана расстреляли. Но светлая память о нем надолго останется в сердцах местных жителей, до сих пор в Курске люди со слезами на глазах вспоминают своего доброго, старого врача, зверски замученного фашистами.
Убийство евреев в Калининской области
Записи из блокнота партизанки Клавдии И.
Мне пришлось во главе небольшой группы партизан в течение длительного времени находиться на территории Белоруссии, в Смоленской области и в некоторых районах Калининской области, где еще хозяйничают немцы. Я видела тысячи осиротевших детей, родители которых были или расстреляны немцами, или увезены на каторжные работы.
В моем блокноте партизанки имеется много записей о зверствах фашистов. Это счет мести. За эти зверства мы отплатим немцам. Вот некоторые факты из моей записной книжки.
Недавно в Ашевском районе Калининской области немцы схватили пожилую учительницу-еврейку Дружевскую. На глазах трех ее детей тов. Дружевская была замучена гитлеровскими солдатами. В поселке Бежаницы Бежаницкого района Калининской области немцы арестовали сто двадцать евреев. Здесь были люди самых различных профессий и возрастов. Всех арестованных поместили в одной комнате неотапливаемого дома с выбитыми стеклами. В течение многих дней арестованные не получали ни капли воды, ни крошки хлеба. Если кто-либо из стариков или малолетних умолял солдат дать глоток воды, его немедленно избивали. Гитлеровцы объявили Варфоломеевскую ночь. Фашисты в поселках Бежаницкого района за эту ночь уничтожили сотни еврейских семей. Дошла очередь и до арестованных. В помещение, где находилось сто двадцать человек, вошел офицер и отобрал из арестованных десять человек. Он вывел их во двор и приказал выкопать две могилы. Когда ямы были вырыты, к одной из них подвели тех, кто работал во дворе, и расстреляли. Затем во двор вывели еще десять арестованных. Они засыпали могилу, в которой лежали расстрелянные, выкопали новую яму, после чего их тоже расстреляли. Так продолжалось всю ночь. Все сто двадцать арестованных евреев были расстреляны.
В Витебске немецкие варвары расстреляли семью служащего Абрамского. В этой семье помимо отца и матери было двое детей. Ворвавшись ночью в дом, гитлеровцы застрелили мужа и жену Абрамских, а мальчикам Моисею восьми лет и Арону семи лет отрубили руки. Заперли их в квартире и ушли. Дети умерли.
В поселке Чихачево Калининской области немцы организовали каторжные работы для еврейского населения. Не так давно туда привезли эшелон, в котором было около трехсот евреев. Их заставляли выполнять самые тяжелые работы – возить камень, бревна. Люди жили в неотапливаемых вагонах. В течение нескольких дней они не получали никакой пищи, потом им начали выдавать по тарелке жидкого супа в день. Обессилевшие от голода, истощения и непосильного труда, пленники фашистов умирали десятками. Через десять дней из трехсот евреев, прибывших в Чихачев, осталось лишь сорок человек, но они тоже были обречены на смерть. Вскоре ни один из них не мог двигаться. Тогда немцы погрузили их в вагон и увезли в неизвестном направлении.
В Новосокольниках фашистские мерзавцы взяли одиннадцать еврейских женщин и поселили их в одном доме. Немцы глумились и издевались над своими жертвами, а затем облили дом керосином, подожгли его, и все одиннадцать женщин погибли в огне.
Во время моего пребывания в тылу у фашистов я встречала многих людей из Минска. Они рассказывали мне о том, что немцы в Минске открыто заявили о намеченной ими программе – уничтожить всех подрастающих детей мужского пола – евреев. Эту программу они осуществляют со звериной жестокостью. Нередко гестаповцы врываются в квартиры домов, расположенных в кварталах еврейского гетто, и уводят с собой мальчиков и юношей, которые затем бесследно исчезают.
Немцы в Ессентуках
Письмо художника Л. Н. Тарабукина и его жены Д. Р. Гольдштейн писателю Ю. Калугину
[…] Вы спрашиваете, как мы уцелели? Как произошло это чудо? Удержись в Ессентуках немцы еще некоторое время, и мучительной смертью погибли бы и мы. И до нас дошла бы очередь. Но… начну сначала.
Как только немцы вошли в Ессентуки, началась дикая антисемитская агитация – в листовках, плакатах, карикатурах. Через несколько дней населению начали выдавать хлеб – по двести грамм на человека в день. Евреям хлеба не выдавали. На хлебных лавках появились надписи: «Евреям хлеба нет». При получении хлеба необходимо было предъявить паспорт для проверки, не является ли владелец паспорта евреем. Затем последовал приказ: создать еврейскую общину, которая должна произвести регистрацию всего еврейского населения. Председателем общины был назначен местный еврей, адвокат. Регистрация выяснила, что в Ессентуках осталось пятьсот евреев. Через два-три дня последовал новый приказ: «Для всех евреев в возрасте от 15 до 75 лет вводятся принудительные работы по очистке и уборке госпиталей». Работа продолжалась две недели. Когда она была закончена, последовало распоряжение:
Так как появилась необходимость отправить всех евреев в места малозаселенные, все зарегистрированные в Ессентуках евреи обязаны в такой-то день, в таком-то часу собраться в школе. Разрешается взять с собой до тридцати килограммов багажа. От явки освобождены евреи, состоящие в смешанном браке.
Таких смешанных браков в Ессентуках оказалось пятнадцать, и эти пятнадцать человек уцелели, хотя в последние дни, когда Красная Армия стала приближаться к Ессентукам, фашисты стали подбираться и к нам, и нам пришлось скрываться (позже мы узнали, что в Пятигорске и Кисловодске, накануне своего бегства, гитлеровские мерзавцы расстреляли всех евреев без исключения).
За месяц до прихода немцев мы познакомились с Вашими родственницами Полиной Ефрусси и Зинаидой Мичник. Встречались мы довольно часто, а потом поселились вместе с Ефрусси. И она, как и сестра ее Зинаида Мичник, – научные работницы Ленинградского медицинского института.
Несмотря на почтенный возраст (каждой из них за шестьдесят лет), и их гнали на принудительные работы. Когда 9 сентября последовал приказ о высылке евреев в «малозаселенные места», сестры Ефрусси и Мичник отравились, приняв большую дозу морфия. К сожалению, морфий не подействовал: они выжили. Пишу «к сожалению», так как на долю этих несчастных женщин выпала смерть более ужасная, чем от морфия.
У сестер было много хороших и ценных вещей. Перед самоубийством они все вещи раздали своим коллегам. Когда они остались живы и когда через некоторое время показалось, что гестапо оставило их в покое, коллеги стали возвращать им полученные вещи. Как потом оказалось, гестапо только этого и ждало: когда все вещи вернулись к их владельцам, к сестрам явился глава гестапо с двумя адъютантами (я была в это время у Ефрусси). Фамилию гестаповца не припомню сейчас, но я никогда не забуду его прозрачных, как лед, глаз, его отрывистой, похожей на лай речи, его колоссального роста и длинных обезьяньих рук. Адъютанты вывели несчастных женщин из дому, усадили в машину и увезли. Глава гестапо остался в квартире, собрал все вещи, даже миску, в которой лежали половые тряпки, и, очистив квартиру, укатил с вещами.
Полину Ефрусси и Зинаиду Мичник фашистские негодяи расстреляли в лесу. Это было 29 октября. В этот день были расстреляны еще 483 еврея – все евреи, оказавшиеся в Ессентуках, и согнанные еще полтора месяца до этого в школу для отправки в «места малозаселенные»… Среди расстрелянных глубокие старики, старухи и грудные младенцы. Никого не пощадили фашистские варвары!
Стенограмма беседы с жителем Симферополя Евсеем Ефимовичем Гопштейном
Немцы пришли в Симферополь утром 2 ноября 1941 года, заняли они под свой штаб здание мединститута по Вокзальной улице, и население Центрального района узнало о входе – вступлении в Симферополь от жителей, которые по тем или иным делам стали появляться в разных частях города. Часов около девяти-десяти утра 2 ноября в городе стали появляться первые немецкие фигуры.
Первое, на что население обратило внимание, – подчеркнутая щеголеватость – все были свежевыбриты, одеты щеголевато в новые чистые костюмы, словно люди явились для парада, а не из-под Перекопа. Оказывается, сюда были брошены части из тыла, это было сделано для того, чтобы у жителей появилось другое впечатление. Об этом впечатлении долго в городе говорили. Говорили: «Воевали, воевали, а смотрите, какие они чистенькие, аккуратные». Так, в течение первых часов 2 ноября они распространились по всему городу, начали мчаться мотоциклисты с какими-то поручениями, чувствуется, что они являются хозяевами города. В центре районов начали появляться дощечки с указанием маршрута. День был тогда солнечный, погода была еще не осенняя, просто прохладная, не работавшее население высыпало на улицы, по углам были группы народа, начинался разговор с солдатами, кое-кто понимал по-немецки, еврейское население начало разговаривать.
Я вышел из дома часов около двенадцати, прошел по центральным улицам города, заглянул на Пушкинскую и натолкнулся около театра на толпу, когда подошел поближе, то увидел, что висел первый приказ на трех языках: русском, украинском и немецком.
На стене висел приказ с тремя параллельными полосами, оформленный ярко-красной рамкой. Совершенно очевидно, что толпа в несколько десятков человек приказа читать не могла, поэтому кто-то зычным голосом читал приказ вслух, читал громко, и если не все, то общий смысл приказа я усвоил сразу. Надо сказать, что приказ был довольно большой и сразу же произвел жуткое, удручающее впечатление, чувствовалось, что жизнь Симферополя (до того момента не чувствовалось) как будто топором обрублена. Весь тонус жизни, взаимоотношения людей друг с другом разных национальностей, атмосфера была дружелюбная. Симферополь был многонациональным. В Крыму по переписи насчитывалось пятьдесят национальностей, [1126800] жителей. Такое громадное количество национальностей на сравнительно небольшое количество жителей. Люди жили по-братски, дружелюбно, элементы национальной борьбы отсутствовали. Но этот приказ вносил в эту атмосферу какое-то новое начало. В приказе слово еврей не употреблялось, а говорилось – жиды.
Первый приказ говорил, что германская армия вступила в пределы Крыма. Насколько помню, говорилось так, что германская армия вступила не как завоевательница, не для захвата территории, а вступила на борьбу с жидами и большевиками. Половина приказа была отведена жидам, и слово «жид» склонялось на все лады – жиды, жидам, о жидах.
На всем протяжении приказа из этого чувствовалось, что тут таится что-то новое, закрадывалось болезненное чувство. Я почувствовал это как еврей и другие почувствовали, что жизнь Симферополя начинает двигаться по нездоровому курсу. Когда содержание приказа стало ясно – мало кто говорил, большинство молчало. В этом приказе говорилось о военнопленных, чтобы не давать приюта, что всякий укрывающий военнопленного будет отвечать по закону. Я перестал слушать приказ и стал всматриваться в лица толпы. Она была пестрая, разношерстная – армяне, татары, евреи и русские. Меня заинтересовало, как реагирует толпа, как она воспринимает этот приказ, самую основную идею. Мне хотелось увидеть, встречаются ли элементы сочувствия, можно ли это заметить на лицах населения, и надо сказать, что я ошибки не делал и не делаю теперь, когда говорю, что настроение было не в пользу приказа. Люди стояли с опущенными головами, сосредоточенными лицами, нахмуренными бровями. Видно было, сколько я мог видеть по окружающим, что сочувствия нет. Они рассчитывали, публикуя этот приказ, на зоологические инстинкты, они рассчитывали встретить старую закваску, и должен сказать, что я в первый момент этого не видел. Толпа стояла огромная, молчаливая, никаких обменов впечатлений. Вот первое впечатление от вступления немцев в город. Вот первый приказ.
Помню, что в этом приказе обращало на себя внимание то, что жиды должны привлекаться на физическую работу – засыпку котлованов, уборку мусора, уборку трупов, как немецких, так и с нашей стороны, для чего должны были привлекаться евреи, обязанности по привлечению возлагались на старост, которые назначались германским командованием, а частично избранных населением. На все физические работы должны были привлекаться жиды.
Около 8 ноября по улицам города были развешаны громадные объявления о создании Еврейского комитета: «Распоряжением господина германского коменданта создан Еврейский комитет в составе тринадцати человек». Какие функции комитета этого, что он должен делать, представляет ли интересы еврейского народа – ни о задачах, ни о функциях ничего сказано не было. Сообщалось, что такие-то лица избраны в состав комитета и в числе их такой-то избран председателем. Из них никто не сохранился, так как они погибли, как и все.
Через несколько дней после организации этого комитета появилось распоряжение – распоряжения писались от руки и, надо сказать, громадным количеством добровольцев-евреев, которые окружили Еврейский комитет, – интеллигенция – адвокаты, инженеры… Чувствовалось, что они объединяются вокруг Еврейского комитета как центра, вокруг которого можно держаться, они пошли в Еврейский комитет, чтобы помочь в работе.
