ГЕНРИХ АЛЬТОВ
ОСЛИК И АКСИОМА
То, о чем я хочу рассказать, началось с небольшой статьи, написанной для «Курьера ЮНЕСКО».
Я изрядно помучился с этой статьей, уж очень невыигрышной была тема. Ну что можно сказать — на трех страничках! — о прошлом, настоящем и будущем машин?…
Недели две я просто не знал, как подступиться к статье, а потом нашел любопытный прием: пересчитал мощность всех машин на человеческие силы, на прислуживающих нам условных рабов. Киловатт заменяет десять крепких рабов, в общем-то простая арифметика.
Я взял жалкие цифры конца XVIII века — они немногим отличались от нуля — и проследил их судьбу: мучительно медленный, почти неощутимый рост на протяжении столетия, затем подъем, становящийся все круче и круче, почти вертикальный взлет после второй мировой войны (десятки и сотни условных рабов на человека) и, наконец, нынешний год, к которому каждый из нас стая богаче римского сенатора.
«Размышления рабовладельца» (так я назвал статью) были отосланы, но меня не оставляло какое-то смутное чувство неудовлетворенности. Оно не проходило, и, разозлившись, я переворошил заново все цифры.
Нет чувства острее, чем то, которое испытываешь, приближаясь к открытию. Наверное, это передалось нам от очень далеких предков, умевших в хаосе первобытного леса ощутить странное и молниеносно настроить каждый нерв, каждую клеточку еще не окрепшего мозга в такт его едва различимым шагам.
Теперь я могу объяснить все в нескольких словах, будто в не было долгих, временами казавшихся безнадежными поисков.
Жизнь машины, любой машины, становится слишком короткой: в среднем около трех-четырех лет. Машина могла бы жить раз в восемь или десять дольше, но наука открывает новые, более совершенные принципы — приходится менять всю нашу технику.
Промежутки между открытиями укорачиваются, и неизбежно наступит время, когда мы должны будем менять машины (подчеркиваю — все машины, весь огромный технический мир) ежегодно, потом ежечасно, ежеминутно. А иначе — куда денется стремительно нарастающая лавина открытий?…
Быть может, я не нашел бы ответа на этот вопрос. Скорее всего не нашел бы. Есть вопросы, имеющие ехидное свойство появляться задолго до того времени, когда на них можно ответить. Но однажды, листая «Вопросы философии», я обратил внимание на заметку, густо усыпанную примечаниями и оговорками редакторов. В заметке говорилось о принципах дальнего прогнозирования. Речь шла о возможности уже сегодня решать на аналоговых машинах задачи, подобные тем, с которой я столкнулся.
В первый момент меня поразила даже не сама заметка, а подпись. Статья была написана Антенной; я не видел его четырнадцать лет, со школьных времен.
* * *
В нашем классе он был самый высокий, но Антенной его прозвали не за рост. Он вечно таскал в карманах кучу радиохлама и каждую свободную минуту собирал приемники. Делал он это как-то машинально. Он мог смотреть кинокартину или ехать в трамвае, а руки его в это время работали сами по себе: что-то отыскивали в карманах, что-то с чем-то соединяли, наматывали, прилаживали — и вдруг все эти фитюльки, болтавшиеся на разноцветных проводах, оживали, начинали шипеть, свистеть, а потом сквозь плотный шум пробивался голос диктора. Антенна что-то менял, подкручивал: шум таял, исчезал — и возникала прозрачная, чистая музыка.
Не помню ни одного случая, чтобы у Антенны не хватило материала. Он мог пустить в дело любую вещь. Как-то он собрал приемник из двух радиоламп, мотка проволоки, моей собственной вечной ручки и старого велосипедного насоса.
Антенна приехал с Урала. Мы тогда были в восьмом классе, и первое время все выпрашивали у него приемники. Он отдавал их, нисколько не жалея. Вообще Антенна был хорошим парнем — так считали все, и только он сам, кажется, иногда огорчался, что его вечно тянет лепить приемники. Он именно так и говорил — «лепить». Ему нельзя было играть в футбол: в самый отчаянный момент он вдруг подбирал обрывок какого-нибудь провода и принимался его рассматривать. Даже в воротах Антенну невозможно было поставить, потому что он сразу начинал возиться со своим радиохламом, а это плохо, когда у вратаря заняты руки. Мы играли на пустыре, за стройкой, и Антенна обычно сторожил портфели. Он сидел на траве, поглядывал на игру и собирал очередной приемник.
Работали приемники лучше заводских, хотя вид у них был не слишком красивый. Антенна почему-то не признавал футляров и коробок, приемники получались у него открытыми. Начинка висела на проводах, как гирлянда елочных игрушек. Но если Антенне давали футляр, он не спорил и сразу же принимался за работу. Сначала за Антенной ходила целая очередь, а потом мы привыкли. И он делал что хотел: соберет какую-нибудь замысловатую схему, разберет и начинает собирать новую…
Он учился с нами только год; потом его семья перебралась куда-то на Алтай. Весь этот год мы с Антенной сидели за одной партой; мне нравилось следить, как он работает. Именно тогда я всерьез задумался о своем будущем. Сейчас, к тому же в беглом пересказе, это звучит наивно: задумался о своем будущем. Но так было. Я не хотел отставать, на то имелась масса причин, и выбрал химию, к которой Антенна был совсем равнодушен. Для химии потребовалась физика, для физики — математика, а в математике я однажды натолкнулся на математические основы социологии.
Наука о Человеке — так я определяю предмет социологии. Океан живых цифр, то взметающий громовые валы, перед которыми ничто любое цунами, то дробящийся на мириады капелек, расцвеченных удивительными красками нашего мира. Никакая другая наука не отражает столь полно все человеческое — историю, взлеты, падения, ум, глупость, горе, счастье, труд, нравы, преступления, подвиги…
* * *
Я нашел Антенну без всякого труда — по телефонной книге. Раньше мне просто не приходило в голову, что он в Москве и все так элементарно: взять трубку, позвонить, договориться о встрече.
* * *
Мы сидим в кафе-мороженое «Арктика» у огромного окна, за которым бесшумно кружатся фиолетовые от рекламных огней хлопья снега. Зал почти пуст, в дальнем углу официантки не спеша пьют чай.
— Любопытно, — вяло говорит Антенна. — Насчет машин очень любопытно. Да, вот что… Забыл спросить: ты не видел Аду Полозову? Интересно, как она…
Что ж, все закономерно. Ада должна интересовать Антенну больше, чем мои рассуждения о машинах.
Однажды я разбил свои часы. Разбил капитально, в ремонт их не брали. Выручил Антенна: он втиснул в часовой футляр безбатарейный приемник, настроенный на «Маяк». Я узнавал время по радио; это не очень удобно, зато оригинально.
И вот тогда я допустил ошибку. Я показал эти часы Аде. Она занималась фехтованием, очень гордилась этим, говорила, что фехтование вырабатывает характер. Безусловно, вырабатывает. Даже в избытке. Она сняла свои часики и стукнула их о подоконник — эффектно и точно. Не помню, какой марки были эти часики. Маленькие, овальные. Кажется, «Капелька». «Можно не спешить, — великодушно сказала Ада, — несколько дней я обойдусь без часов, но мне хотелось бы иметь приемник с двумя диапазонами».
Зимних каникул у Антенны в тот раз не было. Даже Новый год он не встречал. Когда он появился после каникул, Ада сказала, что вид у него немножко дикий и задумчивый, как у поэта Роберта Рождественского. Но «Капельку» Антенна принес в полном порядке. С двумя диапазонами. Часы тоже работали.
…— Мы с ней переписывались, — рассказывает Антенна. — Почти полгода. Она писала, что хочет стать укротительницей. А что? По идее подошло бы, правда?
По идее Ада вполне могла стать укротительницей. Но она стала стюардессой. Дальние линии: Москва — Дели, Москва — Рим, Москва — Токио… Она погибла в Гималаях.
Да, конечно, у нее была «Капелька» первого выпуска. Очень маленькие часики, похожие на каплю застывшего янтаря.
Антенна водит пальцем по синему пластику стола, рисуя растаявшим мороженым аккуратную восьмерку.
— Вот ведь как получилось, — говорит, наконец, Антенна. — Гималаи… Далеко.
Ну, не очень-то далеко. За эти годы я побывал во многих странах: что в наше время расстояния? Милан и София — социологические конгрессы. Коломбо — международный симпозиум. Оттава — конференция по применению в социологии электронных вычислительных машин. Париж и Лондон — дискуссионные встречи с западными социологами. Туристские поездки: Египет, Польша, Куба, Болгария. В международный социологический год работал в Западной Сибири и в Монголии.
Антенна ошеломлен. Он спрашивает о египетских пирамидах, и я рассказываю, хотя мысли мои упорно возвращаются к Аде. Почему? Это бессмысленно, ненужно. На эти мысли давно наложено табу. Сейчас я их выключу. Возьму и выключу. Пирамиды? Так вот пирамиды. Издали чувствуешь себя обманутым: ждал чего-то более громадного. Но по мере того как подъезжаешь ближе, пирамиды растут, поднимаются вверх, вверх, в самое небо — это производит подавляющее впечатление.
Антенна внимательно слушает, потом говорит:
— А все-таки странно, что ты бросил химию и занялся социологией.
Ничуть не странно. В этом мире вообще все закономерно. Моя бабка с материнской стороны была чистокровной цыганкой. У меня такая наследственность: стремление предвидеть будущее. Так что социологией я занялся совсем не случайно.
Антенна недоверчиво улыбается. Ладно, я могу объяснить по-другому:
— Если бы существовал двухмерный мир, тамошним обитателям, наверное, очень хотелось бы хоть одним глазком заглянуть в третье измерение. Что там? Как там?… В нашем трехмерном мире просторнее. Как отметил поэт, есть разгуляться где на воле. Но встречаются люди, которым обязательно надо высунуть нос в будущее. Взять и высунуть. Что там? Как там?…
Антенна охотно согласился:
— Это верно. Очень хочется заглянуть в будущее…
Мы уже два часа сидим в этом холодильнике (здесь по крайней мере тихо), и я никак не могу освоиться с тем, что Антенна не сделал карьеры (я имею в веду научную карьеру и вкладываю в это слово хороший, честный смысл). Антенна был самым талантливым в нашем классе. Бывает, что человек еще в детстве становится выдающимся музыкантом; Антенна обладал столь же ярко выраженным «электронным» талантом. И вот теперь, с первых минут встречи, я почувствовал, что удивительный талант Антенны не исчез. Но Антенна работает рядовым инженером на заводе игрушек. Это было бы нормально, тысячу раз нормально, если бы не талант, совершенно исключительный талант Антенны…
Внешне Антенна мало изменился: длинный, тощий, по-мальчишески угловатый и застенчивый.
Он говорит о телевидении. Некоторые факты я уже знаю. Но в изложении Антенны они звучат иначе. Он относится к приемникам, как к живым существам; ему жаль их — они живут все меньше и меньше.
Четверть века существовало черно-белое телевидение, затем появилось цветное ТВ — и сотни миллионов вполне работоспособных приемников были выброшены на свалку. Их сменили полмиллиарда цветных телевизоров. Эти массивные добротные ящики могли бы работать пятнадцать или двадцать лет. Но прошло всего четыре года, и они безнадежно устарели: началась эра «стерео». Заводы выпустили уже свыше миллиарда «стерео». Сегодня «стерео» нарасхват. А через год или два они тоже пойдут на свалку — обязательно появится нечто новое.
— Спрашивается, кто на кого работает? — Антенну удивляет эта мысль, он шепчет, шевеля губами: — Вот именно. В конце концов это вопрос о смысле жизни. Машины слишком быстро стареют, мы работаем, чтобы построить новые, а они стареют еще быстрее… И никто этого не замечает, у человечества пока хватает других забот.
Хватает. А когда этих забот не хватало? Закономерность еще не бьет в глаза, в этом все дело. Она вылезет где-то в XXI веке, и тогда придется решать: непрерывно менять технику, менять каждый день, безжалостно выбрасывая миллиарды новеньких машин только потому, что они морально устарели, или смириться с тем, что наука все дальше и дальше будет уходить от техники, производства, жизни. А зачем тогда наука? Познание ради самого процесса незнания?…
— Технику надо перестраивать, — без особой уверенности говорит Антенна. — Она должна быть приспособлена к постоянной перестройке. Как ты думаешь?.
Хотел бы я знать, как перестраивать гигантские домны, мартены, конвертеры, если, например, открыт способ прямого восстановления металла из руды? Надо менять все — до последнего винтика! Проще и выгоднее строить заново.
— Странно, — говорит Антенна, глядя в окно.
За стеклом вспыхивают и гаснут желтые огни автомобильных фар. Точка, тире, точка…
— Странно… Мы не виделись столько лет… Статейка, которую ты читал, давно устарела. Там ведь были только предположения. Понимаешь, год назад я вылепил прогнозирующую машину…
* * *
Я достаточно хорошо представляю трудности, связанные с машинным прогнозированием. Скажи кто-нибудь другой, что такая машина уже существует, я счел бы это шуткой. Но в Антенну трудно не верить.
Я иду выпрашивать чаю, в этой холодильной фирме чай вне закона. Кажется, девушки приняли Антенну за какого-то выдающегося спортивного деятеля. Они включают проигрыватель, а у нас на столе появляются горячий чай и домашнее печенье.
Такое печенье я ел у Антенны, когда у него был день рождения. Мы всем классом подарили ему микроскоп. Не совсем новый (мы покупали его в комиссионном), но очень внушительный, с тремя объективами на турели. Антенна был чрезвычайно доволен микроскопом и все порывался объяснять нам, что размеры приемников и контрольно-измерительной аппаратуры должны по идее стремиться к нулю. Его никто не слушал — мы танцевали.
К весне он стал собирать очень маленькие приемники, ребята называли их микробными. Приемники были не больше маковых зернышек и ловили только Москву. Когда их клали в пустую спичечную коробку и, приоткрывая, настраивали ее на резонанс, звук получался довольно громкий.
Как-то Антенна принес спичечную коробку, набитую совсем уж миллимикробными приемниками, и мы ухитрились их рассыпать. Все полезли рассматривать, Антенну толкнули. Когда коробка упала, ветер подхватил приемнички, они сразу же полетели. Словно кто-то подул на одуванчик. Мы бросились закрывать окна. В первый момент мы даже не сообразили, что приемнички продолжают работать и звук почему-то становится сильнее… Скандал был грандиозный.
…— Прогнозирование обычно рассчитано на благополучную кривую, — Антенна рисует на столе линию, плавно поднимающуюся вверх. — А развитие идет иначе: кривая, разрыв, более крутой участок, соответствующий появлению чего-то принципиально нового, потом снова разрыв и снова кривая идет круче. Все дело в том, что прогнозирующая машина… ну, ты сам знаешь, она должна смотреть далеко вперед. За все эти разрывы, прямо сюда, — он показывает на верхний участок кривой. — Без машины человеку пришлось бы ворошить гигантский объем информации, преодолевать множество привычных представлений. Помнишь, как Эдгар По описывал будущее воздухоплавание? Громадный воздушный шар на две тысячи пассажиров… Очень характерная ошибка. Мы поневоле прогнозируем количественно: увеличиваем то, что уже есть. А надо предвидеть новое качество. Надо знать — когда оно появится и что даст. Согласен?
Я отвечаю, что да, согласен, и спрашиваю, почему он работает на заводе игрушек.
— Выкладывай, что случилось?
— Ничего. Ничего особенного. Учился в аспирантуре. Потом ушел. А на заводе… что ж, на заводе хорошо. Работа интересная. И потом барахолка там богатейшая, — он оживился, — могу брать, что нужно.
Ясно. Этот непротивленец получил барахолку и счастлив. Я возьму Антенну в свою лабораторию. Ну конечно! Как я об этом сразу не подумал.
— Значит, ты работаешь дома?
— Так даже удобнее. Никто не отвлекает.
Он многословно расписывает преимущества работы в домашних условиях. Не знаю, на кого я больше зол — на Антенну или на тех неизвестных мне людей, которые обязаны были разглядеть его талант.
— Сборка прогнозирующей машины на дому. Двадцатый век. Дикарь!
— Так ведь она не очень сложная. Вот разработать алгоритм было действительно трудно, а машина… По идее первая машина всегда проста. Усложнение начинается потом. Знаешь, первый радиотелескоп в Гарварде сколотил плотник из досок, и стоило это всего четыреста долларов. А первые вычислительные машины были сделаны из детского «Конструктора»… В общем это не важно. Мы как-то сумбурно говорим, я ведь еще не сказал главного. Понимаешь, какая история: я решал на машине другую задачу, совсем другую. Но ответ, кажется, подойдет и для твоей задачи…
— Какую задачу ты решал?
— Видишь ли, машина у меня небольшая, я втиснул ее в одну комнату… — С самого начала пришлось лепить машину в расчете на вопрос, который меня интересовал. Элементы памяти очень емкие, на биоблоках, лучшие из существующих. И все равно на шестнадцати квадратных метрах много не разместишь. Отсюда узкая специализация: машина рассчитана только на один вопрос. Летом я начал ее разбирать…
— Стоп! Какой вопрос ты задал машине?
— Видишь ли, — Антенна мнется, заглядывает мне в глаза, — я долго выбирал, ты не думай, пожалуйста, что это фантазерство. Я искал узловую проблему…
— А конкретно?
— Проблема возвращения. Полеты к звездам. Ну, ты должен знать. Классическая проблема возвращения: на корабле прошло пять или десять лет, а на Земле — сто или двести. Вернувшись, люди попадают в чужой мир. Им трудно, может быть, даже невозможно жить в этом мире. И потом они прибыли с открытиями, которые на Земле давно уже сделали без них. Полеты лишаются смысла.
— Классическая проблема возвращения… Допустим. Но почему ею нужно заниматься в одиночку?
— А что здесь делать коллективу? Ну что бы делал институт?
— Устраивают же на эту тему конференции…
— Нет, ты что-то путаешь: были конференции по межзвездной связи. А перелеты на межзвездные дистанции считаются неосуществимыми. Практически неосуществимыми. О чем мы говорим! Нет ни одного института, ни одной лаборатории, ни одной группы, которые специально бы занимались этой проблемой. Да и как заниматься? Сначала надо найти какие-то опорные идеи. Найти, развить, доказать, что это не бред.
— Ты можешь работать над другой проблемой, а в свободное время…
— Нет! — Антенна протестующе взмахивает руками. — Нельзя отвлекаться, надо думать на полную мощность.
* * *
В автобусе на запотевшем оконном стекле Антенна чертит схему, объясняя устройство своей машины. За стеклом мелькают приглушенные снегом ночные огни, и от этих огней, от их движения схема кажется объемной, работающей, живой.
Теперь я не сомневаюсь в машине. Непонятно другое: если машина была собрана, если она работала, почему все так тихо?
— А как же? — удивляется Антенна. — По идее и должно быть тихо. Ну, представь себе начало века. Авиация делает первые шаги. Неуклюжие самолеты наконец-таки поднимаются в воздух… Представляешь, ко всеобщему восторгу, они взлетают на сто или даже на двести метров. И вот появляется дядя вроде меня и начинает толковать, что через сорок или пятьдесят лет винтомоторные самолеты устареют, наступит эра реактивной авиации. Кого заинтересовало бы такое сообщение?…
Он вдруг замолкает, потом спрашивает, глядя в сторону:
— Ада летала на реактивных?
Вообще да, на реактивных. Но там, в Гималаях, разбился вертолет. Осваивали новую линию.
Этот автобус еле тащился. Уж он-то устарел не только морально.
— А почему ты решил строить прогнозирующую машину? — спрашиваю я.
— Просто однажды я подумал: интересно, каким будет двадцать первый век? Ведь это интересно; ты же сам говорил, что иногда хочется высунуть нос в четвертое измерение.
Вот оно что. В один прекрасный день Антенна, вечно занятый своей электроникой, оглянулся и с удивлением заметил, что вокруг целый мир, который — о великое открытие! — даже имеет свое прошлое и будущее… Прошлое, разумеется, мрачно: граждане не умели делать простых супергетеродинных приемников. Зато впереди великое будущее. Все станет подвластным радио: радиоастрономия, радиохимия, радиобиология, может быть, даже радиоматематика?… И Антенна выбрал самый простой способ увидеть этот радио-мир: построил прогнозирующую машину.
— Нет же, совсем не так!
На нас оглядываются: уж очень энергично Антенна машет своими длинными руками.
— Нет… Мне захотелось узнать, что будут делать люди. Вот! Тут множество проблем, но все они в конечном счете сводятся к одной. Ну, понимаешь, как меридианы пересекаются на полюсе. Вопрос в том…
— Быть или не быть. Знаю. Тише.
Мальчишка, восторженный мальчишка. Есть логика в том, что он попал на завод игрушек.
— Ты послушай. Либо доступный нам мир ограничен солнечной системой и остается только благоустраивать этот мир, либо возможны полеты к звездам, и тогда открыт безграничный простор для деятельности человека.
— Мягко говоря, вопрос не слишком актуальный. Так сказать, не животрепещущий.
— Почему? Вся история человечества — это процесс расширения границ нашего мира. Научились строить корабли — завоевали океан. Изобрели самолет — завоевали воздух. Создали ракеты — началось завоевание солнечной системы… А если дальше нет пути? Ведь это надо знать…
Что ж, в конечном счете Антенна прав: наш мир может существовать только в развитии. Если он замкнется в каких-то границах, вырождение неизбежно. Со времен Уэллса на эту тему написана бездна романов. Но нам еще ох как далеко до границ солнечной системы! Перед нами тысячи других проблем — накаленных, неотложных…
А впрочем, кто знает. Меридианы на экваторе параллельны друг другу: они, наверное, не подозревают о существовании полюса и думают, что пересекутся где-то в бесконечности. Очень может быть, что проблема возвращения станет актуальной значительно раньше, чем мы думаем.
С чего я, собственно, взял, что Антенна неудачник? Пожалуй, он нашел задачу но своему таланту — вот в чем дело.
— Пришлось бросить аспирантуру, — рассказывает Антенна. — Мой шеф заявил, что двадцать первый век, звездолеты и все такое прочее — это детские игрушки, а тема должна быть реальной. Ладно, я подал заявление: «Прошу отпустить на завод игрушек». А потом решил, что и в самом деле нужно пойти на такой завод.
— И тогда, — говорю я бесцветным голосом летописца, — тогда началась эра электронной игрушки…
— Нет, при чем здесь электроника! — перебивает Антенна. Он хороший парень, ему очень хочется рассеять мое заблуждение. — Электронные игрушки — это чепуха, понимаешь, чепуха. Подделка сегодняшней техники. А хорошая игрушка должна быть прообразом машин, которые появятся через сотни лет.
Я пренебрежительно фыркаю. Теперь Антенна просто сгорает от желания втолковать мне что к чему.
— Это же закономерность! Вспомни хотя бы турбинку Герона. Игрушка! А разве гироскоп не был игрушкой, волчком? Или первые роботы, ведь это были забавные механические игрушки. Разве не так? Пойми ты наконец: машина почти всегда появляется сначала в виде игрушки. Игрушечные самолеты, например, взлетели раньше настоящих. Если я хочу сегодня заниматься машинами двадцать первого века, мне надо делать игрушки.
— Боюсь, это будут сложные игрушки.
— Нет, по идее хорошая игрушка всегда проста. Поэтому она долго живет. Скажем, калейдоскоп — ведь так просто…
Автобус останавливается, мы проталкиваемся к выходу. Детские игрушки как прообраз техники будущего. Ну-ну… Я начинаю понимать, почему Антенна не удержался в аспирантуре.
* * *
Мы идем по мокрой от тающего снега улице, и Антенна, досадливо отмахиваясь от бьющих в лицо снежинок, говорит об игрушках. Где-то вдалеке звучит музыка. Ритмично кружатся снежинки, кружатся, летят, исчезают в темноте. Вот так — под музыку — летели миллимикробные приемнички, когда Антенну толкнули и коробка упала.
Это было на большой перемене, все бросились закрывать окна, а Антенна пошел к доске и стал писать формулы. Потом он заявил, что нам крышка, поскольку помещение настроено на резонанс. Он даже объяснил ход решения, чтобы мы не сомневались. Никто и не сомневался, прекрасно слышалась оперная музыка. Римский-Корсаков, «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». Я хотел сбегать домой за пылесосом, но было уже поздно, перемена кончилась. Географу (он отличался изрядной доверчивостью) мы заявили, что это громкоговоритель в доме напротив. Пол-урока мы продержались. «Происходит что-то странное, — сказал в конце концов географ. — Музыка идет у меня с левого рукава. Если рукав поднести к уху, музыка заметно усиливается…» Фехтование развивает феноменальную выдержку: Ада совершенно спокойно ответила, что надо подуть на рукав и звук исчезнет. Звук как бы улетит, сказала она. Но географ уже вдумчиво поглядывал на Антенну, и дальше все пошло как положено: Антенна встал и, виновато моргая честными синими глазами, признался.
Я это «Сказание» хорошо запомнил. Там есть такое место, хор дружины Всеволода «Поднялась с полуночи», это просто могуче срезонировало…
Летом, уже после того, как Антенна уехал, я несколько раз заходил в школу. В вашем классе сделали ремонт. Покрасили, побелили. Но когда на улице не очень шумели и в коридоре никто не разговаривал, слышно было, как работают рассыпанные весной приемнички. Где-то они еще оставались! Звук был очень тихий и потому таинственный: шепотом говорила женщина и тревожно играла далекая музыка.
* * *
Прогнозирующая машина выглядит вполне благообразно. Гладкая зеленая панель из стеклопластика поднимается от пола до потолка, оставляя узкий проход к окну. Начинка машины находится там, за панелью, а на самой панели только щит с двумя десятками обычных контрольных приборов и стандартным акустическим блоком от электронного анализатора «Брянск»,
— Летом я кое-что разобрал, — говорит Антенна, — сейчас она не работает, но решение записано на магнитофоне, мы прокрутим.
— Решение… Слушай, оно без всех этих условных нуль-транспортировок, настоящее решение?
— Да. Она выдала отличную идею, совершенно неожиданную. Конечно, это лишь идея, но…
— А зачем понадобилось разбирать?
— Ну… Она прогнозировала только конечный результат.
Ах, какая нехорошая машина! Она прогнозировала только конечный результат. Все-таки Антенна варвар.
— Она говорила «что» и не говорила «как», — старательно втолковывает Антенна. — И потом энергия… Она брала уйму энергии, у меня уходила на это половина зарплаты.
В машине почти сорок кубометров. Антенна мог вместить туда чудовищно много. Считается, что такую машину удастся построить лет через пятьдесят, не раньше. Мне приходят на память слова Конан-Дойля: «Впрочем, никто не понимает истинного значения того времени, в котором он живет. Старинные мастера рисовали харчевни и святых Севастьянов, когда Колумб на их глазах открыл Новый Свет».
— А почему бы тебе не перейти в мою лабораторию?
Антенна не любит, не умеет отказывать — и сейчас ему не так просто сказать «нет».
— Ты не обижайся… У тебя мне пришлось бы заниматься такими машинами… Нет, ты, пожалуйста, правильно меня пойми и не обижайся. Машина — пройденный этап; она дала идею, и теперь я иду дальше. В сущности, машину можно совсем разобрать, она уже не нужна. Я хочу заниматься только проблемой возвращения…
Знаешь, кого я недавно видел в кинохронике? — спрашивает Антенна. Вероятно, ему кажется, что он тонко переводит разговор на другую тему. — Архипыча. Вот. Он большими делами заворачивает… Толковый парень, а?
— Тоже новость: я знал, что Архипыч пойдет в гору. Он великий артист, наш Архипыч. Всю жизнь он играет большого организатора. Боже, какие вдохновляющие речи он произносил на школьных воскресниках!
— Пойдем, — Антенна тянет меня за рукав. — Я научу тебя варить кофе. Понимаешь, я сделал в этой области эпохальное открытие: кофе надо варить на токах высокой частоты…
Теперь я знаю, как выглядит жилище человека, занятого классической проблемой возвращения. Одна комната отдана прогнозирующей машине, другая превращена в нечто среднее между мастерской и лабораторией.
Антенна живет в кухне. Собственно, ничего кухонного здесь нет. Кухня переоборудована в маленькую комнатку: тахта, кресло, крохотный столик. На стенах шесть огромных цветных снимков: заря, облака, радуга, снова облака…
Облака хороши. Но жизнь у Антенны нелегкая, это очевидно. Зарабатывает он раз в пять меньше, чем мог бы, и работает раза в два больше, чем должен был бы. Впрочем, без всякого ханжества я могу сказать: дело даже не в этом. Самое трудное в положении Антенны — сохранить веру в необходимость своей работы. Ведь было бы страшной трагедией проработать вот так лет тридцать, а потом увидеть, что все это мираж.
Я с трудом представляю такой образ жизни. Вот Антенна приходит с завода и принимается за классическую проблему возвращения. Проблему, считающуюся нерешимой. День за днем, год за годом — вне мира науки. Никто не вникает в его работу. Никто не может сказать — верны его идеи или нет. Не с кем поспорить и поделиться мыслями, потому что специалисты по межзвездным перелетам появятся лишь в следующем веке.
Вряд ли я смог бы так работать.
Но вот у меня возникает странная мысль. Почему я не могу так? Где, когда разошлись наши пути?
Кандидатская диссертация, добротные научные работы, почти готовая докторская диссертация — я делал, что мог. Все правильно. Так почему, черт побери, я завидую Антенне? Глупость, «завидую» совсем не то слово, в нем нехороший привкус. Просто появилась странная мысль. Я действительно делал, что мог. А он делает невозможное. Дороги расходятся там, где один выбирает достижимую цель, а другой наперекор всему — логике, черту, дьяволу — идет к невозможному.
Так или не так?
Не могут же все идти к невозможному. А собственно, почему? Быть может, именно в этом и состоит пафос великих революций, поднимающих всех, всех, всех на штурм невозможного? Придется подумать. Да, у Антенны талант, это так. Но главное в другом: Антенна замахнулся на невозможное…
А снимки на стенах хороши. Они как окна, открытые в головокружительно глубокое небо.
— Я сейчас работаю над небом, — говорит Антенна. — Понимаешь, по идее это будет целый набор игрушек… Ну, чтобы можно было сделать небо не хуже настоящего. И вот облака пока не удаются. Оптикой я занялся совсем недавно, там хитрейшая механика. Облака получаются как вата — серые, скучные…
Значит, облака пока не удаются. А что удается?
— Что удается? — переспрашивает Антенна и сразу забывает о высокочастотном кофе. — Сейчас увидишь. Я покажу тебе радугу, это интересно…
В тот день, когда мы с Адой пошли в «Художественный», а потом пережидали в метро дождь и я поцеловал Аду, была радуга. Единственная радуга, которую я запомнил на всю жизнь. Другие радуги вспоминаются как-то вообще, они похожи друг на друга, а та совсем особенная. Неужели я говорил Антенне?… Нет, просто совпадение. Это было в девятом классе, когда Антенна уехал. Ну да, почти через год после его отъезда.
Антенна ставит лампу в угол, па пол. Потом отходит на середину комнаты, достает из кармана серебристый цилиндрик, резко им взмахивает, словно встряхивая термометр.
Вспыхивает алая дуга, похожая на плотную прозрачную ленту. Дуга быстро приобретает глубину, становится воздушной. Внутренний край ее зеленеет, расплывается и почти одновременно проступает третий цвет — фиолетовый.
Это колдовство, невозможное колдовство…
Передо мной пылает великолепная многоцветная радуга.
Все предметы в комнате теряют очертания, куда-то отступают. Они исчезают, их просто не существует. Реальна только эта радуга — влажная, пронзительно чистая, выкованная из чистейших красок.
Она вот-вот исчезнет. Она дрожит от малейшего движения воздуха. Мерцают и дышат нежные краски. В них шум уходящей грозы, тревожные всполохи молний над горизонтом, отблески солнца в пенистых дождевых лужах.
Я протягиваю руку. «Не надо!» — вскрикивает Антенна. На мгновение радуга загорается ослепительным медно-желтым огнем и сразу же исчезает.
— Ее нельзя трогать, — виновато говорит Антенна. — Если не трогать, она держится долго, минут пятнадцать-двадцать. Было еще полярное сияние, но его забрал соседский мальчишка.
Комната, в которой мы варим кофе, изрядно загромождена. Книжные полки вдоль двух стен (на полках вперемежку — книге и игрушки). Объемистый электронно-вычислительный сундук; на нем спит ободранный пятнистый кот. Верстак, заваленный инструментами. Стол с какой-то полусобранной электронной тумбой.
Я копаюсь в книгах. Хаос. Только на одной полке порядок: здесь книги, относящиеся к проблеме возвращения. Я беру наугад томик в аккуратном муаровом переплете и открываю там, где лежат закладка.
«Все эти проекты путешествий по вселенной — за исключением полетов внутри солнечной системы — стоит выбросить в мусорную корзинку».
Ого, как энергично! «Радиоастрономия и связь через космическое пространство» Парселла. Ладно, возьмем что-нибудь другое.
«Нельзя обойти эти трудности, и нет никакой надежды преодолеть их…»
Это монография Хорнера о межзвездных перелетах. Что еще? Фантастический роман.
«При гигантском разрыве во времени теряется сам смысл полетов: астронавт и планета начинают жить несообщающейся, бесплодной друг для друга жизнью».
— Ободряющее чтение. Зачем ты это коллекционируешь?
— А как же! — удивляется Антенна. — Надо знать, что думают другие…
Думают! Меня в таких романах раздражает, что там как раз не думают. Автор долго заверяет, что вот академик А. сворхгениален, а профессор Б. сверхмудр, затем они начинают говорить — и какое же это наивное вяканье!
— Тут есть свои трудности, — говорит Антенна. — Современник Эдгара По мог поверить в воздушный шар на две тысячи человек и не поверил бы в самолет. Он даже не стал бы это читать: сложно, непонятно, утомительно. Видишь, какая хитрость… Наивные идеи оказываются художественно убедительнее, в них легче поверить. Возьми, например, наш разговор. Наверное, со стороны это выглядит скучновато. Как раз потому, что мы всерьез пытаемся высунуть нос в будущее.
Возможно. Куда занимательнее, если Антенна сделает десяток роботов и они взбунтуются, а мы станем палить в них. И тут обязательно появятся пришельцы из космоса. И выяснится, что это они перехватили управление роботами. А Антенна окажется не Антенной, а человеком, прибывшим к нам из будущего на машине времени, чтобы предупредить о коварных пришельцах. Вот будет славно!..
Я машинально перебираю книги. «Черное облако» Хойла.
«Мало интересного можно придумать, например, о машинах. Очевидно, что машины и различные приборы будут с течением времени делаться все сложнее и совершеннее. Ничего неожиданного здесь нет».
Не знаю, какое отношение это имеет к межзвездным перелетам. Но вообще Хойл прав. К сожалению, это аксиома: ничего сверхнеожиданного в развитии машин не предвидится. Меняются двигатели, улучшается автоматика, синтетические материалы постепенно вытесняют металл… Что еще? Да и вообще — что такое неожиданное? Вот если бы все машины стали жидкими, вот тогда…
— Ты поройся вот там, — Антенна показывает на верхнюю полку. — Посмотришь Сережкину книгу, он за нее доктора получил. Ничего нельзя понять — латынь и все такое прочее. Восходящее светило хирургии… Там и обе твои книги.
Антенна учился с нами всего год, а помнит почти всех; этого я не ожидал.
Значит, Сережка-доктор стал доктором. Хорошо! Исцелитель и благодетель бродячих собак нашего района…
Не так просто добраться до верхней полки, она под самым потолком. Я взбираюсь на подоконник — и вижу микроскоп. Он стоит в самом углу, за книгами. Добрый старый микроскоп, подаренный Антенне четырнадцать лет назад.
В тот раз, когда мы рассыпали приемнички и из-за этого сорвались уроки, завуч произнес громовую речь. В ней упоминались четверки по поведению и была нарисована довольно убедительная картина нашего мрачного будущего. В заключение завуч запретил Антенне делать маленькие приемники. «Мы оборудуем тебе герметичный закуток в мастерской, — сказал завуч. — Там, пожалуйста, делай что хочешь. А без спецусловий разрешаю собирать только крупные приемники. Размером с книжный шкаф, не меньше».
С этого времени Антенна начал как-то странно поглядывать на книжные шкафы. На автобусы и троллейбусы он тоже смотрел странно. А один раз я видел, как он странно смотрит на высотный дом на площади Восстания.
Однажды, когда мы возвращались из школы, Антенна сказал:
— Знаешь, можно вылепить такой большой приемник, что он одновременно окажется и самым маленьким.
Я решил, что Антенна изобрел надувной приемник. В самом деле, почему бы при появлении завуча не увеличивать размеры приемника?
Мы пришли к Антенне домой, и тут выяснилось, что дело не в надувных приемниках. Антенна выгрузил из карманов свой радиохлам, повозился минут двадцать, потом объявил:
— Сейчас ты сидишь внутри трехлампового приемника. Брось книгу, ведь это такой момент…
Он был очень доволен собой, а это случалось редко.
— Вот, квартира вместо коробки. Обе комнаты, кухня и ванная. Все очень просто. Были бы лампы и провода, схему можно собрать из любых предметов. Видишь, цветочные горшки? Они вместо сопротивлений…
И я понял, что Антенна не шутит. Приемник и в самом деле большой, а места не занимает. Правда, звук был какой-то скрипучий. Антенна бегал по комнатам, растягивал провода, вытаскивал продукты из холодильника, который тоже входил в схему…
Мы не стали делать уроки, а отправились бродить по городу, и Антенна придумывал разные приемники. Сначала он прикидывал, удастся ли превратить в приемник школьное здание. Тут, однако, возникли трудности с крышей. Антенна сказал, что она сделана не из того материала и вообще лучше использовать более крупные детали. Мы пошли к метро — выбирать подходящий микрорайон. Но по дороге Антенна заявил, что ничего не получится: от транспорта и вообще от линий электропередач будет масса помех. Мы немного посидели в садике, и Антенна, чтобы рассеяться, сделал приемник из четырех березок, двух скамеек и цветочной клумбы.
— Это все-таки больше книжного шкафа, — сказал он. — И вообще пустяки, продержится до первого дождя. Или до утра. Роса утром будет. Давай послушаем спортивные известия…
* * *
Антенна сидит на низенькой скамеечке в конце коридора, под вешалкой. В руках у него что-то вроде микророяля: черная плоская коробка с маленькими белыми клавишами. В противоположном конце коридора, на полу, чайное блюдце с серым, как пепел, порошком. Из порошка торчат три короткие медные проволочки. На пороге, выжидающе глядя на блюдце, стоит тощий исцарапанный кот.
— Дистанционное кормление диких зверей? — спрашиваю я.
— Да, зверей, — машинально отвечает Антенна. Он старательно нажимает клавиши: так начинающий пианист разыгрывает гаммы.
Серый порошок на блюдце шевелится, ползет вверх по проволочкам, и они сразу становятся похожими на узловатые корни… Корни быстро срастаются, образуя какую-то фигурку. Еще мгновение, порошок взвихривается — и застывает.
На блюдце стоит медвежонок.