Состав Еврейского комитета был простенький, серенький. Я скажу о путях его комплектования. Здесь, в Симферополе, был человек без определенной профессии, участвовал в Первой мировой войне – Зельцер, служил в жилищной кооперации. Зельцеру германским командованием было поручено формировать Еврейский комитет. Что его натолкнуло? Думаю, что Зельцер имел соприкосновение с германским командованием, и поэтому его назначили.
Что немцы пришли с большим количеством готовых адресов либо эмигрантов или получили адреса родственников и близких коренного населения, но, так или иначе, тот политический аппарат, который пришел с командованием, имел адреса нужных людей. Может, так и Зельцера отыскали и поручили ему организацию Еврейского комитета. Может быть, на него натолкнулись другим порядком – человек пошел за чем-либо в комендатуру.
Среди немцев было много людей, хорошо говоривших по-русски. Может быть, Зельцер был первым человеком, который с ними связался. Совершенно естественно, что он и по культурному уровню и по бытовым условиям из своего мирка – мирка мелких спекулянтов, бухгалтеров. Я уже сказал, что состав комитета был серенький, простенький и по культурному уровню не подходил для той роли, на которую его выдвинули. Вот это и побудило еврейскую интеллигенцию сплотиться с тем, чтобы, если понадобится, помочь. Эта интеллигенция переписывала объявления, несмотря на то, что требовалось распространить в громадном количестве экземпляров. Как только понадобилось, писались объявления, и еврейская молодежь с банками клейстера ходила по всему городу и расклеивала объявления, и через несколько часов германские распоряжения висели по всему городу. Например, приказ о скоте. Писалось: все еврейское население обязано по распоряжению германского командования представить сведения о всех коровах, овцах. Или дальше: все еврейское население обязано представить в распоряжение германского командования персидские ковры. Еврейское население обязано представить три тысячи комплектов одеял, матрацев и белья – это собирали для госпиталя. Наряду с этими требованиями начали поступать и устные распоряжения. Я, как и большая часть интеллигенции, заходил в Еврейский комитет – делать нечего было, не работал, нужно было уточнить положение, хотел знать, чем пахнет в атмосфере. Я, как и многие другие, заходил, беседовал и сам был свидетелем, или мне рассказывали члены комитета о требованиях, которые поступали, о бесчинствах германского командования.
Были такие требования: представить германскому командованию девять отрезов синего шевиота. При мне приходил полицмейстер, что нужно к такому-то числу, сегодня к вечеру, сорок столовых приборов и столько же столового белья – скатертей, салфеток. Оказывается, генерал Манштейн, который взял Крым, давал банкет старшему офицерскому составу и нужна была сервировка. Где мог взять Еврейский комитет сорок приборов? Приборы должны были быть одинаковые. Обратились тогда к Балабану – это директор местной психиатрической лечебницы, это был еврей, у него было большое количество посуды. При мне написали записку, послали двух человек и просили выручить комитет. Посланцы ушли, я тоже ушел, а на следующий день (как известно, хождение было только до пяти часов вчера) я узнал, что посуда и белье были даны доктором Балабаном.
И были такие распоряжения – еврейское население должно сдать свитера, фуфайки, шарфы, рукавицы… Дело подходило к зиме, они начали чувствовать, что нужно подготавливаться. Они начали на улице снимать с прохожих зимние рукавицы, а если под рукавицами оказывались часики, то и часики снимали совершенно спокойно. Мне рассказывали случай, когда с одного инженера сняли перчатки и часы в самом начале зимы, а он уже был на службе в каком-то германском учреждении, и после того как с него сняли перчатки, показал удостоверение со свастикой, и сразу ему вернули и перчатки и часы.
12 ноября начали визитацию по квартирам: входили во двор и спрашивали, где проживают евреи, сначала, где проживает еврейское население. Ходили из дома в дом, из квартиры в квартиру и начали первые эксперименты по грабежу.
В первое время было объявлено, что движение гражданского населения разрешается до пяти часов вечера, и к этому времени движение прекращалось.
Итак, заходили немцы из квартиры в квартиру, если в квартире евреи, откровенно, совершенно без стеснений подходят ко всем вещам: комодам, сундукам, буфетам, шкафам и начинают шарить. Приходят, сидит семья за чаем, сахар был тогда предметом несвободным к покупке, стоит сахарница с мелко нарубленными кусками сахара для чая вприкуску, подходит немец и высыпает содержимое в карман. Если найдет баночку с вареньем, маслом – все это было предметами не особенно встречающимися, – забирали, точно так же забирали картофель во всех случаях. Вот первые шаги в течение первой недели – общая линия их поведения от грабежа к грабежу. Одновременно с этим вывешивали объявления от имени германского командования, что грабежи запрещены, – с одной стороны, они запрещены, с другой – проводятся официально. Немцы занимались самым низменным бандитизмом – начали с картофеля, сахара, с мелких запасов, а потом стали брать женские рубашки, платье, белье, и все это вывозили в Германию. Обувь и женская одежда – все шло в Германию, о детском я не говорю – все забирали.
С 12 ноября еврейское население обязано было носить на обеих руках повязки со звездой. Я сам носил. В первые дни я носил, а потом перестал носить. Комендатура заметила, что перестали носить, и требовала беспрекословного выполнения приказа.
Иду я по Советской улице, идут немецкие солдаты, щелкают семечки, смеются между собой, разговаривают (на мне было неплохое зимнее пальто), идут и говорят: «Хорошо бы снять с него пальто». Это было днем. Ко мне один раз пришли около часу дня, обычно я уходил, чтобы не портить нервы в ожидании судьбы и не получать сцен. Если они вошли в квартиру, начинали шарить. У меня ничего для них не было ценного: библиотека была научная, она не могла привлечь, продовольственных запасов не было, семья моя выехала в августе.
Работал я экономистом в системе НККХ, научный работник, состою на учете специалистов народного хозяйства, по профессии экономист, кроме того, занимаюсь научной работой, литератор по библиографической группе.
У меня почти никаких запасов продовольствия не было – было около пуда муки, пуда полтора картошки, бутылка подсолнечного масла.
В одно воскресенье я был дома, стук в дверь, открываю – два солдата. Я по-немецки говорю: «Что вы хотите?»
«Здесь евреи живут», – он делает движение войти в квартиру (я не трус, может быть, было большой опасностью встречаться), когда он сделал движение войти, я отодвинул его руку в сторону и сурово говорю: «Что вам нужно в моей квартире?» «Мы желаем посмотреть». Чего смотреть – нечего. Один из них был зеленый парнишка, еще не очерствевший, а другой постарше. Парнишка говорит: «Ищем комнату для себя». Несмотря на то, что было запрещено жить по квартирам, они устраивались, старались устроиться в семье. Я говорю: «Я живу один, вам не подойдет, затем вам нужно обратиться в комендатуру, если нужна квартира – есть квартира пустая с мебелью, где жил инспектор Госбанка. Кроме того, хочу вам напомнить, что висит объявление коменданта, что кражи по городу запрещены. Со мной приходится разговаривать как с человеком грамотным, в случае чего я беру вас за воротник». Они извинились, щелкнули каблуками и вышли. Для видимости посмотрели пустую квартиру через комнату, извинились и ушли. Через несколько дней – было темно, и я завешивал окно одеялом, горела лампа, поэтому завешивал, слышу характерный стук костяшками. «Что нужно?» «Откройте». Открываю – гестаповец. «Тут евреи живут?» Направляется в первую, затем во вторую комнату. «Устройте свет». Я полез снимать ставни, начал снимать одеяло – устроил свет. Он осмотрелся и первое, на что обратил внимание, – обилие книг. Книги на столах, диване, стульях. «Ваша профессия?» Я говорю: «Экономист, кроме того, занимаюсь литературой». «Это вы все написали?» Вопрос показался странным, так как по внешнему виду он должен быть культурным. Я мысленно удивился и усмехнулся: «Нет, это было бы слишком много для одного человека». Говорю, что имею печатные работы. Он провозился несколько минут – потрогал книги, завернутые в бумагу от пыли, подергал плечами и ушел.
Примерно через неделю – числа 18 ноября появилось распоряжение Еврейского комитета, который, ссылаясь на распоряжение германского командования, извещал о регистрации всего еврейского населения. Объяснялось, что взрослые являются сами, о детях дают сведения родители. Комитет помещался на Фонтанной площади – напротив городской лаборатории. Потянулась очередь еврейского населения для регистрации, пошел и я.
При регистрации требовались такие данные: имя, отчество, фамилия, адрес, возраст, профессия. Я не помню, было ли еще что, на паспорте делалась отметка от руки. Цели этой регистрации никто не знал: ни еврейское население, ни Еврейский комитет.
Что спрашивали профессию, мы думали, хотели восстановить рабочие кадры, направление рабочей силы. Так еврейское население жило вплоть до 8 декабря.
Ежедневно поступали требования в комитет о присылке рабочей силы, приходило бесконечное количество народа. Приходили солдаты, офицеры и требовали послать женщин молодых, здоровых для уборки помещений, дайте столько-то десятков мужчин для физической работы. Там всегда толкалось большое количество народа. Кроме того, я вспоминаю, что еврейское население города являлось обязательно в комитет. Здесь было зарегистрировано около двенадцати тысяч человек, и всегда около комитета была громадная толпа.
Поступало требование дать полтора-два десятка женщин, выходил кто-нибудь и выбирал: «Вы, вы, идите за мной». Приводил в канцелярию и говорил: «Вот вам пятнадцать-двадцать человек». Людей брали на уборку помещений, на кухонные работы, на очистку от завалов улиц. Вся Севастопольская представляла сплошную свалку. На третий-четвертый день вся улица была завалена камнями – последствия бомбардировок, трупов не видел, потому что они были убраны, валялась масса лошадей.
Я шел по улице Розы Люксембург, где помещалась германская комендатура, стоит немец, и, когда я проходил мимо него, он говорит: «Заходи». Я недоуменно посмотрел и спрашиваю: «Для чего?» «Там тебе расскажут». Направляюсь, встречаю одного (из местных немцев), в свое время он скрылся от высылки, как многие делали, и оказался в роли распорядителя. Оказывается, нужно было переносить мебель из одной комнаты в другую, и мне пришлось участвовать в этой операции.
Когда они увидели, что еврейское население бедное, – они пришли из Варшавы, где еврейское население богатое, и спрашивают, где богатые евреи. Им говорят: «У нас нет». Покажите, говорили на разных языках, немцы не верили Еврейскому комитету, а евреи удивлялись, до какой степени они мало представляют еврейское население. Прошло несколько времени, они говорят: «Мы сами найдем». Гурвичу поручили сопровождать, чтобы он указывал наиболее зажиточных. Они должны были ходить и грабить. Посадили его в автомобиль, он говорит: «Думал, думал, куда везти, вспомнил, что есть юрисконсульт, потому что они хорошо зарабатывали, был Довгалевский – вспомнил о нем и повез к нему».
Так и протекала еврейская жизнь, понемножку они вошли во вкус грабежа еврейского населения. Пришли к доктору Казасу, увидели бинокль Цейса и забрали.
Здесь жил бухгалтер Фидлон. 12 ноября к нему пришли два немца и спросили, где живет еврей. Когда пришли к нему – предложили сдать вещи, он протестовал. Они говорят: «У тебя есть золото». Вытащили кортик и пригрозили. Не то сам отдал, не то сами взяли…
Так примерно шла жизнь до первых чисел декабря.
После переписи, о которой я говорил и которая проходила в течение двух-четырех дней, комендатура потребовала от Еврейского комитета разработки материала в сводки, и для этого дела дали несколько дней. Я был начальником сектора городского хозяйства УНХУ с девятилетним опытом, правда, я работал в области городского хозяйства, а не демографии. Я хотел помочь комитету, но меня опередили, проделали эту работу до меня.
Здесь был полубухгалтером-полуэкономистом и работал в Госплане Нис селиович, он имел желание помочь комитету и много работал, не пропускал никакой работы, был значительно моложе, и этот Нисселиович взял материал в разработку. Он консультировался по кое-каким вопросам. Так ему приходилось иметь дело с вспомогательной рабочей силой, с людьми, хотя и культурными, но статистической работы не знающими. Составление сводки несколько затянулось, и ежедневно из комендатуры приходили и требовали эти сводки. С составлением сводки запаздывали, и ее требовали с угрозами.
Я переписал себе результаты. Результаты были такие: всего еврейского населения было четырнадцать тысяч человек, включая крымчаков тысячи полторы. Это не было прежнее еврейское население города Симферополя, потому что в период военных действий из города Симферополя и других городов часть населения эвакуировалась, а с другой стороны – здесь оседали бежавшие из Херсона, Днепропетровска, естественно, они оседали главным образом в городе Симферополе. В Симферополь хлынуло население еврейских деревень Фрайдорфского, Лариндорфского района, Евпатории – все это осталось в Симферополе, потому что они повисли в воздухе. Здесь они считали, что будут в своей среде, в гуще еврейской общины, и в результате этого процесса мы обнаружили около четырнадцати тысяч человек.
Не знаю, сколько было по переписи 1939 года, потому что данные еще не были опубликованы.
Таким образом, здесь оказалась часть местного населения, а часть из прилегающих районов.