Я беру статуэтку в руки, у нее твердая шероховатая поверхность. Внутри статуэтка полая, это чувствуется по весу.
— Положи, еще не все…
Я кладу медвежонка на блюдце. Антенна нажимает на клавиши — и медвежонок рассыпается: снова горстка серого порошка и три короткие медные проволочки.
— А теперь будет осел, — торжественно объявляет Антенна. — То есть не осел, а такой небольшой ослик.
Появляется ослик. Довольно похожий.
— Пока только две программы, — вздыхает Антенна. — Вообще это тоже будет целый набор: Винни-Пух, Кролик, Пятачок, Тигра и остальные. Пока вот выпускаем ослика Иа… Можно еще заставить его ходить. Правда, ходит он неважно.
Серый ослик, забавно покачиваясь, медленно идет на негнущихся ногах. К нему бесшумно устремляется кот. Одной рукой я успеваю оттолкнуть кота, другой подхватываю ослика.
Кажется, я догадываюсь, как это устроено. Серый порошок скорее всего какой-нибудь ферромагнитный сплав. Магнитное поле заставляет частицы порошка расположиться в определенном порядке, спрессовывает их, получается прочная фигурка.
— Почти так, — подтверждает Антенна. — Сейчас странно — почему это не придумали раньше… Понимаешь, в первом приемнике Попова был когерер. Ну, такая стеклянная трубка с железными опилками. Под действием радиоволн опилки слипались. Выходит, принцип был известен еще в прошлом веке.
— Занятная игрушка…
— Игрушка? — Он с недоумением смотрит на меня. — Но ведь так можно менять машины.
— Так? Ну, нет!
Я популярно объясняю: современная машина, например, автомобиль, сделана из множества различных материалов. В том числе — немагнитных.
Антенна сразу уступает.
— Я просто подумал… Понимаешь, может быть, машины потому и сложны, что в них множество различных материалов?… Но вообще-то я не спорю.
Я внимательно рассматриваю ослика. Прочно сделано! Трудно поверить, что он может ходить.
А ведь это мысль!
Машина, сделанная из серого порошка и электромагнитного поля, будет чрезвычайно простой. Ей, например, не нужны винтовые соединения, не нужны шарниры: под действием поля металл может мгновенно менять форму… Меняющийся металл — вот в чем дело.
— Худсовет не утвердил медвежонка, — говорит Антенна. — Сказали, что это формализм. Почему, мол, медвежонок серый. А что я мог ответить? В дальнейшем, используя этот принцип, можно будет лепить и бурых и черных медведей, а пока только так. Ведь и радуга основана на том же принципе…
Определенно, это мысль!
Потребовался бы довольно сложный механизм, чтобы ослик мог ходить. А тут ничего нет! Магнитное поле исчезает на сотую долю секунды, порошок начинает рассыпаться, но вновь возникает поле, подхватывает порошок, и он затвердевает — уже в другом положении. Как на двух соседних кинокадрах: ослик сделал какую-то часть шага…
Мы создали сложнейшую технику, наша цивилизация обросла миллионами всевозможных приборов, машин, сооружений. Казалось, с машинами не может быть ничего неожиданного. Они будут становиться сложнее, совершеннее — и только. Чушь! Мы рисуем харчевни и святых Севастьянов, а кто-то в это время открывает новый мир…
Меняющийся мир, дело не только в машинах. Весь мир! В нем все будет способно к постоянному изменению: дома, мосты, города, корабли, самолеты…
— Ну, мы смонтировали на заводе приличную установку, — продолжает Антенна. — Не дистанционную, там это не нужно. И выпускаем. В «Детском мире» на витрине точно такой ослик… Вот и кофе готов. Я принесу магнитофон, послушаешь ответ машины.
* * *
Мы пьем кофе, сваренный токами высокой частоты. Он не лучше обычного. Но Антенна им явно гордится, и я хвалю: отличный кофе, совершенно особенный кофе, пожалуй, такого мне еще не приходилось пить…
— Какое у тебя напряжение в сети? — спрашивает Антенна. — Я обязательно сделаю тебе такую кофеварку.
— Напряжение…
К черту кофеварку! Вот здесь висела радуга. Она светилась изнутри и была совсем живая. Ни за что не спрошу, как это делается. Колдовство. Грустное колдовство. Эта радуга напоминает мне ту, давнюю, хотя они совсем непохожи.
В тот день мы пошли с Адой в «Художественный» на дневной сеанс, чтобы проверить ее идею о телепатии. Идея казалась мне вполне правдоподобной. Опыты, говорила Ада, ставились на одном человеке, поэтому результат получался неопределенный. Надо взять пятьсот или тысячу, чтобы сложением усилить слабый эффект. Конечно, при опыте люди должны одновременно думать о чем-то одном. В «Художественном» шел шведский детективный фильм, это было очень удачно: преступник там неожиданно врывался в купе поезда, стрелял в сыщика — и зал «синхронно и синфазно» замирал от ужаса. Мы сидели в углу, на нас не обращали внимания. Ада заткнула уши руками и закрыла глаза. Она должна была телепатически уловить этот контрольный момент. На экране мчался поезд, сыщик ходил по вагонам, а я смотрел на Аду, на ее лице мелькали тени…
Опыт в тот раз не получился. Аде надоело закрывать уши, и она сказала, что не обязательно сидеть так с самого начала, достаточно приготовиться, когда приблизится время. Картину мы знали только по пересказам и, конечно, пропустили контрольный момент.
Потом мы прятались в метро от дождя. Мы ездили наугад по разным линиям и все смотрели на входящих, гадая по их лицам и одежде — кончился ли дождь. Бывают же дожди, которые идут долго! Но этот кончился через час или полтора. Вышли мы на «Измайловской» и сразу увидели радугу. Она висела над непросохшим еще проспектом, похожая на гигантский арочный мост. Под мостом бесшумно скользили колонны мокрых автомобилей. Ада сказала, что радугу лишь слегка наметили неяркими акварельными красками. Я согласился, хотя радуга была очень ясная. Особенно ее верхняя часть. И только у основания, там, где арка опиралась о крыши далеких домов, краски действительно были мягкие, приглушенные воздушной дымкой…
* * *
Межзвездные перелеты считались неосуществимыми прежде всего с точки зрения энергетики. Нужны миллионы тонн аннигиляционного горючего, чтобы разогнать до субсветовой скорости крохотную капсулу с одним-двумя космонавтами. Для хранения горючего (надо еще научиться его получать!) потребуются какие-то специальные устройства, имеющие немалую массу и, следовательно, вызывающие необходимость в расходе дополнительного горючего. А чтобы разогнать это дополнительное горючее, опять-таки нужно новое горючее…
Машина не решала эту часть проблемы. Антенна исходил из того, что корабль будет непрерывно получать энергию с Земли.
«Энергетический запрет» межзвездных перелетов возник, когда лазерная техника была еще в пеленках. Впрочем, уже тогда говорили о возможности использования лазеров для связи с кораблями. Разумеется, совсем не просто перейти от информационной связи к энергетической. Тут есть свои трудности, но в принципе они преодолимы. По мере развития квантовой оптики будет увеличиваться мощность, которую способны передавать лазеры. К тому же для разгона или торможения корабля — одного только корабля, без этих колоссальных запасов горючего — потребуется не так уж много энергии. «Я выбрал этот вариант из уважения к закону сохранения энергии», — сказал Антенна. Что ж, с этим можно согласиться.
Но остается главное: классическая проблема возвращения. Время идет по-разному на Земле и на корабле; нужно принять это или спорить с теорией относительности. Машина не спорила. Теперь я понимаю, что она и не могла спорить, она не была на это рассчитана.
Вот ответ, я переписал его с магнитофонной ленты.
«Корабль: перестройка в полете на основе полученной с Земли информации. Цель — возвращение корабля на Землю неустаревшим. Экипаж: постоянный контакт с Землей, усвоение с помощью гипнопедии возможно более широкой информации о жизни на Земле, овладение новыми профессиями. Специальные передачи, подготавливающие к восприятию новой эпохи».
Антенна пояснил эту идею таким примером.
Допустим, три каравеллы уходят в кругосветное плавание, которое продлится несколько лет. Допустим также, что на берегу за это время пройдут века. Каравеллы выходят в океан, и через месяц или два моряки получают с голубиной почтой чертежи усовершенствованной парусной оснастки. На ходу начинается изготовление новых парусов. Еще через три месяца голубиная почта (к концу путешествия ее сменит радио) приносит описание навигационных приборов, изобретенных после отплытия эскадры. С точки зрения моряков время на берегу идет быстро: все чаще и чаще приходят сообщения о новых открытиях и изобретениях. Пристав к какому-то острову, мореплаватели берутся за переустройство кораблей. И вот уже нет каравелл: от острова отплывают два брига. А свободные от вахты моряки изучают схемы первых, еще неуклюжих, паровых двигателей, и боцманы роются в своем хозяйстве, прикидывая, из чего можно будет сделать гребные колеса…
Применительно к каравеллам этот мысленный эксперимент выглядит фантастично. Иное дело — космические корабли, поддерживающие связь с Землей, соединенные с ней информационным и энергетическим мостами. Пусть к родным берегам вернется не атомоход, а каравелла с паровым двигателем. Все равно: люди, построившие этот двигатель, будут ближе к атомному веку, чем к эпохе, в которую они начинали плавание.
Я думаю, коэффициент перестройки может быть очень высок. Если бы речь шла только о корабле, коэффициент был бы близок к единице. Сложнее с людьми. Экипаж Магеллана, пожалуй, еще мог бы освоить паровую технику, но как бы эти люди, исправно верящие в догматы церкви, восприняли мир без религии?…
Впрочем, современный человек значительно лучше подготовлен к возможным изменениям. Мы с детства привыкаем к жизни в меняющемся мире. Тем более это должно быть присуще звездоплавателям XXI века.
И все-таки это будет титанический труд — вот так лететь к звездам.
Я вспоминаю наивную фантастику. Автоматы ведут корабль. Экипаж мирно дремлет в анабиозных ваннах: пусть скорее проходит время… Медленно текут пустые годы… Воздушный шар на две тысячи персон!
Все будет иначе.
Каждодневный труд — в стремительном темпе, чтобы не отстать от земного времени, чтобы освоить и использовать новые знания. Вот почему машина упомянула про гипнопедию: нужен максимум новых знаний в считанные минуты. Скорее всего это будет даже не гипнопедия. Разумеется, не гипнопедия: тут требуются принципиально новые, еще не открытые средства обучения. И не только обучения, но и вообще освоения полученной с Земли самой разнообразной информации. Эти средства должны создать для космонавтов «эффект присутствия», как можно полнее связать их с меняющейся Землей.
Удивительный будет полет! Сейчас даже трудно представить.
Год за годом — перестройка корабля. Перестройка исследовательского оборудования. Короткие часы отдыха. Сеансы «телесна» (сегодня еще нет подходящего термина), когда за несколько минут человек переживает земную неделю с ее событиями, впечатлениями, новыми знаниями…
Материалы, собранные на чужих планетах, не будут лежать мертвым грузом: постоянно обновляемые знания обеспечат цепную реакцию исследований.
И когда такой корабль вернется на Землю, сделанные экипажем открытия не окажутся устаревшими. Они будут на уровне нового времени.
* * *
— Вот видишь, — Антенна показывает штамп на левом заднем копытце ослика. — Артикул 2908, цена тридцать две копейки. Конечно, у ослика Иа должен быть унылый вид, но худсовет счел, что это излишне.
— Переходи ко мне. У нас нет худсовета. Серьезно говорю: переходи в мою лабораторию.
— Не-ет. Ну что я буду там делать?
— Да хотя бы меняющиеся машины. Возьмешь для начала какую-нибудь простую машину и…
— Нет. Я хочу заниматься проблемой возвращения. Меняющиеся конструкции — только часть этой проблемы.
— Все равно. Хватит кустарничать…
Я пытаюсь убедить Антенну. Я выкладываю довод за доводом. И не сразу, ох как не сразу приходит мысль: да ведь это жестоко! Для меня наш спор только логическая перестрелка, а Антенна защищает свои жизненные позиции. Как я об этом не подумал сразу! Таким людям, как Антенна, больше всего портят кровь не враги, а благожелатели. Хотят, чтобы все было нормально, обычно, как положено. Какая глупость спасать Антенну от того, что делает его жизнь исключительной!
— Ты, пожалуйста, не обижайся, — говорит Антенна. — Я тебе все объясню.
Ну, ну, объясняй.
— Смотри. Вот фронт науки, он идет вперед, — Антенна берет кофейные чашки и показывает, как это происходит. — Можно двигаться с этим фронтом. А можно уйти в десант и высадиться где-то далеко-далеко.
— И давно ты… высадился?
— Нет. Лет шесть.
— А сколько нужно ждать, пока фронт подойдет?
Антенна недоумевающе, смотрит на меня.
— Не знаю… Какое это имеет значение?
Я ничего не отвечаю. У меня просто не хватает духа сказать: «Ты далеко высадился, дружище. Слишком далеко от сегодняшнего фронта науки. Наверное, на расстоянии целой жизни».
Антенна по-своему истолковывает мое молчание и говорит, что, конечно, сделано пока мало.
— В сущности, это лишь краешек идеи, — говорит он. — До полного решения проблемы еще очень далеко. Как от простенького стробоскопа до «Латерны магики». Вот, кстати, еще один пример: кино тоже началось с игрушки, ведь стробоскоп был детской игрушкой!..
Послезавтра я вылетаю в Прагу. Почему я об этом подумал? Ах да, «Латерна магика». Что ж, на симпозиуме много работы, но «Латерну» я, пожалуй, еще раз посмотрю. Я припоминаю программу симпозиума: да, на третий день можно будет выкроить время для «Латерны». Антенна, конечно, не видел «Латерны», можно и не спрашивать.
— Так я тебе не досказал, — продолжает Антенна. — Значит, на худсовете меня спрашивают: «А разве этот ваш Иа никогда не был веселым?» Я отвечаю: «Был. Однажды он подумал, что у Пятачка в голове только опилки, да и те, очевидно, попали туда по ошибке. От этой мысли ему стало весело». Ну, а они мне говорят…
* * *
Не так просто отыскать ослика. Он в глубине витрины. Серый скромный ослик, не идущий ни в какое сравнение с блестящими лакированными автомобилями и яркими пластмассовыми кораблями.
Игрушка.
Жаль, что Антенна не перейдет в мою лабораторию. Жаль. Время одиночек в науке миновало.
А собственно, почему?
В первооснове совершенно верная мысль, не надо только доводить ее до абсурда. Да, время одиночек миновало: в том смысле, что Антенна не смог бы собрать свою машину, не используя труд и идеи других людей. Над повышением емкости машинной памяти работали десятки институтов, они создали биоблоки, которые Антенна применил в своей машине. Однако выбирать дальние проблемы и искать их решение чаще всего приходится в одиночку. Антенна прав: тут просто еще нечего делать целому коллективу. Это дальняя разведка, и незачем (да и невозможно) ходить в нее всей армией.
Нет, время таких одиночек не миновало!
Чем быстрее наступает наука, тем важнее для нее разведка. Но даже при самой совершенной организации науки разведке будет нелегко. Она отыскивает десять разных путей, а наука потом выбирает один наилучший… Один разведчик объявляется гением, девять — неудачниками. Это несправедливо, ах как несправедливо! Худо было бы науке без этих неудачников, отдающих жизнь, чтобы наступающая армия знала дороги, по которым нельзя идти. Впрочем, десятого тоже считают не слишком удачливым: опередил свое время, не был признан…
Не беда, разведка! Иди вперед, остальное неважно.
А ослика напрасно поставили так далеко. Он совсем неплох, у него лукавая физиономия. Когда-нибудь эта игрушка преобразует мир.
Салют, разведка! Иди вперед, остальное неважно.
…Третий час ночи, я стою здесь уже минут двадцать, со стороны это должно выглядеть странно. И поскольку в этом мире все закономерно, появляется милиционер. Молоденький и вежливый. Он доброжелательно смотрит на меня и на витрину.
Сумасшедший день. Сегодня я далеко высунул нос в четвертое измерение. Многое мне еще йе ясно, но я начинаю понимать главное. Машины приобретут бессмертие. Машины — в широком смысле слова: от величайших инженерных сооружений до безделушек. Весь мир созданной нами техники. Он будет рассыпаться в пепел, прах — и тут же возникать снова: разумнее, сильнее, красивее. Архитектура, которая была застывшей музыкой, превратится в живую музыку!.. Меняющийся мир будет бесконечно шире, ярче. И что особенно важно: человек в этом мире перестанет зависеть от множества быстро стареющих вещей.
— Видите ослика? — спрашиваю я милиционера. — Вон там маленький серый ослик… Артикул 2908. Цена тридцать две копейки. У него великое будущее.
— У осликов это бывает, — соглашается милиционер. — У них иногда бывает очень большое будущее.
Он умен, этот парень, Я поясняю, что речь идет не об ослах. Серый ослик не имеет к ним решительно никакого отношения. Просто в нем воплощено научное открытие.
— Об открытиях как-то удобнее размышлять днем, — осторожно замечает милиционер.
Вот это уже заблуждение! День слишком конкретен. Днем удобнее наблюдать, экспериментировать, вычислять. Ночью — искать общие закономерности, делать выводы. Что ж, это мысль! Днем вы ясно видите множество окружающих вас предметов, взгляд не проникает вдаль, кругозор, в сущности, ограничен несколькими десятками метров. Ночью иначе: темнота скрывает все обыденное, привычное, и взгляд беспрепятственно устремляется вперед. Горизонт теряет резкие очертания, уходит в глубь бездонного неба. И уже не стены комнаты, не фасады двух-трех ближайших зданий, а само звездное небо становится границей вашего мира…
Пора идти. Может быть, превратить ослика в медвежонка? В кармане у меня лежит коробочка с клавишами. Нет, не надо. Не буду огорчать этого симпатичного парня.
Я прощаюсь и иду вниз, в сторону улицы Горького. Падает мягкий теплый снег. На витрине, среди нарядных игрушек, остался невзрачный серый ослик, у которого великое будущее.
ЕВГЕНИЙ ВОЙСКУНСКИЙ, ИСАЙ ЛУКОДЬЯНОВ
ПРОЩАНИЕ НА БЕРЕГУ
Белый дизель-электроход медленно приближался к скалистому берегу.
На палубе толпились пассажиры — веселые, хорошо одетые. Они переговаривались, смеялись, предвкушая купание и отдых, и любовались дельфинами, которые то и дело выпрыгивали из сине-зеленой воды.
Платонов ничем не отличался от курортников. Он подумал об этом и усмехнулся своим невеселым мыслям.
Берега раздвинулись. «Федор Шаляпин», миновав клинок мыса, вошел в широкую бухту. Сразу открылся город.
С любопытством глядел Платонов на живописно раскиданные по скалам желтоватые дома и буйную тропическую зелень. Белый конус маяка на краю дамбы был прочно впечатан в голубое небо. Над гаванью, над стеклянным кубом морского вокзала, над черепичными кровлями домов дрожало марево знойного дня.
«Ну, здравствуй, старина Кара-Бурун», — мысленно сказал наплывавшему городу Платонов. Скажи он это вслух, приветствие могло бы прозвучать излишне фамильярно, так как он никогда прежде не бывал в этом городе. Но мысль тем и хороша, что никто ее не слышит.
Кара-Бурун был построен на месте древнего греческого поселения. Он знавал времена расцвета, бурно наживаясь на заморской торговле, знал и упадок, когда торговля хирела и фрахт перекочевывал в более удачливые портовые города. Немыми свидетелями далеких времен высились над городом, на скалистых холмах, полуразрушенные сторожевые башни — из их бойниц, нацеленных в море, теперь выглядывали не мушкеты, а веселые ветки дикого орешника.
Кара-Бурун был неприступен с суши и труднодостижим с моря — обстоятельство, сыгравшее немаловажную роль в дни героической обороны от фашистского десанта во время Великой Отечественной войны.
Но уже давно не дымили крейсеры на рейде Кара-Буруна. Теперь его морской порт посещали только пассажирские суда в курортный сезон, длившийся, впрочем, добрых десять месяцев в году. Волны курортников скатывались в город и, наскоро пощелкав фотоаппаратами и пожужжав кинокамерами, заполняли электропоезда, которые уносили их в Халцедоновую бухту с ее прекрасными пляжами, многоэтажными пансионатами, стеклобетонными соляриями и аэрариями, с десятками кафе и автоматов-закусочных.
В Кара-Буруне жили служащие районных учреждений, врачи, работники курортного управления и фабрики сувениров. Значительную часть населения города составляли отставные военные моряки, посвятившие свой досуг разведению клубники и рыболовному спорту.
Кроме того, здесь жил Михаил Левитский — племянник Платонова.
Своего племянника Платонов видел в последний раз лет тридцать назад. Михаил был тогда еще совсем малышом. От покойной сестры Платонов знал, что племянник сделался врачом и обосновался в Кара-Буруне. Больше он не шал решительно ничего о своем единственном родственнике. Что он за человек? Когда-то Янина, покойная сестра, говорила Платонову, что Михаил умный мальчик. Но достаточно ли у него ума и такта, чтобы воздержаться от назойливых расспросов? Ведь бывает ум головы и ум сердца. Платонов при нынешних обстоятельствах предпочел бы второе.
«Федор Шаляпин» медленно подходил к стенке гавани, и Платонов видел пеструю толпу встречающих. Где-то в толпе был и Михаил Левитский — курортный врач, сын Янины, умный мальчик.
Шумная компания парней и девушек с рюкзаками за плечами проталкивалась сквозь плотную стену пассажиров к трапу. Один из них, светловолосый крепыш, сосед — Платонова по каюте, хлопнул его по плечу и сказал:
— Ну что, встретимся в Халцедоновой?
— Обязательно встретимся, — ответил Платонов и добавил мысленно: «Никогда мы с тобой не встретимся, дружок».
И еще он подумал: если племянничек мне не понравится, то и дьявол с ним — здесь, должно быть, полгорода промышляет сдачей квартир.
В гостиничное одиночество Платонову не хотелось.
У Михаила Левитского выдался хлопотливый день. С утра — обычная трехминутка, затянувшаяся на тридцать пять минут, затем обход отделения, которым он заведовал в гериатрическом санатории «Долголетие», потом прием больных.
Михаил был гериатром — специалистом по лечению старости. Он хорошо знал стариков — их особые болезни, возрастные изменения состава их крови и состава кожного сала, их нелегкие характеры. Больше часа он провозился с новой пациенткой: Михаил считал, что в первую очередь надо заняться ее сердечно-сосудистой системой, а пациентка настаивала, чтобы немедленно занялись ее морщинами.
К двум часам, бросив дела, он побежал на пристань встречать дядю.
Он, конечно, знал, что у него есть дядя по имени Георгий Платонов, родной брат его матери. Но никогда, ни единого разу Платонов не. напоминал о своем существовании. И вдруг эта телеграмма: «Встречай…»
Михаил стоял у трапа и хмуро оглядывал сходящих на пристань пассажиров «Шаляпина». Как выглядит Платонов, он не знал, но справедливо полагал, что мифическому дядюшке за семьдесят, никак не меньше. Если бы этот вздорный старик догадался прислать фототелеграмму со своим портретом… Да куда там — разве догадается? Он-то хорошо знает стариков — их упрямство и скупость.
Пассажиры спускались по трапу сплошным потоком, затеи потекли тоненьким ручейком, и, наконец, трап опустел. Ни одного старика или достаточно пожилого человека не прошло мимо Михаила.
Он задрал голову и крикнул человеку в белой форменной фуражке, который попыхивал трубкой, облокотясь на фальшборт «Шаляпина»:
— Все сошли? Может, кто-нибудь спит в каюте?
— Мы всех разбудили, — с достоинством ответила фуражка.
Михаил повернулся, чтобы пойти прочь, и увидел стоящего рядом человека. Это был высокий мужчина лет сорока, его серые глаза смотрели из-под козырька кепи на Михаила спокойно и чуточку насмешливо.
— И вы никого не дождались? — спросил Михаил.
— По-видимому, дождался, — ответил незнакомец. — Вас зовут Михаил Левитский, и вы должны были встретить своего дядю, не так ли?
— Верно, — удивленно сказал Михаил. — Только мы разминулись…
— Не разминулись. — Незнакомец усмехнулся. — Здравствуй, племянничек. Я-то сразу увидел, как ты похож на свою мать.
— Позвольте!.. Вы Георгий Платонов? Но ведь вам, по-моему…
— Ты прав, мне действительно много лет. Но, как видишь, я хорошо сохранился. Найдется у тебя в доме комната для меня?
— Комната?… — Михаил был настолько смущен неожиданной моложавостью дядюшки, что не сразу понял смысл вопроса. Тут же он спохватился: — Да, конечно, комната готова.
— Ну, так пошли.
У Платонова было два чемодана, довольно тяжелых, Михаил схватил тот, что побольше, но дядюшка мягко отстранил его:
— Возьми второй. Не в обиду будь сказано, я покрепче тебя.
Они прошли в широко распахнутые двери морского вокзала, над которыми висел плакат «Добро пожаловать в Кара-Бурун», и Михаил, хоть и был несколько ошарашен, не преминул обратить внимание дяди на главную достопримечательность города:
— Как вам нравится наш вокзал?
— Стекло, прохлада и зелень, — одобрительно отозвался тот.
Они вышли на привокзальную площадь, и Платонов невольно остановился.
Зеленой стеной стояли пальмы и панданусы. Влево уходила набережная, застроенная нарядными разноцветными домами, могучие платаны сплели над ней потолок, и синяя тень вперемежку с солнечными пятнами лежала на асфальте. Улица плавно закруглялась, повторяя изгиб бухты.
За бульваром и набережной город сразу принимался карабкаться на скалы. Платонов с любопытством разглядывал горбатые мостики и каменные лестницы, игрушечные вагончики фуникулеров, бамбуковую рощицу на склонах одного из оврагов. Зеленые, желтые, синие краски были чистыми и яркими до звона.
Да, он правильно сделал, что приехал сюда. Этот странный город вполне подходил для его цели.
— Пойдемте, дядя Георгий, — сказал Михаил, с некоторой запинкой произнося эти слова «дядя Георгий».
Он повел благоприобретенного родственника направо — там была старинная арка, а за ней крутая дорога, выложенная плитами. «Трехмильный проезд», — прочел Платонов на табличке. Из щелей между плитами лезла неистребимая трава. Михаил вошел в роль гида, рассказывал, как сложно строить в Кара-Буруне, прижатом скалами к морю, и каких огромных трудов стоили здесь водопровод и канализация.
Они забирались все выше. Справа, в просветах орешника, синело море, залитое солнцем, а слева тонули в зелени садов желтые домики. Михаил вспотел, у него стало перехватывать дыхание от подъема, от чемодана и оттого, что он много говорил. Искоса он посматривал на Платонова: тот шел ровным шагом, увесистый чемодан, по-видимому, не очень отягощал его. Семьдесят с лишним лет? Ну, если так, то он, Михаил Левитский, специалист по старикам, никогда еще не видывал такого старика.
Им навстречу спускалась процессия. Под пение скрипок в валторн, под рокот барабана шли загорелые юноши и девушки в венках из белых и красных цветов.
— Что это? — спросил Платонов, отходя к обочине дороги. — Не в честь ли моего приезда?
— Нет, — серьезно сказал Михаил. — Это в честь очередного выпуска бальнеологического техникума. Сегодня будет большое гуляние. Состязания в плавании и стрельбе из лука, ну и так далее. А теперь нам наверх.
Они поднялись по крутой лестнице, вырубленной в скале, и вышли на улицу Сокровищ Моря.
— Вот наш дом, — сказал Михаил и показал на небольшой коттедж, крытый разноцветной черепицей, с верандой, оплетенной виноградом.
Прежде чем войти в садовую калитку, Платонов оглянулся. Внизу лежало огромное море — синее и прекрасное, на горизонте слитое навеки с голубизной неба.
И снова он сказал себе, что не ошибся, приехав сюда.
Комната ему понравилась. В открытое окно заглядывали ветки черешни, лился тонкий запах цветов из сада.
— Спасибо, Михаил, — сказал Платонов, поставив чемоданы в угол. — Этот стол слишком хорош и хрупок для меня, — нет ли другого, попроще? Мне, видишь ли, придется немного повозиться с химическими реактивами.
— Хорошо, я поставлю другой. — Михаил помолчал, ожидая, что Платонов разовьет свою мысль о занятиях, но дядюшка не выказывал такого намерения, в тогда Михаил предложил: — Пойдемте освежимся под душем.
В летней душевой, устроенной в углу сада, он с невольным любопытством посматривал на мускулистое тело Платонова — с любопытством гериатра, специалиста по старикам. Нет, больше сорока этому странному дядюшке не дашь никак. Правда, внешность бывает обманчивой. Сделать бы ему анализ крови да просветить сердце.
Платонов фыркал под прохладной струей, бил себя ладонями по груди и плечам. На груди у него, среди рыжеватой растительности, розовели старые, давно затянувшиеся шрамы. И по спине поперек лопаток тянулся широкий шрам с зубчатыми краями. Михаил вдруг смутно припомнил: мать когда-то рассказывала, что дядя Георгий был летчиком во время войны.
— У вас в городе, — сказал Платонов, — наверное, сильно изнашивается обувь, да?
— Обувь? — переспросил Михаил. — Да, изнашивается, конечно. А что?
Платонов не ответил. Он пофыркал еще немного и принялся крепко растираться мохнатым полотенцем.
— Это память о фашистах, — сказал он, похлопав себя по груди. — Пулеметная очередь. Впрочем, ему пришлось хуже. Ох и давно это было — за много лет до твоего рождения… У тебя есть семья?
— Да. Сын, как всегда, на море. А жена скоро придет с работы и накормит нас обедом. Может, хотите пока перекусить?
— Нет, я не голоден. И давай-ка, Михаил, договоримся сразу: мой приезд ничего не должен изменить в вашем домашнем укладе. Я не хочу стеснять вас.
— Вы нисколько нас не стесните. Наоборот, я очень рад, что…
— Ну-ну, — Платонов поднял руку ладонью кверху. — Эмоции — вещь зыбкая, не будем их касаться.
Они вышли из душевой в сад и направились к дому.
Хлопнула садовая калитка, раздался быстрый топот ног, из-за цветочной клумбы выбежал чернявый мальчик лет тринадцати.
— Папа! — закричал он еще издали. — Я поймал вот такую ставриду! — Он широко развел руки и смущенно умолк, исподлобья поглядывая на незнакомца.
— Игорь, познакомься с дядей Георгием, — сказал Михаил.
— Здравствуй, Игорь, — серьезно, без обычной взрослой снисходительности к ребенку сказал Платонов и пожал узкую руку мальчика. — Где же ты оставил свою ставриду?
— У Филиппа, он ее выпотрошит и зажарит на углях. Филипп говорит, что он не видывал таких крупных ставрид. А вы долго будете у нас жить?
— Не очень. — Платонов постучал указательным пальцем по выпирающей ключице мальчика. — Хочешь мне немного помочь?
— Да, — сказал Игорь.
Вечером они обедали на веранде.
— Положить вам еще мяса? — спросила Ася, жена Михаила Левитского. Она избегала обращения «дядя Георгий», его моложавая внешность почему-то вызывала у нее неприязненное недоверие.
— Нет, спасибо, — сказал Платонов. — И мясо и овощи превосходны. Вы прекрасная хозяйка, Ася.
Женщина сухо поблагодарила и поставила перед гостем компот из черешни.
— Мама, — сказал Игорь, болтая ногами, — завтра мы пойдем с дядей Георгием к устью Лузы.
— Очень рада. Но почему бы вам просто не съездить в Халцедоновую бухту? Там пляжи лучше оборудованы.
— Э, Халцедонка! Мильон человек под каждым тентом.
— И все же это лучше, чем тащиться тридцать километров по жаре к Лузе.
— Ну, раз так далеко, то мы можем просто немного побродить по окрестностям, — сказал Платонов, уловив некоторое недовольство в тоне женщины.
— Нет, нет! — воскликнул Игорь. — Вы же сами говорили, что хотите сделать большой переход в этих ботинках.
— Что еще за ботинки? — спросила Ася.
Платонов посмотрел на круглое лицо женщины, на ее поджатые губы.
— Просто хочу разносить новые ботинки. Ваши каменистые дороги очень располагают к этому.
— А я уж было подумала, не работаете ли вы в обувной промышленности.
— Некоторое отношение к ней я имел. Если можно, налейте еще компоту.
— Пожалуйста, — Ася налила ему компоту из кувшина. — А где вы работаете теперь?
— Моя специальность — биохимия. Я должен завершить кое-какие исследования, а потом я собираюсь уйти… выйти на пенсию.
— Вы прекрасно выглядите для пенсионного возраста.
— Да, многие это находят, — спокойно сказал Платонов.
Он молча допил компот, затем поблагодарил хозяйку и, сославшись на усталость, ушел в свою комнату. Ася проводила его долгим взглядом.
— Игорь, — сказала она, — отнеси посуду в кухню. Постой. Зачем дядя Георгий посылал тебя в город?…
— Он дал мне список разных деталей, и я сбегал на набережную в радиомагазин. Дядя Георгий научит меня паять.
— Это хорошо, — одобрил Михаил. — Может, он приохотит тебя к технике. А то только и знаешь книжки читать да рыбу удить со своим Филиппом. Ну, ступай. Осторожно, не разбей посуду. — И когда мальчик, схватив поднос с тарелками и стаканами, умчался в кухню, Михаил тихо сказал жене: — Ася, я хочу тебя попросить… Мне кажется, не следует задавать ему никаких вопросов.
— Почему это? — Ася так и вскинулась, плетеное кресло заскрипело под ее полным телом. — Что он за птица такая? Ты говорил, ему за семьдесят, а он выглядит как твой ровесник.
— Ну, Ася, это не резон, чтобы плохо к нему относиться.
— Пускай не резон. Но только не люблю, когда человек напускает на себя таинственность.
— Ничего он не напускает. Ты слышала, ему нужно завершить какую-то работу.
— Вот что я скажу тебе, Михаил. Пусть он лучше делает свои опыты в другом месте. Мало ли — взорвется у него что-нибудь или, чего доброго, дом подожжет… Я попрошу у нас в курортном управлении путевку для него в пансионат.
— Нет, — сказал Михаил решительно, и она удивленно на него посмотрела. — Нет, Ася, он будет жить у нас сколько захочет. Он родной брат покойной мамы. Кроме нас, у него совсем нет родных.
— Как хочешь. — Ася поднялась и щеточкой смахнула крошки со скатерти на подносик. — Как хочешь, Миша. Но мне это не нравится.
В темное небо с шипением взлетела ракета и высыпала прямо в ковш Большой Медведицы пригоршню зеленых и белых огоньков. И тут же понеслась новая ракета, и еще, и еще. В небе закрутились красные спирали, и пошел разноцветный звездный дождь.
Михаил вспомнил, что не полил сегодня фруктовые деревья. Он спустился в сад и направился в хозяйственную пристройку за поливным шлангом. Свернув за угол дома, Михаил остановился в тени черешни.
Платонов стоял в темной комнате перед открытым окном. Сполохи ракет освещали его лицо, обращенное к небу. На этом словно бы окаменевшем лице резко были прочерчены жесткие складки, идущие от крыльев носа к уголкам твердых губ, и углубление на крутом подбородке. Лицо было спокойно, но Михаилу почудилась в нем какая-то безмерная усталость, — такое выражение бывает у людей, которые уже ничего не ждут.
Михаил сделал шаг назад, ракушки скрипнули у него под ногой, и тут Платонов увидел его.
Увидел и улыбнулся.
— Большое гуляние в Кара-Буруне, — сказал он.
— Да, — сказал Михаил. — У нас всегда так отмечают выпуск бальнеологического техникума.
Вот уже две недели, как Платонов жил в доме своего племянника Михаила Левитского. Он вставал с рассветом и будил Игоря, спавшего в саду на раскладушке. Они выпивали по стакану холодного молока и уходили в горы — Михаил и Ася в это время еще досматривали последние сны.
Платонов надевал для утренних прогулок новые коричневые ботинки на желтой подошве, а мальчику давал такие же ботинки, но изрядно поношенные. Игорю они были несколько велики, и он надевал три пары носков, чтобы ноги не болтались в ботинках, и стоически терпел неудобства тяжелого снаряжения.
Часа через три они возвращались, тщательно счищали с ботинок дорожную пыль и столь же тщательно взвешивали их на чувствительных весах. Затем Платонов ставил свои ботинки в особый ящик, на дне которого лежал войлок, пропитанный каким-то раствором, и от которого шли провода к прибору, собранному в первый же день по приезде. Ботинки же Игоря после взвешивания отправлялись в обыкновенную картонку.
Потом друзья — а они действительно стали друзьями, насколько это возможно при подобном различии возрастов, — съедали завтрак, оставленный Асей, и некоторое время работали. Платонов писал, а Игорь решал задачи, заданные дядей, или перематывал катушки, или читал что-нибудь свое. Иногда Игорь, грызя карандаш над трудной задачей, взглядывал на дядю и замечал, что он не пишет, а сидит, уткнув лицо в ладони, но ни разу мальчик не решился потревожить его раздумья.
На пятый день Платонов получил на почте две посылки, присланные из Ленинграда до востребования. Они с Игорем с трудом дотащили их вверх по лестнице: на улицу Сокровищ Моря такси не ходили.
Через день пришла еще одна тяжелая посылка. Платонов забросил ботинки в угол и больше не надевал их во время утренних прогулок, и Игорь тоже вернулся к своим удобным сандалиям. Теперь комната Платонова была заставлена приборами и опутана проводами, и всюду, как муравьи, шевелились стрелки на циферблатах. Платонов все дольше засиживался за работой. Иногда он переставал писать и говорил Игорю:
— Пойди в сад, дружок, разомнись маленько. Мне надо остаться одному.
Игорь забирался с книжкой в гамак и терпеливо ждал. Обычно дядя около трех часов выходил на веранду, щурился от солнца, делал несколько приседаний, и это означало, что рабочий день окончен и можно идти на море. Но однажды дядя что-то уж очень заработался: шел пятый час, а он все не появлялся на веранде. Игорь тихонько подошел к двери, прислушался. Из комнаты не доносилось ни звука. Игорю почему-то стало не по себе, он резко толкнул дверь…
Платонов ничком лежал на полу. Игорь с криком кинулся тормошить его, перевернул на спину. Платонов открыл глаза, затуманенные беспамятством.
— Отстегни, — прохрипел он.
Игорь сорвал с его запястий и щиколоток тугие резиновые манжеты с проводами. Дядя медленно поднялся, повалился в кресло.
— Что вы делаете с собой? — беспокойно спросил Игорь.
— Ничего… Выключи рубильник. — Он помолчал. Дыхание стало ровным. — Ну вот и все. Бери удочки, пойдем на море.
Неподалеку от арки Трехмильного проезда среди нагромождения прибрежных скал был небольшой треугольник, засыпанный крупной галькой. Игорь давно облюбовал это местечко для купания и рыбной ловли. Сюда он и приводил дядю Георгия. Они купались и сидели в тени скалы, глядя на море, и Игорь закидывал свои лески.
— Почему вы не хотите загорать? — спросил как-то Игорь, поглядев на белую кожу дяди Георгия.