7 декабря зашла крымчанка – соседка, старая женщина, сыновья у которой были в Красной Армии, невестка работала в кооперации. Эта соседка была женщина малограмотная, относилась ко мне хорошо и в трудную минуту пришла посоветоваться. В чем дело. Оказывается, из общины – Еврейского комитета поступило распоряжение, основанное на распоряжении германского командования, чтобы все крымчакское население 8 декабря, не позже 9 декабря явилось на сборный пункт, который был назначен на площади Гельвига, где было студенческое общежитие педагогического института. Старуха плакала и говорила: «Это, несомненно, наша погибель». Я пробовал успокоить. Разговоров до этого никаких не было – не верил в возможность массового уничтожения.
Сюда приехал в составе германской армии профессор Карасик, профессор Венского университета, специалист по народоведению, я знал о его присутствии из связи с библиотеками. Библиотекари были добрые знакомые, и я узнал от них, что для него делается такая-то работа в Центральной библиотеке пединститута. Я заходил к ним и знал, что делают такую-то работу в трех библиотеках. Делалась работа по подысканию литературы.
Я не знал существа его работы, но знал о задании библиотекам, но его задача была, очевидно, не ознакомление с населением в данной области. Когда пошел слух, я разъяснил ей, что ни о каком уничтожении не может быть и речи, он, может быть, ведет научную работу. Я думал, что он дойдет до измерения черепа. Крымчаки, несомненно, евреи, но отличаются языком, обычаи татарские, смешанные, молятся в еврейских синагогах на древнееврейском языке. Бытовая обиходная речь татарская. Крымчакский ученый в XVII веке Лехну жил в Карасубазаре.
Караимы тоже говорят на татарском языке, караимский язык – язык крымских татар.
В ханском дворце в 1883 году были приняты в качестве обиходного языка персидский, турецкий или арабский, на них говорила вся придворная среда, и это не могло не наложить отпечатка на бахчисарайскую среду.
На юге большое количество греков, армян. Караимский язык – засоренный язык. Язык караимов был гораздо чище, и по фонетике языка, по оборотам, по прочим элементам он был близок к ногайскому. Это смесь хазар с евреями, но не евреи.
Я слышал эти слухи и сам считал, что не может быть уничтожения целой национальной группы в полторы тысячи человек. За что же уничтожать, в моем сознании и понимании это не укладывалось.
На следующий день приходит соседка и говорит: «Было распоряжение взять теплые вещи, теплую одежду и продовольствие на восемь дней и явиться на сборный пункт». Старуха говорила: «Это гибель, мы с вами больше не увидимся».
Какая-то тень начала падать и на мое сознание – я начал вдумываться, вглядываться, связывать одно с другим. Жидоедство висело в воздухе.
Моя соседка попрощалась и ушла. Это было с 8-го на 9-е декабря.
Затем оказалось, что такое же распоряжение имеется в отношении всего еврейского населения – явиться 9–10 декабря в студенческое общежитие на Госпитальной площади, в общежитие медицинского института против парка Ленина и здания обкома партии по Гоголевской улице (улица Гоголя, 14) – сборные пункты. Сроки явки 10–11 число.
Никаких объявлений совершенно не было ни для караимского, ни для еврейского населения. Узнавали друг от друга. Я пошел в Еврейский комитет. Я мог узнать то, чего не могли узнать другие. Больных мест у нас было много, и в комитете были всякие люди, которые рассказывали о грабежах. Узнал, что распоряжение поступило явиться на сборные пункты, захватив теплую одежду и продовольствие, – это верно. 9 декабря я пошел узнать, и сказали, что это правильно, такое распоряжение получено от германского коменданта, что явиться нужно. В город уже проникал целый ряд слухов.
10 декабря было пять вариантов, смысл их сводился к следующему:
1) что еврейское население пошлют впереди германской армии, которая наступает на Севастополь, в качестве заслона;
2) что их пошлют на работу в Бессарабию;
3) что пошлют в колонии Фрайдорфского и Лариндорфского районов, так как озимые еще не засеяны, словом, пошлют для работы;
4) что всех евреев вышлют в СССР за фронтовую полосу;
5) и последнее – всех уничтожат.
Эти пять вариантов бродили в умах всего населения и в еврейской и русской части.
Русская часть – окраинное население тесно соприкасалось с военнопленными или людьми, которые пошли в порядке вольного найма: железнодорожные рабочие, рабочие с производства, некоторые производства уцелели, как завод № 99, на железной дороге работало депо. Люди самим ходом жизни были втянуты в германизацию. Какой был вариант правильным, кто мог знать.
Я не верил в уничтожение.
10 декабря по городу утром разнесся слух, что явка отменена. Моя сестра жила отдельно, работала химиком горлаборатории, с высшим образованием, говорила по-немецки. Мы условились идти вместе. 10-го числа утром я ее ждал, но она долго не являлась, затем пришла часов в одиннадцать или двенадцать и говорит, что в городе есть слухи об отмене этого распоряжения, что слышала от соседки и еще от кого-то. Она решила, что нужно узнать из первоисточников, и обратилась в гестапо на Госпитальной площади. Она пошла туда узнать, нужно ли являться, и на нее набросились с криком (по-немецки она говорила не совсем свободно), что распоряжение пока не отменено. Она говорила, что должен быть приказ, говорила, что никаких распоряжений нет, предложение о явке тоже только слухи. С этим она и пришла ко мне.
Мы решили, что если завтра пойдем, тоже ничего не потеряем, может быть, действительно что-нибудь изменится. Так прошел день десятый, наступило 11-е число – последний день явки.
В ночь с 10-го на 11-е число ночь была тяжелая, нервы были напряжены до последних пределов, чувствовалась какая-то катастрофа, что ничего хорошего это не предвещает, даже отправка на работу, лучше во Фрайдорфский район (Крым, АССР), хуже в Бессарабию. Не укладывалось в голове, что могут послать на фронт впереди своих войск, допускали, что могут выслать за пределы СССР. Я совершенно не допускал мысль о расстреле. Люди собираются с детьми, стариками. Все, что было здорового, ушло в армию, честно, добросовестно люди ушли в армию.
Я говорю, когда я читал в течение летних месяцев газету «Красный Крым», это все мало отражалось, а центральные газеты редко попадали, потому что трудно было достать. Если освещалось, то в «Правде», «Известиях», а в «Красном Крыму» слабо, центральные газеты были малодоступными. Так что о том, что делали немцы, которые уже оккупировали территорию, было малоизвестно.
Я считал, что, несомненно, преувеличение политически нужно для создания в массе определенного настроения, но несколько краски сгущены.
По-видимому, окраина больше знала из своих соприкосновений с немцами либо путем работы. Что бы ни было из пяти вариантов, но все они грозят катастрофой. Мне почти шестьдесят лет, сестре тоже около сорока пяти, к физической работе она была не приспособлена. Мне почти шестьдесят лет – какой из меня работник в условиях сельского степного района при отсутствии теплой одежды. Ничего у нас теплого нет – значит, мы свернемся быстро.
Я знал положение наших районов, особенно степной части, бывал в селах в 1931 году. Я экономист-плановик, мне приходилось докладывать на заседаниях РИКа, и знал, что лучше кучи соломы на земляном полу там ничего не будет, и решил не идти и не пускать сестру. Для себя я наметил возможность пристанища у одного знакомого. В прошлом я оказал этому человеку очень большую услугу и на протяжении жизненного пути оказывал разного рода мелкие услуги и был вправе рассчитывать, что этот человек не откажет помочь.
Население двора было смешанное: русские, евреи, татары – там было до двадцати квартир. Я жил в этом доме двадцать восемь лет, ко мне все люди нашего двора относились хорошо. Я зашел к этому человеку 11 декабря и сказал о своем намерении и надежде. «Хорошо, приходите». Я сказал: «Сегодня в два часа дня я приду к вам с постелью, вы должны дать приют на некоторое время, как долго придется, не знаю». Договорились. Теперь нужно было подумать о сестре. У нее отдельный мир знакомых людей из химиков. Я решил, когда придет – я передам ей свое предложение и после этого пойду на обеспеченную квартиру.
Жена уехала с семьей сына, он летчик, трижды орденоносец, жена его – молодой профессор, русская, состоит в смешанном браке, жена – врач, работала на Южном берегу. В августе все получили предписание выехать из Симеиза, жена с невесткой и двумя девочками-внучками выехали. У невестки была какая-то армейская бумажка, которая давала право рассчитывать, что ей будет оказано внимание в городе Турткуль, для сына это была база. До мобилизации он был в армии, а затем был командирован 19 августа – жена, невестка и двое внучат уехали.
Я решил, что уйду из квартиры – мебели нет, вещей нет, соседи поближе жили хорошие, относились по-хорошему в тяжелую минуту. Уходя из дома, я предполагал официально передать свою квартиру этому самому знакомому – он будет формально жить здесь – специалист, русский человек. Написал, что эта квартира принадлежит русскому человеку.
Староста пришел попрощаться и напомнить о явке, потому что кто-то из полиции обходил этот район города и давал распоряжение проследить, ушли или нет. Это было примерно около двенадцати часов. Сестры не было. Я уже начинал чувствовать, что нужно поторапливаться, потому что нужно зайти за ней, чтобы не нарушать срока. Староста пришел, я рассказал, в чем дело, он скрепил подписью, что эта квартира принадлежит русскому человеку, расцеловались с ним, и я пошел к сестре, но сестры дома я уже не нашел. Когда я спросил, то оказалось, что на Архивной улице с 10-го по 11-е русская вспомогательная полиция ходила из дома в дом, из квартиры в квартиру и все еврейское население забирала. Значит, она была взята, вот почему она не пришла. Ждать я не мог, должен был спешить. Я вышел с портпледом, в котором было две смены белья, кусок мыла, взял думку и одеяло, квартиру закрыл на ключ и ключ положил в карман. Я собирался ключ передать человеку, который впоследствии и будет там жить.
Было около часу дня. В моем распоряжении не оставалось времени для поисков сестры, и я вынужден был пойти туда, куда направлялся, – скрыться от немцев. В этот день я ничего не мог предпринять. На следующий день, по моей просьбе, лицо, которое меня приютило, начало обходить сборные пункты с тем, чтобы установить связь с сестрой, но эти попытки ничего не дали, потому что сестру найти не удалось.
Остались последние часы, назначенные для явки, и по всем улицам города тянулись вереницы еврейского населения на сборные пункты с багажом в руках, в редких случаях – на линейках. Из нашего дома группа жителей взяла линейку, нагрузила ее до отказа узлами, чемоданами, свертками и – направилась. Потянулись и молодежь, и детвора, и старые люди. Тягостно было смотреть. Я вспоминаю лица, смотрел и на русских людей, тяжелое было впечатление.
12-го числа по моей просьбе сделать последние попытки разыскать сестру мне было сообщено, что побывали на Гоголевской (здание ОК партии), в здании Мединститута, но сестру встретить не удалось.
По городу висели трупы, висело семь-девять человек. В районе городского сада, на Ленинской улице, висел труп старика, на груди доска с надписью: «За неявку в срок».
12-го обнаружить сестру не удалось. 13-го – тоже не удалось. 13-го числа мне передали записку от нее, которая была передана одной еврейской женщиной, отпущенной немцами, сделавшими у нее на паспорте странную отметку: «Вирт нихт умгебрахт», – не должна быть уничтожена или не подлежит уничтожению, что-то в этом роде.
Был профессор Клепинин – автор целого ряда почвенных карт, который был женат на девушке из семьи Фригов. Семья Фригов состояла из пяти сестер, и все были за русскими. Одна сестра за Бобровским, другая – за Клепининым. Две или три пошли на эти сборные пункты и вовремя явились. Они сообщили о себе, что замужем за русскими людьми, и кто-то сделал им всем такие отметки в паспортах: «Не подлежит уничтожению».
Через нее сестра передала моим знакомым записку, в которой спрашивала обо мне. Эта записка у меня и сейчас имеется. Это было последнее, что я от нее получил. Между прочим, мне с этими сведениями принесли сообщение о повешенных на улицах города. Принесли сообщение, что доктор Русинов на территории больницы повесился, не желая делать жену свидетельницей этого акта. Его вынули из петли, и товарищи-врачи тут же на имя германского командования написали заявление, чтобы его не брали. Его привели в чувство, а затем за ним приехали и забрали.
После этого связь с внешним миром была прервана. Я стал жить ожиданиями, что делать.
В первые дни явки один из немцев, который жил в этом доме и имел соприкосновение с жителями этого дома и с лицом, у которого я жил, под влиянием настроений, которыми жил город, и, безусловно, косвенным образом это влияло на всех остальных, сообщил, что он был свидетелем массового расстрела евреев в Бухаресте и что у него был там приятель, врач в румынской армии, так он его не то из дома вывез, не то с места расстрела. Этот немец был начальником авточасти автопарка, а его приятель-шофер был фашист. Он заставил его подать машину, посадил врача-еврея и вывез с семьей, куда я не помню, но спас его от расстрела. У меня явилась мысль, что, по-видимому, нечто в этом роде будет и здесь. Я говорю о том, что происходило в городе. Состояние, естественно, нельзя было назвать и подавленным, я чувствовал, что схожу с ума, мне стало очень тяжело. В сознании не укладывалось – понять чудовищное намерение германского командования об уничтожении двенадцати тысяч человек евреев. Город был, население – терроризировано, люди просто боялись выходить на улицу, даже русские. Казалось, воздух даже изменился и был насыщен ужасом, кровью. Одним словом, все это произвело тягостное впечатление на все национальности, все люди тягостно переживали это явление.
В эти первые дни от явки уклонились многие, за что были повешены. После этого по городу начались облавы только на улицах. Сначала действовала полевая жандармерия, задерживала прохожих и требовала предъявления паспортов. Совершенно очевидно, многие были задержаны, и не только евреи. Это были первые попытки прочесывания населения на улицах города. Происходили они довольно часто, по отдельным районам, улицам, в различное время дня, с небольшими интервалами. Так было в течение всего декабря 1941 года, а в начале января 1942 года, после 5-го, была первая массовая облава на все население города. Город был оцеплен по кварталам, районам, всюду были расставлены посты, которые направляли население в определенные пункты. С рассветом из улицы в улицу, из дома в дом, из квартиры в квартиру шли с обходом. Была сплошная, массовая, одновременная проверка населения, поиски оружия. Эта была первая проверка населения, а пришлось пережить пять. Тягостно было.
Лицо, которое приютило меня, уходило из дома. Я, стараясь оставаться незаметным, закрывал окно из комнаты. Окно из комнаты выходило на улицу, а общая дверь из комнаты выходила в коридор. Дверь старинной стройки, крепкая, массивная, была с хорошим американским замком. Я старался закрывать замочную скважину.
Я каждый раз, когда мой хозяин уходил, закрывал замочную скважину щеколдочкой, что не давало возможности заглянуть в комнату. У окна стоял стол, за которым я читал или писал. Так что если бы заглянуть оттуда, то я был бы на фоне окна. Нижнее стекло было забито фанерой.
Я уже знал, что в городе идет облава и что, вероятно, немцы могут прийти сюда. Мы не знали, как это происходит, что делается, проверяют сплошь или на выборку. Я был на страже, выхода не было. Надо было принять предохранительные меры. Я об этом не мог думать, потому что всякое движение было затруднено. Выйти на чердак или в подвал не было возможности. Не было представления о том, как они будут искать. Я собрал всю силу воли, чтобы держаться в равновесии, потому что от этого зависит сохранение головы. Часов около девяти слышу по необычайным шагам, что явились немцы. Я привык разбираться в звуках, во всякого рода шагах. Нет сомнения, что в дом пришли немцы. Местное население немного говорило по-немецки. Дом этот большой, там было много комнат, но я слышу по шагам, что они подходят к нашей комнате, зашли в смежную комнату, подошли к моей двери и раздается неистовый стук. Я никак не реагирую. Стук повторяется. Я решил молчать, что будет дальше. Я слышу голос немца, который спрашивает, кто в этой комнате живет, ему отвечают: женщина, русская, учительница, одинокая, у нее никого нет. Население дома, которое владело немецкой речью, дает объяснение, и тут же ввязывается в разговор немец, который жил в нашем доме. Очевидно, он был неплохой человек, по профессии – трактирщик на Рейне, и этот Вилли был настроен очень благожелательно, и офицер удовлетворился его ответом, но все же хотел попасть в комнату. Сделали попытку открыть дверь, но дверь была массивная, крепкая, с американским замком, сильно толкнули в дверь, но дверь не поддавалась. И вдруг я слышу самое ужасное, что рядом с ним скребется собака. Офицер, оказывается, пришел с овчаркой. Вы сами понимаете – овчарка может почувствовать через дверь, и так или иначе, офицер мог распознать, что за этой дверью кто-то есть. Здесь произошло то, что иначе, как чудом, я не могу назвать. В этом доме у одного из обитателей была собака, громадная, породистая, молодая, жизнерадостная собака, здоровая, крепкая, весь день она бегала по улице, играла с детьми, прохожими и домой попадала только вечером. В последний момент, когда был решительный стук в дверь, собака соседей каким-то чудом появилась в квартире, то ли она была недалеко, то ли ее кто позвал, но между собаками началась такая кутерьма, что немец побоялся за судьбу своей собаки. Вилли и офицер бросились разнимать собак. Офицер боялся выпустить из рук пса, а солдат не мог оттащить в сторону второго; наконец удалось оттащить на некоторое расстояние.
После этой комнаты в эту сторону оставалась только одна комната, а в этой последней комнате столовались немцы-зенитчики. Мы знали, что бывают целые группы – немцы. Прошло несколько мгновений, они отошли в сторону, и все успокоилось. Это была первая облава.
О судьбе еврейского населения немцы с местным населением не беседовали. В первое время они с населением не соприкасались, были какие-то преграды. Конечно, население не могло не интересоваться, и слухи о том, что произошло, стали проникать в городскую среду, сначала на окраинах, потом – в центре и докатились и до меня. Что-то глухое, о какой-то катастрофе, о массовом уничтожении еврейского населения стало проникать и упрочиваться.
Пошел слух о том, что какая-то часть женщин, выводимая из здания по улице Гоголя № 14, выходила с поднятыми вверх руками, причем у этих женщин у двери сопровождавшие вырывали дамские сумки. Говорили и о том, что какая-то часть была выпущена с чемоданами, а другая – уничтожена; что выводили без вещей, с поднятыми руками.
Расстрел производился около Курмана. Говорили, что братские могилы рыли военнопленные. Расстрел проводили из автоматов. Затем говорили, что расстреливали на 8-м километре, а в каком направлении, я так и не установил. Только так, связывая отдельные корни, я думаю, что это было по Феодосийскому шоссе у противотанкового рва. Вот скудные сведения, которые исходили от населения города.
В марте месяце стали проникать слухи о том, что лица, находившиеся в смешанном браке, которые были отпущены, как вдова Клепинина и другие, будут также вызываться на сборные пункты. По всему городу ходят лица и устанавливают смешанные браки и детей от этих смешанных браков.
Здесь был Михайлов, приват-доцент, с женой-еврейкой, когда пришли за женой, он не хотел ее одну отпустить и пошел вместе с ней. Судьба его неизвестна. Мне удалось установить, что он домой не вернулся.
Слышал, что погиб внук Щировского, инженера, мать еврейка, она разошлась с мужем, а ребенок воспитывался у стариков. Пришли и взяли ребенка.
Слышал об одном случае: муж армянин, жена еврейка. Он не отпустил ее и пошел вместе.
Через несколько месяцев слышал о таком случае: дочь отбилась от своей семьи во время выхода на сборный пункт, осталась на улице, и ее приютили знакомые караимы и продержали несколько месяцев. Потом девочку вывезли в Саки, там была русская женщина одинокая, хорошо знакомая им, которую посвятили в существо дела и просили приютить, потому что боялись держать в Симферополе. Надо сказать, что русская женщина, приютившая эту девочку у себя, не знаю, как записала, но даже устроила недалеко от себя на работу. Девочка жила, меня занимала судьба этой девочки, и я просил свою знакомую, когда она была в этой караимской семье, наводить справки о судьбе этой девочки.
После большого перерыва, когда совершенно не было соприкосновений с хозяевами, все было в порядке, эта девочка, помогая по хозяйству, пошла куда-то по улице и встретила своего знакомого по Симферополю. Она по-детски поздоровалась, тот очень удивился и спросил, очевидно, каким образом она сюда попала. Она рассказала, и будто бы к вечеру девочки не стало. Какие душевные побуждения были у того человека? Трудно сказать.
По-видимому, те лица, которые имели возможность вначале укрыться у родственников или знакомых, постепенно были выявлены. Сестра моей жены должна была пойти за два дня до явки к одной знакомой. Старая женщина пришла посоветоваться, как быть. Я спрашиваю: «Что думаете?» «Хочу не пойти». Я спрашиваю: «А кто вас приютит?» «Я, – говорит она, – решила пойти на слободку около Рабочего поселка, там живет мать зятя, русская женщина, она поможет. Хочу к ней пойти за картошкой». Но, по-видимому, она погибла во время одной из облав, а облавы происходили время от времени. Все облавы, которые происходили по городу, все прошли над моей головой.
Во время второй облавы, она, кажется, была в марте месяце 1942 года, мне пришлось из комнаты выйти. Там было много комнат с большим количеством темных закоулков. Была небольшая кладовая, в которую вход был закрыт. Во время первой облавы немцы прошли, не заметив этого помещения. Ключ от этой кладовой был у моей хозяйки. В кладовой хранилась очень большая медицинская библиотека, медицинский инструментарий, географические карты, а затем помещен всякий хлам: доски, кровати. Мне пришла мысль укрыться в кладовой. Но это трудно было сделать, так как было непрерывное движение по всем коридорам. Нужно было улучить мгновение, чтобы попасть в эту кладовую. Эту операцию сделали вскоре после облавы. А облава была на рассвете. Часов около пяти прошел слух, что в городе идет облава, и мы решили, что нужно переходить из комнаты в кладовую. Перешел в кладовую. Движение в доме было слабое. Моя знакомая стояла в коридоре на карауле и дала знак о том, что можно из комнаты выйти, прошла в глубину и стала на пороге. Я зашел в кладовую в пальто, шапке, спрятался за шкафом с книгами, причем мы договорились, что, когда в доме начнется облава, я зайду за шкаф и заставлю себя диктовой доской. Ключ от кладовой был у моей хозяйки. Она закрыла за мной дверь и ключ положила в карман. В дом пришли немцы. Она подошла к кладовой, кашлянула. Я зашел за шкаф, заставил себя диктовой доской, передвинул книги; из книг устроил небольшое сиденье, сверху было заставлено, загромождено всевозможными вещами. Я слышу по движению, что приближаются шаги, слышу, что подходят к этой части квартиры, остановились около этой двери. Первый раз не заметили, а потом спрашивают по-немецки, что находится в этой комнате. Соседка говорит: «Кладовая небольшая, вся завалена книгами». «Где ключ?» – спрашивают. Говорит: «Сейчас принесу». Открыли кладовую. Он заинтересовался массой книг и инструментарием, чемоданами и начал брать книги на выдержку, начал двигаться по этой кладовой, хотя там буквально некуда ногу поставить. Отошел к щели, которая была заставлена, отодвинул стенку, взялся за диктовую доску, и, по-видимому, как ни сумрачно было в этой кладовой, он увидел контуры моей фигуры и вдруг совершенно явственно говорит: «А».
Я решил, что на этот раз, кажется, мне уйти не удастся. Нужно было собрать все свои силы, чтобы не подать вида и чтобы не подумали, что жиды цепляются за жизнь и умереть не умеют.
В самую последнюю секунду произошло такое событие. Очевидно, тоже на его сознание пала пелена. Книги не дали возможность видеть того, что было вокруг. Он совершенно спокойным движением поставил фанеру на место и заявил хозяйке, что через пятнадцать минут пришлет солдата забрать книги, инструменты и т. д.; вышел из кладовой, закрыл дверь на ключ и ключ положил в карман и ушел. Через пятнадцать-двадцать минут пришло пять-шесть человек солдат, но меня уже не было в этой кладовой. Представляете, какой был риск. Это было трудно сделать, потому что за мною могли наблюдать тысячи глаз. Мне нужно было выйти из кладовой, чтобы никто из соседей, немецких зенитчиков, не видел, и надо было уйти до истечения пятнадцати минут. Словом, меня не открыли, я вышел из этой комнаты уверенно, спокойно, прошел в дверь комнаты, которая предварительно была оставлена открытой, и закрыл ее за собой. Моя хозяйка закрыла кладовую, вернулась в комнату. Солдаты пришли с ключом и соседку хотели взять только в качестве переводчицы. Эти шесть солдат занялись работой самым тщательным образом, потому что забрали всю библиотеку, книги по медицинской части направили в лазарет, а остальные – в библиотеку для обслуживания госпиталей.
Я вспоминаю то, что мне пришлось пережить. Я был потрясен тем, что ушел и второй раз. Был потрясен участием какой-то посторонней силы, которая вмешивалась в мое скромное существование. Таких случаев было пять. Один раз пришлось спрятаться в подвал, в четвертый раз – на чердак и один раз – на другой квартире, в которую хозяйка моя во время массовых переселений перешла: с Луговой на Крестьянскую. Нужно было сделать переселение так, чтобы не заметили ни старые соседи, ни новые, чтобы меня не видели, а также не видели те, которые будут выносить вещи. Пришлось продумать каждую мелочь. Пришлось уйти на чердак в тот день, когда хозяйка решила перебираться. Было два часа дня. Немцев-зенитчиков в доме уже не было. С самого утра на рассвете пришлось перейти на чердак с тем, чтобы вечером моя знакомая придет, дверь будет широко открыта, все могут заглянуть, посмотреть в комнату, а вечером она должна была прийти (движение было разрешено до семи часов вечера). Это было в конце сентября или начале октября [1942 года]. Все видели, что она перешла на жительство в другую квартиру. Она была единственная квартирантка у хозяев – двух супругов. Дверь была отдельная, словом, можно было прийти, не беспокоя.