— Мне это не очень-то полезно, — ответил Платонов. — Зато ты загораешь за нас обоих.
Игорь посмотрел на свой коричневый живот.
— У меня загар держится круглый год. Филипп говорит — если как следует прокалишься солнцем, тебя никакая болезнь не возьмет. А вам из-за старых ран нельзя загорать, да?
— Отчасти. Но главным образом потому, что я сам старый.
— Ничего вы не старый, вы лучше меня плаваете, особенно баттерфляем. Дядя Георгий, оставайтесь у нас навсегда, ладно?
— Ладно, дружок. Подсекай, у тебя клюет.
По дороге домой они заворачивали к Филиппу. Естественный грот в большой скале Филипп Так ловко оборудовал под свою мастерскую, что казалось, именно от этого прочно обжитого места пошел город Кара-Бурун.
Стенки грота были увешаны фотографиями, вырезанными из журналов. Подбор был очень строгий — корабли и красавицы. Сам Филипп прежде был матросом и много плавал по морям — этим и объяснялась его приверженность к корабельной тематике. Что до второго раздела картинной галереи, то им Филипп отдавал дань, как он пышно выражался, «вечному и нетленному идеалу красоты».
В Кара-Буруне быстро протирались подошвы, и у старого Филиппа было много работы. Он совмещал ее с рыбной ловлей, пристраивая под скалой удочки с колокольчиками. Он хорошо знал людей и обувь — по истертой подошве он умел определить характер ее владельца. Кроме того, он умел говорить, не выпуская гвоздей изо рта.
Бывало, Платонов приносил бутылку красного вина, Филипп зажаривал ставриду на углях, и они пировали. Постукивая молотком, правя нож на закройной доске, Филипп рассказывал о людях, кораблях и подошвах.
— Все отцветает в мире — и деревья и женщины, — провозглашал он. — Одно только море нетленно и вечно, потому что никто не может его выпить, даже всемогущее время.
И он победоносно оглядывал своих собеседников, как бы говоря: «А ну, что вы можете возразить на это?»
Платонов не возражал, а Игорь высказывался в том духе, что если пройдут миллиарды лет, то море в конце концов может очень даже просто испариться.
— Никогда этого не будет, — убежденно говорил Филипп и, вынув изо рта очередной гвоздь, вгонял его в подошву. — Ты хороший мальчик, но ты психологически не подготовлен. — И он одним ударом молотка вбивал следующий гвоздь.
Иногда Платонов и Игорь совершали походы в Халцедоновую бухту по старой лесной дороге. Впрочем, до курорта она не доходили. Платонов глядел издали на белые пансионаты, пестрые тенты и пляжи, кишащие людьми, и они поворачивали обратно.
Они предпочитали другую дорогу в бухту — ту, по которой ходили электропоезда. Эта дорога была прорублена в горном кряже. Ущелье, пересеченное ажурными фермами моста электрички, прорезало скалистый мыс и выходило к морю крутым обрывом. Дальше по краю обрыва шел узкий карниз, пройти по нему было нелегко. Отсюда, сверху, были хорошо видны длинные желтые пляжи Халцедоновой бухты.
Однажды они решились пройти по узкому карнизу. Игорь медленно шел впереди, а Платонов — шаг в шаг — продвигался за ним с вытянутой рукой, готовый в любой момент поддержать мальчика, если он оступится.
— Хватит, Игорь, — сказал он наконец. — Дальше совсем непроходимо. Остановись
Они прислонились спинами к шершавой и теплой от солнца скале и долго смотрели на море, лениво колыхавшееся внизу, под обрывом.
— Здесь хорошо, — тихо, как бы про себя, сказал Платонов.
— Вы бы смогли прыгнуть отсюда вниз головой? — спросил мальчик.
— Не знаю. Пойдем-ка обратно.
Они вышли к Трехмильному проезду в том самом месте, где стоял памятник над братской могилой моряков, оборонявших Кара-Бурун во время войны.
— Дядя Георгий, расскажите о войне.
— Я много тебе рассказывал, дружок. Ну, если ты хочешь…
И он — в который уже раз! — принялся рассказывать о воздушных боях, и о танковых сражениях, и о подводных лодках, и о фашистах, которых, если люди хотят жить счастливо, нельзя терпеть на планете.
И так, разговаривая, они неторопливо поднялись но ступенькам, вырубленным в скале, на улицу Сокровищ Моря.
— Какое сегодня число? — спросил вдруг Платонов, открывая садовую калитку.
— Семнадцатое августа. Эх, жаль, скоро уже в школу!
— Уже семнадцатое, — негромко сказал Платонов и вошел в сад.
Ася была любопытной женщиной. Тайна, окружавшая Платонова, не давала ей покоя. А тут еще Шурочка Грекина, сотрудница по курортному управлению, со своими страшными историями. В Ленинграде, рассказывала Шурочка, недавно произошло кошмарное преступление: неизвестный вошел в ресторан «Север» и выстрелил в люстру; пуля перебила трос, и огромная люстра рухнула, задавив насмерть двадцать человек, сидевших за столиками; преступник, пользуясь темнотой и паникой, скрылся.
Вечно эта Шурочка такое преподнесет, что ходишь сама не своя.
Правда, вскоре выяснилось, что ничего подобного в Ленинграде не происходило. Бухгалтер управления, ездивший туда навестить сына-студента, не слыхивал о побоище в ресторане «Север». Более того, он утверждал, что в этом ресторане люстры нет вовсе, а освещение, как он выразился, производится посредством настенных бра.
Но почему-то подозрения Аси только усилились: бывает же так, что мыслям, принявшим определенное направление, трудно свернуть в сторону.
Она, конечно, помнила совет мужа не докучать гостю вопросами, но расспрашивать сына никто запретить ей не мог. Игорь не делал тайны из того, что знал, но знал-то он слишком мало, а вернее — не знал ничего.
Был тихий вечер. В черном небе вовсю распылались звезды, и в просветах между листвой деревьев была видна серебряная дорожка, положенная на море луной.
Михаил Левитский сидел на веранде и читал газету, изредка комментируя напечатанное одобрительным или ироническим «хм». Ася накрыла на стол и кликнула Игоря.
— Чего, мам? — Игорь появился с книгой в руке.
— Что делает дядя Георгий?
— Работает.
— Заработался совсем. И что он без конца пишет, и днем и ночью, хотела бы я знать?… Позови его пить чай.
Платонов вышел на веранду. Он был необычно оживлен.
— Чай — это хорошо, — проговорил он, садясь на свое место. — Вечный и нетленный напиток, как сказал бы наш друг Филипп. Что пишут в газете, Михаил?
— Да так, все то же. — Михаил отложил газету. — Бурение сверхглубокой на плато Цион продолжается. Международный симпозиум физиологов. Опять упоминают о загадочной смерти профессора Неймана.
— Дай-ка газету. — Платонов пробежал отчет о симпозиуме. — Ты прав, все то же. О, клубничное варенье, превосходно! Ну, Михаил, как поживают твои старички?
«Что это с ним? — подумал Михаил. — Нервное возбуждение или просто хорошее настроение?»
Он стал рассказывать о новейших методах лечения старости в санатории «Долголетие», и Платонов слушал и задавал вопросы, свидетельствующие о знании предмета, и Ася все подкладывала ему клубничного варенья.
— Да, — сказал Платонов задумчиво. — От Гиппократа и до наших дней люди бьются над проблемой долголетия… — Он посмотрел на Михаила, прищурив глаз. — Скажи-ка, племянник, в чем заключается, по-твоему, основная причина старения?
— Сложный вопрос, дядя Георгий… В общем я согласен с мнением, что старость — постепенная утрата способности живого вещества к самообновлению. Ведь общее развитие Жизни связано с неизбежностью смерти, а что-то должно ее подготовить… — Михаил откинулся на спинку кресла, в голосе его появилась лекторская нотка. — Вы, наверное, знаете, что интенсивность обмена веществ у девятилетнего ребенка достигает пятидесяти процентов, а у старика в девяносто лет снижается до тридцати. Изменяется прием кислорода, выделение углекислоты, подвижные белки приобретают более устойчивые формы… Ну и все такое. Я хочу сказать, что организм в старости приспособляется к возрастным изменениям, и мы, гериатры, считаем своей главной задачей стабилизировать возможно дольше это приспособление.
— Верно, Михаил. Но не приходило ли тебе в голову, что организм… Впрочем, ладно, — прервал Платонов самого себя. — Все это слишком скучная материя для Аси.
— Да нет, пожалуйста. Я привыкла к таким разговорам, — сказала Ася. — Все хочу вас спросить: вы работаете в Ленинграде?
— Недалеко от него — в Борках. Это научный городок…
— Ну как же, — сказала Ася, — кто не знает Бор-ков! У нас в прошлом году лечился один крупный физик из Борков. Чудный был дядя, веселый и общительный, мы все прямо влюбились в него.
Платонов внимательно посмотрел на нее и встретил испытующий ответный взгляд.
— Ася, — сказал он, усмехнувшись какой-то своей мысли, — Ася и Михаил. Я сознаю, конечно, что веду себя не слишком вежливо. Свалился с неба дядюшка, живет третью неделю и хоть бы три слова рассказал о себе и о своей работе… Нет, нет, Михаил, помолчи, я знаю, что это именно так, хотя я очень ценю твою деликатность. Ну что ж. Пожалуй, пора мне кое-что рассказать…
Он помолчал немного, потер ладонью лоб и начал:
— Это пришло мне в голову много лет назад, а точнее — на третьем году войны. Вас тогда и в помине не было, а я был молод и здоров как бык. Все началось с пустяка. Впрочем, в то время это для меня был не пустяк… Помнишь, Михаил, как у Диккенса? Королевский юрисконсульт спросил Сэма Уэллера, не случилось ли с ним в то утро чего-нибудь исключительного. А Сэм говорит: дескать, в то утро, джентльмены присяжные, я получил новый костюм, и это было совсем исключительное я необычное обстоятельство для меня. Так вот, в то утро я получил на складе новое кожаное пальто — реглан, как их называли, и это было для меня тоже исключительное событие. Мы, молодые летчики, любили щегольнуть.
Я прицепил к реглану погоны, пришил петлички, и тут меня и вызвали, а четверть часа спустя я был уже в воздухе. Так и не переоделся в летное. А еще через четверть часа я нос к носу столкнулся с фашистом и пошел в лобовую атаку. Тебе, Игорь, я рассказывал это девятнадцать раз, и ты знаешь: здесь все на нервах. Кто первый не выдержит, отвалит в сторону, тот и получит очередь в незащищенное место. Ну, сближаемся, он у меня ракурсом ноль в кольцах коллиматорного прицела — значит, и я у него тоже. Тут мне и досталось. Я сгоряча в первый момент не почувствовал, жму вперед на него. А это, знаете, доли секунды. Он отвалил вверх, показал брюхо, и я ему всадил в маслорадиатор. Он задымил, это я еще видел. Задымил и пошел вниз. А как я посадил машину — не помню. Ребята говорили, полная кабина крови натекла. Словом, каким-то чудом я сел. Вытащили меня — и в госпиталь. Шесть дырок в груди, сквозные. Ну ладно. Полежал я, все зажило. Выписываюсь. Иду в каптерку. А мой новый реглан — до сих пор злюсь, как вспомню… Впереди-то дырки маленькие, а на спине все разворотило. Я и думаю: что за чепуха, на мне все дырки зажили, а на реглане так и зияют… Улавливаешь мысль, племянник?
— Пока нет, — произнес Михаил.
— Я тоже не сразу понял. Только задумываться начал. Конечно, война, не до того, а я все же нет-нет да и подумаю. Начал книжки специальные почитывать. А после войны ушел в запас, поступил на химический факультет — тогда-то и занялся всерьез. Понимаешь, вот, скажем, кожаная обувь. Изнашиваются подошвы. А живой человек ходит босиком, тоже протирает кожу, а она снова нарастает. И я подумал: нельзя ли сделать так, чтобы неживая кожа, подошва, тоже восстанавливалась?
— Напрасный труд, — улыбнулся Михаил. — Кожа для подметок теперь почти не применяется. Синтетики…
— Поди ты с синтетиками! — Платонов даже поморщился. — Экий ты, братец… Я же тебе про философскую проблему толкую. Ну-ка посмотри на явление износа с высоких позиций. Все случаи можно свести к двум категориям. Первая — постепенный износ, постепенное изменение качества. Пример — ботинки. Хоть из кожи, хоть из синтетики. Как только ступил в новых ботинках на землю — начался износ. Точно определить, когда они придут в негодность, трудно. Индивидуальное суждение. Один считает, что изношены, и выкидывает. Другой подбирает их и думает: фу, черт, почти новые ботинки выбросили, дай-кось поношу…
Михаил коротко рассмеялся.
— Теперь возьми вторую категорию: ступенчатый износ, — продолжал Платонов. — Пример — электрическая лампочка накаливания. Вот я включаю свет. Можешь ли ты сказать, — сколько часов горела лампочка? Когда она перегорит?
— Действительно, — сказал Михаил. — Лампочка вроде бы не изнашивается. Она горит, горит — и вдруг перегорает.
— Именно! — Платонов встал и прошелся по веранде, сунув руки в карманы. — Вдруг перегорает. Ступенька, скачкообразный переход в новое качество… Разумеется, подавляющее большинство вещей подвержено первой категории износа — постепенной. И я стал размышлять: можно ли перевести подошвенную кожу в условия износа второй категории — чтобы ее износ имел не постепенный характер, а ступенчатый? Скажем, так: носишь ботинки, носишь, а подошва все как новая. Затем истекает некий срок — и в один прекрасный день они мигом разваливаются. Никаких сомнений, можно ли их носить еще. Как электрическая лампочка — хлоп, и нет ее…
Платонов внезапно замолчал. Он облокотился на перила и словно высматривал что-то в темноте сада.
— Мысль интересная, — сказал Михаил. — Вещь все время новая до определенного срока.
— И вы сделали такие ботинки, которые не изнашиваются? — спросила Ася.
— Да.
— Но как вы этого добились? — заинтересованно спросил Михаил.
— Долгая история, дружок. В общем мы после многолетних опытов добились, что кожа органического происхождения сама восстанавливает изношенные клетки. Но… видишь ли, подошва не такая уж важная проблема. Дело в принципе, а он завел меня… и других… довольно далеко… — Платонов выпрямился. — Ну, об этом как-нибудь в другой раз.
— Хотите еще чаю? — сказала Ася. — Я сразу подумала, что вы изобретатель. Выходит, можно делать и пальто и другие вещи, и они все время будут как новые?
— Можно делать и пальто… Ну, я пойду.
— Опять будете работать всю ночь?
— Возможно.
Тут у садовой калитки постучали. Игорь побежал открывать.
— Это дом Левитских? — донесся до веранды высокий женский голос.
— Да, — ответил Игорь.
— Скажите, пожалуйста, у вас живет Георгий Платонов?
У Платонова взлетели брови, когда он услышал этот голос. Он медленно спустился с веранды и шагнул навстречу стройной молодой женщине в сером костюме, которая вслед за Игорем шла по садовой дорожке.
— Георгий!
Она кинулась к нему и уткнулась лицом ему в грудь, он взял ее за вздрагивающие плечи, глаза его были полузакрыты.
— Зачем ты приехала? — сказал он. — Как ты меня нашла?
Женщина подняла мокрое от слез лицо.
— Нашла — и все…
— Пойдем ко мне, поговорим.
Он взял ее за руку и повел в свою комнату, на ходу пробормотав извинение.
— Пожалуйста, — откликнулась Ася. Поджав губы, она посмотрела на мужа. — Ну, что ты скажешь?
— Какое у нее лицо, — тихо проговорил Михаил, — Хоть бы поздоровалась с нами… Однако у твоего старого дядюшки довольно молодые знакомые, ты не находишь?
— Может быть, это его жена…
— Жена? Значит, по-твоему, он сбежал от жены? Какой милый, резвый дядюшка!
— Перестань, Ася. Разве ты не видишь, у них что-то произошло.
— Вижу, вижу. Я все вижу. — Ася принялась споласкивать стаканы.
Михаил спустился в сад, вынес из пристроечки шланг и приладил его к водяной колонке. Он старался не смотреть в окно Платонова, но боковым зрением видел, что там не горит свет.
Тугая струя била из шланга, земля, трава и деревья жадно пили воду, и Михаил не жалел воды, чтобы они напились как следует.
Потом он вернулся на веранду, снова сел за прибранный стол, и Ася сказала:
— Надо идти спать.
Он не ответил.
— Что с тобой, Миша? Ты меня слышишь?
— Да. Мне не хочется спать.
Она подошла к нему сзади и обвила полными руками его шею.
— Я бы хотела, чтобы он поскорее уехал, Миша, Не сердись на меня, но мне кажется… он вносит в нашу жизнь какую-то смуту… Так спокойно было, когда мы его не знали…
Он погладил ее по руке.
Послышались шаги. Ася отошла к перилам веранды и скрестила руки на груди. Что еще преподнесут эти двое?…
Тихо отворилась стеклянная дверь. Платонов и женщина в сером костюме вышли на веранду.
— Я должна извиниться перед вами, — сказала женщина, на милом ее лице появилась смущенная улыбка ребенка, знающего, что его простят. — Меня зовут Галина Куломзина, я некоторое время была ассистенткой Георгия Ильича в Борках.
Михаил поспешно подвинул к ней плетеное кресло.
— Садитесь, пожалуйста.
— Спасибо. Я привыкла заботиться о Георгии и… Словом, я приплыла сюда на «Балаклаве» и обошла весь город. У вас такой чудесный город, только очень устаешь от лестниц…
— Это верно. — Михаил улыбнулся. — К Кара-Буруну нужно привыкнуть.
— Я не знала, где остановился Георгий, и спрашивала буквально у всех встречных, описывала его внешность. Смешное и безнадежное занятие, не правда ли?… Я даже ездила в Халцедоновую бухту и обошла все пансионаты. Накопец меня надоумили пойти в курортное управление. К счастью, одна женщина, задержавшаяся там на работе, знала, что к одной из ее сотрудниц… к вам, — она улыбнулась Асе, — приехал погостить родственник…
«Это Шурочка», — подумала Ася и сказала вслух:
— Все хорошо, что хорошо кончается.
— Да… Я безумно устала, но, слава богу, я нашла его. — Галина долгим взглядом посмотрела на Платонова, неподвижно стоявшего у перил.
— Налить вам чаю? — спросила Ася.
— Минуточку, Ася, — вмешался Платонов. — Прежде всего: нельзя ли снять для Галины комнату здесь по соседству?
Ася изумленно посмотрела на него.
— Сейчас уже поздновато, — произнесла она с запинкой. — Но… почему бы вашей… ассистентке не остаться у нас? Игорь спит в саду, его комната свободна.
— Конечно, — сказал Михаил. — Располагайтесь в комнате Игоря.
— Благодарю вас. — Галина вздохнула. — Я так устала…
— Кстати, куда это Игорь запропастился? — Ася поглядела в сад. — Игорь!
После того как незнакомая женщина кинулась к дяде Георгию, Игорь тихонько отступил в тень деревьев. Он пробрался в дальний угол сада и сел на выступ скалы. Смутное ощущение предстоящей разлуки охватило его. И Игорь подумал, что никогда и ни за что не женится, потому что там, где появляется женщина, сразу все идет кувырком.
А наутро Платонов исчез.
Первым это обнаружил Игорь. За три недели он привык, что дядя Георгий будил его ни свет ни заря, но в это утро он проснулся сам. По солнцу Игорь определил, что обычный час побудки давно миновал. С неприятным ощущением некоей перемены он, тихонько ступая босыми ногами, вошел в дом и приоткрыл дверь комнаты Платонова.
Дяди не было. Приборы все были свалены в углу в беспорядке.
Ясно. Ушел в горы один.
Горшей обиды ему, Игорю, никто и никогда не наносил. Чтобы не заплакать, он поскорее залез на ореховое дерево, самое высокое в саду, и стал смотреть на море, голубое и серебряное в этот ранний час. Из бухты выходил белый теплоход, медленно разворачиваясь вправо.
«Балаклава», — подумал Игорь. И он представил себе, как в один прекрасный день он уплывет на белом теплоходе из Кара-Буруна, а потом приедет в Борки и будет жить у дяди Георгия и помогать ему в работе. И он все время поглядывал на дорогу — не возвращается ли дядя Георгий, и заранее представлял себе, как он сухо ответит на дядино приветствие и немного поломается, перед тем как принять предложение идти на море.
Тут на веранду вышла та, вчерашняя. На ней был легкий сарафан — белый с синим. Она озабоченно поглядела по сторонам и ушла в дом. Потом на веранде появился отец. Он тоже огляделся, поправил виноградную плеть и позвал:
— Игорь!
Игорь неохотно откликнулся.
— Ну-ка, живо слезай, — сказал отец. — Ты видел утром дядю Георгия? Нет? Куда же он ушел?
Голос у отца был необычный, и Игорь понял: что-то произошло.
Потом они все стояли в комнате дяди Георгия. Михаил вертел в руках большой заклеенный пакет, на котором было четко написано: «Михаилу Левитскому. Вскрыть не ранее чем утром 24 августа». Это значило — завтра утром…
Вещей Платонова в комнате не было, он унес оба чемодана. Только приборы остались, да пустой ящик из-под ботинок, да две-три книжки.
— Он что же, уехал не попрощавшись? — Ася покачала головой. — Не сказав ни слова…
Галина смотрела на пакет в руках Левитского. Не мигая, не отрывая взгляда, смотрела на пакет, в ее светло-карих глазах была тревога.
— Уехал? — растерянно сказал Игорь.
И тут он вспомнил про «Балаклаву», недавно отплывшую из Кара-Буруна.
— Сейчас узнаем, — сказал Михаил и подошел к телефону, не выпуская пакета из рук.
Он позвонил диспетчеру морского вокзала, и тот согласился запросить «Балаклаву» по радио.
— Михаил Петрович, — сказала Галина высоким звенящим голосом, — очень прошу вас, вскройте пакет.
— Нет, Галина, — ответил он, — этого сделать я не могу.
— Странные все-таки манеры, — пробормотала Ася. — В таком преклонном возрасте выкидывать такие номера…
Галина посмотрела на нее.
— Простите за неуместное любопытство… Вы просто не представляете, как это важно… Вы знаете, сколько лет Георгию… Георгию Ильичу?
— Могу вам ответить, — сказал Михаил. — Дядя Георгий на двенадцать лет старше своей сестры, моей покойной матери. Ему семьдесят три-семьдесят четыре.
— Семьдесят… Боже мой!.. — прошептала Галина и сжала ладонями щеки.
Теперь настал черед Аси удивиться.
— Вы работаете с ним вместо и не знаете, сколько ему лет?
— Он никогда не говорил… Я работала с ним недолго, четыре года… Но старожилы говорили, что он выглядел точно так же много лет назад. Я только знала — он старше Неймана…
— Дядя Георгий работал с Нейманом? — изумился Михаил.
— Да.
— Но позвольте… Я хорошо знаком с работами профессора Неймана. Он занимался проблемой долголетия, и это меня весьма интересовало как гериатра. Но ведь дядя Георгий работал совсем в другой области. Он говорил об износе материалов — что-то о переводе постепенного износа в ступенчатую категорию. Что здесь общего?
— Не могу сейчас… Не в состоянии говорить об этом… — На Галине прямо лица не было. — Но именно со ступенчатого износа они начали свое сумасшедшее исследование… — Она отвернулась к окну.
— Что все-таки произошло с Нейманом? — спросила Ася с интересом. — В газетах писали — загадочная скоропостижная смерть, ничем не болел… Милочка, да что с вами? — вскричала она, увидев, что Галина плачет. — Ну, пожалуйста, успокойтесь. Игорь, быстро воды!
— Не надо. — Галина прерывисто вздохнула. — Кажется, самые тяжкие мои опасения… Михаил Петрович, вскройте пакет!
Михаил медленно покачал головой.
Тут зазвонил телефон, и он проворно снял трубку.
— Доктор Левитский? — услышал он. — Говорит диспетчер морского вокзала. Я связался по УКВ с «Балаклавой». В списках пассажиров Георгий Платонов не значится.
— Благодарю вас, — сказал Михаил и положил трубку. — На «Балаклаве» его нет.
— Значит, он здесь! — воскликнул Игорь.
— Да, из Кара-Буруна можно уехать только морем, — подтвердила Ася. — Милая, не надо волноваться…
— Я пойду. — Галина направилась к двери. — Пойду его искать.
— Я с вами! — встрепенулся Игорь.
— Минуточку. — Михаил встал у них на пути, его сухое тонкогубое лицо выглядело очень озабоченным, очень серьезным. — Послушайте меня, Галина. Давайте рассуждать логично. Георгий ушел с чемоданами — а они довольно тяжелы, — естественно, он не станет бродить с такой поклажей по городу. Скорее всего он остановился в гостинице или сдал чемоданы в камеру хранения вокзала. Я гораздо быстрее наведу справки по телефону, чем вы — рыская по городу. Прошу вас, наберитесь терпения. В городе всего три гостиницы.
Галина кивнула, отошла к окну.
— Игорь, тебе следовало бы пойти умыться, — негромко сказал Михаил и снял трубку.
Он позвонил в отель «Южный» и в другие две гостиницы, и отовсюду ответили, что — нет, Георгий Платонов у них не останавливался.
Михаил взглянул на часы, позвонил в санаторий «Долголетие» и попросил у главврача разрешения задержаться на час. Затем он вступил в сложные переговоры с администрацией морского вокзала, в результате которых выяснил, что человек по имени Георгий Платонов сегодня утром не сдавал в камеру хранения двух больших чемоданов.
Все это время Галина неподвижно стояла у окна, а Игорь, и не подумавший идти умываться, машинально листал книжки, оставленные дядей Георгием.
— Остается Халцедоновая, — сказал Михаил и вызвал коммутатор курорта.
— Тише! — вдруг крикнула Галина. — В саду кто-то ходит… — Она высунулась в окно.
Да, скрип ракушек под ногами…
Галина побежала на веранду, все последовали за ней.
По садовой дорожке к веранде шел грузный человек в белой сетке и грубых холщовых штанах, в сандалиях на босу ногу. Пот приклеил к его лбу прядь седых волос, крупными каплями стекал по темно-модному лицу.
— Филипп! — Игорь понесся навстречу старому сапожнику.
— Здравствуй, мальчик, — сказал Филипп, пересиливая одышку. — Здравствуйте все.
Он поднялся на веранду и сел на стул. Четыре пары встревоженных глаз в упор смотрели на старика.
— Было время, когда крутые подъемы вызывали у меня желание петь, — сказал Филипп, шумно и часто дыша.
— Вы видели дядю Георгия? — нетерпеливо спросил Игорь. — Где он?…
— Я копал под скалой червей для наживки, а солнце еще не встало, — сказал Филипп и почесал мизинцем лохматую седую бровь. — Тут он и пришел. В руках у него было по. чемодану, а в зубах травинка. «Филипп, я собираюсь уехать, могу я на время оставить у вас чемоданы?» Ну, если в них нет атомной бомбы, — так я ему сказал, то поставьте их в тот уголок, под красавицей Гоффи. Мы сели и позавтракали помидорами и сыром. Он ел мало, а говорил еще меньше. — Филипп сделал паузу и долгим одобрительным взглядом посмотрел на Галину. — Сколько вам лет, спросил он меня, и я сказал: человеку не надо знать, сколько ему лет, потому что…
— Где он? — прервала его Галина. — Если вы знаете, то просто скажите: где он?
Филипп покачал головой.
— Слишком просто, красавица, — сказал он. — Но вы узнаете все, что знаю я. Человек, который вас так интересует, вынул из чемодана ботинки и подарил их мне. Они не знают износа, сказал он, и это лучшее, что я могу вам подарить как специалисту. Я взял ботинки и, поскольку я не верю в вечность подошвы…
— Боже мой, неужели нельзя по-человечески сказать: где он?
— По-человечески? Ага, по-человечески… Ну, так он попрощался со мной за руку и пошел по Трехмильному проезду вверх. Прогуляться — так он сказал. Я начал работать и размышлять: что же такое было у него на лице? Оно мне показалось странным. И я решил прийти сюда и сказать вам то, что вы услышали. По-человечески… Принеси мне воды, сынок.
— Мама вам принесет! — Игорь уже сбегал с веранды. — Я знаю, где его искать! — донесся голос мальчика уже из-за деревьев. — Я найду!
Хлопнула калитка.
Филипп напился воды, посмотрел на Галину, кивнул и направился к калитке, и ракушки захрустели под его грузными шагами. Михаил пошел проводить старика.
— Доктор, я все хочу попросить вас, — сказал Филипп, берясь за щеколду, — дайте мне что-нибудь, чтобы я меньше потел во сне.
Игорь бежал по шероховатым плитам Трехмильного проезда, жесткая трава, торчащая из щелей, царапала его босые ноги. Он выскочил из дому в одних трусах, даже панамы не успел надеть, и теперь солнце начинало припекать ему голову.
Он очень торопился.
Дорога становилась все круче. Игорь запыхался и перешел с бега на быстрый шаг. Он старался экономно и правильно регулировать дыхание — как учил его дядя Георгий. Четыре шага — вдох, четыре шага — выдох.
Игорь и сам не знал, что заставляло его так торопиться. До сих пор он жил в окружении вещей и явлений ясных и привычных, как свет дня. Но последние события — приезд незнакомой женщины, непонятное бегство дяди Георгия, визит Филиппа — сбили мальчика с толку. Ему хотелось одного: вцепиться в сильную руку дяди Георгия, и тогда снова все будет хорошо и привычно.
Трехмильный проезд кончился. Влево уходила лесная дорога в Халцедоновую бухту, но Игорь знал, что дядя не любил этой дороги: он всегда предпочитал держаться ближе к морю. И Игорь без колебаний пошел направо по узкой тропинке, зигзагами сбегавшей к ущелью. Некоторое время он шел в тени моста электрички, продирался сквозь кусты дикого граната, потом, лавируя между стволами орехов, поднялся по противоположному склону ущелья и вышел к крутому обрыву над морем.
Он чуточку передохнул и потер большой палец ноги, больно ушибленный о корень дерева.
Затем Игорь двинулся по узкому карнизу — однажды они с дядей Георгием проходили здесь. Он старался не смотреть вниз, где под обрывом синело море, он медленно шел, прикасаясь левым плечом к скале и осторожно перешагивая кустики ежевики, тут и там стелющиеся по карнизу. В одном месте он увидел примятый кустик и раздавленные ягоды — это окончательно утвердило его в мысли, что дядя Георгий недавно здесь прошел.
Да, он недалеко. Наверное, за тем выступом, за которым сразу открывается вид на пляжи Халцедоновой. Еще десяток метров…
Дикий грохот и вой возникли так неожиданно, что Игорь вздрогнул. Это электричка, перелетев по стальному мосту через ущелье, мчалась но дороге, прорубленной в скалах, выше карниза, прямо над головой мальчика. Игорь знал, что отсюда электричку не увидит, но невольно задрал голову — и в тот же миг его правая нога встретила пустоту.
Он сорвался…
Его рука отчаянно цеплялась за карниз, но соскользнула с гладкого закругленного камня, и тут Игорь почувствовал, что живот прижат к колючему кусту. Он успел вцепиться руками в куст и повис над обрывом, тщетно пытаясь нащупать ногами опору.
— Дядя Георги-и-ий!
— И-и-и… — откликнулось горное эхо.
Незадолго перед этим Георгий Платонов прошел по карнизу к тому месту за выступом Скалы, откуй! была видна Халцедоновая бухта.
Здесь он остановился, прижался спиной к теплому камню, сдвинул кепи на затылок.
Здесь никто его не видел, и ему не приходилось думать о выражении своего лица.
Он был один — наедине со своими мыслями.
Перед ним лежало огромное море, согретое южным солнцем. Он видел зеленые склоны гор, желтые пляжи и белые здания. В двух часах ходьбы его ждала прекрасная женщина…
Но он был уже бесконечно далек от всего этого.
Он знал, что напрасно тянет время, но никак не мог оторваться от своих мыслей о Галине.
Пойми, я должен был бежать от тебя. Ты мешала мне. Я нуждался хоть в каком-нибудь душевном равновесии, чтобы закончить работу. Но ты мне мешала, и вот я тайком уехал — бежал от тебя. Так было лучше — лучше для нас обоих. А потом ты бы все поняла из моих записок, которые Михаил перешлет в Борки. И время залечило бы рану.
Но ты разыскала меня.
Ты разыскала меня.
Ну как объяснить тебе, моя единственная, что я уже не принадлежу жизни? Да, я здоров и силен, несмотря на мои семьдесят четыре. Мои движения точны, мышцы налиты силой, и сердце пульсирует ровно. Но через несколько часов… Через десять часов двадцать минут…
Бедняга Нейман, ему было лучше, ведь он не знал.
Открытый мною закон кратности обмена неотвратим и точен. Ничто не спасет меня. Ничто и никто, даже ты. Но все же… Безумный опыт, который я здесь проделал, дает какую-то возможность… Нет, не мне. Другим, кто будет после меня… Может быть, им удастся, следуя моим указаниям, нарушить кратность обмена… И значит, я не зря поработал здесь, в тишине и покое…
В тишине и покое?
Не надо обманывать себя. Покоя не было.
Но я не знал, что встречу здесь этого мальчика.
Если бы я знал…
Довольно тянуть.
Платонов смотрит на часы. Бежит по кругу секундная стрелка, исправно отсчитывая время.
Надо решаться.
Грохочет над головой электричка. Она везет к бархатным пляжам веселых, нарядных мужчин и женщин.
Ну, Георгий Платонов, может, ты оторвешь, наконец, спину от теплой скалы?
— Дядя Георги-и-ий!..
Игорь? Как он сюда попал?
Голос мальчика, зовущий на помощь, мгновенно возвращает Платонова к жизни. Торопливо он продвигается по карнизу, боком огибает выступ… Глаза его расширяются при виде мальчика, висящего над обрывом.
— Держись, Игорь! Я иду!
Корни куста не выдержали, поддались… Игорь, не выпуская из рук колючих веток, полетел вниз.
— А-а-а-а… — Голос его замер.
В тот же миг Платонов резко оттолкнулся от карниза и бросил свое тело в воздух. Синее море надвигалось на него. Сведя вытянутые руки перед головой, он, как нож, без брызг вошел в плотную воду, зашумевшую мимо ушей.
— Придется немного потерпеть, — сказал Михаил.
Мальчик кивнул. Пока отец промывал его ободранные грудь и живот, смазывал мазью и перевязывал, Игорь не издал ни звука. Он лежал, стиснув зубы и крепко держась левой рукой за руку дяди Георгия. Не вскрикнул, не застонал. Только в глазах у него были боль и крик.
— Ну вот и все. — Михаил укрыл сына простыней. — Молодец, Игорь. Теперь постарайся уснуть.
Он приложил ладонь ко лбу мальчика, потом отошел от койки и сделал знак жене: пойдем, ему надо отдохнуть. Ася со вздохом поднялась.
— Легче тебе, сыночек?
— Да, мама, — шепнул Игорь.
Он все еще не отпускал руки дяди Георгия, неподвижно сидевшего возле койки. Ася задернула штору и вышла вслед за Михаилом из комнаты.
Платонов поднял голову, взгляд его остановился на Галине. Он устало улыбнулся ей и подумал: «Она смотрит на меня почти враждебно».
Через некоторое время Игорь уснул. Но как только Платонов осторожно попробовал высвободить руку. мальчик встрепенулся и сжал его пальцы еще сильнее.
И так было несколько раз.
Текло время, в комнате стало сумеречно: там, за окном, солнце клонилось к закату. Платонов украдкой взглянул на часы. Галина сидела напротив, лицом к лицу, и он встретил ее отчаянный взгляд и тихонько покачал головой.
Наконец ему удалось высвободить затекшую руку. Игорь ровно дышал во сне. Платонов обнял Галину за плечи, и они вышли на веранду.
Ася захлопотала, побежала в кухню, вернулась с подносом. От запаха еды Платонов ощутил легкое головокружение.
— Не суетись, Ася, — сказал он. — Обед никуда не уйдет. Посиди спокойно… Что пишут в газетах, Михаил?
— Не знаю. — Левитский поднял брови. — Я не читал сегодня.
Вечерний ветерок зашелестел в листве деревьев. Снизу, из города, донеслись пение скрипок, сухой говорок барабана.
Платонов выпрямился, скрипнуло плетеное кресло.
— Ну что вы уставились на меня? — сказал он грубовато. — Эка невидаль: старикан, который зажился на свете…
Никто ему не ответил. Только Ася несмело сказала:
— Георгий Ильич, вы, наверно, голодный…
— Если хочешь, налей мне компоту.
Он принялся пить компот.
Галина резко поднялась.
— Георгий…
— Сядь, Галя, — прервал он ее. — Прошу тебя, сядь, — мягко повторил он. — Знаю, что должен сказать вам… Я хотел опередить свой час, но Игорь помешал мне… Послушай, Михаил, ты хорошо знаешь стариков, знаешь эти проклятые возрастные изменения, старческие болезни, слабость. Этот постепенный и неотвратимый износ организма. Дряхлеющий человек — черт возьми, что может быть печальней! — Упрямый огонек, хорошо знакомый Галине, зажегся в его серых глазах. — Возня с кожей и другими материалами навела меня на мысль о переводе износа живого организма в ступенчатую категорию. Человек не должен изнашиваться постепенно, как башмак. Пусть он, достигнув зрелости, сохранит ее в состоянии полного расцвета — до последнего мгновенья. До последнего вздоха!
Платонов встал и прошелся по веранде. Затем он снова опустился в кресло и продолжал уже спокойнее:
— Я многие годы бился, изучая мозг. Потом мы стали работать с Нейманом. Мы установили: чтобы стабилизировать организм в фазе зрелости, надо разгрузить некоторые группы клеток мозга. Чтобы они тратили не одну свою биоэлектрическую энергию, а получали бы часть энергии извне, в виде периодической зарядки… Впрочем, в моих записях вы найдете все — и теоретические посылки и описание нашей установки. Мне пришлось повторить первоначальные опыты с ботинками. Конечно, это скорее для душевного равновесия… Потом мне прислали приборы, и тогда… Ну, словом, я торопился закончить работу до двадцать третьего августа — и я успел, как видите… Михаил, передай мой пакет Галине, она увезет его в Борки.
— Значит, вы… — начал Михаил глухим голосом.
— Да. Нам не оставалось ничего другого, как испытать на себе. И мы это сделали — Нейман и я. Была очень важна дозировка — мы собрали ее в виде одного заряда. Ты помнишь, Галя, в прошлом году мы повторили…
— Я помню! — вскричала она. — Да если бы я знала, что вы затеяли, я бы разбила магнитный модулятор!
Она зарыдала. Ася молча гладила ее по плечу.
— Ужасно… — прошептал Михаил.
— Ужасно? Нет, дорогой племянник, это прекрасно! — с силой сказал Платонов. — Похож я на твоих стариков? То-то же! Мне за семьдесят, а я здоров и полон сил. Ужасно другое… Мне удалось сформулировать одну задачу для электронно-счетной машины, и она… Совершенно неожиданно для меня она вывела закон кратности обмена. Она безжалостно, с точностью до минуты сообщила продолжительность эффекта… Я ничего не сказал Нейману: его час оказался ближе моего… Да, Нейман был счастлив: он не знал.