И во второй квартире на Крестьянской улице пришлось пережить посещение немцев. Они весной 1942 года в солнечные дни облюбовывали жилые помещения. По квартирам ходили немцы, зашли и в эту квартиру. Хозяева были старые люди. Они пытались всякими поводами отвадить немцев, говорили, когда приходили немцы, – и печи развалены, и то плохо, и это плохо. Это было в начале пятого, уже близко к темноте. Пришли в коридор, раздался стук в дверь. Немец спрашивает, не найдет ли он здесь для себя подходящую комнату. Хозяйки не было. Я стеснялся подходить. Они подошли к двери, и немец просит открыть эту дверь. Хозяева говорят: «Как же быть, дверь закрыта, ключа нет, открыть нельзя». Офицер подошел к двери и начал стучать. Тогда хозяйка говорит: «Может быть, попробовать нашим ключом открыть». Муж говорит: «Открой». И хозяйка пошла за ключом. Передо мной стала задача, как быть. У нас были такие возможности: у моей хозяйки были два шкафа, один – платяной, другой – буфетный. Эти шкафы стояли друг от друга на небольшом расстоянии, таким образом, чтобы можно было зайти, между шкафами было небольшое расстояние, но такое, что я мог стоять. Комната была небольшая, загромождена кушеткой, кроватью, столами, стульями, шкафами, а шкафы стояли на другом конце комнаты. Когда хозяйка пошла за ключом, я стоял неподалеку и зашел за шкаф и спрятался за ним. Если бы немец вздумал подойти ближе, то обнаружил бы меня, но на этот раз дело обошлось благополучно. Хозяйка чувствовала себя неважно, что в отсутствие жилицы открыли комнату. Когда открыли, все стояли у входа. Комната, правда, непрезентабельная. Хозяева говорили, что в этой комнате живет учительница. Дверь закрыли. Домохозяйка чувствовала себя неловко, почему я говорю это, что даже не сообщила моей хозяйке о том, что заходили немцы. Вот это была последняя тревога.
Занимался я книгами, читал, писал; я занимался библиографическими работами. Обо мне как о библиографе есть отзывы, у меня есть печатные работы по библиотечной группе. Были составлены целые каталоги-картотеки по разным вопросам, что представляло большую ценность для меня и известную научную ценность. Часть библиотечного материала удалось вынести. Это давало возможность держаться и работать спокойно.
Общее настроение было тяжелое, особенно когда была взята Керчь – 15 мая 1942 года, Севастополь – 1 июля. Первая большая тревога после пережитых декабрьских дней. Тяжело было после взятия Керчи и еще более тягостно после взятия Севастополя. Пока Керчь и Севастополь были советскими, как-то теплилась надежда на скорое освобождение. Когда немцы взяли Керчь, Севастополь, проводили перешивку железной дороги, переименовали улицы на немецкий лад, я почувствовал себя похороненным.
Конечно, взятие Керчи – не конец войне. В войне возможны всякие изменения. Немцы знали, может быть, что придется Крым отдать. Советские люди были уверены, что Крым будет освобожден, но нужен был отрезок времени, чтобы проделать мозговое усилие, чтобы привести себя в известное равновесие.
Было голодно, холодно – всему населению вообще и моей хозяйке, в частности. Даже наши скудные запасы, которые удалось сохранить: пуд муки, пуда полтора картофеля, бутылка постного масла, начатая баночка смальца, которую мне принес один знакомый русский плотник, встретил я его как-то в районе Феодосийского моста. Спрашивает: «Как вы поживаете?» Это было 3–4 декабря. Я говорю: «Голодно и трудно со всех сторон». Он говорит: «Я вам кое-чем могу помочь, я зарезал кабана и вам немножко принесу сала». И действительно принес. Даже было так дело, он не застал меня дома и отдал моим знакомым Кенифест и просил мне передать. Вечером я возвратился, и они принесли смалец и еще кое-что. Кроме того, у меня было крупы килограммов двенадцать. Этим мы жили месяца три. Ели один раз в день, картошку варили в кожуре, из муки делали клецки, клали немного крупы, ложку масла и получалась какая-то пищевая бурда. Затем начались усилия по восстановлению пединститута, и мою хозяйку привлекли в качестве библиотекаря, она приводила в порядок библиотеку, получила хлебную карточку, и мы делили хлеб по сто пятьдесят грамм; затем она получила частные уроки, давала их за продукты. Жили впроголодь, трудно рассказывать. Варили только вечером, плита была без тепловых ходов, кончил топить, и все тепло улетучивалось. Я боялся шевелиться, чтобы не было никаких звуков. Вечера приходилось сидеть в темноте из-за того, чтобы не было признаков света.
Так протекала жизнь в течение двух с половиной лет.
Газеты я читал регулярно, не только «Голос Крыма», но и немецкую «Дойче Крым Цейтунг». В немецкой газете, а она была рассчитана на обслуживание средней массы, там были антисемитские выпады в ничтожном количестве, они обслуживали среднюю массу, и пропаганда была, очевидно, направлена по другим каналам; а русская газета «Голос Крыма», я антисемитские выступления в печати знаю, приходилось читать и «Новое время» и «Почаевские известия» Иллиодора, это был монах-изувер, оказался прощелыгой, который терроризировал русское царское правительство. Антисемитскую литературу дореволюционного периода я знал, но то, что собой представлял «Голос Крыма», не идет ни в какое сравнение. Это было что-то жуткое. Если вы читали газету из номера в номер, то вы видели, что из себя представляла эта газета, одна за другой статьи антисемитского характера. Трудно себе представить, до какой степени изощрялись, до какой степени были сосредоточены высказывания, например, под руководством германского представителя Маураха, который здесь возглавлял бюро пропаганды. Отец был хороший врач-окулист. В 1920 году выехал в Германию, сын воспитывался в Берлине. Этот мальчишка попал в Германию в 1920 году, а сейчас уже приехал как деятель бюро пропаганды. Гитлер в 1920 году только начинал делать первые шаги. Доктор Маурах умер, семья попала в тяжелое положение, и мать пристроилась к фашистскому движению, и на этом фоне сын Маурах воспитался в Германии и явился сюда в качестве представителя бюро пропаганды. Сынок этот давал до того концентрированную антисемитскую продукцию, что трудно себе представить. С каждой строчки проглядывал антисемитизм площадной, грубый, вульгарный, рассчитанный на низменные наклонности. Это был основной лейтмотив, который проглядывал во всем материале: в статьях, в фельетонном материале. Чувствовалось, что та группа людей, которая представляла эту газету, совершенно ясно ставила цель – создать психический заслон тому, что делали немцы в Крыму. Это была какая-то маскировка, жидоедство, это была ширма, которая поддерживалась целым рядом координированных усилий. Они все каналы жизни подчинили этой газете. У них в редакции в кабинете замредактора сидела барышня, просто технический работник, сидела и внимательно выписывала из дневника писателя Достоевского, где были антисемитские высказывания, затем Суворина, Розанова, Шмакова – это были солидные книги, и барышня целыми днями выписывала этот материал для статей Быковича и других.
Гитлеризм наступал не только на хозяйственную жизнь, но и на психику населения. Это была лаборатория, в которой изготовлялся яд. Этот яд не прошел бесследно. Этот антисемитизм отравил население, не то чтобы все принимали всю лживость, но вбирали в себя это печатное слово.
Разрушение зданий города Симферополя, взрывы, пожары начались задолго.
В январе 1942 года, когда начались советские десанты, которые проходили главным образом в конце декабря, положение в немецкой среде было настолько напряженным, что местное немецкое командование сидело на чемоданах. Если бы командование Советской армией несколько энергичнее сделало бы бросок в Крым, он был бы освобожден. В Симферополе были готовы к бегству числа около 7 января, но дали срок, пока напряженное состояние разрядилось. Немцы из-под Ленинграда подбросили подкрепление. Если бы этот бросок в Крым со стороны нашего командования был бы энергичнее, то Крым был бы освобожден значительно раньше.
Второй раз, когда наши войска подошли к Перекопу, после этого начались пожары, уничтожение зданий, но особенно энергично они начали действовать перед падением Крыма, и, наконец, совершенно исключительно, что произошло в Симферополе 12 апреля [1944 года], когда горело около четырехсот крупнейших зданий. Весь горизонт представлял сплошное море огня, горели архивы. В разных частях города горели здания-склады, и в довершение всего вечером по городу начали разъезжать автоматчики и бросать бомбы в жилые здания. Чувствовалось, что они в какой-то лихорадке.
13 апреля были партизаны, которые дали небольшой, в течение одного часа, бой.
В районе Архивного моста партизаны сделали заслон, а вечером 13 числа я вышел в первый раз из своего 28-месячного заточения. Прошел по городу, встретил нескольких знакомых русских, которые встречали меня со слезами, объятиями, пожатиями, а 14-го я пошел на свою старую квартиру. Настроение встретил хорошее. Русские люди обнимали, плакали, удивлялись, встречали поцелуями и объятиями. В своей квартире я застал татарскую семью. Немцы взломали квартиру, уничтожили часть книг, то, что было на столах, стульях, растаскали, часть книг была продана в комиссионном магазине, а часть, та, что была в шкафах, сохранилась. Они вначале в моей квартире устроили для небольшой группы людей казино. Казино существовало шесть месяцев. Все имущество было вывезено жилотделом, а книги сданы в центральную библиотеку. Сейчас я получаю их обратно. На моих книгах есть значки. В центральной библиотеке подбирают книги для пединститута, парткабинета и выбирают мои, откладывают в сторону, а вообще моя библиотека состояла из двух тысяч томов – это труд сорока лет работы, ценность всей моей жизни. Очень много книг погибло, часть рукописей, коллекция планов города Симферополя, которые я собирал продолжительное время. Все это, к сожалению, погибло.
Рассказ бухгалтера Льва Юровского
Симферополь
Вот рассказ бухгалтера спортивного магазина в Симферополе Льва Юровского.
В Симферополе осталось не эвакуированных четырнадцать тысяч евреев. 10 ноября 1941 года немцы «организовали» еврейскую общину. Одного почтенного старца Бейлинсона они назначили председателем и предупредили, что распоряжениям общины все евреи обязаны подчиняться.
При помощи правления общины немцы выкачивали все, что им хотелось. Комендант города заказывал, а община была обязана поставлять точно к сроку – мебель, одежду, золото, ковры…
Был такой случай: какой-то генерал «заказал» пару калош, но община не успела получить к сроку нужного номера. За это престарелый председатель получил пощечину.
Когда через общину уже больше ничего нельзя было получить, фашисты начали грабить собственноручно.
Через общину немцы распорядились, чтобы все зарегистрировались на бирже труда. Велели надеть нарукавные повязки с «могендовидом» и посылали на самые тяжкие работы: копать землю, таскать камни… Подгоняли плетьми. Я не зарегистрировался и не надел повязки, так как хотел уйти из города.
Однажды все же я пошел на работу. Мы обивали грузовики фанерой, другие перетаскивали груды заступов. Мы тогда еще не знали, для чего все эти приготовления. Потом в этих грузовиках возили людей на смерть, а заступами засыпали убитых. Нам, группе работавших здесь, приказали идти домой и вернуться на следующий день с тем, однако, чтобы каждый из нас привел с собой еврея-столяра и еврея-слесаря. Это было невозможно, так как все мастера были уже выловлены… В отчаянии мы обратились к председателю общины: «Что делать?» Он махнул рукой и ответил: «Делать уже нечего». Он уже, очевидно, знал, как обстоят дела.
По дороге домой мы встречали людей с узлами и чемоданами. Это были местные старожилы – евреи, крымчаки. Их вызвали для «эвакуации» на 9 ноября. Немцы наметили три сборных пункта. Все эти пункты были заняты гестаповцами. Это были лучшие многоэтажные дома в самом центре города: педагогический институт, медицинский институт и здание областного комитета партии. На следующий день, 10-го, началась, согласно приказу, «эвакуация» симферопольских евреев. Люди отобрали самые ценные свои вещи и направились к сборным пунктам. Передать эту трагическую картину невозможно. Плач, вопли! Средь бела дня тащатся тысячи людей, не зная, куда и зачем. Немцы вели себя спокойно и вежливо, не возбуждая никаких подозрений. «Эвакуируют на Украину, – говорили, – в колонии…»
11-го я с женой решил: мы тоже пойдем. Мозг не выдерживал напряжения последних дней. Будь что будет, лишь бы скорее какой-нибудь конец.
По дороге к пункту нас встретила знакомая русская женщина. Она сказала:
– Ни в коем случае не ходите туда! На смерть идете. Я встретила переодетого цыгана, который чудом ушел от расстрела.
Цыган немцы «эвакуировали» за несколько дней до того. Мы вернулись. Жена пошла прятаться в одно место, я – в другое. Я направился к другу моих родителей по фамилии Матейка. Василиса Митрофановна Матейка мне и в дальнейшем во многом помогла. Шесть суток я прожил у них, они кормили меня, прятали и информировали обо всем, что происходит в городе. 11-го, 12-го и 13-го числа расстреливали евреев. На улицах висели повешенные с табличками: «За невыполнение приказа». Это были те, кто не пришли вовремя на пункт. Я понял, что дальше подвергать риску моих друзей нельзя, и ушел из города.
За несколько дней до того моя жена получила удостоверение о том, что она крещеная. Ее таскали в гестапо, и, когда ее вели на расстрел, она сошла с ума. Только 16-го перед моим уходом из города Василиса передала мне письмо от нее. Она прощалась со мной, с жизнью… Ее вызывают в гестапо.
Одна русская женщина предложила мне паспорт ее мужа, находящегося на фронте. Паспорт надо было привести в порядок. Внук Василисы, четырнадцатилетний мальчик, раздобыл тушь, и мы исправили документ. Старик Матейка проводил меня до станции, и я пошел деревнями по направлению к Мелитополю. По дороге было несколько встреч с такими же, как я, и с немецкими патрулями, – паспорт не подводил. Таким образом, я 31-го пришел в Мелитополь. На окраине города в доме одного бухгалтера мне разрешили переночевать и встретить Новый год. Можно себе представить, каким был этот праздник для меня…
По пути мне пришлось проходить через крымские еврейские колонии. Там еще ничего не знали о том, что происходит, но предчувствовали и ужасно беспокоились. Я не решился рассказать им обо всем, что произошло в Симферополе, и что их ждет, и ушел.
В Мелитополе меня не захотели прописывать. Пошел в другое место, но и там не хотят. Что делать? Решил вернуться в Крым. Пришел в полицию за свидетельством на обратный проезд. Шеф полиции заинтересовался, для чего я ушел из Крыма. Я объяснил, что хотел устроиться на работу, но не устроился.
Как раз в те дни наш десант высадился в Керчи. Немцы были смертельно напуганы. Увидев крымчака, они меня окружили и долго осматривали. Затем отвели в отдельную комнату и стали допрашивать. Оттуда меня отвели в более высокую инстанцию, в Орткомендатуру.
Комендант, еще два немца и переводчица снова учинили мне допрос. Все как будто бы идет гладко. Вдруг комендант вскакивает с места, ударяет кулаком по столу и кричит: «Здесь кроется еврейская голова!» И меня посадили в камеру гестапо.
Двор гестапо обслуживали два еврейских мальчика. Тайком они приносили арестованным пищу. Однажды гестаповцы узнали об этом и так избили мальчиков, что я их узнать не мог. Тем не менее они продолжали приносить нам еду. Я был уверен, что меня расстреляют, и решил повеситься. Две тысячи рублей, которые были у меня, я хотел отдать этим мальчикам. Но они ни за что не хотели брать деньги и говорили: «Нет, вас не расстреляют…» Я потом стал верить в различные приметы. Утопающий хватается за соломинку…
Позднее я жил в деревне, в доме, принадлежавшем раньше еврею. На чердаке этого дома валялась груда бумаг, писем, документов. Однажды, когда я был в особенно угнетенном состоянии, с чердака прямо на меня упало какое-то письмо. На чердаке копошились куры. Я раскрыл письмо и прочел:
«Дорогой Лейб (меня тоже зовут Лейб), не огорчайся, все уладится…» И это меня успокоило.
Тем временем меня перевели из камеры Мелитопольского гестапо в хлев с цементным полом. Сидеть на улице, на морозе было легче, чем в этом хлеву. Есть не давали. Дошло до того, что собственное дыхание стало еле теплым. Словом – конец!
Но к этому времени меня неожиданно освободили. Я могу вернуться в Крым. Я вспомнил, что у меня имеется письмо, которое Василиса Митрофановна дала мне к своей сестре, живущей в бывшем еврейском колхозе «Возрождение». Название колхоза показалось мне знаменательным, и я отправился туда.
Сестра Василисы и ее муж приняли меня хорошо, и я остался в деревне на должности колхозного конюха. Тут я узнал, что большинство живших в этой деревне евреев успели вовремя эвакуироваться, а оставшихся сорок человек немцы увезли в Джанкой.
Несколько раз контролировали мои документы, но все обошлось благополучно. Но вдруг – новая напасть: почему я не женюсь? Здесь все женятся… Стало быть, это неспроста…
Однако вскоре мне снова пришел на помощь мой добрый ангел, Василиса Митрофановна. Она приехала в гости к своей сестре. У меня в глазах посветлело, когда я увидал старушку. Одиночество и необходимость постоянно притворяться меня угнетали. Я рассказал ей о своих делах. Она предложила сказать своей сестре по секрету, что якобы моя жена, которую я крепко люблю, ушла от меня с немцем. И по этой причине я никем успокоиться не могу. Такой «секрет», конечно, немедленно распространится по деревне, и меня оставят в покое. Так оно и было.
Между тем я познакомился со всеми колхозниками, а с учителем, корейцем Точеем, и с его женой мы подружились. Я сразу почувствовал, что я больше не одинок. Он приходил ко мне на конюшню, беседовал со мной, потом приглашал к себе. Однажды Точей сказал мне: «Я вижу, что вы человек надежный. Немцев вы ненавидите. Надо связаться с людьми».
Это был для меня счастливый день. При следующей встрече Точей сказал мне, что он имеет от одного коммуниста поручение создать вокруг себя группу, и предлагает мне помочь ему. По ночам Точей ездил в Карасан, там был радиоприемник. Мы располагали последними новостями, установили связь с партизанами. Жена Точея была прекрасным человеком: она воодушевляла нас на самые смелые предприятия против немцев. У нее был маленький ребенок, а второго она ждала со дня на день. Она говорила: «Не хочу, чтобы мои дети видели этих извергов. А если, паче чаяния, немцам удалось бы здесь задержаться недолго, я таких детей воспитаю, что им от них тошно будет!» В колхозе «Возрождение» я дождался прихода Красной Армии.
Рассказ симферопольского портного Макса Соломина
В портновской мастерской, работающей на армию, я отыскал этого оставшегося в живых симферопольского портного Соломина. Сухощавый, среднего роста, с умным морщинистым лицом, человек лет пятидесяти. В тесной и шумной мастерской не было, где присесть и побеседовать. Он повел нас во двор на узенькую железную галерею, изнутри окаймляющую этот большой многоэтажный дом. Мы прислонились к перилам, и он начал.
За четыре дня до прихода немцев в Симферополь я приехал домой из дальней поездки. Я дамский портной. Прихожу и застаю пустой дом: жена с детьми заблаговременно эвакуировались. Соседи-евреи тоже. Верчусь по пустой квартире – неуютно. Пошел к своей сестре и застал ее. Бросилась она ко мне с плачем: у нее болен ребенок, и она не может эвакуироваться.
Прихожу домой, а у меня уже немцы расположились на ночлег. Однако на рассвете они ушли.
Между тем издан приказ: всем евреям обязательно регистрироваться.
В первые же дни оккупации произошло следующее. Два немца зашли в один дом на улице Толстого к бухгалтеру Пекерману. Увидав на руках у матери грудного ребенка, один из них схватил его и сунул в печь. Мать набросилась на немца, но в это время второй пристрелил ее. Отец накинулся на бандитов, но они смяли его, вытащили во двор, перебили ему ноги и стали волочить по каменной мостовой.
Я созвал к себе человек пятьдесят знакомых и рассказал им об этом несчастии. Я предложил: пусть тысяча-другая наших людей соберется и нападет на немцев. Многие при этом погибнут, но зато несколько сот человек добудут себе оружие и смогут уйти в леса, в горы… Однако мне возразили, что население в пятнадцать-двадцать тысяч человек уничтожить невозможно. Лучшим доказательством может служить то, что немцы ведут себя прилично: не избивают на улицах, вежливы…
Но вот настал этот день. Евреев начали вывозить и убивать. День прошел, два, три… Творится что-то страшное. Я не выхожу из дому. За уклонение от регистрации вешают на улицах. Я не иду. Но когда началась облава, я больше не мог оставаться один в доме, набрался духу и пошел, чтобы отдаться в руки палачей. Дело было днем. По дороге в гестапо меня вдруг окликают. Оборачиваюсь и вижу свою давнишнюю заказчицу Марию Ивановну. Рассказал я ей о своих делах, а она и говорит: «Сумасшествие! Самому идти в гестапо? Я и то боюсь в городе оставаться. Иду в деревню. Идемте со мной. Я запишу вас своим мужем».
При этом она указала мне человека, который может сделать мне паспорт. Короче говоря, через день мы оба ушли из Симферополя. Шли три дня, пока добрались до деревни, где старостой родственник Марии Ивановны. Она представила меня.
– Когда же это ты замуж вышла? – спрашивает староста и поглядывает на меня.
– Три года тому назад! – отвечает она.
– И он, значит, и фамилию твоего первого мужа носит?
Это, словно гром, поразило нас, об этом мы даже не подумали.
Но не успели мы выпутаться из этой неприятности, как подвернулась другая:
– Ну, ладно, – говорит староста, – это еще куда ни шло. Но как ты можешь оставаться здесь со своим мужем, когда ему стоит только слово вымолвить, чтобы каждый узнал, кто он такой… Нет, лучше уходите отсюда, я вас тут не оставлю… Однако он разрешил нам переночевать. И вот лежу я ночью и мучаюсь. Что делать? Мой еврейский акцент губит меня! Ворочаюсь, лежу, как на иголках, и вдруг приходит мне в голову… Вот это мысль! Готов сейчас же будить Марию Ивановну, утра дождаться не могу!
Утром я рассказал ей о своем плане. Ей понравилось. Пошли мы к старосте и объявили, что я становлюсь глухонемым!
Он рассмеялся:
– А выдержишь? – спрашивает.
– Выдержу! – говорю.
И староста взял мой паспорт и вписал «глухонемой». Но оставлять нас в деревне он все же не захотел и выдал нам бумажку: такая-то со своим глухонемым мужем таким-то направляются для поисков работы туда-то.
И пустились мы в путь-дорогу в надежде на мою глухонемоту. Пришли в деревню Онуфриевку. Ночь. У старосты необходимо получить разрешение на ночлег. Посмотрел он на мои документы и говорит:
– Дальше я вас не пущу. Мне портной нужен. У меня семья большая, всех обшить надо.
Мария Ивановна делает вид, что остаться мы никак не можем, а мне показывает знаками, о чем речь идет. А я тоже головой и руками показываю, что это невозможно. А в душе радуюсь тому, что у нас есть кров, работа! Правда, опасно то, что мы у самого старосты, что называется, у зверя в пасти. А он, между прочим, седой, заросший, как дикарь. Разрешил он нам переночевать, а наутро отказывается отпускать. Хозяйка накрыла на стол, невестка принесла материю для шитья, швейную машину, стол приготовили, а Мария Ивановна – мой язык и уши – показывает знаками, чего от меня хотят. Так мы тут и остались и принялись за работу. Обшили дом, всю большую семью, а староста нас не отпускает. Ему выгодно – денег за работу нам не платят. А я, говорят они, понятливый глухонемой, и каждый хвастает тем, что я понимаю его знаки. Проходит день, два, неделя, другая, а я глух и нем. Вокруг меня постоянно люди, так что даже словом перекинуться с Марьей Ивановной никак не удается. Видите, у меня даже морщины возле рта? Это потому, что я все время держал рот на замке. Все время находишься среди детей, женщин… Иной раз услышишь такое, что надо быть крепче железа, чтобы не расхохотаться, или наоборот, такое, что кулаки от злости сжимаются… Но уж раз взялся – надо молчать.
Но вот случилась такая история: однажды ночью налетели на деревню наши бомбардировщики – бомбить немецкие эшелоны на станции. Я проснулся, когда все в доме уже были на ногах, разволновался и вдруг как ляпну:
– Где мои брюки?
А тут от зажигательной бомбы стало светло, как днем, и я вижу около себя старосту.
– Тьфу на тебя! – плюнула в мою сторону Мария Ивановна.
Староста стоит надо мной, смотрит растерянно и кипит от злости, а я чувствую, что погибаю. Бомбардировка окончилась, немецкие эшелоны горят, а я даже радоваться не могу: сам у себя на шее петлю затянул.
Сидим с Марией Ивановной в комнате при свете пожара и молчим. Что тут придумаешь? Староста, конечно, прикажет нам убираться, а может, и расстреляет. Решили мы тихонько выбраться отсюда, не дожидаясь утра, и пойти куда глаза глядят. Так мы и сделали.
Когда Красная Армия нас освободила, Мария Ивановна пошла своим путем, а я – своим.
Гибель и спасение еврейских детей в Симферополе
Рассказы Люси Рабин и Мириам Павер
В чистенькой квартирке у Люси Рабин сидели мы и слушали грустную повесть о симферопольских евреях, о ее родных и друзьях, скрывавшихся на чердаке этого самого дома в течение двух месяцев после массовых уничтожений.
Мы выслушиваем ее обиду на людей, ее горькие выводы – плод трехлетних преследований. Я пытаюсь ее утешать, но слова мои ее не трогают. Из того, что она рассказывает, я извлекаю факты, эпизоды и привожу их как примеры, отрицающие ее неверие в человечность и дружбу окружающих людей. Но слишком огорчено ее молодое сердце, слишком сильно чувствует она еще одиночество, охватившее ее после того, как она потеряла свою жизнерадостную и талантливую семью. Боль, выраженная на этом красивом и благородном молодом лице, – не из тех, что проходят или залечиваются даже в том случае, когда лицу этому всего еще двадцать шесть лет.
– Кто этого не пережил, тот не может понять, – повторяет она. – Кто так одинок, как я, тот почувствует.