Платонов вдруг направился к двери и распахнул ее. За дверью, в коридорчике, стоял Игорь — белели бинты на его коричневом теле. В руке у него была зажата книга.
— Ты подслушивал? — тихо спросил Платонов.
Мальчик смотрел на него тревожными глазами. Словно кто-то подтолкнул его — он бросился к Платонову в судорожно вцепился в него.
— Не уезжайте!.. — кричал он. — Дядя Георгий, не уезжайте! Не уезжайте!!
Платонов гладил его по голове.
— Ну, ну, Игорь, с чего ты взял?… Ну-ка успокойся. Будь мужчиной. Никуда я не уезжаю…
Он повел его в комнату и велел лечь.
— Ты давно проснулся?
— Нет, — прошептал Игорь. — Недавно… Я зажег свет, хотел почитать, а потом…
— Вот и хорошо. А теперь спи, дружок. Книжку дай сюда. Что это?
— Это ваша. Вы ее оставили… «Портрет Дориана Грея».
— Вот как! Ну, Игорь, покойной ночи.
— Покойной ночи, дядя Георгий.
Платонов вернулся на веранду. Задумчиво полистал истрепанные страницы, потом вынул авторучку и размашисто написал на титульном листе: «Будущему ученому Игорю Левитскому в память о нарушителе законов природы Георгии Платонове. Не бойся того, что здесь написано».
Он положил книгу на стол, взглянул на часы.
— Мне пора…
Он пожал трясущуюся руку Михаила. Ася с плачем кинулась ему на шею.
— Мы никогда… никогда… — Михаил пытался что-то сказать, язык его не слушался.
— Все-таки хорошо, что я повидал вас, — сказал Платонов. — Хорошо и плохо… Ну, прощайте. Пойдем, Галина, проводи меня.
Они сидели на камне, еще хранящем тепло ушедшего дня. Море с шорохом набегало на крохотный пляжик, зажатый скалами. Справа виднелись городские огни, освещенный куб морского вокзала, цепочка огней на набережной.
— Мы часто купались здесь с Игорем.
Галина не ответила. Она, казалось, окаменела.
Платонов притянул ее к себе.
— Будь умницей, Галина… Продолжай работать. Продолжай работать, слышишь? Со старостью надо бороться, но только так, чтобы это не было противоестественно в круговороте природы. Ты слышишь меня?… Ступенчатый износ — правильная идея. Но человек не должен знать своего часа. Это мешает жить… Ты слышишь? Поезжай в Ленинград к Зыбину, отдай ему запись последнего опыта. Там указан путь… Галя, очнись! Слушай! Я нащупал возможность нарушить кратность обмена. Ты с Зыбиным обязана довести это до конца.
Он встал, снял с руки часы, взглянул на них еще раз — и с силэй ударил о камень. И отшвырнул в море.
— Я иду, Галя… Жизнь вышла из океана. Мы носим океан в своей соленой крови. Я хочу, чтобы это произошло в море…
— Не пущу! — крикнула Галина, изо всех сил обхватив его руками. — Не пущу, не пущу! — исступленно повторяла она.
Он гладил ее по голове, по плечам. Лицо его было запрокинуто вверх, к звездному рою, но он не видел звезд: он крепко зажмурил глаза.
Потом он решительно отвел ее руки. Быстро сбросил одежду и вошел в теплую черную воду. Зашуршала галька.
Женщина, рыдая, бросилась за ним.
— Будь умницей, Галина. У меня мало времени, а я хочу доплыть до выхода из бухты…
Стоя на берегу, она еще видела некоторое время его голову и руки — мерно появляющиеся и исчезающие. Потом темнота скрыла его, но еще долго слышала женщина в ночной темноте тихий плеск воды под его руками.
СЕВЕР ГАНСОВСКИЙ
ДЕНЬ ГНЕВА
Двое всадников выехали из поросшей густой травой долины и начали подниматься в гору. Впереди на горбоносом чалом жеребце лесничий, а Дональд Бетли на рыжей кобыле за ним. На каменистой тропе кобыла споткнулась и упала на колени. Задумавшийся Бетли чуть не свалился, потому что седло — английское скаковое седло с одной подпругой — съехало лошади на шею.
Лесничий подождал его наверху.
— Не позволяйте ей опускать голову, она спотыкается.
Бетли, закусив губу, бросил на него досадливый взгляд. Черт возьми, об этом можно было предупредить и раньше! Он злился также и на себя, потому что кобыла обманула его. Когда Бетли ее седлал, она надула брюхо, чтобы потом подпруга была совсем свободной.
Он так натянул повод, что лошадь заплясала и отдала назад.
Тропа опять стала ровной. Они ехали по плоскогорью, и впереди поднимались одетые хвойными лесами вершины холмов.
Лошади шли длинным шагом, иногда сами переходя на рысь и стараясь перегнать друг друга. Когда кобылка выдвигалась вперед, Бетли делались видны загорелые, чисто выбритые худые щеки лесничего и его угрюмые глаза, устремленные на дорогу. Он как будто вообще не замечал своего спутника.
«Я слишком непосредствен, — думал Бетли. — И это мне мешает. Я с ним заговаривал уже раз пять, а он либо отвечает мне односложно, либо вообще молчит. Не ставит меня ни во что. Ему кажется, что если человек разговорчив, значит он болтун и его не следует уважать. Просто они тут в глуши не знают меры вещей. Думают, что это ничего не значит — быть журналистом. Даже таким журналистом, как… Ладно, тогда я тоже не буду к нему обращаться. Плевать!..»
Но постепенно настроение его улучшалось. Бетли был человек удачливый и считал, что всем другим должно так же нравиться жить, как и ему. Замкнутость лесничего его удивляла, но вражды к нему он не чувствовал.
Погода, с утра дурная, теперь прояснилась. Туман рассеялся. Мутная пелена в небе разошлась на отдельные облака. Огромные тени быстро бежали по темным лесам и ущельям, и это подчеркивало суровый, дикий и какой-то свободный характер местности.
Бетли похлопал кобылку по влажной, пахнущей потом шее.
— Тебе, видно, спутывали передние ноги, когда отпускали на пастбище, и от этого ты спотыкаешься. Ладно, мы еще столкуемся.
Он дал лошади повода и нагнал лесничего.
— Послушайте, мистер Меллер, а вы и родились в этих краях?
— Нет, — сказал лесничий, не оборачиваясь.
— А где?
— Далеко.
— А здесь давно?
— Давно, — Меллер повернулся к журналисту. — Вы бы лучше потише разговаривали. А то они могут услышать.
— Кто они?
— Отарки, конечно. Один услышит и передаст другим. А то и просто может подстеречь, прыгнуть сзади и разорвать… Да и вообще лучше, если они не будут знать, зачем мы сюда едем.
— Разве они часто нападают? В газетах писали, таких случаев почти не бывает.
Лесничий промолчал.
— А они нападают сами? — Бетли невольно оглянулся. — Или стреляют тоже? Вообще оружие у них есть? Винтовки или автоматы?
— Они стреляют очень редко. У них же руки не так устроены… Тьфу, не руки, а лапы! Им неудобно пользоваться оружием.
— Лапы, — повторил Бетли. — Значит, вы их здесь за людей не считаете?
— Кто? Мы?
— Да, вы. Местные жители.
Лесничий сплюнул.
— Конечно, не считаем. Их здесь ни один человек за людей не считает.
Он говорил отрывисто. Но Бетли уже забыл о своем решении держаться замкнуто.
— Скажите, а вы с ними разговаривали? Правда, что они хорошо говорят?
— Старые хорошо. Те, которые были еще при лаборатории… А молодые хуже. Но все равно, молодые еще опаснее. Умнее, у них и головы в два раза больше. — Лесничий вдруг остановил коня. В голосе его была горечь. Послушайте, зря мы все это обсуждаем. Все напрасно. Я уже десять раз отвечал на такие вопросы.
— Что напрасно?
— Да вся эта наша поездка. Ничего из нее не получится. Все останется, как прежде.
— Но почему останется? Я приехал от влиятельной газеты. У нас большие полномочия. Материал готовится для сенатской комиссии. Если выяснится, что отарки действительно представляют такую опасность, будут приняты меры. Вы же знаете, что на этот раз собираются послать войска против них.
— Все равно ничего не выйдет, — вздохнул лесничий. — Вы же не первый сюда приезжаете. Тут каждый год кто-нибудь бывает, и все интересуются только отарками. Но не людьми, которым приходится с отарками жить. Каждый спрашивает: «А правда, что они могут изучить геометрию?… А верно, что есть отарки, которые понимают теорию относительности?» Как будто это имеет какое-нибудь значение! Как будто из-за этого их не нужно уничтожать!
— Но я для того и приехал, — начал Бетли, — чтобы подготовить материал для комиссии. И тогда вся страна узнает, что…
— А другие, вы думаете, не готовили материалов? — перебил его Меллер. — Да, и кроме того… Кроме того, как вы поймете здешнюю обстановку? Тут жить нужно, чтобы понять. Одно дело проехаться, и другое — жить все время. Эх!.. Да что говорить! Поедем. — Он тронул коня. — Вот отсюда уже начинаются места, куда они заходят. От этой долины.
Журналист и лесничий были теперь на крутизне. Тропинка, змеясь, уходила из-под копыт коней все вниз и вниз.
Далеко под ними лежала заросшая кустарником долина, перерезанная вдоль каменистой узкой речкой. Сразу от нее вверх поднималась стена леса, а за ней в необозримой дали — забеленные снегами откосы Главного хребта.
Местность просматривалась отсюда на десятки километров, но нигде Бетли не мог заметить и признака жизни — ни дымка из трубы, ни стога сена. Казалось, край вымер.
Солнце скрылось за облаком, сразу стало холодно, и журналист вдруг почувствовал, что ему не хочется спускаться вниз за лесничим. Он зябко передернул плечами. Ему вспомнился теплый, нагретый воздух его городской квартиры, светлые и тоже теплые комнаты редакции. Но потом он взял себя в руки. «Ерунда! Я бывал и не в таких переделках. Чего меня бояться? Я прекрасный стрелок, у меня великолепная реакция. Кого еще они могли бы послать, кроме меня?» Он увидел, как Меллер взял из-за спины ружье, и сделал то же самое со своим.
Кобыла осторожно переставляла ноги на узкой тропе.
Когда они спустились, Меллер сказал:
— Будем стараться ехать рядом. Лучше не разговаривать. Часам к восьми нужно добраться до фермы Стеглика. Там переночуем.
Они тронулись и ехали около двух часов молча. Поднялись вверх и обогнули Маунт-Беар, так что справа у них все время была стена леса, а слева обрыв, поросший кустарником, но таким мелким и редким, что там никто не мог прятаться. Спустились к реке и по каменистому дну выбрались на асфальтированную, заброшенную дорогу, где асфальт потрескался и в трещинах пророс травой.
Когда они были на этом асфальте, Меллер вдруг остановил коня и прислушался. Затем он спешился, стал на колени и приложил ухо к дороге.
— Что-то неладно, — сказал он, поднимаясь. — Кто-то за нами скачет. Уйдем с дороги.
Бетли тоже спешился, и они отвели лошадей за канаву в заросли ольхи.
Минуты через две журналист услышал цокот копыт. Он приближался. Чувствовалось, что всадник гонит вовсю.
Потом через жухлые листья они увидели серую лошадь, скачущую торопливым галопом. На ней неумело сидел мужчина в желтых верховых брюках и дождевике. Он проехал так близко, что Бетли хорошо рассмотрел его лицо и понял, что видел уже этого мужчину. Он даже вспомнил где. Впрочем в городке возле бара стояла компания. Человек пять или шесть, плечистых, крикливо одетых. И у всех были одинаковые глаза. Ленивые, полузакрытые, наглые. Журналист знал эти глаза — глаза гангстеров.
Едва всадник проехал, Меллер выскочил на дорогу.
— Эй!
Мужчина стал сдерживать лошадь и остановился.
— Эй, подожди!
Всадник огляделся, узнал, очевидно, лесничего. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Потом мужчина махнул рукой, повернул лошадь и поскакал дальше.
Лесничий смотрел ему вслед, пока звук копыт не затих вдали. Потом он вдруг со стоном ударил себя кулаком по голове.
— Вот теперь-то уже ничего не выйдет! Теперь наверняка.
— А что такое? — спросил Бетли. Он тоже вышел из кустов.
— Ничего… Просто теперь конец нашей затее.
— Но почему? — Журналист посмотрел на лесничего и с удивлением увидел в его глазах слезы.
— Теперь все кончено, — сказал Меллер, отвернулся и тыльной стороной кисти вытер глаза. — Ах, гады! Ах, гады!
— Послушайте! — Бетли тоже начал терять терпение. — Если вы так будете нервничать, пожалуй, нам действительно не стоит ехать.
— Нервничать! — воскликнул лесничий. — По-вашему, я нервничаю? Вот посмотрите!
Взмахом руки он показал на еловую ветку с красными шишками, свесившуюся над дорогой шагах в тридцати от них.
Бетли еще не понял, зачем он должен на нее смотреть, как грянул выстрел, в лицо ему пахнул пороховой дымок, и самая крайняя, отдельно висевшая шишка свалилась на асфальт.
— Вот как я нервничаю. — Меллер пошел в ольшаник за конем.
Они подъехали к ферме как раз, когда начало темнеть.
Из бревенчатого недостроенного дома вышел высокий чернобородый мужчина со всклокоченными волосами и стал молча смотреть, как лесничий и Бетли расседлывают лошадей. Потом на крыльце появилась женщина, рыжая, с плоским, невыразительным лицом и тоже непричесанная. А за ней трое детей. Двое мальчишек восьми или девяти лет и девочка лет тринадцати, тоненькая, как будто нарисованная ломкой линией.
Все эти пятеро не удивились приезду Меллера и журналиста, не обрадовались и не огорчились. Просто стояли и молча смотрели. Бетли это молчание не понравилось.
За ужином он попытался завести разговор.
— Послушайте, как вы тут управляетесь с отарками? Очень они вам досаждают?
— Что? — чернобровый фермер приложил ладонь к уху и перегнулся через стол. — Что? — крикнул он. — Говорите громче. Я плохо слышу.
Так продолжалось несколько минут, и фермер упорно не желал понимать, чего от него хотят. В конце концов он развел руками. Да, отарки здесь бывают. Мешают ли они ему? Нет, лично ему не мешают. А про других он не знает. Не может ничего сказать.
В середине этого разговора тонкая девочка встала, запахнулась в платок и, не сказав никому ни слова, вышла.
Как только все тарелки опустели, жена фермера принесла из другой комнаты два матраца и принялась стелить для приезжих.
Но Меллер ее остановил:
— Пожалуй, мы лучше переночуем в сарае.
Женщина, не отвечая, выпрямилась. Фермер поспешно встал из-за стола.
— Почему? Переночуйте здесь.
Но лесничий уже брал матрацы.
В сарай высокий фермер проводил их с фонарем. С минуту смотрел, как они устраиваются, и один момент на лице у него было такое выражение, будто он собирается что-то сказать. Но он только поднял руку и почесал голову. Потом ушел.
— Зачем все это? — спросил Бетли. — Неужели отарки и в дома забираются?
Меллер поднял с земли толстую доску и припер ею тяжелую крепкую дверь, проверив, чтобы доска не соскользнула.
— Давайте ложиться, — сказал он. — Всякое бывает. В дома они тоже забираются.
Журналист сел на матрац и принялся расшнуровывать ботинки.
— А скажите, настоящие медведи тут остались? Не отарки, а настоящие дикие медведи. Тут ведь вообще-то много медведей водилось, в этих лесах?
— Ни одного, — ответил Меллер. — Первое, что отарки сделали, когда они из лаборатории вырвались, с острова, — это они настоящих медведей уничтожили. Волков тоже. Еноты тут были, лисицы — всех в общем. Яду взяли в разбитой лаборатории, мелкоту ядом травили. Здесь по всей округе дохлые волки валялись — волков они почему-то не ели. А медведей собрали всех. Они ведь и сами своих даже иногда едят.
— Своих?
— Конечно, они ведь не люди. От них не знаешь, чего ждать.
— Значит, вы их считаете просто зверями?
— Нет. — Лесничий покачал головой. — Зверями мы их не считаем. Это только в городах спорят, люди они или звери. Мы-то здесь знаем, что они и ни то и ни другое. Понимаете, раньше было так: были люди, и были звери. И все. А теперь есть что-то третье — отарки. Это в первый раз такое появилось, за все время, пока мир стоит. Отарки не звери — хорошо, если б они были только зверями. Но и не люди, конечно.
— Скажите, — Бетли чувствовал, что ему все-таки не удержаться от вопроса, банальность которого он понимал, — а верно, что они запросто овладевают высшей математикой?
Лесничий вдруг резко повернулся к нему.
— Слушайте, заткнитесь насчет математики наконец! Заткнитесь! Я лично гроша ломаного не дам за того, кто знает высшую математику. Да, математика для отарков хоть бы хны! Ну и что?… Человеком нужно быть — вот в чем дело.
Он отвернулся и закусил губу.
«У него невроз, — подумал Бетли. — Да еще очень сильный. Он больной человек».
Но лесничий уже успокаивался. Ему было неудобно за свою вспышку. Помолчав, он спросил:
— Извините, а вы его видели?
— Кого?
— Ну, этого гения, Фидлера.
— Фидлера?… Видел. Я с ним разговаривал перед самым выездом сюда. По поручению газеты.
— Его там, наверное, держат в целлофановой обертке? Чтобы на него капелька дождя не упала.
— Да, его охраняют. — Бетли вспомнил, как у него проверили пропуск и обыскали его в первый раз возле стены, окружающей Научный центр. Потом еще проверка, и снова обыск — перед въездом в институт. И третий обыск — перед тем как впустить его в сад, где к нему и вышел сам Фидлер. — Его охраняют. Но он действительно гениальный математик. Ему тринадцать лет было, когда он сделал свои «Поправки к общей теории относительности». Конечно, он необыкновенный человек, верно ведь?
— А как он выглядит?
— Как выглядит?
Журналист замялся. Он вспомнил Фидлера, когда тот в белом просторном костюме вышел в сад. Что-то неловкое было в его фигуре. Широкий таз, узкие плечи. Короткая шея… Это было странное интервью, потому что Бетли чувствовал, что проинтервьюировали скорее его самого. То есть Фидлер отвечал на его вопросы. Но как-то несерьезно. Как будто он посмеивался над журналистом и вообще над всем миром обыкновенных людей там, за стенами Научного центра. И спрашивал сам. Но какие-то дурацкие вопросы. Разную ерунду, вроде того, например, любит ли Бетли морковный сок. Как если бы этот разговор был экспериментальным — он, Фидлер, изучает обыкновенного человека.
— Он среднего роста, — сказал Бетли. — Глаза маленькие… А вы разве его не видели? Он же тут бывал, на озере и в лаборатории.
— Он приезжал два раза, — ответил Меллер. — Но с ним была такая охрана, что простых смертных и на километр не подпускали. Тогда еще отарков держали за загородкой, и с ним работали Рихард и Клейн. Клейна они потом съели. А когда отарки разбежались, Фидлер здесь уже не показывался… Что же он теперь говорит насчет отарков?
— Насчет отарков?… Сказал, что то был очень интересный научный эксперимент. Очень перспективный. Но теперь он этим не занимается. У него что-то связанное с космическими лучами… Говорил еще, что сожалеет о жертвах, которые были.
— А зачем это все было сделано? Для чего?
— Ну, как вам сказать?… — Бетли задумался. — Понимаете, в науке ведь так бывает: «А что, если?…» Из этого родилось много открытий.
— В каком смысле «А что, если?»?
— Ну, например: «А что, если в магнитное поле поместить проводник под током?» И получился электродвигатель… Короче говоря, действительно эксперимент.
— Эксперимент, — Меллер скрипнул зубами. — Сделали эксперимент выпустили людоедов на людей. А теперь про нас никто и не думает. Управляйтесь сами, как знаете. Фидлер уже плюнул на отарков и на нас тоже. А их тут расплодились сотни, и никто не знает, что они против людей замышляют. — Он помолчал и вздохнул. — Эх, подумать только, что пришло в голову! Сделать зверей, чтобы они были умнее, чем люди. Совсем уж обалдели там, в городах. Атомные бомбы, а теперь вот это. Наверное, хотят, чтобы род человеческий совсем кончился.
Он встал, взял заряженное ружье и положил рядом с собой на землю.
— Слушайте, мистер Бетли. Если будет какая-нибудь тревога, кто-нибудь станет стучаться к нам или ломиться, вы лежите, как лежали. А то мы друг друга в темноте перестреляем. Вы лежите, а я уж знаю, что делать. Я так натренировался, что, как собака, просыпаюсь от одного предчувствия.
Утром, когда Бетли вышел из сарая, солнце светило так ярко и вымытая дождиком зелень была такая свежая, что все ночные разговоры показались ему всего лишь страшными сказками.
Чернобородый фермер был уже на своем поле — его рубаха пятнышком белела на той стороне речки. На миг журналисту подумалось, что, может быть, это и есть счастье — вот так вставать вместе с солнцем, не зная тревог и забот сложной городской жизни, иметь дело только с рукояткой лопаты, с комьями бурой земли.
Но лесничий быстро вернул его к действительности. Он появился из-за сарая с ружьем в руке.
— Идемте, покажу вам одну штуку.
Они обошли сарай и вышли в огород с задней стороны дома. Тут Меллер повел себя странно. Согнувшись, перебежал кусты и присел в канаве возле картофельных гряд. Потом знаком показал журналисту сделать то же самое.
Они стали обходить огород по канаве. Один раз из дому донесся голос женщины, но что она говорила, было не разобрать.
Меллер остановился.
— Вот посмотрите.
— Что?
— Вы же говорили, что вы охотник. Смотрите!
На лысенке между космами травы лежал четкий пятилапый след.
— Медведь? — с надеждой спросил Бетли.
— Какой медведь? Медведей уже давно нет.
— Значит, отарк?
Лесничий кивнул.
— Совсем свежие, — прошептал журналист.
— Ночные следы, — сказал Меллер. — Видите, засырели. Это он еще до дождя был в доме.
— В доме? — Бетли почувствовал холодок в спине, как прикосновение чего-то металлического. — Прямо в доме?
Лесничий не ответил, кивком показал журналисту в сторону канавы, и они молча проделали обратный путь.
У сарая Меллер подождал, пока Бетли отдышится.
— Я так и подумал вчера. Еще когда мы вечером приехали и Стеглик стал притворяться, что плохо слышит. Просто он старался, чтобы мы громче говорили и чтобы отарку все было слышно. А отарк сидел в соседней комнате.
Журналист почувствовал, что голос у него хрипнет.
— Что вы говорите? Выходит, здесь люди объединяются с отарками? Против людей же!
— Вы тише, — сказал лесничий. — Что значит «объединяются»? Стеглик ничего и не мог поделать. Отарк пришел и остался. Это часто бывает. Отарк приходит и ложится, например, на заправленную постель в спальне. А то и просто выгонит людей из дому и занимает его на сутки или на двое.
— Ну, а люди-то? Так и терпят? Почему они в них не стреляют?
— Как же стрелять, если в лесу другие отарки? А у фермера дети, и скотина, которая на лугу пасется, и дом, который можно поджечь… Но главное — дети. Они же ребенка могут взять. Разве уследишь за малышами? И кроме того, они тут у всех ружья взяли. Еще в самом начале. В первый год.
— И люди отдали?
— А что сделаешь? Кто не отдавал, потом раскаялся…
Он не договорил и вдруг уставился на заросль ивняка шагах в пятнадцати от них.
Все дальнейшее произошло в течение двух-трех секунд.
Меллер вскинул ружье и взвел курок. Одновременно над кустарником поднялась бурая масса, сверкнули большие глаза, злые и испуганные, раздался голос:
— Эй, не стреляйте! Не стреляйте!
Инстинктивно журналист схватил Меллера за плечо. Грянул выстрел, но нуля только сбила ветку. Бурая масса сложилась вдвое, шаром прокатилась по лесу и исчезла между деревьями. Несколько мгновений слышался треск кустарника, потом все смолкло.
— Какого черта! — Лесничий в бешенстве обернулся. — Почему вы это сделали?
Журналист, побледневший, прошептал:
— Он говорил, как человек… Он просил не стрелять.
Секунду лесничий смотрел на него, потом гнев его сменился усталым равнодушием. Он опустил ружье.
— Да, пожалуй… В первый раз это производит впечатление.
Позади них раздался шорох. Они обернулись.
Жена фермера сказала:
— Пойдемте в дом. Я уже накрыла на стол.
Во время еды все делали вид, будто ничего не произошло.
После завтрака фермер помог оседлать лошадей. Попрощались молча.
Когда они поехали, Меллер спросил:
— А какой у вас, собственно, план? Я толком и не понял. Мне сказали, что я должен проводить тут вас по горам, и все.
— Какой план?… Да вот и проехать по горам. Повидать людей — чем больше, тем лучше. Познакомиться с отарками, если удастся. Одним словом, почувствовать атмосферу.
— На этой ферме вы уже почувствовали?
Бетли пожал плечами.
Лесничий вдруг придержал коня.
— Тише…
Он прислушивался.
— За нами бегут… На ферме что-то случилось.
Бетли еще не успел поразиться слуху лесничего, как сзади раздался крик:
— Эй, Меллер, эй!
Они повернули лошадей, к ним, задыхаясь, бежал фермер. Он почти упал, взявшись за луку седла Меллера.
— Отарк взял Тину. Потащил к Лосиному оврагу.
Он хватал ртом воздух, со лба падали капли пота.
Одним махом лесничий подхватил фермера на седло. Его жеребец рванулся вперед, грязь высоко брызнула из-под копыт.
Никогда прежде Бетли не подумал бы, что он может с такой быстротой мчаться на коне. Ямы, стволы поваленных деревьев, кустарников, канавы неслись под ним, сливаясь в какие-то мозаичные полосы. Где-то веткой с него сбило фуражку, он даже не заметил.
Впрочем, это и не зависело от него. Его лошадь в яростном соревновании старалась не отстать от жеребца. Бетли обхватил ее за шею. Каждую секунду ему казалось, что он сейчас будет убит.
Они проскакали лесом, большой поляной, косогором, обогнали жену фермера и спустились в большой овраг.
Тут лесничий спрыгнул с коня и, сопровождаемый фермером, побежал узкой тропкой в чащу редкого молодого просвечивающего сосняка.
Журналист тоже оставил кобылу, бросив повод ей на шею, и кинулся за Меллером. Он бежал за лесником, и в уме у него автоматически отмечалось, как удивительно переменился тот. От прежней нерешительности и апатии Меллера не осталось ничего. Движения его были легкими и собранными, ни секунды не задумываясь, он менял направление, перескакивал ямы, подлезал под низкие ветви. Он двигался, как будто след отарка был проведен перед ним жирной меловой чертой.
Некоторое время Бетли выдерживал темп бега, потом стал отставать. Сердце у него прыгало в груди, он чувствовал удушье и жжение в горле. Он перешел на шаг, несколько минут брел в чаще один, потом услышал впереди голоса.
В самом узком месте оврага лесничий стоял с ружьем наготове перед густой зарослью орешника. Тут же был отец девушки.
Лесничий сказал раздельно:
— Отпусти ее. Иначе я тебя убью.
Он обращался туда, в заросль.
В ответ раздалось рычание, перемежаемое детским плачем.
Лесничий повторил:
— Иначе я тебя убью. Я жизнь положу, чтобы тебя выследить и убить. Ты меня знаешь.
Снова раздалось рычанье, потом голос, но не человеческий, а какой-то граммофонный, вяжущий все слова в одно, спросил:
— А так ты меня не убьешь?
— Нет, — сказал Меллер. — Так ты уйдешь живой.
В чаще помолчали. Раздавались только всхлипывания.
Потом послышался треск ветвей, белое мелькнуло в кустарнике. Из заросли вышла тоненькая девушка. Одна рука была у нее окровавлена, она придерживала ее другой.
Всхлипывая, она прошла мимо трех мужчин, не поворачивая к ним головы, и побрела, пошатываясь, к дому.
Все трое проводили ее взглядом.
Чернобородый фермер посмотрел на Меллера и Бетли. В его широко раскрытых глазах было что-то такое режущее, что журналист не выдержал и опустил голову.
— Вот, — сказал фермер.
Они остановились переночевать в маленькой пустой сторожке в лесу. До озера с островом, на котором когда-то была лаборатория, оставалось всего несколько часов пути, но Меллер отказался ехать в темноте.
Это был уже четвертый день их путешествия, и журналист чувствовал, что его испытанный оптимизм начинает давать трещины. Раньше на всякую случившуюся с ним неприятность у него наготове была фраза: «А все-таки жизнь чертовски хорошая штука!» Но теперь он понимал, что это дежурное изречение, вполне годившееся, когда в комфортабельном вагоне едешь из одного города в другой или входишь через стеклянную дверь в вестибюль отеля, чтобы встретиться с какой-нибудь знаменитостью, — что это изречение решительно неприменимо для случая со Стегликом, например.
Весь край казался пораженным болезнью. Люди были апатичны, неразговорчивы. Даже дети не смеялись.
Однажды он спросил у Меллера, почему фермеры не уезжают отсюда. Тот объяснил, что все, чем местные жители владеют, — это земля. Но теперь ее невозможно было продать. Она обесценилась из-за отарков.
Бетли спросил:
— А почему вы не уезжаете?
Лесничий подумал. Он закусил губу, помолчал, потом ответил:
— Все же я приношу какую-то пользу. Отарки меня боятся. У меня ничего здесь нет. Ни семьи, ни дома. На меня никак нельзя повлиять. Со мной можно только драться. Но это рискованно.
— Значит, отарки вас уважают?
Меллер недоуменно поднял голову.
— Отарки?… Нет, что вы! Уважать они тоже не могут. Они же не люди. Только боятся. И это правильно. Я же их убиваю.
Однако на известный риск отарки все-таки шли. Лесничий и журналист оба чувствовали это. Было такое впечатление, что вокруг них постепенно замыкается кольцо. Три раза в них стреляли. Один выстрел был сделан из окна заброшенного дома, а два — прямо из леса. Все три раза после неудачного выстрела они находили свежие следы. И вообще следы отарков попадались им все чаще и чаще с каждым днем…
В сторожке, в сложенном из камней маленьком очаге, они разожгли огонь и приготовили себе ужин. Лесничий закурил трубку, печально глядя перед собой.
Лошадей они поставили напротив раскрытой двери сторожки.
Журналист смотрел на лесничего. За то время, пока они были вместе, с каждым днем все возрастало его уважение к этому человеку. Меллер был необразован, вся его жизнь прошла в лесах, он почти ничего не читал, с ним и двух минут нельзя было поддерживать разговора об искусстве. И тем не менее журналист чувствовал, что он не хотел бы себе лучшего друга. Суждения лесничего всегда были здравы и самостоятельны; если ему нечего было говорить, он молчал. Сначала он показался журналисту каким-то издерганным и раздражительно слабым, но теперь Бетли понимал, что это была давняя горечь за жителей большого заброшенного края, который по милости ученых постигла беда.
Последние два дня Меллер чувствовал себя больным. Его мучила болотная лихорадка. От высокой температуры лицо его покрылось красными пятнами.
Огонь прогорел в очаге, и лесничий неожиданно спросил:
— Скажите, а он молодой?
— Кто?
— Этот ученый. Фидлер.
— Молодой, — ответил журналист. — Ему лет тридцать. Не больше. А что?
— То-то и плохо, что он молодой, — сказал лесничий.
— Почему?
Меллер помолчал.
— Вот они, способные, их сразу берут и помещают в закрытую среду. И нянчатся с ними. А они жизни совсем не знают. И поэтому не сочувствуют людям. — Он вздохнул. — Человеком сначала надо быть. А потом уже ученым.
Он встал.
— Пора ложиться. По очереди придется спать. А то отарки у нас лошадей зарежут.
Журналисту вышло бодрствовать первому.
Лошади похрупывали сеном возле небольшого прошлогоднего стожка.
Он уселся у порога хижины, положив ружье на колени.
Темнота спустилась быстро, как накрыла. Потом глаза его постепенно привыкли к мраку. Взошла луна. Небо было чистое, звездное. Перекликаясь, где-то наверху пролетела стайка маленьких птичек, которые в отличие от крупных птиц, боясь хищников, совершают свои осенние кочевья по ночам.
Бетли встал и прошелся вокруг сторожки. Лес плотно окружал поляну, где стоял домик, и в этом была опасность. Журналист проверил, взведены ли курки у ружья.
Он стал перебирать в памяти события последних дней, разговоры, лица и подумал о том, как будет рассказывать об отарках, вернувшись в редакцию. Потом ему пришло в голову, что, собственно, эта мысль о возвращении постоянно присутствовала в его сознании и окрашивала в совсем особый цвет все, с чем ему приходилось встречаться. Даже когда они гнались за отарком, схватившим девочку, он, Бетли, не забывал, что как ни жутко здесь, но он сможет вернуться и уйти от этого.
«Я-то вернусь, — сказал он себе. — А Меллер? А другие?…»
Но эта мысль была слишком сурова, чтобы он решился сейчас додумывать ее до конца.
Он сел в тень от сторожки и стал размышлять об отарках. Ему вспомнилось название статьи в какой-то газете: «Разум без доброты». Это было похоже на то, что говорил лесничий. Для него отарки не были людьми, потому что не имели «сочувствия». Разум без доброты. Но возможно ли это? Может ли вообще существовать разум без доброты? Что начальное? Не есть ли эта самая доброта следствие разума? Или наоборот?… Действительно, уже установлено, что отарки способнее людей к логическому мышлению, что они лучше понимают абстракцию и отвлеченность и лучше запоминают. Уже ходили слухи, что несколько отарков из первой партии содержатся в военном министерстве для решения каких-то особых задач. Но ведь и «думающие машины» тоже используются для решения всяких особых задач. И какая тут разница?
Он вспомнил, как один из фермеров сказал им с Меллером, что недавно видел почти совсем голого отарка, и лесничий ответил на это, что отарки в последнее время все больше делаются похожими на людей. Неужели они в самом деле завоюют мир? Неужели разум без доброты сильнее человеческого разума?
«Но это будет не скоро, — сказал он себе. — Даже если и будет. Во всяком случае, я — то успею прожить и умереть».
Но затем его тотчас ударило: дети! В каком мире они будут жить — в мире отарков или в мире кибернетических роботов, которые тоже не гуманны и тоже, как утверждают некоторые, умнее человека?
Его сынишка внезапно появился перед ним и заговорил:
«Папа, слушай. Вот мы — это мы, да? А они — это они. Но ведь они тоже думают про себя, что они — мы?»
«Что-то вы слишком рано созреваете, — подумал Бетли. — В семь лет я не задавал таких вопросов».
Где-то сзади хрустнула ветка. Мальчик исчез.
Журналист тревожно огляделся и прислушался. Нет, все в порядке.
Летучая мышь косым трепещущим полетом пересекла поляну.
Бетли выпрямился. Ему пришло в голову, что лесничий что-то скрывает от него. Например, он еще не сказал, что это был за всадник, который в первый день обогнал их на заброшенной дороге.
Он опять оперся спиной о стену домика. Еще раз сын появился перед ним и снова с вопросом:
«Папа, а откуда все? Деревья, дома, воздух, люди? Откуда все это взялось?»
Он стал рассказывать мальчику об эволюции мирозданья, потом что-то остро кольнуло его в сердце, и Бетли проснулся.
Луна зашла. Но небо уже немного посветлело.
Лошадей на поляне не было. Вернее, одной не было, а вторая лежала на траве, и над ней копошились три серые тени. Одна выпрямилась, и журналист увидел огромного отарка с крупной тяжелой головой, оскаленной пастью и большими, блещущими в полумраке глазами.
Потом где-то близко раздался шепот:
— Он спит.
— Нет, он уже проснулся.
— Подойди к нему.
— Он выстрелит.
— Он выстрелил бы раньше, если бы мог. Он либо спит, либо оцепенел от страха. Подойди к нему.
— Подойди сам.
А журналист действительно оцепенел. Это было как во сне. Он понимал, что случилось непоправимое, надвинулась беда, но не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Шепот продолжался:
— Но тот, другой? Он выстрелит.
— Он болен. Он не проснется… Ну иди, слышишь!
С огромным трудом Бетли скосил глаза. Из-за угла сторожки показался отарк. Но этот был маленький, похожий на свинью.
Преодолевая оцепенение, журналист нажал на курки ружья. Два выстрела прогремели один за другим, две картечины унеслись в небо.
Бетли вскочил, ружье выпало у него из рук. Он бросился в сторожку, дрожа, захлопнул за собой дверь и накинул щеколду.
Лесничий стоял с ружьем наготове. Его губы пошевелились, журналист скорее почувствовал, чем услышал вопрос:
— Лошади?
Он кивнул.
За дверью послышался шорох. Отарки чем-то подпирали ее снаружи.
Раздался голос:
— Эй, Меллер! Эй!
Лесничий метнулся к окошку, высунул было ружье. Тотчас черная лапа мелькнула на фоне светлеющего неба; он едва успел убрать двустволку.
Снаружи удовлетворенно засмеялись.
Граммофонный, растягивающий звуки голос сказал:
— Вот ты и кончился, Меллер.
И, перебивая его, заговорили другие голоса:
— Меллер, Меллер, поговори с нами…
— Эй, лесник, скажи что-нибудь содержательное. Ты же человек, должен быть умным…
— Меллер, выскажись, и я тебя опровергну…
— Поговори со мной, Меллер. Называй меня по имени. Я Филипп…
Лесничий молчал.
Журналист неверными шагами подошел к окошку. Голоса были совсем рядом, за бревенчатой стеной. Несло звериным запахом — кровью, пометом, еще чем-то.
Тот отарк, который назвал себя Филиппом, сказал под самым окошком:
— Ты журналист, да? Ты, кто подошел?…
Журналист откашлялся. В горле у него было сухо. Тот же голос спросил:
— Зачем ты приехал сюда?
Стало тихо.
— Ты приехал, чтобы нас уничтожили?
Миг опять была тишина, затем возбужденные голоса заговорили:
— Конечно, конечно, они хотят истребить нас… Сначала они сделали нас, а теперь хотят уничтожить…
Раздалось рычание, потом шум. У журналиста было такое впечатление, что отарки подрались.
Перебивая всех, заговорил тот, который называл себя Филиппом:
— Эй, лесник, что же ты не стреляешь? Ты же всегда стреляешь. Поговори со мной теперь.
Где-то сверху вдруг неожиданно ударил выстрел.
Бетли обернулся.
Лесничий взобрался на очаг, раздвинул жерди, из которых была сложена крыша, крытая сверху соломой, и стрелял.
Он выстрелил дважды, моментально перезарядил и снова выстрелил.
Отарки разбежались.
Меллер спрыгнул с очага.
— Теперь нужно достать лошадей. А то нам туго придется.
Они осмотрели трех убитых отарков.
Один, молодой, действительно был почти голый, шерсть росла у него только на загривке.