– Вы всем нам очень дороги! – говорят ей. – Вы не одиноки. На вас, на считанных, оставшихся в живых, народ перенес всю свою любовь, всю заботу, причитающуюся миллионам погибших. Вы у нас, как единственные дети. Сколько евреев из семнадцати тысяч осталось в Симферополе?
– Человек тринадцать-четырнадцать из семнадцати тысяч. Вот уже почти шесть месяцев, как Крым освобожден, а больше этого количества не появляется. Оставшихся мы знаем всех. Тетя Павер, служащий «Динамо» Лев Ильич Юровский, портной Марк Ефимович Соломин – он два года был глухонемым, жена инженера Пукайло, я и еще…
В комнату входит крепкая женщина средних лет. Нас знакомят: Мария Исааковна Павер. Она сразу же приносит множество новых сообщений.
– А свыше пятидесяти еврейских ребят вы забыли? – говорит она. Весь город говорит о заведующей детдомом Прус. Она спасала еврейских детей, устраивала в надежных местах. Родственники или родители этих детей сейчас приходят к ней и не знают, как благодарить. Сколько раз заведующая Прус рисковала жизнью, сколько раз была она на краю гибели! Но она ухитрялась, обманывала немцев и из-под носа у них уводила малышей. Она отыскивала русских людей, на которых можно было понадеяться, что они спасут еврейского ребенка. Они приходили к ней, и она все это обеспечивала. Городской священник попросил у нее на воспитание еврейского мальчика. Многие неевреи брали ребят, чтобы спасти их от немецких палачей.
В Наркомземе работал инженер Пукайло. Его жену-еврейку и дочь немцы увезли. Но им удалось вырваться, и они ночью бежали на кладбище. Неподалеку от него жил их знакомый агроном. Они пошли к нему. Агроном поместил их в погребе и прятал там вплоть до прихода Красной Армии. Пукайло был уверен, что жена и дочь его погибли. Он опустился, ходил ко всему безразличный, обросший, пришибленный и молчаливый. Когда пришла Красная Армия, он точно вновь родился. Агроном привел к нему жену и дочь – живых и здоровых.
Когда немцы расстреливали крымчаков, я с мужем и четырнадцатилетним мальчиком находилась на чердаке. Вскоре начались обыски в домах. Муж говорил: «Уходи, спасай мальчика, ты не похожа на еврейку. А я останусь здесь». К одной моей соседке-старушке пришла некая Шляхова Александра Трофимовна. Она увидела, как я пришиблена, и отдала мне свое удостоверение – совершенно незнакомая женщина. Соседка, старушка набожная, надела моему сыну крестик на шею. С этого дня его стали называть Васей. Я попрощалась с другой моей соседкой Екатериной Андреевной Столяр и с ее детьми – и мы ушли из города.
Мы шли из деревни в деревню, где дневали, там не ночевали, пока добрались до деревни Кентугай. Здесь у нас был адрес. Обменяли кое-какие вещи на продукты и кое-как стали жить. Десятки раз нас вызывали на допрос, днем и ночью только и делали, что выпутывались из подозрений, стороживших нас на каждом шагу.
Понемногу прижились. Мой «Вася» стал пастухом. Я прихо дила к нему в поле. Он играл на дудочке, и деревенские ребя тишки постоянно его окружали. Он затевал с ними такие игры, в которых надо было читать молитвы и креститься, – таким обра зом, мы учились у ребят этой премудрости. В Кентугай эвакуи ровалась из Перекопа русская семья Данилиных, с которыми мы подружились. Но через несколько дней после их прибытия к ним пришли немцы и полиция. Данилиных забрали и расстреляли.
Однажды соседка пригласила меня на поминки. Было это вечером. Посреди молитвы налетели немцы с полицией и всех забрали. В сутолоке я выскользнула и удрала. В эту ночь немцы выловили и утащили около шестидесяти семейств. Моего «Васю» тоже поймали и отвели в жандармерию. Я стою под дверьми и слышу, как избивают моего сына.
Из моего укрытия я вижу – прибыла машина, полная людей из района – из Найзана или Фундуклеи, – пожилые русские люди. Много детей. Запомнилась маленькая девочка, которую кто-то прижимал к себе. Холодно было. С машины никого не сгрузили, а из жандармерии вынесли лопаты, сложили их у шофера в кабине и велели ехать дальше. Я поняла, что это их последний путь.
Моего сына отпустили чуть живого. Надо бы его подлечить – он весь был в ранах, но мне нельзя его дома держать. Несчастье свалилось на мою голову: к хозяину, у которого мы живем, приехала его родственница из Симферополя. Она нас знает. И мой мальчик вынужден уходить со стадом еще до того, как она встанет, и возвращаться поздно ночью, когда она уже спит. Двадцать пять лет она сюда не приезжала, а сейчас ее принесло! А я все время должна прятаться и притворяться больной, чтобы, упаси бог, на глаза ей не попадаться.
Вдруг приехала дорогая гостья: моя симферопольская соседка, Екатерина Андреевна. Уже второй раз эта женщина отправляется в путь за девяносто километров, чтобы повидаться со мной и привезти мне кое-какие вещи для обмена на продукты. Привезла она и кое-что из продовольствия, то, что она с детьми сумела сэкономить из своего скромного пайка для «тети Мани». Я узнаю, что ее старший сын ушел к партизанам в часть Ямпольского. Два младших сына живут с ней. Кое-как перебиваются. Я знаю, что и до войны ей приходилось туго: муж ее давно болеет, и она единственная кормилица семьи. Я обливаюсь слезами от благодарности к ней за дружбу и внимание. «Как же, – говорю я, – вы в такое время пускаетесь в путь-дорогу, когда и сами-то еле держитесь, когда сами нуждаетесь в помощи».
Плачу, а она, на меня глядя, тоже плачет. Пробыв в деревне два-три дня, она пошла обратно. За два года, которые я прожила в Кентугае, Екатерина Андреевна приезжала ко мне четыре раза, и утешение и помощь, которую она мне оказывала, давали возможность мне с сыном поддержать нашу жизнь. Вот какие есть люди. Когда я шесть дней просидела взаперти в жандармерии, кто-то передавал для меня пищу. Я по сей день не знаю, кто была эта добрая душа.
В деревне обосновалась немецкая часть. На кухне у них работали пять пленных, совсем еще мальчики. Наши дети с ними познакомились. С одним из них, Гришкой, мой «Вася» пришел ко мне. Парень был ужасно угнетен своей работой на кухне у немцев.
Он приходил к нам еще несколько раз, и я видела, что мой сын что-то глубоко переживает. В конце концов мальчики поделились со мной своим планом: пятеро поварят вместе с моим «Васей» решили уйти в партизаны. Но так как уход «Васи» отсюда может повредить мне, его матери, то они придумали, чтобы «Вася» тоже поступил на работу в немецкую кухню, а потом ушел бы вместе с кухней из Кентугая и уже из другой деревни или с дороги – бежал.
Я смотрела на «Васю», на его товарищей и видела, что другого выхода нет. Так они и сделали. Через несколько дней они ушли из нашей деревни, а в дороге где-то бросили немецкую кухню и пустились в Тамань. Что сталось с моим сыном, я по сей день не знаю.
В мезонине, на дворе гестапо
Феодосия
Я мог бы рассказать о тысячах трупов расстрелянных женщин, стариков и детей, раскопанных нами в противотанковом рву, о разграбленных квартирах, о сожженных и подорванных домах. Но об этом уже писали.
Мне хочется рассказать вам о дощатом мезонине во дворе Феодосийского отделения гестапо. Я побывал в нем уже больше года тому назад, но оторванность от Москвы, загруженные тысячами хлопот боевые будни не позволяли мне до сего времени урвать время, необходимое для написания этой коротенькой корреспонденции. Да и, по совести говоря, трудно было об этом писать под свежим впечатлением.
В самых первых числах января прошлого [1942] года мне удалось попасть в только что занятую нами Феодосию. Это был первый наш освобожденный от немецких оккупантов город, в котором мне пришлось побывать. До войны я здесь бывал не раз, и все же сейчас я должен был каждую минуту обращаться за справками, как пройти на ту или иную улицу. Было почти невозможно разобраться в этом хаосе разрушения, который был когда-то чудесным курортным городом Феодосия. От проспекта роскошных санаториев, располагавшихся на набережной, остались только обгорелые и обвалившиеся стены, а очаровательный вокзальчик, находившийся на том же проспекте, был так основательно сровнен с землей, что обнаружить его остатки мне удалось только после консультации с местным жителем.
Законное чувство любопытства привело меня наконец к трехэтажному кирпичному зданию, в котором всего несколько дней назад помещалось местное отделение гестапо. Я бродил по мрачным комнатам, в которых каждая валявшаяся на полу бумажка была как бы сгустком человеческого горя и чудовищной, разбойничьей несправедливости, каждая невинная фото графия – «вещественным доказательством», достаточным для уничтожения человеческой жизни. На дверях сохранились аккуратные карточки, на которых аккуратными готическими буковками были выписаны фамилии людей, в сравнении с которыми Джек-Потрошитель был сущим ангелом.
Осмотрев все комнаты этого департамента убийств, я выбрался на двор и по скрипучим и зыбким деревянным ступеням поднялся в мезонин с обыч ной в этих местах посеревшей от непогод верандой. И здесь я увидел, пожалуй, самое страшное, что мне пришлось повидать в этом проклятом учреждении.
Я увидел несколько комнат, доверху заваленных верхней одеждой: мужскими, женскими и детскими пальто, шубами, жакетами и полушубками, салопами и меховыми куртками. На каждом из них белела пришитая эмблема – шестиконечная картонная звезда «Маген-Давид». Я знал: все евреи должны были под страхом самого сурового наказания носить эту звезду как символ величайшей отверженности, как знак того, что они именно те люди, которые в «Третьей империи» [Третьем Рейхе] находятся вне закона.
Незадолго до нашего десанта был вывешен приказ на улицах Феодосии: все евреи должны явиться в установленное место для «переселения». С собой разрешалось захватить только самые необходимые вещи и двухдневный запас продовольствия. А когда евреи явились в «установленное место», с них с деловитостью палачей сняли верхнюю одежду, забрали вещи и продовольствие, а самих повели за город и перестреляли из автоматов. Но не всех. Детей не расстреляли. Детям мазали губы какой-то отравой, кажется, цианистым калием.
Мне рассказывала одна русская женщина (нет больше евреев в Феодосии), как дрожавших от холода и смертельного ужаса евреев вели по улицам города в их последний путь и как шла с застывшим от горя лицом молодая женщина и вела за руку свою пятилетнюю дочурку, которая, к счастью для нее, не понимала в чем дело. Девочка от души веселилась, скакала время от времени на одной ножке и никак не могла понять, почему ее мама не хвалит ее за исключительную ловкость и сноровку.
И вот я стал рыться в этих горах одежды.
В одном пальто старинного покроя я обнаружил четыре кусочка сахара, завернутых в бумажку, кусок хлеба, посыпанного солью, и бархатный мешочек с тфилин.
В кармане детского пальтишка я нашел свернутую в трубочку клеенчатую «общую тетрадь», на каждой странице которой были наклеены почтовые марки. Это была, очевидно, самая необходимая вещь, которую захватил с собой отправляющийся «для переселения» неизвестный еврейский мальчуган.
Когда-нибудь, когда кончится война и покроются дымкой времени воспоминания о кошмаре фашизма, я пошлю этот сохраненный мною альбом на первую международную филателистическую выставку, чтобы никто и никогда не мог и не смел забывать о гитлеровских убийцах.
В женском жакете я нашел фотографии молодой женщины с черноглазым мальчиком на руках. На оборотной стороне карточки была надпись: «Нашей любимой маме и бабушке от любящих дочери и внука. Ялта. 12. IV. 1931 года».
Может быть, этот жакет принадлежал как раз бабушке нашего маленького филателиста. Во всяком случае, его пальтишко лежало рядом с ее жакетом.
В кокетливой шубке, принадлежавшей девочке лет семи, я не нашел ничего, кроме совершенно чистого, еще ни разу не использованного носового платочка. С этой шубки я снял себе на память маленькую картонную шестиконечную звездочку. Я всегда ношу ее с собой в моей полевой сумке.
А в одном старом женском салопе я разыскал написанное карандашом на вырванном из арифметической тетради в клетку заявление, которое я позволю себе привести целиком:
Господину начальнику германской полицииПросительница (Подпись)
от гр. Кац Марголи Израилевны,2. XII .1941 г.
проживающей по ул. К. Либкнехта, д. 87Феодосия
ЗАЯВЛЕНИЕ
Ввиду того, что у меня муж душевнобольной, ему 51 год, и мальчик 12 лет, неспособный к физическому труду, я прошу оставить нас в городе Феодосии. Ставлю Вас в известность, что наша семья трудится на табачной фабрике с 10 лет. В последнее время я служила продавщицей в буфете воды и никогда не состояла в какой-нибудь партии. Очень прошу принять во внимание и оставить нас.