Бетли чуть не стошнило, когда Меллер перевернул отарка на траве. Он сдержался, схватившись за рот.
Лесничий сказал:
— Вы помните, что они не люди. Хоть они и разговаривают. Они людей едят. И своих тоже.
Журналист осмотрелся. Уже рассвело. Поляна, лес, убитые отарки — все на миг показалось ему нереальным.
Может ли это быть?… Он ли это, Дональд Бетли, стоит здесь?…
— Вот здесь отарк съел Клейна, — сказал Меллер. — Это один из наших рассказывал, из местных. Его тут наняли уборщиком, когда была лаборатория. И в тот вечер он случайно оказался в соседней комнате. И все слышал…
Журналист и лесничий были теперь на острове, в главном корпусе Научного центра. Утром они сняли седла с зарезанных лошадей и по дамбе перебрались на остров. У них осталось теперь только одно ружье, потому что двустволку Бетли отарки, убегая, унесли с собой. План Меллера состоял в том, чтобы засветло дойти до ближайшей фермы, взять там лошадей. Но журналист выговорил у него полчаса на осмотр заброшенной лаборатории.
— Он все слышал, — рассказывал лесничий. — Это было вечером, часов в десять. У Клейна была какая-то установка, которую он разбирал, возясь с электрическими проводами, а отарк сидел на полу, и они разговаривали. Обсуждали что-то из физики. Это был один из первых отарков, которых тут вывели, и он считался самым умным. Он мог говорить даже на иностранных языках… Наш парень мыл пол рядом и слышал их разговор. Потом наступило молчание, что-то грохнуло. И вдруг уборщик услышал: «О господи!..» Это говорил Клейн, и у него в голосе был такой ужас, что у парня ноги подкосились. Затем раздался истошный крик: «Помогите!» Уборщик заглянул в эту комнату и увидел, что Клейн лежит, извиваясь, на полу, а отарк гложет его. Парень от испуга ничего не мог делать и просто стоял. И только когда отарк пошел на него, он захлопнул дверь.
— А потом?
— Потом они убили еще двоих лаборантов и разбежались. А пять или шесть остались как ни в чем не бывало. И когда приехала комиссия из столицы, они с ней разговаривали. Этих увезли. Но позже выяснилось, что они в поезде съели еще одного человека.
В большой комнате лаборатории все оставалось как было. На длинных столах стояла посуда, покрытая слоем пыли, в проводах рентгеновской установки пауки сплели свои сети. Только стекла в окнах были выбиты, и в проломы лезли ветви разросшейся, одичавшей акации.
Меллер и журналист вышли из главного корпуса.
Бетли очень хотелось посмотреть установку для облучения, и он попросил у лесничего еще пять минут.
Асфальт на главной уличке брошенного поселка пророс травой и молодым, сильным уже кустарником. По-осеннему было далеко видно и ясно. Пахло прелыми листьями и мокрым деревом.
На площади Меллер внезапно остановился.
— Вы ничего не слышали?
— Нет, — ответил Бетли.
— Я все думаю, как они все вместе стали осаждать нас в сторожке, сказал лесничий. — Раньше такого никогда не было. Они всегда поодиночке действовали.
Он опять прислушался.
— Как бы они нам не устроили сюрприза. Лучше убираться отсюда поскорее.
Они дошли до приземистого круглого здания с узкими, забранными решеткой окнами. Массивная дверь была приоткрыта, бетонный пол у порога задернулся тонким ковриком лесного мусора — рыжими елочными иголками, пылью, крылышками мошкары.
Осторожно они вошли в первое помещение с нависающим потолком. Еще одна массивная дверь вела в низкий зал.
Они заглянули туда. Белка с пушистым хвостом, как огонек, мелькнула по деревянному столу и выпрыгнула в окно сквозь прутья решетки.
Миг лесничий смотрел ей вслед. Он прислушался, напряженно сжимая ружье, потом сказал:
— Нет, так не пойдет.
И поспешно двинулся обратно.
Но было поздно.
Снаружи донесся шорох, входная дверь, чавкнув, затворилась. Раздался шум, как если бы ее завалили чем-нибудь тяжелым.
Секунду Меллер и журналист смотрели друг на друга, потом кинулись к окну.
Бетли выглянул наружу и отшатнулся.
Площадь и широкий высохший бассейн, неизвестно зачем когда-то построенный тут, заполнялись отарками. Их были десятки и десятки, и новые вырастали как из-под земли. Гомон уже стоял над этой толпой не людей и не зверей, раздавались крики, рычание.
Ошеломленные, лесничий и Бетли молчали.
Молодой отарк недалеко от них стал на задние лапы. В передних у него было что-то круглое.
— Камень, — прошептал журналист, все еще не веря случившемуся. — Он хочет бросить камень…
Но это был не камень.
Круглый предмет пролетел, возле решетки ослепительно блеснуло, горький дым пахнул в стороны.
Лесничий шагнул от окна. На лице его было недоумение. Ружье выпало из рук, он схватился за грудь.
— Ух ты, черт! — сказал он и поднял руку, глядя на окровавленные пальцы. — Ух ты, дьявол! Они меня прикончили.
Бледнея, он сделал два неверных шага, опустился на корточки, потом сел к стене.
— Они меня прикончили.
— Нет! — закричал Бетли. — Нет! — Он дрожал как в лихорадке.
Меллер, закусив губы, поднял к нему белое лицо.
— Дверь!
Журналист побежал к выходу. Там, снаружи, уже опять передвигали что-то тяжелое.
Бетли задвинул один засов, потом второй. К счастью, тут все было устроено так, чтобы накрепко запираться изнутри.
Он вернулся к лесничему.
Меллер уже лежал у стены, прижав руки к груди. По рубахе у него расползалось мокрое пятно. Он не позволил перевязать себя.
— Все равно, — сказал он. — Я же чувствую, что конец. Неохота мучиться. Не трогайте.
— Но ведь к нам придут на помощь! — воскликнул Бетли.
— Кто?
Вопрос прозвучал так горько, так открыто и безнадежно, что журналист похолодел.
Они молчали некоторое время, потом лесничий спросил:
— Помните, мы всадника видели еще в первый день?
— Да.
— Скорее всего это он торопился предупредить отарков, что вы приехали. Тут у них связь есть: бандиты в городе и отарки. Поэтому отарки объединились. Вы этому не удивляйтесь. Я-то знаю, что если бы с Марса к нам прилетели какие-нибудь осьминоги, и то нашлись бы люди, которые с ними стали бы договариваться.
— Да, — прошептал журналист.
Время до вечера протянулось для них без изменений. Меллер быстро слабел. Кровотечение у него остановилось. Он так и не позволил трогать себя. Журналист сидел с ним рядом на каменном полу.
Отарки оставили их. Не было попыток ни ворваться через дверь, ни кинуть еще гранату. Гомон голосов за окнами то стихал, то возникал вновь.
Когда спустилось солнце и стало прохладнее, лесничий попросил напиться. Журналист напоил его из фляжки и вытер ему лицо водой.
Лесничий сказал:
— Может быть, это и хорошо, что появились отарки. Теперь станет яснее, что же такое Человек. Теперь-то мы будем знать, что человек — это не такое существо, которое может считать и выучить геометрию. А что-то другое. Уж очень ученые загордились своей наукой. А она еще не все.
Меллер умер ночью, а журналист жил еще три дня.
Первый день он думал только о спасении, переходил от отчаяния к надежде, несколько раз стрелял через окна, рассчитывая, что кто-нибудь услышит выстрелы и придет к нему на помощь.
К ночи он понял, что эти надежды иллюзорны. Его жизнь показалась ему разделенной на две никак не связанные между собой части. Больше всего его и терзало именно то, что они не были связаны никакой логикой и преемственностью. Одна жизнь была благополучной, разумной жизнью преуспевающего журналиста, и она кончилась, когда он вместе с Меллером выехал из города к покрытым лесами горам Главного хребта. Эта первая жизнь никак не предопределяла, что ему придется погибнуть здесь на острове, в здании заброшенной лаборатории.
Во второй жизни все могло и быть и не быть. Она вся составилась из случайностей. И вообще ее целиком могло не быть. Он волен был и не поехать сюда, отказавшись от этого задания редактора и выбрав другое. Вместо того чтобы заниматься отарками, ему можно было вылететь в Нубию на работы по спасению древних памятников египетского искусства.
Нелепый случай привел его сюда. И это было самое жуткое. Несколько раз он как бы переставал верить и то, что с ним произошло, принимался ходить по залу, трогать стены, освещенные солнцем, и покрытые пылью столы.
Отарки почему-то совсем потеряли интерес к нему. Их осталось мало на площади и в бассейне. Иногда они затевали драки между собой, а один раз Бетли с замиранием сердца увидел, как они набросились на одного из своих, разорвали и принялись поедать.
Ночью он вдруг решил, что в его гибели будет виноват Меллер. Он почувствовал отвращение к мертвому лесничему и вытащил его тело в первое помещение к самой двери.
Час или два он просидел на полу, безнадежно повторяя:
— Господи, но почему же я?… Почему именно я?…
На второй день у него кончилась вода, его стала мучить жажда. Но он уже окончательно понял, что спастись не может, успокоился, снова стал думать о своей жизни — теперь уже иначе. Ему вспомнилось, как еще в самом начале этого путешествия у него был спор с лесничим. Меллер сказал ему, что фермеры не станут с ним разговаривать. «Почему?» — спросил Бетли. «Потому, что вы живете в тепле, в уюте, — ответил Меллер. — Потому, что вы из верхних. Из тех, которые предали их». — «Но почему я из верхних? — не согласился Бетли. — Денег я зарабатываю ненамного больше, чем они». — «Ну и что? — возразил лесничий. — У вас легкая, всегда праздничная работа. Все эти годы они тут гибли, а вы писали свои статейки, ходили по ресторанам, вели остроумные разговоры…»
Он понял, что все это была правда. Его оптимизм, которым он так гордился, был в конце концов оптимизмом страуса. Он просто прятал голову от плохого. Читал в газетах о казнях в Парагвае, о голоде в Индии, а сам думал, как собрать денег и обновить мебель в своей большой пятикомнатной квартире, каким способом еще на одно деление повысить хорошее мнение о себе у того или другого влиятельного лица. Отарки — отарки-люди — расстреливали протестующие толпы, спекулировали хлебом, втайне готовили войны, а он отворачивался, притворялся, будто ничего такого нет.
С этой точки зрения вся его прошлая жизнь вдруг оказалась, наоборот, накрепко связанной с тем, что случилось теперь. Никогда не выступал он против зла, и вот настало возмездие…
На второй день отарки под окном несколько раз заговаривали с ним. Он не отвечал.
Один отарк сказал:
— Эй, выходи, журналист! Мы тебе ничего не сделаем.
А другой, рядом, засмеялся.
Бетли снова думал о лесничем. Но теперь это были уже другие мысли. Ему пришло в голову, что лесничий был герой. И собственно говоря, единственный настоящий герой, с которым ему, Бетли, пришлось встретиться. Один, без всякой поддержки, он выступил против отарков, боролся с ними и умер непобежденный.
На третий день у журналиста начался бред. Ему представилось, что он вернулся в редакцию своей газеты и диктует стенографистке статью.
Статья называлась «Что же такое человек?».
Он громко диктовал.
— В наш век удивительного развития науки может показаться, что она в самом деле всесильна. Но попробуем представить себе, что создан искусственный мозг, вдвое превосходящий человеческий и работоспособный. Будет ли существо, наделенное таким мозгом, с полным правом считаться Человеком? Что действительно делает нас тем, что мы есть? Способность считать, анализировать, делать логические выкладки или нечто такое, что воспитано обществом, имеет связь с отношением одного лица к другому и с отношением индивидуума к коллективу? Если взять пример отарков…
Но мысли его путались…
На третий день утром раздался взрыв. Бетли проснулся. Ему показалось, что он вскочил и держит ружье наготове. Но в действительности он лежал, обессиленный, у стены.
Морда зверя возникла перед ним. Мучительно напрягаясь, он вспомнил, на кого был похож Фидлер. На отарка!
Потом эта мысль сразу же смялась. Уже не чувствуя, как его терзают, в течение десятых долей секунды Бетли успел подумать, что отарки, в сущности, не так уж страшны, что их всего сотня или две в этом заброшенном краю. Что с ними справятся. Но люди!.. Люди!..
Он не знал, что весть о том, что пропал Меллер, уже разнеслась по всей округе и доведенные до отчаяния фермеры выкапывали спрятанные ружья.
ГЕННАДИЙ ГОР
МАЛЬЧИК
1
Герман Иванович принес в класс стопку наших тетрадей. Взяв одну тетрадь, он сказал обычным своим тихим, усталым голосом: — Если Громов не будет возражать, я прочту вслух его домашнюю работу. Она заслуживает внимания.
И он начал читать. Читал он здорово, и мы сразу же почувствовали, что речь идет о чем-то очень странном и необыкновенном. О мальчике, затерявшемся в холодных просторах вселенной. Сам-то мальчик не знал, что он затерялся. Для него все началось там, в пути, в беспрерывном движении, и он сам тоже там начался. Начался? Человек редко задумывается о своем начале. Для него нет начала, как, в сущности, нет и конца.
Мальчик родился в пути, среди звезд, и то, с чем за десять лет не могли свыкнуться взрослые — его мать, и отец, и спутники, — было для него родным и привычным, как для нас школьный двор: космический корабль, повторяющий в миниатюре оставленную планету.
Где-то в бесконечности вселенной остались густые, пахнущие теплой хвоей и озоном леса, синие реки, дома, веселые, шумные, длинные дороги. Все это мальчик видел на экране, но для него это были обрывки сновидений. Может быть, всего этого на самом деле не было?
Спутники с большой настойчивостью стремились доказать мальчику, что все это было, и лучше всех это удавалось мечтателю музыканту. Слушая его музыку, мальчик ощущал леса и реки, дома и дороги далекой планеты, которую экспедиция покинула задолго до его рождения. И тогда мальчику хотелось протянуть руки и дотронуться до мерцающего на экране мира, столь не похожего на жизнь корабля, но даже если бы руки протянулись на миллионы километров, все равно не дотянуться было до лесов и рек, домов и дорог — так далеко все это было.
Да, все-таки было. Это утверждала музыка, утверждая экран и подтверждали знания: ведь мальчик не просто жил в стремящемся куда-то корабле, он еще и учился.
С мальчиком занимались все — и родители и остальные взрослые, в том числе всегда занятый, всегда чем-то озабоченный командир. Приборы искусственной памяти бережно хранили и щедро отдавали мальчику знания о прошлом. Но мальчику норой казалось, что можно отдать все знания за один только час в лесу на берегу стремительной речки. О береге и о лесе рассказывала музыка. Музыкант тоже тосковал по покинутой родине и не старался скрыть своей тоски. Он имел на то право, он был музыкант, мечтатель, его грусть не мешала, а даже помогала жить и работать спутникам.
Мальчик учился. У него не было сверстников, он видел детей только на экране, как реки и леса. Ему не с кем было играть, разве что с роботом — забавной игрушкой, придуманной специально для него, но робот был слишком серьезен и деловит. И однообразен.
Иногда мальчик принимался бегать по кораблю (он мог бегать, потому что на башмаках у него были гравитационные подошвы), ему хотелось пошалить, поиграть в прятки или «пятнашки», и тогда робот обеспокоенно ковылял за ним следом, растопырив руки, — он боялся, бедняга, что мальчик невзначай налетит на какой-нибудь прибор и сильно ушибется.
Мальчик спрашивал себя: какие они, дети? Он все хотел увидеть их во сне, но ни разу ему не удалось увидеть во сне детей. Он видел только робота, хотя робот, возможно, чем-то походил на детей и на самого мальчика.
Мальчик спрашивал о детях у всегда ласковых и внимательных взрослых и у всезнающих машин, но никто не мог рассказать что-нибудь толковое и вразумительное. Ни взрослые. Ни машины. Ни экран. Ни дал›ч-музыка. Дети были слишком далеко, там же, где реки, и деревья, и отраженные в воде облака. Взрослые, наверное, забыли о том, что были когда-то детьми. Впрочем, может быть, они просто не хотели напоминать мальчику о своем детстве. Ведь их детство прошло не на космическом корабле, падающем в ледяную черную бездну.
Но мальчик не так уж чаете думал о бездне. Космический корабль сам до себе был для него целым миром, и в этом мире были запретные уголки, куда взрослые не пускали мальчика, всякий раз обещая впустить, когда он вырастет.
Вырастет? Это слово и пугало и радовало мальчика своим чуточку странным и неожиданным смыслом. Ведь на корабле никто, кроме него, не рос, все давно успели вырасти дома, на своей планете, задолго до отлета. И только он один рос, быстро менялся, и все это замечали с легкой грустью, как примету неумолимого хода времени, еще более неумолимого здесь, на корабле, чем дома, на своей планете. Да, мальчик менялся, и ему еще долго нужно было расти и меняться, чтобы стать взрослым.
Куда двигался корабль, зачем? Мальчик инстинктивно чувствовал, что взрослые не любят отвечать на эти вопросы, и потому он спрашивал не их, а самого себя. Эти вопросы не были под запретом, но в них было много неясного и спорного. Корабль должен был доставить экспедицию на одну из планет в окрестностях Большой Звезды, чтобы выяснить, есть ли там разумные существа. И вот часть экипажа считала, что разумные существа там есть, а другая часть в этом сильно сомневалась. Мальчик тоже немножко сомневался, может быть, потому, что в числе сомневающихся был его отец. Мальчик больше всех на свете любил своего отца, больше даже, чем музыканта, — хотя и не смог бы себе объяснить, за что он его любит. У отца было нервное, дергающееся от тика лицо. Но и лицо его, несмотря на тик, нравилось мальчику.
В глазах отца появлялся иногда странный блеск, и мальчик знал, что отец в отличие от многих не умеет и не желает скрывать свое нетерпение, свое страстное стремление поскорей достичь планеты в окрестностях Большой Звезды. Мальчик прощал отцу его нетерпение, потому что он догадывался о его причинах. Отец мальчика был геолог, и очень уж большая часть его жизни уходила на ожидание в корабле, где он никак не мог применить свои знания и свой труд. Уже много лет отец тосковал по любимому делу. Мать мальчика, по специальности знаток лесов и деревьев, тоже проводила годы в томительном ожидании. По-видимому, она рассчитывала, что на планете окажутся необыкновенно большие и густые леса с незнакомыми деревьями, которые целые века ждут, чтобы им дали название и определили их породу. Ведь на планете могло и не быть разумных существ.
Было просто удивительно, что почти все уже названо и, чтобы назвать неназванное, нужно преодолеть миллионы миллионов километров и десятки лет. Мальчик жил среди имен и названий. Он давно понял и привык к тому, что названия и имена облегчали его родителям и спутникам общение друг с другом и с вещами. А что было бы со всеми, если бы ни у кого не было ни названий, ни имен? Мальчик даже боялся это себе представить. Имело название даже то бесконечное и бездонное, что было за стенами корабля. Его назвали «вакуум», «пустота». Звучно назвали! И от этого она, пустота, казалась мальчику чуточку менее пустой и чуточку менее страшной.
Да, мальчик жил среди всего названного. Но из всех живых существ, населявших корабль, он один почти не нуждался в имени. Все называли его просто мальчиком, даже мать и отец.
— Мальчик! — окликали его спутники.
— Мальчик! — обращался к нему робот-игрушка.
Со стороны неодушевленного предмета это, конечно, было несколько фамильярно. Но мальчик не обижался. В конце концов робот не был хозяином своих слов, слова произносились роботом только согласно программе.
— Мальчик, — говорили взрослые, — ну как ты провел день?
И их лица, он не мог этого не заметить, светлели и становились менее озабоченными. Почему? Кто знает? Может, и потому, что, глядя на мальчика, они вспоминали себя такими, как он. И только лицо командира корабля не светлело при встречах с мальчиком. Он оставался таким же строгим и озабоченным, каким был всегда. И мальчик понимал и одобрял его поведение. Командир не позволял себе мысленно уноситься в прошлое и этим облегчать свое пребывание здесь. Щадя других, он никогда не щадил себя, постоянно думая о той ответственности, которая на нем лежала.
Командир уходил к себе, к своим приборам и помощникам. А мальчик оставался там, где его настигал интерес к вещам, явлениям или спутникам. Он постоянно был чем-нибудь занят.
— Мальчик! — окликали его спутники.
Вещи тоже окликали мальчика, даже те вещи, которые не умели ни говорить, ни думать. И мальчик отзывался.
2
В этом месте рассказа Герман Иванович остановился и опустил тетрадь.
— А дальше? — спросил кто-то из учеников.
— Дальше, — ответил Герман Иванович, изменив голос и снова став тем, кем он был до чтения: обыкновенным старым, уставшим учителем, — дальше нет ничего и стоит точка. Надо надеяться, что Громов напишет продолжение. Пока рассказ без конца.
Учитель снова стал самим собой, а ведь только что он казался нам артистом. Более того, он казался нам чем-то вроде посредника, помогавшего ученикам понять странный мир корабля, летящего много лет в пустоте, и живущего в этом странном мире мальчика.
Герман Иванович покачал головой и посмотрел в угол на сидящего у окна Громова, явно предлагая нам всем вспомнить, что истинным посредником был не он, Герман Иванович, а Громов.
И все вспомнили о Громове, хотя во время чтения все о нем забыли. Громова и все остальное заслонил мальчик, голосом Германа Ивановича захвативший наше внимание. Теперь мальчик исчез, и перед нами сидел Громов, делавший вид, что он не имеет к мальчику никакого отношения. Лицо у него было настороженное, и он смотрел на нас, словно ждал какого-нибудь подвоха. Но, честное слово, никто из нас не собирался его подводить. И если уж на то пошло, подвел он себя сам, написав такую странную домашнюю работу.
Зачем он это сделал? Я не знал, не знали и другие, не знали и не догадывались. И странно, что он написал в своей домашней работе не о себе и не о своих знакомых, как мы все, а о Каком-то необыкновенном мальчике с другой планеты.
И вот, когда наступила тишина, Громов, наверное, чувствовал себя неловко и невольно заставлял этим чувствовать себя неловко и всех нас, не исключая Германа Ивановича. Громов сидел в своем углу у окна, но казалось, что он где-то далеко, за миллионы километров от нас, со своим необыкновенным мальчиком.
Уж кому-кому, а Громову не следовало писать об этом мальчике. Он был сын известного ученого-археолога, и это все знали. И еще все знали, что несколько лет назад отец Громова сделал крупное открытие, нашел какие-то загадочные предметы, вызвавшие спор. В вечерней газете и в двух-трех журналах появились заметки о пришельцах с других планет, следы которых якобы открыл отец Громова. Но потом журналы почему-то замолчали, как они замолчали вдруг о снежном человеке, о котором сначала так много писалось. И в школе пронесся слух, что все это не подтвердилось: и пришельцы и даже снежный человек. А ведь в снежного человека все уже успели поверить, и всем было очень жалко с ним расставаться.
Никто из ребят не хотел бы оказаться на месте Громова, когда журналы вдруг замолчали об археологических находках его отца. И поэтому при Громова мы старались не говорить на археологические темы, понимая, что Громов не виноват. И отец Громова тоже был не виноват, что какой-то нетерпеливый журналист поторопился раззвонить об этих спорных предметах, вместо того чтобы благоразумно обождать, пока ученые договорятся и вынесут свое авторитетное решение.
Громов, конечно, страдал, держался он отчужденно, домой всегда возвращался один я никого из ребят, кроме меня и Власова, к себе не приглашал. Но Власов был тихоня и от застенчивости вечно заикался, а не приглашать меня Громову было просто неудобно. Я жил в доме напротив и однажды разбил в его квартире стекло — это случилось еще до того, как его отец сделал свое открытие. Громов опасался, что если он меня не пригласит, то я подумаю, будто это из-за стекла. Стекло стоило дорого, оно было толстое, как в витрине.
Если не считать Власова, который был так застенчив, что в чужой квартире боялся оглядеться, я один из всего класса хорошо знал квартиру Громова. Это была большая старинная квартира. В ней всегда стоял какой-то странный, незнакомый ни мне, ни Власову запах. На шкафу торчало несколько желтых и коричневых черепов с написанными на них цифрами, а на стене висел деревянный божок, таращивший на всех светлые жестокие глаза, сделанные, как мне объяснил Громов, из обсидиана — вулканического стекла.
В кабинет ни Громов, ни его отец не приглашали ни меня, ни Власова. И я всякий раз с любопытством смотрел на дверь кабинета, думая про себя, что за этой дверью, наверное, хранятся всякие редкости и даже предметы, вызвавшие ожесточенные споры специалистов. В глубине души я очень жалел, что журналисты вдруг замолчали и не стали больше писать об этих находках. Мне почему-то очень хотелось, чтобы отец Громова победил всех своих противников и оказался прав. Ребята объявили, что мне дорога не истина, а самолюбие и тщеславие, ведь я приятель Громова. Но это неправда, я очень дорожил истиной, и мне хотелось только одного: чтобы истина оказалась необыкновенной и интересной. Обыкновенных и неинтересных истиц и без того слишком много на свете.
А потом Громов вдруг перестал приглашать меня и даже Власова. И когда мы спросили его, в чем дело (спрашивал, собственно, я один, а Власов только стоял и застенчиво моргал глазами), Громов ответил:
— У нас, понимаете, ремонт.
— А долго он будет продолжаться, ваш ремонт?
Громов странно посмотрел на Власова, потом на меня и ответил тихо, еле слышно. И мне и даже тихоне Власову очень не понравился его ответ.
— Долго, — ответил Громов. — Ремонт почти капитальный.
Он вежливо дал нам понять, что ходить нам к нему нечего.
Я подумал, что все это из-за стекла, и обиделся. Но Власов попытался найти другое, более разумное объяснение.
— Это, наверное, не Громов, — сказал он, — а его отец. В квартире таятся загадочные ценности.
— А мы что, украдем эти ценности?
— Не в этом дело. Отцу Громова нужна тишина. Он работает. И наверное, есть еще какие-нибудь веские причины.
Я с удивлением посмотрел на этого застенчивого человека. Видно, он очень любил Громова, если плюнул на свою обиду и стал защищать его отца.
Идея Власова о веских причинах, однако, почти убедила меня. Действительно, если разобраться, то иначе и не могло быть. Работа археолога должна быть ограждена от посторонних, раз речь идет о предметах, вызвавших сомнение специалистов. Мне даже стала нравиться эта мысль.
Короче говоря, я тоже почти стал на точку зрения Власова, забыл о когда-то разбитом стекле и рассчитывал, что и другие о нем давно забыли. И однажды в скверике, где мы гоняли мяч, я спросил Громова:
— Ну, как ремонт?
И Громов ответил:
— Еще продолжается.
В сущности, я и не ожидал другого ответа. Всего три месяца прошло с тех пор, как я последний раз разглядывал нумерованные черепа, дверь в таинственный кабинет и обсидиановые глаза деревянного бога. И мне очень хотелось побывать у Громова еще хотя бы раз, но я понимал, что пока это невозможно. Надо было ждать.
Кажется, я уже упоминал о том, что мои одноклассники любили поговорить об истине. И один из них, Мишка Дроводелов, часто повторял где-то вычитанные слова.
— Платон, — говорил он, подходя ко мне или к Власову с важным видом, — Платон, ты мне друг, но истина мне дороже.
Это у Дроводелова неплохо получалось. Но я лучше всех знал, что до истины ему нет никакого дела. Если бы он так дорожил истиной, то не получал бы двоек.
Но я истиной дорожил, честное слово. Я был убежден, что археолог Громов и через него чуточку его сын имели отношение к истине, но не торопились с ней, боясь навлечь на себя упреки специалистов, и тщательно готовились, чтобы предъявить неоспоримые доказательства.
Именно в это время Громов посвятил домашнее сочинение на свободную тему рассказу о мальчике.
Класс сидел тихо под впечатлением рассказа. А Громов молчал. И тишина была какая-то необычная. Она томила нас, как ожидание несбывшегося. Ведь рассказ о мальчике оборвался на самом интересном месте.
Загремел звонок, и все зашевелились. Вдруг Дроводелов вскочил, подошел к Громову и, вытаращив глаза, проревел во весь голос:
— Громов, ты мне друг, но истина мне дороже!
И я подумал, что теперь рассказ о мальчике не будет дописан. Все испортил этот дурак Дроводелов. И действительно, конца у рассказа не было, но продолжение мне все-таки удалось услышать. Правда, это произошло не скоро, уже после летних каникул.
3
В летние каникулы мне ни разу не удалось встретиться с Громовым. Он уехал в Комарове, л пионерский лагерь Академии наук, а я в Молодежное, в лагерь от завода, на котором работал мой отец. Я, конечно, мог случайно с Громовым встретиться, Молодежное было не так далеко от Комарова. Но за все лето я не встретился ни с кем из наших ребят, кроме Дроводелова, который попал вместе со мной в один лагерь. Его мать работала кладовщицей, и он жил не с нами, а с матерью во флигеле для обслуживающего персонала, но встречались мы каждый день.
В то утро, когда я приехал, он подбежал и, сделав важное лицо, пробубнил:
— Платон, ты мне друг, но истина…
Я не выдержал, схватил его за ворот рубашки и пригрозил:
— Если ты еще раз скажешь о Платоне и об истине, пусть меня выгонят из лагеря, но я тебя проучу!
Он, видно, забыл, какое впечатление произвели на Громова и на всех нас после чтения рассказа его слова.
Дроводелов очень обиделся, у него на глазах даже слезы выступили, и он сказал мне:
— Отпусти! Во-первых, эти слова принадлежат не мне, а Сократу. А он был мыслитель. А во-вторых… Отпусти! Ты сейчас не на улице, а в пионерском лагере.
— На этот раз ладно, — согласился я, — отпущу. Только чтоб об истине я больше ничего не слышал.
И он действительно образумился, перестал говорить об истине и о Платоне. Но моей угрозы он мне не простил. Это я видел по лицу его матери-кладовщицы всякий раз, когда с ней встречался. На ее лице было на-писано все: и про истину, и про Платона, и про то, что я чуть не оторвал воротник у ее сына. Лицо ее, впрочем, было вполне благообразное, большое, плотное и даже симпатичное, но оно выражало слишком много чувств.
Нет, Дроводелов больше уже не упоминал об истине. И на том спасибо. Я давно заметил, что, когда не очень умный человек произносит чужие умные слова, эти слова тоже глупеют, хотя говоривший ничего не прибавляет от себя. Почему это происходит? Не знаю. Но хватит о Дроводелове. В лагере он всем надоел, вечно торговался, что-нибудь выпрашивал, сплетничал про команду, против которой играл. В конце концов он добился, что его оставляли стоять в стороне в роли болельщика. Вместо того чтобы упрекать в этом себя, он сразу же обвинил меня.
— А еще одноклассник, — нудил он, — разве это по-товарищески?
Эти слова почему-то растрогали меня, и я стал просить ребят не выгонять его на мусор.
Не хочется мне рассказывать о Дроводелове, честное слово, не хочется, не очень-то это интересный человек. Но так получалось, что без него никак нельзя обойтись. В тот день, о котором я сейчас рассказываю, он подошел ко мне, хлопнул по плечу ладонью и объявил:
— Я вчера с матерью в город ездил.
— Ну ездил, и что из того?
— Новостишки есть!
— Какие?
— Громов переводится в другую школу.
— Это почему?
— Квартиру им новую дают, уже ордер выписали. Не будет же он с Черной Речки ездить на Васильевский остров.
— Не может быть, чтобы из-за квартиры он захотел уйти из класса, — сказал я, чувствуя, однако, всю неубедительность своих доводов.
Дроводелов посмотрел на меня, и вдруг его лицо стало похоже на лицо его матери.
— По-твоему, он должен тебя предпочесть новой квартире?
— Если бы Громовы собирались переезжать, вряд ли они стали бы возиться с капитальным ремонтом.
— Выходит, ты мне не веришь?
— Не верю.
— Разве тебе не известна, что я всегда говорю одну только правду.
Дроводелов и в самом деле считал себя правдолюбом. В позапрошлом году он перевелся в нашу школу откуда-то с Бабурина и всем хвастал, что его мать самый крупный в Ленинграде инженер и работает на Металлическом в цехе паровых турбин. Но потом выяснилось, что она торгует зимой в пивном ларьке, а летом работает кладовщицей в пионерских лагерях. Мы узнали об этом, но, чтобы не конфузить Дроводелова, всякий раз, когда речь заходила о паровых турбинах, начинали говорить о чем-нибудь другом. А тихоня Власов даже высказал предположение, будто мать Дроводелова когда-то работала инженером, но дисквалифицировалась и переменила профессию.
Но хватит о матери Дроводелова! Довольно!
Известие про Громова очень огорчило меня. Как известно, судьба не очень балует школьников. Интересных людей с загадочным прошлым или настоящим чаще встречаешь в книгах, чем в школе. А Громок давно привлекал мое внимание не только в связи с находками его отца, но и сам по себе, как самостоятельная личность.
Если бы меня попросили описать наружность Громова и его характер, вряд ли я бы справился. Наружность у него была самая обыкновенная, если не считать седой прядки волос над левым ухом. Поседел Громов сразу, как появился на свет, еще до того, как научился переживать и огорчаться. Седая прядка и очки в зеленоватой оправе придавали лицу Громова серьезное и даже солидное выражение. Кто-то из ребят назвал его Академиком, но прозвище не пристало. К Громову ничего не приставало: ни грязь, ни пыль, ни завистливые и недобрые слова. Он чем-то походил на мальчика, о котором писал в домашней работе. Когда Герман Иванович читал его сочинение, я мысленно представил себе мальчика с седой прядкой над левым ухом, как у Громова, хотя о прядке в рассказе ничего не было сказано. Я уже давно обратил на это внимание: когда читаешь повесть, рассказ или поэму, всегда ищешь у героя сходство с кем-нибудь из твоих знакомых. Помню, когда я первый раз читал «Евгения Онегина» Пушкина, я сразу догадался, на кого похож Онегин. Он был очень похож на одного щеголеватого красивого парня, которого я как-то видел на Невском возле кафе «Север». Парень стоял, отставив ногу в узкой штанине, а на лице его было написано, что ему наскучило все на свете и он не знает, чем бы заняться.
Да, сейчас я убежден, что Громов был похож на мальчика, который родился в космическом корабле. Дело было не только в седой прядке, но и в том, что Громов очень много знал. Никто в школе не знал столько, сколько знал Громов. «Но он никогда не был первым учеником. То, что он знал, не имело никакого отношения к программе. Например, он откуда-то знал, и совершенно точно, какой мозг у вымершего миллионы лет назад плезиозавра. Этого не знал даже сам Иван Степанович, преподаватель биологии. Но мы не понимали, какой толк от всех этих знаний, раз их не было в учебниках и в школьной программе. Учителя, за исключением Германа Ивановича, эти знания не очень-то ценили. Глупо было бы думать, что они ценят только то, что вставлено в учебники и программу. Просто у них был житейский опыт, и они отлично понимали, что знание величины мозга у плезиозавра вряд ли пригодится Громову в его дальнейшей жизни и деятельности и что надо хорошо знать то, с чем мы встречаемся на каждом шагу. Вряд ли ему, или нам, или вам когда-нибудь доведется встретиться с плезиозавром.
Я не удержался и однажды сказал об этом Громову при Власове и Дроводелове, который, как всегда, оказался тут как тут. Дроводелов совсем некстати расхохотался, а Громов насмешливо посмотрел на меня, молча достал из портфеля газетную вырезку и протянул нам. Мы прочли и от удивления вытаращили глаза. В газетной вырезке говорилось, что на днях в одном из шотландских озер обнаружен живой плезиозавр.
На уроке биологии мы показали вырезку Ивану Степановичу, и он почему-то очень смутился и, по-видимому, был недоволен этой находкой. В конце урока он нам сказал:
— Это ничего не прибавляет.
И затем добавил, подумав:
— И не убавляет.
Эти его слова нам показались тогда не менее загадочными, чем обнаружение плезиозавра.
Пожалуй, довольно про плезиозавра. О нем и без того все знают. Но Громов знал очень много такого, о чем даже и намеков не было в наших учебниках. Он знал, например, про воду, чего не знал никто из нас. И про лед он тоже знал, чего, возможно, не знала даже наша химичка Вера Николаевна. И однажды на уроке химии он сказал, что лед вовсе не твердое тело, как думают многие.
— А что же он такое? — заинтересовались мы.
— Твердыми телами называются те вещества, частицы которых образуют регулярную структуру, кристаллическую решетку.
Я вспомнил про стекло, вспомнил, что оно такое твердое, что его приходится резать алмазом, и задал Громову коварный вопрос.
— А стекло, — спросил я, — твердое тело или нет?
— Нет, — ответил Громов. — Стекло — это переохлажденная жидкость высокой вязкости.
Вера Николаевна не принимала участия в этом разговоре. Когда речь заходила о химии и физике, с Громовым лучше было не связываться. Никто не знал, откуда он черпал свои знания, и проверить его было трудно.
Первые ученики тоже много знали, они посещали разные кружки при Дворце пионеров и следили за новинками. Но, употребляя полюбившееся нам выражение Ивана Степановича, эти знания ничего к ним не прибавляли и ничего от них не убавляли. Громов — другое дело. Знания превращали его в другого человека. Что я этим хочу сказать? Сейчас постараюсь объяснить. Пока Громов молчал, это был обыкновенный ученик, такой же, как мы все. Но стоило ему заговорить, как он становился совершенно другим. Он делался много умнее и больше обыкновенного ученика, и казалось, что такой он настоящий и есть, только до поры до времени скрывает это.
Отвечая на вопрос преподавателя, Громов никогда не спешил, как первые ученики и отличники. Наоборот, он отвечал медленно, словно еще не зная правильного ответа и безмолвно советуясь с кем-то внутри себя.
Что я еще могу сказать о Громове? Пожалуй, ничего. Пока. Вот когда он переедет на Черную Речку и переведется в другую школу, тогда, возможно, я смогу сказать больше. Ведь пока человек каждый день сидит с тобой в одном классе со своей седой прядкой и раздвоенным подбородком и пока ты каждый день видишь, как он пишет, постукивая мелом по доске, или читает новый номер «Знания-сила», трудно сказать о нем что-либо интересное. А может быть, Громов и не переедет на Черную Речку и Дроводелов все это придумал, чтобы поделиться со мной новостишкой?
4
Когда начались занятия и я пришел в класс, я не очень-то рассчитывал увидеть Громова. Но он спокойненько сидел на своем месте у окна и, чтобы не терять времени, читал какую-то книжку.
Я поздоровался с ним, а потом, словно потеряв нал собой контроль, вдруг спросил:
— Ну, а как мальчик? Будет о нем продолжение?
Я думал, что Громов пропустит мой вопрос мимо ушей, но он ответил, и, кажется, охотно:
— Тетрадка у Германа Ивановича. Летом мне удалось найти кое-какой материал о нем.
— Но он же придуманный, этот мальчик, ты же писая фантазию или там сказку…
Громов посмотрел на меня и ответил вопросом:
— Ты в этом уверен?
— А ты? Ты разве не уверен?
Он усмехнулся и произнес слова, истинный смысл которых я, сколько ни старался, никак не мог понять.
— Дело не в том, уверен кто-то или не уверен. Все гораздо сложнее.
Я хотел переспросить, но не успел. Появился Дроводелов и сел рядом. А при Дроводелове мне не хотелось говорить о мальчике. Дроводелов обязательно бы вмешался и стал бы расспрашивать, он всегда любил совать нос в чужие дела.
— Есть одна новостишка, — тихо сказал Дроводелов, наклоняясь ко мне, чтобы не слышал Громов. — После уроков Герман Иванович будет читать продолжение про мальчика. Муть, правда? Выдумка. Неужели придется слушать эту муть?
Он говорил очень тихо, но я все-таки боялся, как бы не услышал Громов. Он в это время уже снова читал свою книжку.
Дроводелов не ошибся. Уроки кончились, и Герман Иванович прочел продолжение рассказа. В этот раз он читал намного хуже.
Космический корабль продолжал свой путь. Мальчик успешно сдал экзамены и проводил каникулы тут же, на корабле. Летние каникулы? Или зимние? Это не существенно. В космическом корабле не было ни лета, ни зимы. Кто экзаменовал мальчика? Все, кому не лень, начиная от командира корабля и кончая поваром-фармацевтом. А самыми придирчивыми и строгими экзаменаторами были памятливые машины. Одна машина задала мальчику каверзный вопрос.
— Скажи, мальчик, — спросила она красивым мужским голосом, — в каком году изобрели колесо?
Мальчик смутился. Он мысленно перебирал все даты значительных открытий и изобретений, но про колесо не вспомнил ничего.
Машина долго ждала ответа, а потом сказала, почему-то переменив голос на женский:
— Не трудись. Этого никто не знает, даже я. В ту эпоху жители нашей планеты не имели представления о датах.
Машине, наверное, не следовало задавать мальчику вопрос, на который не существует ответа. И при этом еще менять свой голос. Ведь мальчик и без того волновался и переживал. На все остальные вопросы оп отвечал без запинки.
Наступили каникулы, и мальчик сразу забыл о каверзном вопросе. Оп был счастливее всех на корабле, потому что он здесь родился и обо всем остальном знал только от других. В отличие от других на далекой планете у него не было знакомой или знакомого, по которым он мог бы скучать. Все его знакомые были здесь рядом с ним, на корабле. Здесь было не только его настоящее, но и прошлое, а что касается будущего, то о нем приходилось только гадать. Будущее зависело от теории вероятностей и от той неизвестной планеты, на которую они летели. Об этой планете много говорили на корабле. Каждый, по-видимому, представлял ее по своему вкусу. Одни считали, что там живут высокоразумные и цивилизованные существа, другие полагали, будто для разумных существ там еще не наступил черед и обитают там пока только ящеры. У мальчика тоже была своя гипотеза. Он был уверен, что планета населена детьми. В глубине души он понимал, что это невозможно. Но ему очень хотелось увидеть детей еще до того, как он станет взрослым и состарится. Мальчик никому не высказывал своей гипотезы, он боялся холодной и беспощадной логики взрослых, которые докажут ему, как доказывают теорему, что его мечта несбыточна.
На корабле за много лет беспрерывного, безостановочного движения создался совсем особый ритм жизни. И этот ритм облегчал существование всем членам экспедиции и команде, так что они почти не чувствовали, что лишь стены корабля отделяют их от холодной и страшной пустоты без дна.
Для этого ритма, как узнал мальчик, существовало свое название. Этот ритм назывался обыденностью. Сколько ни вдумывался мальчик, он никак не мог понять истинный смысл этого слова, хотя другие слова и названия понимал сразу и без труда. Он чувствовал, что это слово скрывало в себе нечто необычайно важное и даже таинственное. Может быть, взрослые сразу сговорились между собой, едва сели на корабль, совсем не думать о бездонной пустоте, а потом возник этот ритм, который отвлек их от тревожных дум, как отвлекает сон или работа?
На космическом корабле были представлены почти все профессии. Был там и философ. Он осмысливал все происходящее и с помощью мысли приводил в должный порядок.
Однажды, встретив философа в отделении логических машин, мальчик набрался храбрости и спросил, что такое обыденность.
Философ ласково улыбнулся мальчику.
— Обыденность, — ответил он, — это цепь привычек, которых мы, в сущности, не замечаем, как не замечаем одежды, когда мы одеты. Но стоит нам раздеться и выйти на мороз…
Философ вдруг замолчал, вспомнив, что говорит не Со взрослым, а с мальчиком.
Он улыбнулся еще раз и ушел. Мальчик больше не спрашивал. И старался не думать об этом. Он догадался, что обыденность существует только для взрослых, а у детей ее нет и не может быть. И действительно, все казалось необычным и новым мальчику, даже то, что он видел много раз.
Он видел, как все трудились, что-то вычисляя, изобретая или изучая. Он заходил в лаборатории. Ему везде были рады, и особенно почему-то там, где занимались исследованием самых сложных явлений, например в лаборатории субмолекулярной биологии. Может быть, это происходило потому, что исследователи, углубясь в невидимое и неведомое, доступное только сложнейшим приборам, на целые часы теряли связь с окружающим миром и мальчик являлся им как посланец этого прекрасного мира, напоминая об этом мире всем своим видом?
Потом мальчик уходил, и в лаборатории наступала тишина. Но все знали, что мальчик где-то рядом, потому что хотя корабль и был большой, но на нем все было рядом, все было близко. А мальчик, выйдя из лаборатории, сосредоточенно думал о субмолекулярном мире, и мысль его уносилась уже не за пределы корабля в просторы вселенной, а в бесконечное малое. И тогда он сам себе начинал представляться бесконечно большим, состоящим из множества миров.
В свободные от исследовании часы некоторые участники экспедиции играли в шахматы. Мальчик через плечо игрока заглядывал на доску и гадал, какой будет следующий ход. Слабее всех играл в шахматы музыкант. Он всем проигрывал — и машинам и живым партнерам. И очень огорчался проигрышами, но не в силах был удержаться от игры. У мальчика его частые проигрыши вызывали досаду.
Проиграв партию, музыкант уходил в свое помещение сочинять музыку. Однажды он поманил мальчика, привел его в свою каюту и включил проигрыватель, чтобы мальчик мог послушать новую мелодию.
Мальчик слушал, и звуки лились, тонкие и светлые. Это бились где-то друг о друга льдинки, это пела вода, то журча, то гремя и налетая на камни.
И постепенно мальчику представилась незнакомая планета с множеством рек, речек и ручейков. Вода пела удивительную песню.
И мальчик вдруг почувствовал, что песня уже есть, но нет еще уха и разума, чтобы понять ее и услышать. На планете еще не наступил черед для разумных существ… Да, на той планете, о которой рассказывала музыка.
А звуки лились, тонкие и светлые. И мальчику казалось, что реки, ручьи, потоки и льдинки — здесь, рядом с ним, такой ясной и красивой была мелодия.
Потом наступила тишина. Молчали оба — и композитор и мальчик. Но мальчик все-таки был мальчиком, и он не мог долго молчать.
— Расскажи, пожалуйста, — попросил он музыканта.
— О чем?
— Все о том же, — сказал тихо мальчик.
И музыкант догадался, о чем просит мальчик, и стал рассказывать о планете, на которой родился и провел свою молодость. Он был хорошим музыкантом, но рассказчиком неважным, часто сбивался, топтался на месте и все повторял одно и то же.
Он родился в лесу под герой, на вершине которой было озеро. Прямо от дверей домика его отца, хранителя заповедника, начиналась тропка. Петляя, она уходила в лес и там терялась.
Но, кроме тропки, деревьев и горы с озером на вершине, рассказывал дальше музыкант, было еще нечто иное, называемое необходимостью. Когда будущий музыкант подрос, ему пришлось расстаться с тропой, с речкой, с горой и с озером, которое было на самой верхушке возле синего облака. Быстрая, как молния, машина доставила его в город. В городе тоже было хорошо. Но там не было горы с озером на вершине. Жизнь отобрала у будущего музыканта эту гору и это озеро. Однако музыкант не отчаивался, он уже догадался тогда, что жизнь состоит не только из приобретений, но и утрат.
— Что же ты приобрел? — спросил мальчик.
— Я приобрел опыт, — ответил музыкант.
— Но ведь ты за него отдал гору с озером.
— Может быть, я когда-нибудь и вернусь к этой горе, — сказал задумчиво композитор.
— Когда?
— Разве я это знаю? Нам еще надо побывать на загадочной планете. Потом много лет займет возвращение на родину. А жизнь коротка…
Музыкант вдруг замолчал, и на его лице появилась тень заботы. На всем корабле это был самый беззаботный человек. Но сейчас он стал похож на других. И мальчик впервые подумал, что расстояние, которое нужно преодолеть кораблю, измеряется не пространством и временем, а жизнью. И это было удивительно… Годы уходят, и если даже музыканту удастся увидеть еще раз гору своего детства, то только тогда, когда он станет дряхлым стариком. А может быть, он и не доживет.
Желая сказать музыканту приятное и облегчить его тоску по озеру на вершине горы, мальчик сказал:
— Если ты не увидишь, то, может, я увижу эту гору. Я передам ей от тебя привет.
Наступила пауза. Неловко почувствовали себя оба — и взрослый и мальчик. Потом мальчик подумал, что музыкант сказал не все. Самого главного он не сказал, и это хорошо. Мальчик знал, что от музыканта ушла любимая женщина, предпочтя ему другого. И если даже она и раскается в своем проступке, дела уже не поправить — композитор теперь слишком далеко от нее и вернется домой стариком.
На корабле был только один очень старый человек. Это был главный техник-вычислитель, специалист, распоряжавшийся вычислительными машинами. Все знали, что он уже не вернется домой, для этого он был слишком стар. Но он был очень крепкий. И повар-фармацевт, не отличавшийся крепким здоровьем, однажды позавидовал ему и сказал, что этот старик переживет всех, даже мальчика, и если кому суждено вернуться домой, то именно ему.
Мальчик украдкой разглядывал старика. Между ним и стариком было нечто общее. Старик был всех старше, а мальчик всех младше.
Было ли когда-нибудь детство у этого старика? Возможно, и было, не сразу же он состарился. Когда он встречался с мальчиком, он с изумлением спрашивал:
— Откуда ты взялся, мальчик?
Мальчик понимал, что это была шутка. Но стоило ли повторять одно и то же столько раз? И старик смотрел на мальчика, у которого не было прошлого, а у старика его было почти столько, сколько в памяти у машин, хранителей сведений и фактов. Примерно года два назад старик уличил одну машину в неточности, и все долго смеялись и подшучивали, вспоминая этот случай.
Глядя на старика, мальчик слышал прошлое. Прошлое жило в старике, в его глазах, неласково смотревших из-под седых бровей. Оно хранилось в нем, как в памяти машин. Но оно молчало из чувства собственного достоинства. Ведь старик не был памятной машиной, готовой отвечать всем и каждому на любой легкомысленный вопрос. И прошлое в старике было совсем другое, не такое, как в памяти информационных приборов. Машины помнили даты, факты, события и происшествия. А старик помнил среди всех этих фактов и происшествий еще и себя и других.
Странно, что именно о старике мальчик вспоминал в ту самую ночь, когда бездна чуть не поглотила корабль. Но об этом будет дальше: о бездне, о корабле и о мальчике.
— Пока все, — сказал Герман Иванович, не то огорчаясь, не то радуясь, и закрыл тетрадь. — Будем ждать продолжения.
Все молчали. Даже первые ученики и выскочки, любившие задавать вопросы. Только Дроводелов не вытерпел и, наклонившись ко мне, сказал:
— Муть! Ну и муть! Даже голова заболела от этой мути. При чем тут старик или это озеро на вершине горы? Зачем оно там? К чему?
Я тоже чувствовал: рассказу о мальчике чего-то не хватает. Громов увлекся информационными машинами и стариком и ушел в сторону от главного. Нужно будет ему об этом сказать.
5
Конечно, Дроводелов был не прав, когда заявил, что рассказ о мальчике муть и одна скука. Но начало мне понравилось больше, чем продолжение. Я, как и все другие, впрочем, ожидал, что мальчик совершит какой-нибудь героический поступок. А поступка не было. В рассказе все шло слишком обычно и томительно медленно, как перед экзаменами, и только к концу что-то случилось. Но что именно — неизвестно. Выходило, что кое в чем Дроводелов прав. И со стороны Громова это была ошибка. Нельзя допускать, чтобы такие, как Дроводелов, могли хвастаться своей правотой. Но довольно о Дроводелове. Тем более Что он потом отсутствовал целую неделю, уехал с матерью к каким-то родственникам в Лугу.
Громов отмалчивался и на все вопросы о мальчике отвечал кратко:
— Я тут при чем? Не я же летел в этом корабле.
К нему подошел первый ученик Дорофеев и, улыбаясь, спросил, чем, собственно, замечателен мальчик.
Громов ответил:
— Он замечателен тем, что родился в космическом пространстве, где рождаются только звезды. А ты где родился?
— Я родился на Васильевском острове в больнице имени Отто.
— А как ты думаешь, — спросил Громов, — есть какая-нибудь разница между больницей имени Отто и той точкой пространства, где родился мальчик?
Дорофеев пожал плечами и ответил, что большой разницы он не видит. Ответив так, он посмотрел на всех нас свысока.
Громов же никогда ни на кого не глядел свысока, даже когда в газетах писали о находках его отца. Но после того как перестали писать, Громов немножко сник. И мы тоже стали на него смотреть так, словно между его поведением и судьбой всех находок тянулась какая-то ниточка и эта ниточка оборвалась. Вообще неясно все это было.
Но с того времени, как он стал писать рассказ о мальчике, эта ниточка вдруг снова появилась. Тоненькая это была ниточка, невидимая, но тем не менее ощущаемая почти всеми. Кое-кому хотелось порвать эту ниточку, особенно Дроводелову. Эта ниточка мешала ему, такой уж он был. Ему все мешало, что можно отрезать или порвать. Однажды он срезал трубку у телефона-автомата и принес в класс. Мы спросили его:
— Тебе что, мешала эта трубка?
— Нет, помогала, — сказал он.
— А сколько людей из-за тебя потеряли время?
— Мне на это наплевать, — сказал он, — время для того и существует, чтобы его теряли.
Возвратившись из. Луги, куда он ездил с матерью, Дроводелов опять принялся за свои прежние штучки. Можно было подумать, что рассказ о мальчике нарушил нормальное течение его жизни. Он приходил в класс, садился и, вытянув длинные ноги, просил: пусть ему объяснят, может ли в космическом корабле родиться мальчик и жить так много лет, летя неизвестно куда.
И ему отвечали:
— Как гипотеза это возможно.
— Хорошо, это я еще могу допустить, — соглашался он, — но зачем на корабле философ, старик и композитор? Разве без них нельзя было обойтись?
И мы отвечали:
— Конечно, можно обойтись в без них. Но все-таки с ними лучше. Один писал музыку, другой вспоминал, а третий силой своей мысли боролся с предрассудками и суевериями.
— Отлично, — не успокаивался Дроводелов. — Композитор, философ, старик и еще мальчик, без которого тоже можно вполне обойтись. Но теперь давайте подсчитаем, сколько на корабле ушло энергии, пищи, кислорода, медикаментов и других необходимых вещей. Ведь корабль находился в пути много лет.
— Может, и сейчас находится. Мы же конца еще не знаем…
— Нет, давайте подсчитаем.
И он брал карандаш и бумагу и начинал считать. Разумеется, он ждал, что мы тоже присоединимся. Сам он считал плохо и легко мог ошибиться. Но никто из нас не собирался заниматься такого рода бухгалтерией и считать, сколько мальчик съел, выпил и надышал. Пусть себе ест, пьет и дышит на здоровье. Однако это не давало покоя Дроводелову, и он садился с карандашом, чтобы вести свои подсчеты.
Мы тоже вели подсчеты, но совсем другие. Мы вычисляли, какой величины должен быть корабль, чтобы нести все необходимое для столь длинного пути. То и дело спрашивали Громова, сколько на корабле живых единиц, машин, какой энергией пользовался корабль — фотонной, атомной или связанной с использованием антигравитационных сил? С чем имел дело корабль, с обыкновенным эйнштейновым временем? Или с нуль-пространством, о котором не раз уже писали фантасты?
О нуль-пространстве у нас были большие споры. Никто толком не мог понять, что это такое. Первый ученик Дорофеев сказал, что это такое понятие, которое еще пока никому не понятно, кроме самих фантастов. Тогда мы стали приставать к Громову. Он объяснил, что о нуль-пространстве не может быть и речи, мальчик жил во вполне реальном трехмерном мире и двигался со скоростью, близкой к световой.
Теперь вернемся к ниточке, которую так старался порвать Дроводелов. Мы все чувствовали ее. Какая-то странная связь — не телефонная, не телеграфная, не радио и не квантовая, а чисто психическая, что ли, соединяла нас с мальчиком, который находился не то в прошлом, не то в будущем, где-то в неизвестной точке вселенной.
Где-то я читал, что связь еще недостаточно изучена. Ведь существует, как утверждают некоторые ученые, поле-пси, физическая сущность которого еще не известна. Космический мальчик приобрел реальность и прочно вошел в нашу жизнь. Чтобы понять обстановку, которая окружала мальчика, мы начали следить за новинками науки и техники. Нас всех буквально лихорадило. А Леонид Староверцев завел даже картотеку, записывая на отдельную карточку каждое отдельное событие в науке и технике. Карточки он обычно носил с собой, рассовав по карманам, и, щуря близорукие глаза, рассматривал их во время уроков. О чем только не говорилось в этих карточках! Там было и про сверхновые звезды, и про нуклеиновые кислоты, и про автоматическую родовую память птиц, и про разумных животных дельфинов, и про язык древнего народа майя, и про общественных насекомых — пчел и муравьев, которые общаются исключительно при помощи ультразвуков.
Староверцев сидел передо мной, и, заглядывая через его плечо, я мог пополнить свои знания.
Однажды я спросил Староверцева:
— А про снежного человека у тебя что-нибудь есть?
— Нет. Эту карточку я пока оставил незаполненной.
— Это почему же? — спросил я.
— Потому что я жду, когда наука решит этот спорный вопрос.
Мне от этих холодных слов стало как-то не по себе. Значит, та карточка, где должно быть записано об открытии Громова-отца, тоже не заполнена и ждет, когда наука решит спорный вопрос.
6
Громов аккуратно посещал все уроки. Должно быть, его родители отложили переезд в новый дом на Черную Речку по не зависящим от них обстоятельствам. Может, строители не выполнили обязательства закончить дом к сроку или оказалась слишком непокладистой комиссия и не захотела принять дом. У меня лично не было никаких претензий к строителям и комиссии. Мне очень не хотелось расставаться с Громовым и перерезать ниточку.
Громов приходил и уходил. Он сидел на своем месте у окна, и, когда я хотел посмотреть на Громова, я делал вид, что хочу взглянуть в окно. Окно было большое, широкое, светлое, а за окном вниз улица, и деревья, и люди не тротуарах. А напротив окна дом, а там тоже окно, и в окно выглядывает толстая старуха, и ест сливы, и выплевывает косточки прямо из окна на тротуар. И, глядя на нее, можно подумать, что она так и живет, ни на минуту не отходя от окна, так часто ее видно.
И, глядя в окно, я думал, что мальчик не имел ни малейшего представления об окнах (какие же окна в наглухо замурованном корабле?), и окна ему заменял экран, но, разумеется, не мог заменить полностью. И я думал также, что окно прекрасная вещь, стены словно и нет совсем, и видны даль, небо, облака, деревья и старуха, которая ест сливы. И я спросил Староверцева, не написано ли в его карточках что-нибудь об окнах, в каком веке или тысячелетии появилось первое окно.
Староверцева немножко смутил мой вопрос, и он сказал, что на эту тему у него карточка осталась незаполненной.
— Почему? — поинтересовался я.
— Потому что окно — это изобретение далеких эпох, — ответил он. — А я заношу в карточки только то, что имеет отношение к будущему.
— А разве в будущем не будет окон?
— Будут, но Другие. Скажем, ты увидишь в окно не парикмахерскую и не сапожную мастерскую, а кусок вселенной. Вот какие, наверное, будут окна.
Громов прислушивался к нашему разговору, по ничего не сказал. По его взгляду я понял, что вопрос об окнах его заинтересовал. Но он не вмешался из деликатности. Ему ведь не надо было рыться в карточках или справочниках, чтобы ответить на вопрос, в каком веке или тысячелетии человек прорубил в стене первое окно. Громов об этом не мог не знать.
Меня очень мучил этот вопрос, но я все-таки воздержался и не задал его Громову. Тоже из деликатности. Некоторых раздражало, что Громов много знает, особенно тех, кто не мог проверить и должен был верить ему на слово. Ребята считали, что Староверцев немножко завидует Громову и хочет его догнать при помощи своих карточек. В квартире у него на всех столах стоят ящики с этими карточками, как у какого-нибудь профессора, который не доверяет энциклопедии и даже своей собственной памяти. Все это так, но пока Староверцеву не удалось не только догнать Громова, но даже приблизиться к нему. Ребята спрашивали у меня и у Власова, есть ли в квартире у Громова ящики с карточками. Но я не видел там ни одной карточки и ни одного ящика, за исключением того, в котором мать Громова выращивает летом цветы. И все невольно пришли к тому выводу, что у Громова необыкновенная память.
В памяти ли тут было дело или в чем-то другом — не знаю. Но когда Громов отвечал на вопросы учителей, с миром происходило что-то необыкновенное, все вокруг менялось, и менялись мы, и даже сам учитель. И веем казалось, что существует не видимый никому провод, который соединяет Громова с Луной, с самим Наполеоном или Аристотелем. Аристотель и Наполеон, пчелы и атом, луна или дно океана как бы общались с нами. Громов у них был доверенным лицом.
Отвечал на вопросы Громов только тогда, когда его спрашивали, никогда не выскакивал, не поднимал руку, чтобы отличиться и показать, что он знает больше всех. Учителя тоже отчего-то редко спрашивали Громова, и некоторые его ответы их почему-то смущали, хотя и радовали тоже. И самое необычное и не совсем ясное было то, что Громов располагал таким же временем, как мы все, и ни от чего, в сущности, не уклонялся: ни от физкультуры, ни от шахмат, ни от других дел. Может, он гораздо меньше спал, чем все мы, и занимался в ночные часы, стараясь как можно больше узнать и запомнить? Не знаю, но очень сомневаюсь. Ведь это не понравилось бы его родителям и отразилось бы на здоровье. Кто-то из одноклассников выдвинул даже такую гипотезу, что мальчик, о котором читали, существует на самом деле и помогает своими советами Громову. Многие стали смеяться над этой гипотезой, а Староверцев спросил:
— Сколько же миллионов лет он существует?
У гипотезы нашлись и защитники. Первый ученик Дорофеев сказал: возможно, отец Громова нашел информационную копию мальчика. О подобных копиях уже не раз писалось в фантастических романах. Короче говоря, Громов имеет дело не с самим мальчиком, а с его копией. Внутренний мир мальчика был записан с помощью кода, и двойник мальчика находится в квартире Громова, а оригинал давным-давно исчез, подчинившись неизбежному закону разрушения.
Мне эта гипотеза показалась очень наивной. И потом со стороны громовского отца вряд ли было этично утаить информационную копию мальчика от науки и общества только ради школьных успехов своего сына. Это первый довод против. Было много и других. Откуда копия мальчика могла знать, скажем, о Наполеоне и о многом другом, чего могло и не быть на той планете? Разум и логика всячески сопротивлялись, но сильнее их были чувство и желание стать свидетелем и участником необыкновенных событий. Иногда я думал, упрекая себя в непоследовательности: а что, если громовский мальчик все-таки существует? Ну, скажем, не буквально, а только как копия. Предположим. А где же она находится, эта копия? В кабинете отца? Допустим. Ну и что же, она стоит там, эта копия, и время от времени беседует с Громовым на разные научные темы?
Но оторвемся от фантазии и вернемся к действительности. Действительность же была самая обыкновенная. Я заболел ангиной и пролежал несколько дней в постели. Меня навестил Староверцев. Боясь заразиться, он сидел в другом углу комнаты, которую мои мать и отец в силу автоматизма по-прежнему называли детской. Сидел и просматривал карточки, а иногда и записывал что-то в них, словно забыв о моем существовании.
— Ты мог этим заняться дома или в библиотеке, — сказал я.
— Если бы я был дома или в библиотеке, я не мог бы сидеть здесь, у тебя.
— Согласен с тобой, — сказал я, — но раз ты сидишь здесь, у меня, то хоть спрячь своп кар! очки в карман. Можешь ты без них обойтись хоть минутку?
— Я очень ценю свое время.
— Ну и цени, — сказал я. — Это твое дело.
— Не только мое, но и твое. Я ведь ценю время не для себя, а для других.
— Для других? А не можешь ты немножко конкретнее? Не для Дроводелова же ты ценишь свое время…
— Для Дроводелова? Нет, — ответил рассеянно Староверцев. — Дроводелов, понимаешь, отрезал и принес в класс…
— Опять телефонную трубку?
— Нет, лисий хвост. Говорит, в Зоологическом саду отрезал у живой лисы. Врет. От хвоста пахнет нафталином…
— И это все новости? — спросил я.
Староверцев почему-то обиделся, покраснел и даже уронил от волнения несколько карточек на пол.
— Меня не надо спрашивать о новостях. Я все это презираю. Презираю!
— Почему же презираешь? За что?
— Презираю! Новости — это сплетни. Это еще академик Вернадский говорил. В его биографии написано.
Тут он совсем обиделся и, не подобрав с пола кар точек, ушел. Я не чувствовал себя виноватым.
Я встал и подобрал карточки, которые уронил Староверцев. В одной карточке было написано про Собор Парижской богоматери, в другой про молекулу АТФ и про водородные связи, а в третьей — я не поверил своим глазам — про информационную копию мальчика.
Первый ученик Дорофеев оказался прав.
В карточке была ссылка на газетное сообщение о находках археолога Громова и было упомянуто о копии инопланетного мальчика, пролежавшей в земле со времени юрского периода.
Я читал и перечитывал эту карточку, и рука моя дрожала. Потом я лег в постель, зажег свет и опять читал. И два голоса спорили в моем сознании. Один голос говорил, что все это чепуха и что Староверцев со слов Дорофеева нарочно написал это на карточке и бросил здесь, чтобы посмеяться. Но другой голос утверждал, что для Староверцева карточка слишком священная вещь, чтобы он стал ее портить. Два голоса спорили, а я, как арбитр, слушал их доводы, еще не зная, какому из них отдать предпочтение.
Голоса спорили, приводя сотни доводов «за» и «против». Потом один голос стал побеждать, тот голос, который рассуждал здраво и логично, как наш. преподаватель математики Марк Семенович. Я сразу же представил себе Марка Семеновича с мелом в одной руке и с мокрой тряпкой в другой, и числа на доске, и его голос всегда с одной и той же сомневающейся интонацией, даже когда не в чем было сомневаться.
Этот голос, голос Марка Семеновича, сидел во мне и рассуждал.
«Предположим, — говорил он, обращаясь ко всем и к каждому, — предположим, что существование копив мальчика неизвестно, и обозначим ее через икс. Тогда спросим себя, зачем игрек, то есть Староверцев, поспешил заполнить карточку, которую столько времени хранил незаполненной? Предположим, что Староверцев…»
Голос с сомневающейся интонацией убеждал меня в том, в чем меня нетрудно было убедить. Староверцев был не из тех, кто стал бы шутить. Значит? Значит, пока я лежал в постели, измеряя температуру и глотая таблетки, в газетах появилось сообщение о копии мальчика.
Я позвал мать, которая была в столовой, и попросил ее, чтобы она принесла газеты.
— Сегодня понедельник, — сказала мать, — газеты не принесли. А во вчерашнюю я завернула обувь, когда носила в починку.
7
Я набрал номер телефона и, услышан густой и низкий мужской голос, сказал:
— Мне нужно Староверцева.
— Староверцев слушает вас, — ответил голос.
От волнения я даже сразу не сообразил, что это отец Староверцева, и удивился, почему у знакомого школьника такой низкий, незнакомый, густой голос.
— Староверцев слушает вас, — раздраженно повторил голос.
— Мне не вас. А вашего сына.
— Его увезли в больницу, — ответил голос. — Приступ аппендицита.
Он повесил трубку. Я тоже. И наступила тишина.
Все на свете сговорились, чтобы мешать мне разгадать тайну. Я лежал в постели, глотал таблетки, пил чай с лимоном и ждал врача из районной поликлиники.
Потом пришла врач — старая обиженная женщина — и стала упрекать нас за то, что плохо работает лифт. В прошлый раз, когда она поднималась к нам на шестой этаж, дверь лифта коварно захлопнулась за ней и ни за что не хотела открыться; пришлось кричать, чтобы вызвали дежурного ремонтника, и она потеряла, стоя в лифте, сорок минут. Сегодня она, боясь потерять время, поостереглась пользоваться лифтом и поднялась к нам пешком, без всякой техники. Она упрекнула мою мать за лифт и попросила ее принести чайную ложечку, а меня открыть рот. Потом она сказала, что нужно еще полежать по крайней мере два дня, я ушла.
Два дня… Я лежал два дня и думал. Я думал о копии мальчика, которую, если верить карточке Староверцева, нашел отец Громова. Со времен юрского периода, того периода, когда на Земле жили ящеры, прошло много миллионов лет. Значит, копия лежала в земле и терпеливо ждала, когда на Земле появятся разумные существа, способные понять ее язык и войти с ней в общение.
Мне захотелось узнать побольше о юрском периоде, и я попросил мать, чтобы она принесла мне учебник палеонтологии, по которому учился старший брат, когда был студентом. Мать учебника не нашла и принесла мне «Палеонтологию позвоночных».
И тут я узнал о странном факте, который меня прямо потряс. Оказывается, в юрском периоде существовал динозавр, имевший маленькие передние нош с подчеркнутой хватательной функцией и не имевший зубов. И этот маленький динозавр специализировался на том, что воровал яйца более крупных динозавров.
И автор книги высказывал предположение, что именно от этого ящера с его необычайно подвижной нервной системой произошли млекопитающие, а значит, и люди.
И я подумал, что раз существует информационная копия мальчика, то можно проверить, справедлива ли эта гипотеза. Мне самому она показалась не совсем справедливой.
Через два дня, придя в школу, я решил показать карточку, забытую у меня Староверцевым, самому Громову.
Я чувствовал себя так, словно потерял под ногами почву я летел в пропасть, но я ничего не мог с собой поделать, желание выяснить тайну было сильнее меня.
Выбрав минуту, когда в классе не оказалось Дроводелова, я достал из кармана карточку и молча протянул ее Громову.
Я не сводил глаз с лица Громова, и сердце мое билось, и мне становилось то жарко, то холодно, и я думал, что ко мне вернулась ангина. Такие случаи бывают.
Эта минута показалась мне длиннее часа. Потом Громов отдал мне карточку и спокойно спросил:
— Ну и что? Что тебя тут удивило?
— Как что? — ответил я. — Разве с копией мальчика подтвердилось?
— Подтвердилось.
— Он ссылается на газету. Разве в газетах об этом было?
— Нет. Староверцев узнал от меня. А на газету он сослался для большей убедительности. Ему не хотелось ссылаться на частное лицо. А я — частное лицо.
Наш разговор был прерван звонком. Вошел Марк Семенович, начертил на доске прямоугольный треугольник и голосом с вечно сомневающейся интонацией стал доказывать нам теорему. Стуча мелом о доску, он доказывал так, словно сам не верил своим доказательствам. Конечно, во всем была виновата интонация, которая не соответствовала логическим выводам, вытекавшим из доказательств.
Я совсем выключился и не слушал Марка Семеновича и вместо теоремы думал о динозавре, воровавшем яйца более крупных своих современников. Не может быть, думал я, чтобы от этого воришки произошли все млекопитающие, а значит, и люди, меня вовсе не устраивал такой предок. А установить истину можно только с помощью мальчика, информационная копия которого была найдена отцом Громова.
Только мальчик мог опровергнуть эту сомнительную гипотезу, потому что он побывал на Земле еще в юрский период.
При одной мысли о том, что копия мальчика существует и что подробности я могу узнать от Громова, как только окончится урок, меня охватывал то сильный озноб, то не менее сильный жар. И я подумал, что врачиха, боясь коварных дверей лифта, выписала меня раньше срока. И за это я мог быть ей только благодарен. Я не имел права терять ни одной минуты. А минуты шли, и Марк Семенович все еще продолжал объяснять, удивленно глядя на свой треугольник на доске и как бы сомневаясь в том, в чем уж никак нельзя было сомневаться.
Я подумал, что он сомневается в теореме и в ее доказательствах, разработанных еще Пифагором или Эвклидом, а я сижу и не сомневаюсь в существовании копии мальчика только потому, что верю карточке и Громову.
Потом прозвенел звонок. Марк Семенович стер мокрой тряпкой треугольник и свои доказательства, а затем ушел в учительскую. И я хотел было подойти к Громову, но возле него уже стоял Дроводелов. И стоял он не просто так, как стоят все. В руке у него был листок, весь покрытый мелкими цифрами. Я решил, что это какая-нибудь задача, которую Дроводелов не смог решить, но тут все объяснилось. На листе, который Дроводелов протянул Громову, были произведены расчеты, сколько мальчик съел, выпил и выдышал, находясь так долго в пути. Дроводелов протягивал этот листок Громову с таким же видом, с каким, наверное, протягивает счет в ресторане официант, ожидая оплаты.
Громов сделал жест рукой, как бы показывая, что он не хочет брать этот счет. Но Дроводелов настаивал, чего-то требовал и не отставал.
Я догадался, что в этот злополучный день мне не удастся поговорить с Громовым. Дроводелов от него не отступится.
Возвращаясь домой, я думал о той ниточке, которая соединяла млекопитающих с ящерами через того динозавра, у которого передние ноги обладали хватательной функцией. И если бы этот динозавр от чего-нибудь погиб, то на Земле не появились бы млекопитающие и в том числе даже я сам.
Я думал об этом. И опять два голоса в моем сознания спорили между собой. Один голос был согласен с гипотезой о происхождении млекопитающих, а другой ему возражал.
Когда я вошел в парадное и хотел вызвать лифт, оказалось, что лифт испорчен. Сигнальный фонарик не зажегся. Я поднялся на второй этаж и попытался открыть дверцу, но она не открылась. А внутри лифта кто-то сидел и ждал помощи.
— Кто там? — спросил я.
— Я, — ответил обиженный женский голос. И по голосу я сразу узнал районного врача.
— Мы ведь больше не вызывали, — сказал я ей. — Я выздоровел.
— Я шла не к вам, а на четвертый этаж. По срочному вызову к Новотеловым.
— Ладно, — сказал я, — немножко потерпите. Я сейчас поднимусь к себе, и мы вызовем ремонтника.
И я стал быстро-быстро подниматься по лестнице, уже не думая ни о мальчике, ни о динозаврах. Я думал о том, почему лифт действует исправно, когда поднимаюсь я, моя мать и все жильцы и их знакомые, но стоит туда войти врачу, как лифт принимается за свои подлые штучки. Я думал об этом, и о теории вероятности, и о теории игр. И потом снова вспомнил про мальчика.
8
Дроводелову все-таки удалось всучить свой счет. Войдя в класс, я застал Громова с этой позорной бумажкой в руке. А Дроводелов стоял рядом и ухмылялся. Опять пришлось отложить разговор. Но потом Дроводелов со своей бумажкой ушел, и я приблизился к Громову.
— А нельзя ли, — спросил я, — повидаться с копией мальчика? Мне нужно выяснить один вопрос.
Вся эта фраза прозвучала очень глупо и дико. Она была по-дурацки выдернута из контекста моих мыслей.
— А что это за вопрос? — спросил Громов спокойно и как бы даже безучастно.
И я рассказал о динозавре, и его передних конечностях с хватательной функцией, и о млекопитающих, которым вряд ли могла понравиться гипотеза, связывающая их происхождение с этим сомнительным животным.
— И что же, — спросил Громов, — ты хочешь задать этот вопрос копии мальчика?
— Хочу, — ответил я.
— Тогда тебе придется немножко обождать.
— Почему?
— Потому, что ты не один хочешь задать вопрос. Это во-первых. А во-вторых, мой отец и его сотрудники уже давно бьются над тем, чтобы дешифровать код и понять язык, на котором думал и разговаривал мальчик.
Но тут наша беседа опять прервалась. Начался урок. Я ждал перемены, а урок тянулся и тянулся… Наконец прозвенел звонок, и я спросил Громова:
— А нельзя ли все-таки с ним повидаться?
— С кем?
— С копией.
— Это невозможно. Она находится в Институте археологии, и доступ туда запрещен всем, за исключением сотрудников лаборатории.
— А ты сам ее видел?
— Разреши оставить твой вопрос без ответа.
Я обиделся — как в тот раз, когда он намекнул насчет ремонта. В его словах сквозило явное недоверие.
По выражению моего лица Громов догадался, что я обижен. Ему, по-видимому, стало неловко, и он спросил:
— Что же ты не заходишь?
— Но у вас в квартире ремонт…
— Ремонт давно кончился. Заходи хотя бы завтра вечером. Я буду дома.
Он что-то еще хотел сказать, но не успел. В класс вошла преподавательница истории. Она стала работать в нашей школе совсем недавно, никого из нас еще не помнила по фамилии и даже не подозревала, что Громов много знает.
Раскрыв классный журнал, она назвала первую попавшуюся фамилию:
— Громов!
Громов встал, и она задала ему вопрос о первобытном обществе и о чем-то еще более древнем.
Я смотрел на ее лицо, пока Громов отвечал. Выражение ее лица все время менялось, и на лице можно было увидеть целую гамму чувств и переживаний.
А Громов отвечал, как только он один умел отвечать во всей школе, а может, и на всем Васильевском острове. И казалось нам, отвечает не он, а те люди, которые жили в древнюю эпоху, отвечает сама древняя эпоха, все факты и события, сами, не очень громким размышляющий голосом Громова.
И я подумал, что, наверное, так же спокойно и задумчиво будет отвечать мальчик через свою копию, когда дешифруют его язык.
Я не знаю, о чем думала преподавательница, слушая, как отвечает на ее вопросы Громов. Сама она молчала, зато безмолвно, сменой выражений, говорило ее лицо.
Потом Громов сел, а учительница встала. По-видимому, она так растерялась, что забыла его фамилию.
— Молниев? — обмолвилась она. Никто из класса не рассмеялся, даже Дроводелов. Такой напряженной была эта минута.
— Нет, я не Молниев, а Громов, — спокойно сказал Громов.
— Благодарю, — сказала учительница. Она почему-то сказала это очень тихо, так тихо, что слышали не все.
А потом она целую минуту молчала, пока на лице ее не появилось то же самое выражение, с которым она вошла в класс. По-видимому, усилием воли она заставила себя успокоиться и снова обрести обычное состояние, с которым учителю легче продолжать урок. Спрашивать она больше никого не стала. А стала рассказывать сама, спокойно, буднично, как и полагалось.