Это заявление писалось наспех с пропусками букв, вкривь и вкось, в последнюю минуту перед тем, как надо было отправляться на зловещее «установленное место». Конечно, она прекрасно знала, что за переселение уготовлено для нее немецкими властями, но нужно было создать для самой себя и ее несчастной семьи какую-то жалкую иллюзию, что не все потеряно.
Я не знаю, почему заявление Марголи Кац осталось в кармане ее салопа, а не попало в руки начальника полиции. Возможно, ей приказали раздеться так неожиданно, что она не успела вспомнить о своем заявлении. А может быть, она, прибыв в «установленное место», поняла, что отныне нет у нее больше никаких надежд на спасение.
И вот я храню сейчас у себя на память альбом с марками, маленькую картонную шестиугольную звездочку и ужасающее своей безнадежностью и трагической беспомощностью заявление Марголи Кац, которая «работала продавщицей в буфете воды и никогда не состояла в какой-нибудь партии».
Девочка из Феодосии Алла-Роза Бразголь
Анна Степановна Скляренко жила со своим мужем-механиком на хуторе Сарагол, в трех километрах от Феодосии.
Она получила строгое предписание явиться в гестапо и уплатить налог за собаку.
Анна Степановна торопится в Феодосию выполнить предписание: она знает, что значит затевать историю с «ними»…
В городе на одном из перекрестков подбегает к ней плачущий ребенок – девочка. Анна Степановна взяла ее за ручку: «Что такое?» В это время подбегает какая-то женщина. Девочка прижалась к Анне Степановне, ухватилась за нее и кричит: «Эта тетя хочет отдать меня в гестапо!»
– Как это так?
Женщина рассказала, что ребенка оставила у нее мать, которую затем убили. Сейчас немцы расстреливают всех, кто скрывает у себя еврейских детей. Вот она и шла сдать ребенка в гестапо, но этот чертенок вырвался…
Анна Степановна возмутилась:
– Что же это, ничего святого больше нет! – сказала она и отчитала женщину.
А девочку она взяла за ручку и поспешно вернулась в Сарагол.
За городом, успокоившись, она остановилась и стала разглядывать ребенка. Это было изможденное, измученное существо с черными умными глазищами. Выглядела девочка года на четыре, хотя она уверяла, что ей все шесть. Разговаривала и держала себя она как взрослая.
Девочка тоже пришла в себя и рассказала, что зовут ее Розой, что дедушка ее, крымчак Абрам Бразголь, жил в Феодосии с бабушкой Стерой и с ними, то есть с ней и матерью, которую звали Ривой. Немцы всех расстреляли и вырубили дедушкин сад.
Анна Степановна обняла ребенка:
– Моих детей со мной нет, а ты без родных – будем жить вместе.
Она привела девочку к себе домой. В траншее-бомбоубежище ребенку устроили теплое местечко для ночлега, одели ее тепло, обеспечили пищей, а ночью Анна Степановна ходила к Розе спать. В сумерки муж Скляренко выводил Розу на свежий воздух… Забота о ребенке стала смыс лом жизни этих одиноких людей. С Розой (которую они, неизвестно почему, назвали Аллой) они беседовали, как с взрослой, рассказывали ей о двух своих сыновьях, которые находятся на фронте, изливали перед ней свою душу.
Так Роза прожила в траншее месяц. Днем света божьего не видела. Вдруг разнеслась весть: наш десант высадился в Феодосию! И действительно, вскоре в доме Скляренко разместился штаб десантников.
Началась новая жизнь. Роза-Алла перебралась из траншеи в дом. Днем она гуляла по улице, сколько хотела. Штабные командиры и красноармейцы носились с ней.
Но в это время десант решил эвакуироваться. Однако первое, что сделали наши бойцы, – они обоих Скляренко и ребенка переправили на Большую землю.
При переезде через водный рубеж случилось несчастье: немцы обстреляли их и убили Скляренко-отца.
Анна Степановна с ребенком уехала в Ташкент и там поселилась. Однажды до них дошло письмо от младшего сына с фронта. Он писал, что ранен и едет в Ташкент на лечение.
Сейчас Роза-Алла со своей второй матерью Анной Степановной в Москве у сына. Он теперь студент Художественного института. Живут они втроем очень дружно. Аллу никому отдавать не хотят, да и Алла-Роза от них никуда уходить не желает.
Уничтожение еврейских колоний в Крыму
Из актов ЧГК
Привожу несколько актов об убийствах в еврейских колониях в районе Евпатории. Жертвы в большинстве своем – дети, женщины, больные и старики. Более сильные и выносливые были вывезены в районные центры и там убиты.
Село Икор (из акта):
С первого же дня оккупации Икорского сельсовета палачи начали свое кровавое дело – уничтожение мирных советских граждан, не щадя никого, ни стариков, ни грудных детей.
Все еврейское население было взято на строгий учет и переносило пытки, ожидая с минуты на минуту смерти, так как в городе к тому времени все евреи были уже убиты.
Зная, что они обречены на гибель, эти люди все же работали, а после работы их вели на расстрел.
Уничтожение евреев происходило в двух километрах от села, где расстрелянных бросали в глубокий колодец. Некоторых туда бросали живьем. Погиб тридцать один человек – старики, больные, беременные женщины и дети. Комиссия подчеркивает зверства, учиненные над женой и детьми старшего лейтенанта Савченко. Эта женщина, еврейка, оставалась в Икоре еще в течение полутора месяцев после уничтожения евреев в этом селе. Она была не похожа на еврейку. Однажды село проезжала немецкая часть. Немцы расстреляли ее вместе с четырехлетней девочкой и двухнедельным мальчиком в девяноста метрах от ее дома.
Жертвой немецких злодеяний были не только евреи. После десанта в Евпатории, когда некоторым красноармейцам и матросам удалось разбрестись, спрятаться, нашлись предатели, которые их выдали. После ужасных пыток были расстреляны двадцать один человек и еще семеро лучших сынов народа. Районная комиссия удовлетворила просьбу старшего лейтенанта Савченко и поставила на площади в Икоре памятник невинно замученным советским людям и героям-десантникам.
В селе Икор мы зашли в дом Раи Фельдман, уже вернувшейся из эвакуации с Урала. В доме у Раи Фельдман чисто, прохладно, обставлено по-хозяйски, как если бы она и не уезжала отсюда. Стены выбелены, сверху тянется каемочка карниза. Пол покрашен, лежит коврик. На полке возле печи – ряд бутылей с солениями и настойками, совсем как в лучшие довоенные времена.
Из большого ящика в сенях она достает арбузы и дыни, нарезает их и щедро угощает нас, подает свежий, пахучий деревенский хлеб.
– Почему, – говорит она, – меня не предупредили о том, что вы должны прийти, я бы зайца зажарила.
– Откуда у вас зайцы?
– Сын ловит.
Приходит сын. Это – одичавший мальчик лет десяти. Первое, что приходит в голову при виде него, – скорее восстановить взорванную немцами школу, усадить мальчика за парту!
Рая Фельдман рассказывает: уже три месяца, как она дома, она успела заработать сто трудодней. Три брата ее на фронте, один убит.
Недалеко от Перекопа, во время отступления наших частей, было убито много ее родственников. И здесь, в Икоре, остался двенадцатилетний мальчик ее брата после того, как немцы уже уничтожили всех евреев. Мальчику удалось вырваться и спрятаться, но спустя некоторое время он все же попал в руки палачей.
Здесь же в деревне находилась и ее двоюродная сестра Циля Савченко с двумя детьми. Лейтенант Савченко, ее муж, украинец, привез ее сюда как в безопасное место, но немцы добрались и до нее.
После того как Красная Армия освободила Крым и лейтенант Савченко со своей частью пришел в село и узнал страшную правду о своей семье, он созвал митинг, выкопал убитых и похоронил их. Памятник им поставили в самом центре села.
Когда раскопали яму, в которой немцы зарыли Цилю Савченко, народ увидал: убитая мать стояла на коленях и прижимала детей лицом к себе. Она заслоняла их своим пальто, чтобы они не видели убивавших их палачей.
В «Колхознике» (акт):
В колхозе «Колхозник», деревня Алчан Багайского сельсовета Евпаторийского района, немцы истребили три еврейские семьи, среди них: двух стариков, троих детей в возрасте от трех до одиннадцати лет и троих взрослых. Всего восемь человек.
Колхоз имени Молотова, Добрушинский сельсовет (акт):
[…] декабря 1941 года в деревне показались машины, они остановились возле дома старосты и постояли два часа. Затем прибыли еще две машины с жандармами и еще один автомобиль.
Тут же оцепили все село и начали собирать евреев, которые разбежались. Автомобиль нагонял их, и немцы пристреливали их на месте. Покончив с этим, немцы уехали, оставив в деревне нескольких жандармов, которые с помощью полицаев всю ночь производили обыски и убивали. Двадцать один человек прятались в степи, в яме, которую они сами вырыли. Прожили они там несколько месяцев, приходя в село за хлебом. Староста со своими помощниками забрались в укрытие, чтобы выследить людей, приходящих за хлебом в дом колхозницы Бережук. Пришедших они изловили и заперли в канцелярию под охраной полицаев. Утром староста вызвал румын. Румыны избили узников до полусмерти и выпытали, где прячутся их семьи. Затем они пошли туда с подводой, привезли всех в село Багай, где их всех замучили насмерть. Это произошло в феврале 1942 года.
Список евреев, расстрелянных немцами в колхозе им. Молотова Добрушинского сельсовета Евпаторийского района:
1. Рейзберг Нахман – 45 лет
2. Рейзберг Хая – 40 лет, его жена
3. Рейзберг Фира – 17 лет, дочь
4. Рейзберг Таня – 10 лет, дочь
5. Рейзберг – 7 лет, сын
6. Фрумсон Лейб – 50 лет
7. Фрумсон Башева – 49 лет, его жена
8. Фрумсон Хана – 27 лет, дочь
9. Поляков – 3 года, сын дочери
10. Фрумсон Калман – 20 лет, сын
11. Перкус Давид – 50 лет
12. Кесельман Эстер – 55 лет
13. Кесельман Шева – 25 лет, дочь
14. Кесельман Башева – 33 года, дочь
15. Поляков Мейер – 60 лет
16. Полякова – 55 лет, его жена
17. Полякова Зина – 18 лет, дочь
18. Поляков Пиня – 20 лет, сын
19. Поляков Яша – 37 лет, сын
20. Поляков Лева – 15 лет, сын Яши
21. Поляков Давид – 6 лет, сын Яши
22. Поляков – 1 год, сын Яши
23. Гончар Дина – 60 лет
24. Гончар Фрейда – 20 лет, дочь
25. Зарина Сата – 22 года
26. Трояновский Абрам – 57 лет
27. Трояновская Сосл – 53 года, его жена
28. Полякова Соня – 30 лет
29. Поляков – 12 лет, ее сын
30. Поляков – 8 лет, ее сын
31. Черкасская – 45 лет
32. Черкасская Лия – 19 лет, ее дочь, убита в городе
33. Черкасский – 15 лет, сын
34. Черкасский – 12 лет, сын
35. Трояновская Маня – 16 лет
36. Рейзберг Гриша – 5 лет
37. Поляков Давид – 17 лет
38. Полякова Циля – 25 лет
39. Штурко Люся – 3 года
40. Пуритсон Борис – 48 лет
41. Коимон Яков – 52 года
42. Вичинский Давид – 30 лет
43. Вичинская Маня – 30 лет
44. Вичинский Изя – 6 лет
45. Вичинская – 4 года
Колхоз имени Калинина (акт):
О зверствах немцев в колхозе им. Калинина Евпаторийского района
Мы, свидетели, в составе комиссии, Иван Кныш, Ефим Постный, Наталия Пасечник, составили настоящий акт в том, что в декабре 1941 года немцы приехали на машинах к старосте нашего села. Староста приказал собрать всех евреев в школе. Из школы их повели ко рву и расстреляли.
Список расстрелянных в колхозе им. Калинина:
1. Зейгер Рувим – 60 лет
2. Зейгер Софья – 50 лет, его жена
3. Лифшиц Самуил – 55 лет
4. Лифшиц Хая – 46 лет, его жена
5. Лифшиц Михаил – 10 лет, сын
6. Лифшиц Туля – 16 лет, сын
7. Герчиков Бениамин – 50 лет
8. Герчикова Вера – 50 лет, его жена
9. Ракита Феодосия – 40 лет
10. Ракита Яков – 18 лет
11. Ракита Тула – 12 лет
12. Ракита Хана – 4 года
13. Ракита Любовь – 6 лет
14. Сегал Наум – 70 лет
15. Сегал – 65 лет, его жена
16. Сегал Симон – 38 лет, его сын
17. Сегал Ольга – 35 лет, невестка
18. Сегал Анна – 14 лет, жена Симона (?)
19. Шмелькин Хаим – 23 года
Нейдорф (акт):
16 декабря 1941 года в наше село Нейдорф Евпаторийского района часов в двенадцать дня прибыла на двух автомашинах группа немцев из Евпатории. Они заняли оба края села. С помощью старосты и полиции немцы выгнали из домов еврейские семьи и, погрузив их на машины, отвезли за четыреста метров от села, выстроили их возле старого окопа и расстреляли из автоматов.
Расстреляно было десять семейств – сорок один человек, из них десять стариков и тринадцать детей.