Рассказывала она о далеком прошлом. Но это было совсем другое прошлое, не то, о котором нам сообщил Громов. В чем тут дело? Я не могу объяснить. Тому прошлому, о котором она рассказывала, не было никакого дела до нас. И я думал, что и нам тоже нет до него никакого дела. Но учительница думала иначе, чем я. Она рассказывала страшно спокойно, как в учебнике, и даже еще спокойнее и очень методично, как, наверное, ее учили вести урок, чтобы мы могли его лучше усвоить.
Громов же сидел у окна и, казалось, внимательно слушал. А в окно мне были видны небо и облака, а Громов, наверное, видел и прохожих на тротуаре, а также старуху, евшую сливы и выплевывавшую косточки. Я думал, что в прошлом, о котором рассказывала новая учительница, не было ни этого окна, ни тротуара с прохожими, ни этой старухи, евшей то вишни, то яблоки, а то щелкавшей утюгом орехи на подоконнике. И оттого, что всего этого не было в прошлом, прошлое становилось еще более странным, и неуютным, и не совсем убедительным, таким, какое оно было в рассказе учительницы.
9
Вот она, эта дверь, обитая сукном, с синим ящиком для газет и писем.
Я звоню. Долго не открывают. Может, никого нет дома?
Я еще раз звоню. Открывает сам Громов, не отец, конечно, а сын.
— Проходи, — говорит он и ведет меня в переднюю.
— Я у вас давно не был, — говорю я. — А родители дома?
— Мать дома, отец в институте. А почему это тебя так интересует?
— Да нет, я это так просто. А божок с обсидиановыми глазами все еще висит?
— Висит. Сейчас ты его увидишь, вот вешай пальто сюда. Староверцева видел?
— Откуда? У него аппендицит на днях вырезали.
— Не аппендицит, а аппендикс. Он сейчас уже поправляется и карточки заполняет. Прислал мне вопросник. Ты что остановился? Проходи.
Мы пошли в бывшую детскую, где жил Громов. Прошли через столовую, и я увидел прозрачные глаза деревянного божка и его узкую фигурку с тоненькими ручками и слегка поджатыми ножками.
— Ну, а что за вопросник? — спросил я.
— Чудак он, этот Староверцев. Задает вопросы, на которые мог бы ответить только мальчик или его копия. А главное, требует, чтобы я ответил сейчас же и письменно, пока он еще не ходит в школу.
— И ты ответишь?
Громов удивленно посмотрел на меня и ничего не сказал.
Тогда я спросил:
— У тебя есть продолжение про мальчика?
— Есть где-то, если не потерялась тетрадка. У нас ремонт был. А что?
— Почитай.
— Нет, — сказал Громов, — не хочется. Извини, настроения нет. И потом я не люблю читать вслух.
— Да нет, почитай! — стал просить я. — Почитай, пожалуйста…
Мне стало противно от своих слов и от голоса, которым я просил, словно. просил не я, а Дроводелов, но я все-таки продолжал канючить. Очень уж хотелось мне послушать про мальчика еще до того, как дешифруют его код. Ведь это будет не скоро.
— Почитай, что тебе стоит, ну, почитай…
— Нет, — сказал решительно Громов. — Читать я не буду. А если хочешь, включу проигрыватель, и мы послушаем мелодию, которую сочинил композитор, который… У отца в кабинете есть запись. Только смотри, об этом никому…
Он пошел в кабинет и скоро вернулся, бережно держа пластинку, а потом включил проигрыватель, чтобы я мог послушать мелодию, которую сочинил один композитор за много миллионов лет до того, как разум и человеческое ухо появились на Земле.
Я слушал, и звуки лились, тонкие и светлые. Это бились где-то друг о друга льдинки, это пела вода, то журча, то гремя, то налетая на камни. Это по-человечьи билось нечеловеческое сердце музыканта, который вопреки законам времени и пространства сейчас, казалось, был рядом с нами.
Звуки лились, объединяя необъединимое, они были тут, хотя породившая их мечта была неизмеримо далека от нас.
Мальчиком называл в своем рассказе Громов того, кто сумел оказаться рядом с нами. Он и был мальчик, наполненный детством, хотя это детство продолжалось миллионы лет и до сих пор не кончилось.
Мальчиком называли его на корабле. И он тоже так называл себя.
И мы с Громовым тоже пока были еще мальчиками, но наше детство должно было скоро кончиться. Его же детство длилось и длилось, сливаясь со звуками мелодии, которую я сейчас слушал.
Когда мелодия кончилась, я спросил о том, о чем, может быть, не следовало спрашивать:
— Что же, эту запись отец нашел вместе с информационной копией?
— Да нет, откуда ты это взял? Один отцовский приятель сочинил. Член Союза композиторов. По моей просьбе.
Я глядел на Громова, и, должно быть, лицо мое менялось, как у нашей новой преподавательницы истории. И Громову, должно быть, стало жалко меня и досадно за свои слова, и он спросил:
— А тебе, видно, хотелось, чтобы это тот музыкант написал, который дружил с мальчиком?
— Хотелось бы, — тихо ответил я.
— Но музыка же хорошая. Она тебе понравилась?
— Да. Но она понравилась бы мне больше, если бы ее сочинил тот и тогда…
— Когда еще не было разума и человеческого уха? — спросил Громов.
— Да.
— А ты представляешь себе, какой была тогда Земля?
— Раньше не представлял. А сейчас представил, когда слушал эту мелодию. А ты представляешь?
— Зачем мне представлять? — сказал тихо Громов. — Я не только представляю, но и знаю.
— Откуда?
— Разреши мне не отвечать на твой вопрос.
10
И я разрешил. Разрешил ему не отвечать на мой вопрос.
Я просто ушел. Надел пальто в передней и ушел. Не мог я больше канючить, выпрашивать, подлизываться.
Но, наверное, не всякий бы ушел на моем месте, так и не узнав истину. Какой-нибудь исследователь и крупный ученый ради науки плюнул бы на свое самолюбие и остался.
А я ушел. Правда, мне от этого было не легче. Я почти не спал ночь.
На другой день в классе случилось неприятное дело. Не знаю, почему я назвал это дело неприятным. Впрочем, пускай. Вот что случилось.
Пришел новый, очень молодой преподаватель биологии вместо старого, который ушел на пенсию. При старом бы все сошло. Того ничем нельзя было удивить.
Этот новый задал Громову вопрос. И Громов, разумеется, ответил. Дело, конечно, не в том, что Громов ответил не по программе. Дело в том, что Громов знал, чего не знал и не мог знать никто. И новый преподаватель все это понял. Я увидел это по его глазам. Таких глаз я не видел нигде — ни в кино, ни в театре. Казалось, на лице у него ничего не осталось, кроме этих глаз. А в глазах было все: восторг и ужас, недоумение и гнев, отчаяние и радость и еще что-то, чего мне не передать с помощью слов.
Я подумал, что он заболел или помешался. Он стал ходить по классу из угла в угол, словно забыв о нас.
Минут пять прошло, а он все ходит и ходит.
Потом он подошел к Громову.
Он сказал что-то, но так тихо и невнятно, что я не расслышал. Только по ответу Громова я догадался, о чем идет речь.
Речь шла о животных, вымерших миллионы лет назад. И дело не в том, что Громов рассказал о них обстоятельно, живо и слишком конкретно. У него вырвалось словечко, которое ему ни в коем случае не следовало произносить, если уж он хотел все сохранить в тайне. Когда учитель ему возразил, он сказал:
— Вы знаете это из курса палеонтологии, а я помню…
И он стал выкладывать одну подробность за другой. Он словно решил на все наплевать — на тайну, на учителя, на первых учеников, и он опять употребил это выражение: «я помню»… Учитель прямо остолбенел, не в силах ни слова вымолвить.
Мне стало жалко учителя, а еще больше самого Громова. И я крикнул:
— Да он просто оговорился!
Учитель ухватился за мои слова, как хватаются за соломинку. И ему кое-как удалось завершить урок. Громов тоже успокоился.
Я был чертовски рад, что своей находчивостью дал им выйти из трудного положения.
Но тут выскочил Дроводелов. Лицо его ухмылялось.
— Платон! — крикнул он на весь класс. — Платон, ты мне друг, но истина мне дороже!
11
Я очень сердился на Дроводелова за его выходку. И ребята сердились. Но истина, конечно, была не виновата.
А новый преподаватель заболел. Подцепил где-то воспаление легких. И говорят, из куйбышевской больницы писал Громову письмо. Содержание письма никому в классе было не известно, даже Дроводелову. Но конверт видел на столе у Громова Староверцев и по обратному адресу догадался, кто и откуда писал Громову.
Я почему-то предполагаю, что учитель объяснял Громову свое состояние и почему он так волновался на уроке. А это вовсе не надо было объяснять. Не знаю, было ли в письме что-нибудь Об истине.
А я думал о ней всякий раз, когда видел Громова. Потом Громов вдруг тоже перестал ходить.
Прошел слух, что он переезжает, и не на Черную Речку, а в Академический городок под Новосибирском. Только что прошли выборы в Академию наук, и его отца выбрали членом-корреспондентом в Сибирский филиал академии. А раз выбрали, то хочешь или не хочешь, ехать надо. Так мне объяснил один ученик, у которого отца тоже выдвигали в члены-корреспонденты, но не выбрали.
Вот тут я снова вспомнил об истине. Я понял, что Громов скоро уедет, а Новосибирск далеко, и мне так и не удастся ничего узнать о мальчике, пока не появится о нем что-нибудь в газетах. Мне необходимо было повидаться с Громовым еще до его отъезда. Я все ждал, что он появится в классе, но он не появлялся. Может быть, он уже оформил свои документы в школе и ждал, когда отец сдаст дела.
Новый учитель биологии поправился и выписался из больницы. Держался он в классе как-то нервно, смущенно и время от времени бросал свой взгляд на пустое место возле окна, где раньше сидел Громов. И тогда в его глазах появлялось странное выражение, словно он там видел то, чего не видели другие.
Я тоже смотрел туда и видел там пустое место и окно. А за окном была улица с пешеходами на тротуарах и окно напротив, возле, которого сидела толстая старуха, евшая яблоки или щелкавшая утюгом орехи на подоконнике.
Но учитель видел там другое — об этом говорили его глаза. Может быть, его глазам представлялась живая и впечатляющая картина древней Земли, Земли еще до человека и до млекопитающих, о которой рассказывал тогда Громов?
Когда я возвращался домой, позади меня застучали каблуки, и я — догадался, что кто-то меня догоняет. Я оглянулся. Это был новый учитель.
Он нагнал меня и некоторое время шел со мной рядом. Мы оба молчали. Потом учитель спросил:
— Что вы думаете о Громове?
— Громов переезжает в Новосибирск, — сказал я. — Он будет жить в Академическом городке. Там есть школа для талантливых математиков и физиков. Он, наверное, туда поступит.
— А вы думаете, ему нужна эта школа?
— Туда все стремятся попасть, — ответил я, — по не всех принимают. Только талантливых. Уж кого-кого, а Громова примут сразу.
— Я тоже не сомневаюсь, что его примут, — сказал учитель. — Но я сомневаюсь, нужна ли ему средняя школа. Он слишком много знает.
— Да, — согласился я. — Он знает много, слишком много даже для самого хорошего ученика.
Лицо учителя оживилось. И он наклонился и доверительным тоном спросил меня:
— А откуда он все это знает?
— Очень просто, — ответил я, — у его отца хорошая библиотека.
— Вы думаете? — сказал учитель. По его голосу я догадался, что он остался не совсем доволен моим ответом. Но что он думал, когда задавал этот вопрос? Может, он думал, что я выложу ему все, что знаю и предполагаю про мальчика? Слишком уж он многого хочет.
Учитель сделал еще несколько неровных шагов, потом сказал:
— Всего хорошего.
И свернул на Пятую линию.
Я мысленно похвалил себя за то, что не ответил на его вопрос. Потом подумал: а что я мог, собственно говоря, ему ответить? Ведь я тоже не знал, откуда Громов черпает свои познания.
Придя домой, я взял с полки подаренную мне на день рождения книжку и стал читать. Книжка называлась «Хочу все знать». Название мне понравилось, хотя и показалось немножко неточным. Разве можно знать все? Нет, все, наверное, знать нельзя. А так в общем книжка была ничего. Познавательная. Вроде тех карточек, которые заполнял Староверцев.
Прочитал я немножко, потом скучно стало. Я подошел к окну и посмотрел. Падал снег. От снега улица стала новенькой, свежей, словно только что возникла. И неизвестно почему мне стало вдруг хорошо, хотя я жил не в летящем куда-то космическом корабле, а в самом обыкновенном, давно не ремонтированном доме. И дому ничего не угрожало. Ни случайная встреча с метеоритом, ни другие опасности такого рода. Он не мог сбиться с трассы и заблудиться в бесконечной вселенной. Все было очень обыкновенно. Внизу на той стороне я видел булочную со старинной вывеской, на которой нарисован вкусный крендель, и пошивочную мастерскую с восковым гражданином в мешковато сшитом костюме в витрине, и телефонную будку, ту самую, где Дроводелов отрезал трубку. Мне стало как-то уютно и радостно, словно завтра начинается праздник и будет длиться долго-долго. Но затем мой взгляд упал на подъезд того дома, где жил Громов. Радость и уют сдуло как ветром. И хотя это было обычное парадное в обычном жактовском доме, мне казалось, что за дверью начинается другой мир, мир, полный неожиданностей и тайн. Я и стоял у окна и думал, какой из этих миров лучше: этот, с булочной и пошивочной мастерской и телефонной будкой, или тот, где вместо пошивочной и телефона-автомата летают метеориты?
И тут я вспомнил мальчика. Ведь он был лишен выбора. За него все выбрала судьба. Он родился на корабле в пути. А потом все летел и летел. А за стеной того отсека, где спал мальчик, была не пошивочная мастерская, а ничто, именуемое вакуумом.
Мне стало как-то неловко, словно я поделился своими мыслями с целым залом слушателей. Затем я стал надевать пальто. И ровно через минуту я стоял уже у тех самых дверей.
Я стоял, все не решаясь поднести палец к кнопке звонка. В тот момент, когда я решился, дверь сама отворилась. Вышел отец Громова. Он куда-то уходил и был в пальто.
— Дома, — сказал он мне. — Заходите.
И я сделал шаг. В то мгновение, когда я делал этот шаг, я не подозревал о последствиях.
Громов мне как будто даже обрадовался.
— Заходи, — сказал он. — Раздевайся. У нас уже и вещи связаны.
Зачем он добавил о вещах, которые были действительно связаны, не знаю.
Когда мы проходили через столовую, я взглянул на стену. Но божка там уже не было. Он лежал на полу рядом с чемоданом, поджав свои узкие деревянные ножки.
Тогда я вдруг осознал, что Громовы переезжают. До того момента, когда я увидел божка на полу рядом с чемоданом, я еще сомневался.
Когда мы пришли в детскую и сели, Громов спросил:
— Ты так или по делу?
— По делу, — сказал я.
Громов сразу же замолчал. Я тоже не решался сказать, по какому делу пришел.
— И черепа тоже везете? — спросил я.
— Везем.
— И божка?
— Божка тоже.
— А мальчика?
Это слово само вырвалось у меня почти невзначай. Я бы много дал, чтобы вернуть его назад. Лицо у Громова сразу изменилось. Его словно что-то отодвинуло от меня. И казалось, я его вижу не в комнате перед собой, а на экране телевизора.
— А зачем тебе мальчик? — тихо спросил Громов.
— Я ему вопрос хочу задать.
— Так задавай, — так же тихо сказал Громов. — Я отвечу.
— Я хочу, чтобы сам мальчик ответил.
— Я и есть мальчик.
— Ты?
— Да, я. Разве ты об этом не догадался?
Я ничего не сказал. Меня бросало то в озноб, то в жар. На лбу выступил пот.
— Ну, что же ты не задаешь вопросы?
— Я лучше потом, — сказал я.
— Когда же потом?
— В следующий раз.
— Мы завтра уезжаем в Новосибирск.
— Когда?
— В девять вечера.
— Тогда я после обеда забегу, можно?
— Забегай.
Но я, конечно, не забежал к нему после обеда. Почему? Я сам не знаю. Может быть, потому, что и не знал, о чем его спрашивать. Не мог же я спрашивать про динозавра с хватательной функцией в передних ногах, который воровал яйца у своих соседей. Это было бы слишком мелко. А более крупных вопросов у меня в сознании, к сожалению, не возникло. Слишком уж я волновался.
12
Я долго переживал и волновался. Дней пять или шесть. А потом перестал переживать и больше уже не волновался. И как. только перестал волноваться, в моей голове появилось множество вопросов, которые следовало бы задать мальчику, то есть Громову. Но Громов был уже далеко, в Академическом городке под Новосибирском. А в их квартиру въехала какая-то чужая семья. Я видел, как подъехала трехтонка с вещами. Но то были обыкновенные вещи, столы, кровати, стулья, диваны. И конечно, среди этих вещей не могло быть деревянного божка с поджатыми ножками и нумерованных черепов. Я смотрел, как носили эти вещи, и сердце мое сжималось от тоски. И я думал: вот была в доме напротив необыкновенная квартира, и в ней жил Громов, а сейчас туда въехала незнакомая семья, и это уже необратимый процесс, как любит говорить наш учитель физики Дмитрий Спиридонович.
Вообще настроение у меня было плохое в эти дни, и ребята это заметили сразу.
— Что нос-то повесил? — спросили меня.
— Громов уехал, — сказал я.
— Ну и что? Подумаешь! Вместо него другой уже сидит ученик. Новый. Он тоже, кажется, много знает. Приехал из Горького. Говорит на трех языках.
И действительно, на том месте у окна сидел новичок, издали он даже был чем-то похож на Громова. Такое же задумчивое выражение лица. И волосы жесткие, прямые, ежиком.
И как Громов, он то и дело смотрел в окно. Потом сделал кому-то гримасу и показал язык. И я подумал, что он это, наверное, старухе в доме напротив, которая ела яблоки или щелкала утюгом орехи. Громов этого себе никогда не позволял. Он ко всем относился с уважением, и к этой старухе тоже.
Да, неважное было у меня настроение. А тут еще стали тревожить меня вопросы, которые я не успел задать Громову.
Уроки тянулись долго. А когда я возвращался домой, я увидел рядом с собой того, новенького, который сидел на месте Громова.
— Ты далеко живешь? — спросил он меня.
Я назвал улицу и номер дома. Он удивился.
— Значит, ты живешь напротив, — сказал он.
И я догадался, что это он поселился в квартире Громова. Это их вещи привезла трехтонка. Я смотрел на него и никак не мог сообразить, как к нему отношусь: хорошо или плохо? Два голоса спорили во мне. Один голос говорил: он же не виноват, что сел на место Громова у окна в поселился в его квартире. И Громов все равно уехал бы в Академический городок под Новосибирском, раз его отца выбрали в члены-корреспонденты. А другой голос возражал: разумеется, он не виноват. Но все равно что-то в нем есть. И наверное, задается.
И я решил задать ему, этому новичку, вопрос, один из тех, которые хотел задать Громову.
— Почему, — спросил я его, — существует мир?
— Потому, что существует, — ответил он.
— А что было бы, — спросил я, — если бы мира не было?
— Не было бы и нас, — ответил он.
— Ну, это не ответ, — сказал я.
— А почему ты об этом спрашиваешь? — спросил он.
— Потому, что хочу знать.
— Мало ли что ты хочешь!
— А почему я должен хотеть мало? Я хочу много.
— Но ты задаешь глупые вопросы.
— Вовсе они не глупые. Ты ничего не понимаешь.
— Глупые. А главное, неконкретные. Разве можно спрашивать о том, почему существует мир?
— Можно.
— Нет, нельзя.
— Громов так бы не сказал.
— Громов? Этот тот, что жил в нашей квартире?
— Не он в вашей, а вы живете в его квартире.
— Мы въехали по ордеру. А он выбыл.
— Не выбыл, а уехал в Новосибирск.
— Ну, уехал. Это все равно. А ты в пинг-понг играешь?
— Играю.
— Так заходи. После обеда заходи. У нас есть. Сыграем.
— Может, и приду, — сказал я. — А как тебя зовут?
— Игорь, — ответил он важно. — Игорь Динаев. Два голоса спорили во мне: идти или не идти?
И все-таки я пошел. Больше из любопытства.
В столовой вместо божка с поджатыми ножками уже висела картина. Квартиру я не узнал. Везде мебель, вся новенькая, как в мебельном магазине. А ведь когда Громовы там жили, квартира походила чем-то на отсек космического корабля. Вещей почти не было. А сейчас от мебели и от картины, на которой была изображена купальщица, трогающая воду в реке длинной ногой, мне как-то стало не по себе. И даже в пинг-понг расхотелось играть. Почему-то захотелось пить. Но я вспомнил про пустыни и как там люди мужественно превозмогают жажду. И я тоже превозмог.
— Что ты молчишь? — спросил Игорь.
— Думаю, — ответил я.
— А о чем ты думаешь?
— Мало ли о чем я могу думать!
— Ну, а все-таки? — спросил он.
— Я думаю о пустыне Гоби.
— А ты там бывал?
— Нет, не бывал.
— А почему же ты тогда о ней думаешь?
— Я всегда думаю о тех местах, где не бывал.
— Значит, ты псих. У вас все в классе какие-то не такие. Я сразу заметил. А кто тот парень, про которого у вас все так много говорят?
— Громов.
— А что в нем особенного? Почему про него так много говорят?
Я взглянул на картину, на которой была изображена купальщица, и на новую мебель. Потом сказал:
— У них не было столько мебели.
— У кого?
— У Громовых.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего.
Я нарочно заговорил о другом. Не хотелось мне говорить с ним о Громове да еще в этой самой квартире.
Потом я встал.
— Ну, пока. Уроки учить надо. Сегодня много задано.
А задано было совсем немного.
Что еще осталось мне сказать? Почти ничего. Без Громова в классе все стало очень обыкновенным. Все к этому скоро привыкли. И постепенно стали забывать о Громове. И даже я редко о нем думал. Слишком задавать стали много. Свободного времени совсем мало оставалось. Но я все-таки старался пополнять свои знания. Читал разные книжки, в том числе ту, которая называется «Хочу все знать».
И голос (один из двух спорящих во мне голосов) говорил, что всего знать нельзя. А второй возражал, напоминая о Громове, и утверждал, что можно.
Из Академического городка под Новосибирском не было никаких известий. Я уже стал думать, что Громов просто шутил, когда сказал мне перед отъездом, что он и есть тот самый мальчик.
Но вот что случилось в субботу после занятий. Я ехал в трамвае с матерью. Ехали мы на Черную Речку к знакомым поздравить их с новосельем. И у матери на коленях в белом футляре лежал огромный торт, купленный в кондитерской «Север». Все было как обычно бывает в трамвае. Одни люди стояли, держась за ремни, другие сидели. И один из них читал газету. Я заглянул ему через плечо и посмотрел на третью полосу, и буквы стали прыгать, словно я глядел на них через отцовские очки. Но я успел прочесть:
«Найденные профессором Громовым информационные копии пришельцев, посетивших Землю в юрский период, изучаются… Исследовать возможности восприятия человеком психологии и знаний инопланетного мальчика помогал коллективу пятнадцатилетний сын ученого… Резервы памяти оказались огромны…»
Слова прыгали. И мне стало холодно, и сразу же жарко, и снова холодно.
— Что с тобой? — спросила мать.
Я не успел ответить и бросился бежать за гражданином, который встал с места и быстро пошел к дверям.
— Газету! — кричал я на весь трамвай. — Дайте, пожалуйста, газету!
М. ЕМЦЕВ, Е. ПАРНОВ
СНЕЖОК
В моем бумажнике паспорт, служебное удостоверение, несколько разноцветных книжечек с уплаченными членскими взносами, но сам я — призрак, эфемерида. Я не должен ходить по этому заснеженному тротуару, дышать этим крепким, как нашатырный спирт, воздухом. У самого бесправного из бесправных, у лишенного всех жизненных благ и навеки заключенного в тюрьму больше прав, чем у меня. Неизмеримо больше!
Я так думаю, но не всегда верю в это. Слишком привычен и знаком окружающий меня мир. Ветки деревьев разбухли от изморози и стали похожими на молодые оленьи рога. Провода еле видны на фоне бесцветного неба. Они сделались толстыми и белыми, как манильский канат. На крыше физфака стынут в белесом сумраке антенны. Точно мачты призрачного фрегата. Химфак дает знать о себе странным — никак не разберу: приятным или, наоборот, противным — запахом элементоорганических эфиров. Привычный повседневный мир! И только память тревожным комком сдавливает сердце и шепчет:
Вчера еще было лето, а сегодня — зима. Как много лжи в этом слове: «вчера». Нет, не вчера это было…
У меня нет пальто. Вернее, оно висит где-то на вешалке, но номерок от него лежит в чужом кармане. И опять ложь: «в чужом». Не в чужом… Просто для этого еще не придумали слов.
Я иду быстро, чтобы не замерзнуть. Как-нибудь обойдусь без пальто. Раньше я часто бегал раздетым на химфак или в главное здание.
Я остановился и вздрогнул. Ну надо же так! Я чуть было не угодил под огромный МАЗ. Шофер высунулся, и вместе с жемчужным паром от дыхания в безгрешный колючий воздух ворвался затейливый мат.
Я засмеялся. Ну и дурак же ты, шофер! Я одна только видимость. Дави меня смелее! Твой защитник сумеет добиться оправдания. Нельзя убить того, кто не существует.
Какая-то, однако, чушь лезет все время в голову. Я стараюсь не дать себе забыться и отвлечься. Я должен помнить, что здесь я чужой.
Навстречу мне идет яркая шеренга студентов. Беззаботные и гордые, точно мушкетеры после очередной победы над гвардейцами кардинала, идут они чуть вразвалочку, громко смеясь и безудержно хвастая.
— А тебе-то что досталось, Пингвин? — Высокий, щеголеватый парень повернулся к рыжему коротышке.
— Так! Ерунда! Абсорбция, изотерма Лангмюра, двойной электрический слой и двухструктурная модель воды… Я запросто, одной левой…
«Физхимию сдавали», — подумал я и задержал шаг.
— Ты только глянь, что на мне надето, — сказал рыжий, вытягивая из-под шарфа воротник синей в белую полоску рубашки. — Не знаю, как только держится еще! Все экзамены в ней сдаю. Счастливая! Костюмчик тоже старенький, еще со школы.
Я ощутил какую-то неострую, грустную зависть.
Вот и красный гранит ступеней. Запорошенные канадские ели. Прикрытая кокетливой снежной шапочкой каменная лысина Бутлерова.
Я привычно полез в карман за пропуском.
Сердце екнуло и упало.
Преувеличенно бодро поздоровался с вахтершей и, сунув ей полураскрытый пропуск под самый нос, побежал к лифту.
Бедная вахтерша! Если бы она только видела, какая дата стоит у меня в графе «Продлен по…»!
Зажглась красная стрелка. Сейчас раздвинутся двери лифта. И я подумал, что мне лучше не подыматься на четвертый этаж. Что, если я встречу его и кто-нибудь увидит нас вместе? От одной этой мысли мне стало холодно.
О том, чтобы поехать доиой, тоже не могло быть и речи. Родители бы этого не перенесли. Они ни о чем не должны знать. Если уж я и встречусь с ним, то нужно будет сразу же обо всем договориться.
Я даже засмеялся, думая о нем. Юмор, наверное, прямо пропорционален необычности и неестественности ситуации. И подумать только, такой переход произошел мгновенно! Во всяком случае, субъективно мгновенно. А объективно? Сколько времени прошло с того момента, как я на защите диссертации сдернул черное покрывало?
* * *
Мои теоретические предпосылки ни у кого не вызвали особых возражений. Шеф, естественно, дал блестящий отзыв, официальные оппоненты придрались лишь к каким-то частностям.
Один из них, профессор Просохин, долго протирал платком очки, дышал на стекла и кряхтел. Медленно и скрипуче, как несмазанное колесо, он что-то бормотал над бумажкой. Всем было глубоко безразлично, сколько в диссертации глав, страниц и рисунков, сколько отечественной и сколько иностранной библиографии. Члены ученого совета уже мысленно оценили работу и, скучая, слушали нудного и скрупулезного профессора.
Время от времени я делал пометки, записывая отдельные фразы. Мне еще предстояло ответное слово. Наконец Просохин кончил речь сакраментальной фразой:
— Однако замеченные мной недостатки ни в коей мере не могут умалить значения данной работы, которая отвечает всем требованиям, предъявленным к такого рода работам, а автор ее, безусловно, заслуживает присвоения ему ученой степени кандидата физико-математических наук.
Председатель ученого совета профессор Валентинов, высокий красавец с алюминиевой сединой, сановито откашлялся и спросил:
— Как диссертант будет отвечать — обоим оппонентам сразу или в отдельности?
— Сразу! Сразу! — раздались из зала возгласы членов ученого совета, которым уже осточертела однообразная процедура защиты.
— Ну, в таком случае, — сказал Валентинов и улыбнулся чарующей улыбкой лорда, получившего орден Подвязки, — попросим занять место на кафедре нашего уважаемого гостя, Самсона Ивановича Гогоцеридзе.
Член-корреспондент Гогоцеридзе влетел на кафедру, точно джигит на коня. Свирепо оглядел зал и, никого не испугав — Самсон Иванович был добрейшим человеком, — дал пулеметную очередь:
— Тщательный и кропотливый анализ, проделанный нашим уважаемым профессором Сергеем Александровичем Просохпным, избавляет меня от необходимости детального обзора диссертации уважаемого Виктора Аркадьевича (благосклонный кивок в мою сторону). Поэтому я остановлюсь лишь на некоторых недостатках работы. Их немного, и они тонут в море положительного материала, который налицо.
Гогоцеридзе перевел дух и вытер белоснежным платочком красное лицо.
— Да… я не буду говорить о достоинствах работы, а лишь коротенько о недостатках.
Это «коротенько» вылилось в семнадцать минут. Я уже начал волноваться, но шеф едва заметно подмигнул мне, и я успокоился. Перечислив все недостатки, Гогоцеридзе выпил стакан боржома и произнес традиционное заключение, что, несмотря на то-то и то-то, диссертация отвечает, а диссертант заслуживает.
Я поднялся с места для ответного слова. Так как меня никто не громил, а отдельные частности, не понравившиеся оппонентам, были не существенны, я решил не огрызаться. Минут пять я благодарил всех тех, кто помог мне в работе. Это было едва ли не самое главное. Не дай бог кого-нибудь забыть! Потом я расшаркивался перед оппонентами, обещая учесть все их замечания в своей дальнейшей работе и вообще руководствоваться в жизни их ценнейшими советами.
Шеф кивал в такт моим словам головой. Все шло отлично.
Потом Валентинов призвал зал к активности. Но выступить никто не спешил. Нехотя, точно по обязанности, вышел один из членов ученого совета, что-то там пробормотал и сел. Еще кто-то минут пять проговорил на отвлеченные темы и сказал, что такие молодые ученые, как я, нужны, а моя работа даже превышает уровень кандидатской диссертации.
И вдруг я услышал долгожданный вопрос, его задала мне незнакомая девушка:
— Я очень внимательно следила за тем местом в докладе Виктора Аркадьевича, где он дает теоретическое обоснование возможности перемещения против вектора времени. Я даже подчеркнула этот абзац в автореферате. Мне бы очень хотелось знать о предпосылках экспериментальной проверка этого эффекта.
Вопрос был что надо! Мы с шефом предвидели его и еще месяц тому назад заготовили шикарный ответ. О том, что у нас уже готова установка, шеф не велел даже заикаться. Это могло бы повредить защите. Все бы сразу оживились, начались бы расспросы — что и как. Насилу я уговорил шефа все же перенести установку в зал защиты и скрыть ее черным покрывалом. Так, на всякий случай.
Когда девушка задала свой вопрос, шеф улыбнулся и, кивнув на установку, приложил палец к губам. Я подмигнул ему: еще бы, разве я себе враг?
Я поднялся для того, чтобы ответить на вопросы я лишний раз блеснуть эрудицией. Изрек несколько общих фраз, поблагодарил выступавших и перешел к ответу на тот вопрос. По сути, это был единственный настоящий вопрос, на который стоило отвечать.
И тут я увидел глаза девушки. Темно-медовые с золотыми искорками, внимательные и серьезные. Сэр Ланселот вскочил на коня. Дон-Кнхот вонзил копье в крыло ветряной мельницы.
Не знаю, как это получилось, но я подошел к установке, сдернул покрывало и глухо сказал:
— Вот!
В зале стояла тишина. На шефа я старался не смотреть. Порыв прошел, и я понял, что сделал глупость. Но отступать было некуда. И я, точно в омут головой, кинулся в атаку:
— Мощность этой экспериментальной установки еще очень мала. Поэтому я смогу перенестись в прошлое не далее чем на несколько месяцев. Я сделаю это сейчас. Когда я исчезну, то попрошу всех оставаться на местах. И уж ни в коем случае не вставать на то место, где сейчас стоит установка… Я скоро вернусь.
Зал не дышал. А я подошел к распределительному стенду и подключил установку. Как в полусне, я надел на лоб хрустальный обруч, снял пиджак, засучил рукава и приложил к рукам медные контакты. Потом я нажал кнопку. Последнее, что я увидел, — это был раскрытый рот профессора Валентинова. В руках профессор держал записную книжку в затейливом кожаном переплете, которую он купил в Южной Америке.
* * *
В зале было, холодно и сумрачно. Я снял обруч, поставил лимб на нуль и выключил установку. Потом я огляделся. На окнах росли сказочные морозные листья. Они светились опаловым блеском. Мутные блики застыли на пустых скамьях. Высокий потолок утопал во мраке. Я подошел к дверям и потянул их на себя. Они были заперты. Вот невезение! Это могло испортить все дело. Поднимать шум бесполезно, даже рискованно. Все комнаты на ночь опечатываются. Ждать до утра? Но будут ли ждать меня те, кого я оставил… в будущем?
Интересно, сколько сейчас времени? Где-то вверху над доской должны быть часы. Мне казалось, что я различаю слабый отблеск их круглого стекла. Я начал вспоминать, где расположен выключатель. Как странно! Сколько раз я бывал в этом заде и днем и вечером, но ни разу не обратил внимания, где находится выключатель.
Я подошел к стене, прижался к ней и, вытянув руки, начал обходить зал по периметру. Наконец я нашарил выключатель. Он оказался возле самой двери. И как это я раньше не сообразил?!
Вспыхнул свет. Часы показывали двадцать семь минут пятого. До начала рабочего дня оставалось четыре часа. Если только я случайно не угодил в воскресенье. И я решил подождать. Я выключил свет, прошел в глубину зала и улегся на задней скамье. Когда утром сюда придет уборщица, она меня не заметит. Сколько раз я спал здесь!
Но тогда все было по-иному. На кафедре что-то бубнил преподаватель, вокруг были студенты. Одни записывали лекцию, другие играли в балду, третьи шептались. А я спал.
Я долго вертелся на жесткой скамье. Вот досада! И почему только я не взял с собой пиджака! На мне была одна только нейлоновая рубашка с засученными рукавами. Я опустил рукава, обнял себя за плечи и попытался уснуть. Но мысли гнали сон.
Как только отопрут зал, мне нужно будет незаметно проскользнуть в лабораторию. До прихода товарищей и, главное, его. Я постараюсь переодеться в старый лыжный костюм, в котором обычно провожу эксперименты. Он висит в моем шкафчике, рядом с белым халатом. Хорошо еще, что бумажник с деньгами был не в пиджаке, а в брюках! Мне уже сейчас хочется есть, а что будет утром… Действительно, что будет утром?
* * *
Все случилось, как я и предполагал. Ползая под столами, мне удалось обмануть бдительность тети Кати, которая ворчала под нос, посыпая пол мокрыми опилками, и проскользнуть в коридор. За установку я не волновался. Студентов у нас приучили ничего руками не трогать, а научные сотрудники не станут вертеть незнакомый прибор. Особенно если на кожухе сделана предупредительная надпись.
Переодевшись, я стремглав понесся по лестницам вниз. Я решил перебежать на химфак. Там у меня меньше знакомых, и мне легче будет обдумать свое положение. Пробегая по коридору второго этажа, я заглянул в приоткрытую дверь читальни. Там никого не было. Я тихо прошел по ковру к подоконнику, заставленному горшками с кактусами и агавами. За окном шумел утренний город. Окутанные дымками трубы, мосты с пробегающими троллейбусами, спешащие на работу люди. И это была реальность, такая же объективная реальность, как я сам.
Все столы в читальне были заняты. Преподаватели и аспиранты оставили свои портфели, папки, тетради, исписанные листы бумаги, авторучки. Через несколько минут они придут сюда и вернутся к прерванной работе. За одним из профессорских столов я заметил предмет, который заставил меня насторожиться. Это была записная книжка профессора Валентинова. Желтый кожаный переплет украшали цветные иероглифы древних ацтеков. В эту книжку профессор записывает все, что ему предстоит сделать назавтра. Я быстро пролистал исписанные страницы. Последняя запись была сделана одиннадцатого декабря. «Значит, сегодня одиннадцатое, а запись сделана вчера», — решил я, потому что под датой было написано:
1. Позвонить Ник. Андр. по поводу Астанговой.
2. 11.30–13.30 — лекция на III курсе.
3. В 14.00 — ученый совет.
4. В 17.00 — аспиранты.
Да, сегодня одиннадцатое декабря… Больше семи месяцев…
И тут мне в голову пришла великолепная мысль. Я оглянулся, не стоит ли кто в дверях, и, быстро положив записную книжку в карман, выбежал из читальни.
* * *
На химфаке царила экзаменационная суета. Все были озабочены, торопливы, нервны, С лестниц скатывались смеющиеся орды счастливцев. Даже вахтерши были захвачены общим настроением.
— Тот и сдает, кто учит, — говорила одна из них, разматывая клубок шерсти, — моя вон и книжки на ночь под подушки кладет, и в туфельку пятачок прячет, а коли не учит, то и ничего…
Передо мной, шипя, раскрылись двери лифта, и я все никак не мог сообразить, что мне делать. Двери с шумом захлопнулись. Прозвенел зуммер, и лифт, повинуясь вызову откуда-то сверху, ушел без меня. Я решил подождать начала рабочего дня и позвонить ему. А то уйдет на химфак или еще куда-нибудь.
* * *
Монета с лязгом провалилась в стальную щель автомата. Кокетливый женский голос пропел:
— Алло-у?
Я проглотил чуть не сорвавшуюся с языка фразу: «Приветнк, Раечка, это я, Виктор».
— Алло-у?!
— Виктора Аркадьевича, пожалуйста, — сказал я, облизывая пересохшие губы.
Трубку положили на стекло письменного стола. Я слышал характерный звук. И вообще я знаю, куда они кладут трубку. Стало тихо. Лишь время от времени доносились приглушенные расстоянием разговоры. Но вот послышались шаги. Мужчина шел широко и уверенно. Мне было приятно узнать, что у него такой шаг. Дуэтом, немного не поспевая за мужчиной, семенили каблучки-гвоздики. Я напряг слух.
— Если бы я не знала, что вы здесь, Виктор Аркадьевич, — откуда-то издалека, с другой планеты долетало Раечкино сопрано, — я бы решила, что меня разыгрывают. Ну в точности ваш голос!
— Я слушаю, — трубку взял мужчина.
Вот те и на!
Голос его мне был незнаком и неприятен. Но я вспомнил, как звучит мой собственный голос в магнитофонной записи, и успокоился. Свой голос трудно узнать. К нему нужно долго привыкать.
— Виктор Аркадьевич, — сказал я в трубку, стараясь дышать глубоко и спокойно, — не перебивайте меня и старайтесь отвечать короче. Главное, не удивляйтесь и не возмущайтесь… У меня очень важное дело, и никто, кроме нас с вами, не должен об этом знать. Вы меня понимаете?
— Нет. Кто это говорит?
— Виктор Аркадьевич, вы планируете эксперимент по движению макросистемы против вектора времени? — Я пошел ва-банк.
— Кто это говорит?!
— Успокойтесь, пожалуйста. Нам нужно встретиться, и вы все поймете. Я вам все объясню…
Наверное, он принимает меня за шантажиста или шпиона.
— Почему вы не хотите назвать себя? — В его голосе звучало нескрываемое раздражение.
— Вы меня не знаете. Совсем не знаете! Я случайно проведал о ваших планах… совершенно случайно. Я работаю над той же проблемой, что и вы. Но… я попал в беду. У меня неудача. Мне нужна ваша помощь.
Дыхание в трубке участилось. Я мысленно ликовал. Кажется, клюнуло! Впрочем, я действовал наверняка. Ведь я знал его, как… можно знать себя.
— Вы не находите, что все это несколько странно? — наконец сказал он.
— Ничуть. Все абсолютно нормально. Я прошу вас только о встрече. Ни о чем больше. Будь вы девушкой, наш разговор был бы естествен: он просит, она ломается… Но вы не девушка и не можете мне отказать. Не имеете права наконец!
— Почему вы так думаете?
Я не ожидал от него такого дурацкого вопроса.
— Почему я так думаю? — переспросил я. — Да хотя бы потому, что «я знал ее, как можно знать себя, я ждал ее, как можно ждать любя». Это я о вас!
— Хорошо! Давайте встретимся, где вам удобно… Как мы узнаем друг друга?
— О, не беспокойтесь! Мы узнаем друг друга в любой толпе в первую же секунду.
Я тут же осекся. Незачем переигрывать. Он этого не любит. Но было уже поздно.
— Что вы хотите этим сказать? — Опять в его голосе появилось недоверие.
Я процитировал строфу стихотворения, которое он написал еще студентом и никогда никому не показывал.
Трубка молчала.
— Итак, где и во сколько? — наконец спросил он.
Вот молодчина! А я и не знал, что он такой молодчина… Сейчас очень волнуется, я это знаю, но какой спокойный голос! Какой бесстрастный!
— Вечер у вас свободен?
— Только до семи часов.
Интересно, куда он собирается?… Наверное, что-нибудь важное. Иначе он бы забросил для меня все дела. Я-то знаю! Он любопытен до невозможности.
— А если сразу же после работы? У вас дома… Мама куда-нибудь уходит?
Я хотел сказать «ваша мама», но не смог и сказал просто «мама».
— Приходите в пять часов. Вы, надеюсь, знаете, где я живу?
— Да, знаю.
— Я почему-то так и подумал. Итак, в пять?
— Да, в пять. Спасибо. До свидания! Вы молодчина!
* * *
Мы оба, он и я, все еще не можем прийти в себя. Я смотрю на свою квартиру, оглядываю каждую вещь. Все здесь интересует меня. Обои и картины, которые написаны мной, мои книги и скульптура, выполненная моим другом. Как на величайшее чудо, смотрю я на мамину швейную машину, накрытую кружевной салфеткой, и на телевизор, на котором развалился, закрыв, экран пушистым хвостом, мой старый рыжий кот. Я почти не нахожу здесь перемен. Может быть, потому, что я покинул эту квартиру только вчера? Но ведь вчера она была на семь месяцев старше, чем та, в которой я очутился сегодня!
Ничто не поразило меня больше, чем моя квартира. Может быть, потому, что в ней был он? Он? Я говорю «он», как будто бы это другой отдельный от меня человек… Впрочем, действительно другой и отдельный! Кто же из нас более реален, более на своем месте: он или я?
— Боюсь, что мы сейчас думаем с вами об одном и том же, — говорит он, как-то вымученно улыбаясь.
— Да, вероятно… Кстати, почему мы говорим друг другу «вы»? Ведь мы… Во всяком случае, мы ближе, чем самые кровные близнецы.
— Да, черт возьми! Я никак не сформулирую… Вертится на языке и не дается! Минуточку… Мы с вами.: Мы с тобой одно и то же лицо при условии движения во времени. Но одновременно мы можем существовать лишь раздельно! Улавливаешь суть?
— И это ты говоришь мне? Яйца собираются учить курицу?
— Та-та-та! Мы, кажется, хорохоримся? — В его глазах прыгают веселые чертики. — Идею о переносе в прошлое разработал я, а ты ее только претворил в жизнь.
Я даже сел от такой наглости. Но, подумав хорошенько, я нашел в его мысли известный резон. Более того, я даже придумал, как обратить против него его же оружие. Он хотел еще что-то сказать, но я опередил его:
— Стоп, старина! Стоп! Так не годится. — Я подавил рождающуюся у него во рту фразу. — Нужно стрелять по очереди… Я принимаю ваш выстрел, поручик. Будем считать, что пуля сорвала мой эполет. Теперь мой черед. Да знаете ли вы, самовлюбленный мальчишка, что идея принадлежит не вам? Да, да, не машите руками! Я принимаю ваши возражения без прений. Она не моя, согласен, но и не ваша! Она пришла в голову тому, кто младше вас на год и младше меня на девятнадцать месяцев… Что, съел? Один ноль в мою пользу! Вы убиты, поручик. Прими, господи, его душу; хороший был человек.
Он рассмеялся. Ну разве он не молодчина? Я просто влюбляюсь в него. Эх, если бы можно было навсегда остаться так, вдвоем. Я так мечтал о брате! Но он мне не брат…
— Старость еще не очень потрепала тебя. Сметка есть! — Он похлопал меня по плечу. — Великолепная мысль! Не худо бы ее развить… Где осталась установка?
— В зале, на факультете. А что?
— Я мыслил ее с углом инверсии в четыре сотых секунды. Как ты ее сделал?
— У меня, то есть у тебя, в расчеты вкралась ошибка. Не совсем точно раскрыта неопределенность — бесконечность на бесконечность.
— Почему не точно? По правилу Лопиталя!
— Оно здесь неприменимо. Я использовал метод Ферштмана. Получился угол в пятьдесят две тысячных.
— Но это все равно… установка на одного человека. Жаль!
— Что жаль?
— Если бы мы могли отправиться на год назад вдвоем… Мы попали бы в тот момент, когда ко мне, то есть к нему, вернее ко всем нам, пришла эта идея! Каково?
— Здорово! Великолепная мысль. Нас бы стало трое! Три мушкетера!
— Вернее: бог-сын, бог-отец и бог — дух святой! Трое в одном лице.
— А с тобой неплохо работать! — Я жадно всматривался в его лицо, пытался уловить те необратимые изменения, которые принесло мне время.
— С тобой тоже хорошо, — в его голосе я почувствовал нотку нежности. Он тоже пристально рассматривал меня. Еще бы! Ему предстояло стать таким через семь месяцев. Кому не интересно!
Мы замолчали. Я не думал, что эта встреча так потрясет меня. Я представлял себе все совершенно иначе. Мне казалось, что я буду сверкающим послом из будущего, мудрым и блестящим, как фосфорическая женщина. Буду поучать, советовать, а «он» будет ахать и восхищаться, закатывать глаза и падать в обморок. А он вот какой! И это только естественно, только естественно. Действительность, как всегда, оказалась самой простой и самой ошеломляющей. Мудра старушка природа, мудра! Что ей наши гипотезы?
— Послушай, старина, а не поесть ли нам? — Он первый нарушил молчанке.
— Впервые за все время я слышу от тебя разумные слова. Что у тебя сегодня на обед, Лукулл?
— Суп с фасолью, заправленный жареной мукой с луком… Отбивная с кровью, я жарю в кипящем масле — три минуты с одной стороны и три минуты с другой. Твои вкусы, надеюсь, не изменились?
Он замолчал, как видно припоминая.
Я проглотил слюну. Мне чертовски захотелось поесть.
— Да! — продолжал он. — Компот из сухофруктов, и я купил еще баночку морского гребешка.
— Мускул морского гребешка?! В каком соусе?! — вскричал я.
— В укропном, — несколько удивленно ответил он.
— Ты когда-нибудь уже покупал эти консервы?
— Нет. Сегодня первый раз купил в университете, чтобы попробовать. А что?
— Так… Ничего.
Я вспомнил тот день, когда впервые купил эту баночку. Я принес ее домой. Как и сейчас, мама куда-то ушла. Я обедал в одиночестве. Торопясь на свидание, я раскрывал консервы на весу. Нож соскочил, банка выпала, и белый укропный соус оказался на моих брюках.
Я искоса взглянул на его брюки — они были как новенькие, и стрелка что надо! Моя за эти семь месяцев уже немножко износились, а над левым коленом можно было разглядеть слабое пятно от консервов.
«Ничего, сейчас у него будет такое же, — подумал я злорадно. — Кажется, он тоже собирается вскрыть баночку на весу».
И тут я подумал: может быть, имеет смысл активно вмешаться в человеческую историю и хоть в чем-то улучшить ее? Но, по зрелому размышлению, я решил, что, пожалуй, не стоит. Это был бы весьма безответственный акт, допустимый лишь в научно-фантастическом романе. Нельзя вмешиваться в процесс, если последствия такого вмешательства тебе неизвестны.
Посему быть пятну на штанах у чистюли!
— У! Вот собака! — прошептал он, ловя на коленях раскрытую банку с нежным, имеющим вкус крабов мускулом морского гребешка.
Кажется, я тогда выругался так же.
Кот раскрыл левый глаз, но, не обнаружив собаки, вновь превратил его в косую щелочку.
Мы все-таки попробовали гребешок. Он съел свою долю перед супом, а я вместе с гарниром, после того как уничтожил отбивную. Потом мы разложили диван-кровать и растянулись во всю его ширь, не снимая ботинок, чтобы всласть покурить. Привычки у нас были одинаковые. Оказывается, я не меняюсь.
Я с наслаждением пускал кольца. Мы молчали. Я заметил, что он несколько раз украдкой смотрит на часы.
— Ты сказал, что свободен только до семи, куда ты идешь? Если не секрет, конечно.
— Секрет? От тебя?
— Ты не учитываешь памяти. Человеку свойственно забывать. Забыть же все равно, что не знать. Поэтому, если секрет…
— Ерунда! У меня свидание с Ирой. На Калужской возле автомата.
— С Ирой?!
— Ты разве с ней не знаком? Это было бы оригинально… Ну, как она там… в будущем, не подурнела?
Или вы с ней…
За его деланной шуткой чувствовалось беспокойство. Оно-то и помогло мне окончательно вспомнить, какой сегодня день.
И числовая абстракция — одиннадцатое декабря — наполнилась для меня грустным смыслом памяти сердца.
* * *
Я ждал тогда Иру около автоматов. Люди входили в кабины и выходили. Назначали друг другу свидания, смеялись, уговаривали, просили. Пар от дыхания, пронизанный светом фонарей, был рыжим и чуть-чуть радужным. Большим янтарным глазом, не мигая, смотрел на меня циферблат. Она опаздывала на три минуты. Минутная стрелка долго оставалась недвижимой, потом внезапно прыгала. И в резонанс с ней что-то прыгало в сердце.
Я увидел ее издали, когда она переходила улицу. Она спешила. Вокруг ее меховых ботинок кружились маленькие метели. В глазах ее горели огоньки. Но я не верил им. Она была холодная, как морозная пыль на лисьем воротнике. Высокая и очень красивая.
Далекая она была, далекая.
Это-то и Подстегнуло меня сказать ей все. Я чувствовал, что она не любит меня, но не хотел, не мог этому верить. Гнал от себя. И торопил события. Я нравился ей, она со мной не скучала. Так нужно было и продолжать. Шутить и не бледнеть от любви. Будь я к ней более холоден, более небрежен, как знать, что могло тогда выйти. Она привыкла ко всеобщему преклонению и шла от одной победы к другой. Любопытная и неразбуженная.
А ей хотелось не властвовать, а почувствовать чужую власть, испытать нежную покорность перед чужим спокойствием и уверенной силой.
Я понимал это, но ничего не мог поделать. Я был влюблен и потому безоружен. Она не могла не победить. Это была неравная битва.
Тот день был моим Ватерлоо.
Я сказал ей все.
Что она могла мне ответить? Что предложить?
Дружбу?
Она понимала, что я не из таких, кто склоняется перед победителем и становится его рабом. Может быть, ей и хотелось удержать меня около себя на роли отвергнутого вздыхателя, но она понимала, что из этого ничего не выйдет.
Она не предложила мне дружбу, не сказала, что «не знает» своих чувств ко мне, что ей нужно «разобраться». Она была молодец.
Вызов брошен, и на него нужно отвечать. Может быть, она и сожалела, что я поторопился. Не знаю. Только она сказала:
— Нет… Я всегда рада буду тебя видеть, всегда, — еще сказала она.
Я понял, что все кончено. Я не приходил к ней больше и не звонил. И она не звонила.
Расстались мы у Крымского моста.
* * *
И теперь, через какой-нибудь час, все это предстояло пережить ему. Все! Начиная от ее опоздания на пять минут до «нет» у Крымского моста. И мне до боли стало жаль его, до слез. Только сейчас я ощутил, что он — это я, но еще чего-то не знающий, чего-то не понявший, не совершивший какой-то ошибки. Мне очень захотелось оградить его от предстоящей боли, предостеречь его, вооружить моим опытом. Это было очень сложное чувство.
И еще мне очень хотелось встретиться с ней, с прежней, не осознавшей крушения наших встреч. Сейчас бы я выиграл битву. Все было бы совершенно иначе. Она бы мучилась ревностью и сомнением, она бы обвиняла меня в бесчувствии. Я бы заставил ее полюбить.
А может быть, все это мне только казалось?
Может быть, не в моей власти было что-то изменить?
— Я пойду на свидание вместо тебя!
— Зачем? — Лицо его померкло и стало холодным.
— Ты же не знаешь, что тебе предстоит сегодня! Ты не знаешь ни ее, ни себя! Пусти меня! Только сегодня… И я исчезну. Ты будешь мне благодарен. Пусть у тебя все будет иначе! Не как у меня!
— Нет. Я не хочу знать, как было у тебя.
— Ты же не знаешь, ничего не знаешь! Сегодняшняя встреча непоправима… Хочешь, я расскажу тебе…
— Нет, не нужно!
— Ты не понял меня! Я не пойду вместо тебя, ладно. Но ты должен вести себя по-другому, не так, как я тогда. Лучше не ходи совсем. Подожди, пока она сама тебе позвонит. Она позвонит.
— Я не хочу тебя слушать! Понимаешь? Не хочу!
— Но почему? Я же хочу открыть тебе глаза. Не ради себя, ради тебя?
— Не нужно! — глухо сказал он.
Я заглянул в его глаза и понял: он знал все и все понимал озарением любящего сердца, как и я когда-то. Знал, но не хотел верить, как и я когда-то. И ничего не мог изменить, как и я когда-то. Он пойдет на свидание и скажет ей все. Я понял это. Когда-то такой мысленный диалог был у меня с самим собой. Он сейчас говорит об этом со мной. Какая разница?
С детской колыбели человек хочет делать все сам. Делать и испытывать, ошибаться и вставать, потирая синяки. И это хорошо.
— Пожалуй, мне лучше будет вернуться?
— Да, пожалуй… Мы еще встретимся? Я засмеялся.
— Ты всегда будешь во мне. А я… я всегда буду ускользать от тебя. Твоя жизнь — это погоня за мной. Мы сдвинуты по фазе.
— Я исчезну, когда ты вернешься в свое время?
— Нет, мы просто сольемся в неуловимом, миге, имя которому настоящее. Оно скользящая точка на прямой из прошлого в будущее. Попрощаемся?
— Я провожу тебя. До университета.
— Хорошо.
* * *
Я не отпускаю его руки и долго смотрю ему в глаза. Наше прошлое помогает нам узнать себя. Это очень важно.
— Ну, прощай? — говорю я.
— До свидания, — улыбается он, — ты всегда будешь возвращаться ко мне. Мы обязательно встретимся, когда ты снова полюбишь.
— До свидания, — соглашаюсь я.
Мне грустно. Я нагибаюсь, собираю руками нежный рассыпчатый снег, крепко сжимаю его пальцами в плотный льдистый комок. Я собираюсь запустить снежок в него. Но глаза мои почему-то туманятся, и я только машу рукой.
Он тихо улыбается.
Я поворачиваюсь и отворяю массивную дверь.
* * *
Я открываю глаза и трогаю хрустальный обруч. Я оглядываю зал. Здесь ничего не изменилось! Профессор Валентинов даже не успел закрыть рта. В янтарных. глазах девушки испуг и восхищение. Шеф бледен и страшен. Немая сцена. Сейчас откроется дверь и кто-то в шлеме пожарника скажет: «К вам едет ревизор!»
— Ну? — наконец выдавливает Валентинов.
Я, не понимая, смотрю на него.
— Мы ждем… Пожалуйста, — говорит он.
— Простите, я не совсем понимаю вас, — я еще не пришел в себя и действительно не понимаю, что он от меня хочет.
— Вы обещали нам исчезнуть…
Он улыбается. Морщины его разглаживаются. Он приходит в чувство и снова становится кавалером ордена Подвязки.
— А разве я не… Разве я не отсутствовал здесь несколько часов?
— Да нет же! — Это, кажется, кричит девушка.
В ее крике столько душевной боли. Боли за меня и еще за что-то.
— Так я не исчезал?
— Нет! — улыбается Лорд. И лучики-морщинки вокруг его глаз говорят: «Ну, пошутил и будет. Эх-хе-хе, молодо-зелено».
— Не исчезал?…
Я снял обруч и выключил рубильник.
Потом я подошел к Валентинову и протянул ему желтую запасную книжку с ацтекским орнаментом. В руках профессора была точно такая же.
— Сравните эти две книжки, профессор. Они должны быть совершенно одинаковыми. С одной лишь разницей: последняя запись в книжке, которую я держу в руках, сделана одиннадцатого декабря прошлого года. А сейчас июль, — и я указал на окно, где в густой синеве летал тополиный пух.
Все почему-то тоже посмотрели в окно, точно вдруг засомневались, а действительно ли сейчас июль, а не декабрь.
— Кроме того, вот! — Я достал из кармана крепкий, смерзшийся снежок и с удовольствием запустил им в линолеумную доску, сверху донизу исписанную формулами.
Снежок попал точно в середину и прилип.
ИГОРЬ РОСОХОВАТСКИЙ
ТОР I
Сегодня мы перевели Володю Юрьева в другой отдел, а на его место поставили ВМШП — вычислительную машину широкого профиля. Раньше считалось (и лучше бы так считалось и теперь), что на этом месте может работать только человек. Но вот мы заменили Володю машиной. И ничего тут не поделаешь. Нам необходима быстрота и точность, без них работы по изменению нервного волокна немыслимы.
Быстрота и точность — болезнь нашего века. Я говорю «болезнь» потому, что когда «создавался» человек, природа многого не предусмотрела. Она снабдила его нервами, по которым импульсы мчат со скоростью нескольких десятков метров в секунду. Этого было достаточно, чтобы моментально почувствовать ожог и отдернуть руку или вовремя заметить янтарные глаза хищника. Но когда человек имеет дело с процессами, протекающими в миллионные доли секунды… Или когда он садится в ракету… Или когда ему нужно принять одновременно тысячи сведений, столько же извлечь из памяти и сравнить их хотя бы в течение часа… И когда каждая его ошибка превратится на линии в сотни ошибок…
Каждый раз отступая, как когда-то говорили военные, «на заранее подготовленные рубежи», я угрожающе шептал машинам:
— Погодите, вот он придет!
Я имел в виду человека будущего, которого мы создадим, научившись менять структуру нервного волокна. Это будет Homo celeris ingenii — человек быстрого ума, человек быстродумающий, хозяин эпохи сверхскоростей. Я так часто мечтал о нем, мне хотелось дожить и увидеть его, заглянуть в его глаза, прикоснуться к его коже… Он будет благородным и прекрасным, мощь его — щедрой и доброй, И жить рядом с ним, работать вместе с ним будет легко и приятно, ведь он мгновенно определит и ваше настроение, и то, чего вы хотите, и что нужно предпринять в интересах дела, и как решить трудную проблему.
Но до прихода Homo celeris ingenii было еще далеко. А пока мы в институте ждали нового директора.
Черный как жук и нагловатый Саша Митрофанов готовился завести с ним «душевный разговор» и выяснить, что он собой представляет. Я хотел сразу же поговорить о тех шести тысячах, которые нужны на покупку ультрацентрифуг. Люда надеялась выпросить отпуск за свой счет (официально, чтобы помочь больной маме, а на самом деле, чтобы побыть со своим Гришей).
Он появился ровно за пять минут до звонка: лопоухий, сухощавый, с курчавой шевелюрой, запавшими строгими глазами, быстрый и стремительный в движениях. Саше Митрофанову, кинувшемуся было заводить «душевный разговор», он так сухо бросил «доброе утро», что тот сразу же пошел в свою лабораторию и в коридоре поругался с добрейшим Мих-Михом.
В директорском кабинете Мих-Миха ждала новая неприятность.
— Уберите из коридоров все эти диваны, — сказал директор. — Кроме тех двух, которые у вас называют «проблемным» и «дискуссионным».
— Выписать вместо них новые? — со свойственным ему добродушием спросил Мих-Мих.
У директора нетерпеливо дернулась щека.
— А что, стоя женщинам очень неудобно болтать? — спросил он и отбил охоту у Мих-Миха вообще о чем-либо спрашивать.
Это был первый приказ нового шефа, и его оказалось достаточно, чтобы директора невзлюбили машинистки, уборщицы и лаборантки, проводившие на диванах лучшие рабочие часы.
— Меня зовут Торием Вениаминовичем, — сказал он на совещании руководителей лабораторий. — Научные сотрудники (он подчеркнул это) для удобства могут называть меня, как и прежнего директора, по инициалам — ТВ или по имени.
Многие из нас тогда почувствовали неприязнь к нему. Он не должен был говорить, как называть его. Это мы всегда решали сами. Так получилось и теперь. После совещания мы называли его «Тор», а между собой «Тор I», подчеркивая, что он у нас не задержится.
Люду, пришедшую просить об отпуске за свой счет, он встретил приветливо, спросил о больной маме. Его лицо было сочувственным, но девушке казалось, что он ее не слушает, так как его взгляд пробегал по бумагам на столе к время от времени директор делал какие-то пометки на полях. Люда волновалась, путалась, умолкала, и тогда он кивал головой: «Продолжайте».
«Зачем продолжать, если он все равно не слушает?» — злилась она.
— Мама осталась совсем одна, за ней некому присмотреть. Некому даже воды подать, — грустно сказала девушка, думая о Грише, который заждался ее и шлет пылкие письма.
— Ну да, к тому же, как вы сказали раньше, ей приходится воспитывать вашу пятнадцатилетнюю сестру, — «заметил» директор, не глядя на Люду, и девушка почувствовала, что он уже все понял и что врать больше не имеет смысла.
— До свидания, — сказала она, краснея от стыда и злости.
Затем Тор I прославился тем, что отучил Сашу Митрофанова задерживаться после работы в лаборатории. Однажды он мимоходом сказал Саше:
— Если все время работать, то когда же будете думать?
Гриша Остапенко, вернувшись из села, где напрасно прождал Люду, пришел к директору просить командировку в Одессу. Лицо Тора-1 казалось добрым. Словно вот-вот лучи солнца, ломаясь на настольном стекле, брызнут ему в глаза, зажгут там веселые искорки. Но это «вот-вот» не наступало…
Остапенко рассказал о последних работах в институте Филатова, с которыми ему необходимо познакомиться.
Директор понимающе кивал головой.
— Мы сумеем быстрее поставить опыты по восстановлению иннервации глаза…
Директор снова одобрительно кивнул, а Остапенко умолк. «Кажется, «увертюра» длилась достаточно?», — подумал он, ожидая, когда директор вызовет Мих-Миха, чтобы отдать приказ о командировке к морю и солнцу.
Тор I посмотрел на него изучающе, потом сказал без нотки юмора:
— К тому же неплохо в море окунуться. Голову освежает…
Остапенко пытался что-то говорить, обманутый серьезным тоном директора, не зная, как воспринять его последние слова. А Тор I наконец вызвал Мих-Миха и приказал выписать Остапенко командировку в Донецк.
— Сфинкс! — в сердцах сказал в коридоре Грише Остапенко. — Бездушный сфинкс!
Нам пришлось забыть «доброе старое время». Где-то лениво и ласково плескалось синее море, шумели сады, звали в гости родственники «завернуть мимоходом», но больше никому в институте не удавалось ездить в командировки по желанию. Теперь мы ездили только туда, куда Тор I считал нужным. Если быть до конца честным, то надо признать, что это всегда было в интересах дела.
Но завоевал наше уважение он совершенно неожиданно.
Каждый месяц мы устраивали шахматный блицтурнир. Победитель должен был играть с ВМШП. Так мы отыгрывались на победителе, потому что если бы даже чемпион мира стал играть с ВМШП, то это походило бы на одновременную игру одного против миллиона точных шахматистов.
Победителем в этот раз был Саша Митрофанов. Он бросил последний торжествующий взгляд на унылые лица противников, затем на ВМШП, обреченно вздохнул, и его лицо вытянулось.
Он проиграл на девятнадцатом ходу.
Даже Сашины «жертвы» не радовались его поражению. В том, как ВМШП обыгрывала любого из наших чемпионов, были железная закономерность и в то же время что-то унизительное для всех нас. И, зная, что это невозможно, мы мечтали, чтобы ВМШП проиграла хотя бы один раз и не за счет поломки.
Саша Митрофанов, натянуто улыбаясь, встал со стула и развел руками. Кто-то пошутил, кто-то начал рассказывать анекдот. Но в это время к шахматному столику подошел Тор I. Прежде чем мы успели удивиться, он сделал первый ход. ВМШП ответила. Разыгрывался королевский гамбит.
После размена ферзей Тор I перешел в наступление на королевском фланге. На каждый ход он тратил вначале около десяти секунд, потом — пять, потом одну, потом — доли секунды. Это был небывалый темп.
Вначале я думал, что он просто шутит, двигает фигуры как попало, чтобы сбить с толку машину. Ведь не мог же он за доли секунды продумать ход. Затем послышалось свистящее гудение. Оно означало, что ВМШП работает с повышенной нагрузкой. Но когда машина не выдержала предложенного темпа и начала ошибаться, я и все остальные ребята поняли, что каким-то непостижимым образом наш директор делает обдуманные и смелые ходы. Он бил машину ее же оружием.
— Мат, — сказал Тор I, не повышая голоса, — и мы все увидели, как на боковом щите впервые за всю историю ВМШП загорелась красная лампочка знак проигрыша.
Мы кричали от восторга, как дикари. Несколько человек подбежали к директору, подняли его на руки, начали качать. Тор I взлетал высоко над нашими головами, но на его лице не было ни радости, ни торжества. Оно было озабоченным. Вернее всего, он в это время обдумывал план работы на завтра. Когда его подбрасывали повыше, он замечал окружающее и растерянно улыбался. Какая-то лаборантка показала «нос» машине.
Мы уже почти примирились с ним, готовы были уважать его и восторгаться его необыкновенными способностями. Но прошло всего три дня, и неприязнь вспыхнула с новой силой.
Валя Сизончук по справедливости считалась самой красивой и самой гордой женщиной института. А я считал ее и самой непонятной. Она окончательно утвердила меня в этом мнении на праздничном вечере перед Первым мая.
Я стоял рядом с Валей, когда в зал стремительно вошел Тор I, ведя под руку запыхавшегося Мих-Миха и что-то доказывая ему. Я видел, как Валя вздрогнула, слегка опустила плечи, словно сразу стала ниже ростом, беззащитнее. Она растерянно и невпопад поддерживала разговор со мной, А когда объявили «дамский вальс», ринулась к Тору I через весь зал.
— Пойдемте танцевать, ТВ!
«ТВ»! Она предала нас, назвав его так, как он нам тогда предлагал. Она смотрела на него сияющими, откровенно восхищенными глазами. Она раскрылась перед ним сразу, как плеск реки за поворотом. Нам неудобно было смотреть в эту минуту на Валю. Мы смотрели на директора.
Что-то дрогнуло в его лице. В холодных изучающих глазах открылись две полыньи с чистой синей водой. Словно тонкие девичьи пальчики постучали в эту непонятную, закрытую душу, и в дверях на миг показался человек. Выглянул и скрылся. Дверь запахнулась — он натянул на свое лицо невозмутимость, как маску. Пожал плечами.
— Я плохо танцую.
— Иногда люди танцуют, чтобы поговорить.
Валя была чересчур откровенной. Сказывалась ее самонадеянность. Ей никто из мужчин никогда ни в чем не отказывал.
Тор I повел себя самым неожиданным образом.
— О чем говорить? — пренебрежительно протянул он. — Если вы хотите оправдаться за небрежность в последней работе, то напрасно. Приказ о выговоре я уже отдал.
Он говорил громко и не беспокоился, что все слышат его слова. А затем повернулся к собеседнику, продолжая прерванный Валей разговор.
Валя быстро пошла через весь зал к двери. Наверное, так ходят раненые. Я пошел за ней, позвал. Она посмотрела на меня совершенно пустыми глазами и, кажется, не узнала. Для другой то, что произошло, было бы просто горькими минутами обиды, а для Вали — жестоким уроком.
Она побежала по лестнице, не глядя под ноги. Я боялся, что вот-вот она споткнется, покатится по ступенькам.
Догнал я ее у самой двери. Вложил в свой голос все, что чувствовал в ту минуту:
— Валя, не стоит из-за него. Он гнилой сухарь. Мы все — за тебя.
Она зло глянула на меня.
— Он лучше всех. Умнее и честнее всех вас.
Она оставалась самой собой. Я понял, что ничего не смогу с этим сделать. И еще понял, что никогда не прощу этого Тору.
С того вечера я перестал замечать директора. Приходил только по его вызову. Отвечал подчеркнуто официально. Так поступали и мои друзья.
А Тор I не обращал на эго никакого внимания. Он вел себя со всеми и с Валей так, как будто ничего не произошло, по-прежнему вмешивался во все мелочи.
Издавна в нашем институте установилась традиция: влюбленные рыцари ранней весной преподносили девушкам мимозу, а те, не чуждые тщеславия, ставили букеты в лабораториях, так что сильный запах проникал даже в коридоры. Тор I распорядился заменить мимозу подснежниками, и добрейший Мих-Мих сначала познакомился с благословлявшими его старушками продавщицами подснежников, а потом, тысячу раз извиняясь, начал исполнять приказ директора в лабораториях, меняя цветы в вазах. Тут вместо добрых пожеланий его встречали язвительными шуточками, вроде:
— Какую долю от продажи подснежников получает директор?
Или невинным голосом:
— Правда, что у директора болит голова от сильного запаха?
Больше, всех старался Саша Митрофанов.
Это продолжалось до тех пор, пока директор не объяснил:
— Фитонциды мимозы влияют на некоторые опыты.
И Саша понял, почему два дня тому назад неожиданно не удался выверенный опыт с заражением морских свинок гриппом.
По-настоящему мы поняли цену директору на заседании ученого совета. Доклады по работе лабораторий начал Саша Митрофанов. Он рассказывал с наблюдениях за прохождением нервного импульса по волокнам разного сечения. Известно, например, что у спрута к длинным щупальцам идут более толстые нервные волокна, чем к коротким. Чем толще нервное волокно, тем быстрее оно проводит импульс. Благодаря этому сигнал, посланный из мозга спрута, может одновременно прийти на кончики коротких и длинных щупальцев, чем и обеспечивается одновременность действия.
Саша рассказал о серии тонких, остроумных опытов, проведенных в его лаборатории, о том, как была уточнена зависимость между толщиной волокна и скоростью импульса, о подготовке к новым опытам.
Директор слушал доклад Саши очень внимательно. Казалось, он старается запомнить каждое слово, даже шевелит губами от усердия. А иногда его глаза медленно погасали, углы рта опускались. Но затем он спохватывался и снова придавал своему лицу выражение пристального интереса. Когда Саша закончил доклад, все посмотрели на директора. От того, что скажет Тор I, зависит последний штрих в мнении о нем.
В тишине отчетливо прозвучал бесстрастный голос:
— Пусть выскажутся остальные.
Он слушал их так же, как Сашу. А потом встал и задал Митрофанову несколько вопросов.
— Какова оболочка у волокон разной толщины и зависимость между толщиной оболочки и сечением волокна? Учитывалась ли насыщенность микроэлементами различных участков волокна? Почему бы вам не создать модель нерва из синтетических белков и постепенно усложнять ее по участкам?
Не то, чтобы эти вопросы зачеркивали всю работу, проведенную в лаборатории Митрофанова. Они и не претендовали на это, особенно по форме. Но Тор I наметил принципиально новый путь исследований. И если бы лаборатория Митрофанова шла по этому пути с самого начала, то работа сократилась бы в несколько раз.
С того времени я начал внимательно присматриваться к директору, изучать его.
Меня всегда интересовали люди с необычными умственными способностями. Ведь и работа моя была такой. Успех в ней помог бы нам усовершенствовать нервную систему.
Природой установлено для нас жесткое ограничение: приобретая новое, мы теряем что-то из того, что приобрели раньше. Позднейшие мозговые слои накладываются на более ранние, заглушают их деятельность. Засыпают инстинкты, угасают и покрываются пеплом неиспользованные средства связи. Но это только половина беды.
Лобные доли не успевают анализировать всего, что хранится в мозгу: как в уютных бухтах, стоят забытыми целые флоты нужных сведений; покачиваются подводными лодками, стремясь всплыть, интересные мысли; гигантские идеи, чье местонахождение не отмечено на картах, ржавеют и приходят в негодность.
Можем ли мы признать это законом для себя? Признать и примириться?
Мы привыкли считать человеческий организм, и особенно мозг, венцом творения. Привыкли и к более опасной мысли, что ничего лучше и совершеннее быть не может. Так нам спокойнее. Но ведь спокойствие никогда не было двигателем прогресса.
А на самом деле наши организмы косны, как наследственная информация, и не всегда успевают приспособиться к изменениям среды. Импульсы в наших нервах текут чертовски медленно. Природа-мать не растет с нами, не поспевает за нашим развитием. Она дает нам теперь то же, что и двести, и пятьсот, и тысячу лет тому назад. Но нам мало этого. Мы выросли из пеленок, предназначенных для животного. Начали самостоятельный путь. И мы можем гордиться собой, потому что создания наших рук во многих отношениях совершеннее, чем мы сами: железные рычаги мощнее мышц, колеса и крылья быстрее ног, автоматы надежнее нервов, и вычислительная машина думает быстрее, чем мозг. А это значит, что мы умеем делать лучше, чем природа.
Пришло время поработать над своими организмами.
Я пытаюсь представить себе нового человека. Он будет думать в сотни раз быстрее — и уже одно это качество сделает его сильнее в тысячи раз. Ради этого работает наш институт. Ради этого мы изучаем сечение нервов, соотношение в них различных веществ. Каким же будет новый человек? Как бы мы отнеслись к нему, появись он среди нас?
Моя фантазия бедна, и я не могу создать его образ, представить его поступки. Перестаю фантазировать и думаю о работе, о своей лаборатории.
Мы сделали немало. Но в исследовании свойств некоторых микроэлементов на проводимость зашли в тупик. Насыщенность волокна кобальтом в одних случаях давала ускорение импульса, в других — замедление. Никель вел себя совсем не так, как это предписывала теория и наши предположения. Одни опыты противоречили другим.
В конце концов я решился посоветоваться с директором. Несколько раз заходил к нему в кабинет, но нам все время мешали. Потому что хотя тех, кто его не любил, было немало, но и в тех, кто его уважал, недостатка не было. А поскольку и те и другие нуждались в его советах, дверь директорского кабинета почти никогда не закрывалась. Я удивлялся, как мог он успевать разбираться во всех разнообразных вопросах, и вспоминал состязание с машиной…
После очередного неудачного визита Тор I предложил:
— Заходите сегодня ко мне домой.
Признаться, я шел к нему с болезненным чувством, которое трудно было определить, — в нем сливались воедино настороженность, любопытство, неприязнь, восхищение.
Мне открыла дверь пожилая женщина с ласковым озабоченным лицом. На таких лицах выражение заботы не бывает кратковременным, а ложится печатью на вето жизнь.
Я спросил о директоре.
— Торий в своей комнате.
Она так произнесла «Торий», что я понял: это его мать.
— Пройдите к нему.
Я прошел по коридорчику и остановился. Через стеклянную дверь увидел директора. Он сидел за столом, у окна, одной рукой подпер подбородок, а второй держал перевернутую рюмку. Его лицо было сосредоточенным и напряженным. Радиоприемник пел чуть хрипловато: «Напишет ротный писарь бумагу…»
Тор I твердо опустил рюмку на стол, словно ставил печать. Затем поднял другую, перевернутую рюмку.
Мне стало не по себе. Промелькнула догадка: он закрылся в комнате и пьет. Холод чужого одиночества на миг коснулся меня. Но почему же тогда мать не предупредила его о моем приходе?
Я открыл дверь…
Директор обернулся, сказал приветливо:
— А, это вы? Очень хорошо сделали, что пришли.
Он поставил рюмку на… шахматную доску. И я увидел, что это не перевернутая рюмка, а пешка. Тор I играл в шахматы против самого себя.
— Рассказывайте, пока никто не пришел, — предложил он, устроился поудобнее, приготовившись слушать. Но уже через минуту перебил меня вопросом: — А вы всегда учитываете состояние системы?
Он вскочил, почти выхватил у меня из рук рентгенограммы, начал ходить по комнате из угла в угол, заговорил так быстро, что слова сливались:
— Вы спрашиваете, что даст вот здесь пятно — железо или никель? Но надо учесть, что перед этим нерв находился в состоянии длительного возбуждения. Станет ясно: пятно — кобальт. А вот этот зубец — железо, потому что, во-первых, в этой области железо может выглядеть на ленте и так, во-вторых, процент железа в ткани — уже начал увеличиваться, в-третьих, функция изменилась. И, в-четвертых, когда функция изменилась и процент железа в ткани растет, то зубец с таким углом — только железо.
Он стоял передо мной, привстав на носки, расставив длинные сильные ноги, и слегка покачивался из стороны в сторону.
Мне показалось, что я могу дать точное определение гения. Гений — это тот, кто может учесть и сопоставить факты, которые кажутся другим разрозненными. Я думал, что мне выпало большое счастье — работать вместе с Тором. Боясь неосторожным словом выдать свое восторженное состояние, я заговорил о нуждах лаборатории, доказывал необходимость обратить особое внимание именно на наши работы.
В конце концов от этого зависит будущее…
— Чье? — спросил директор, сел в кресло, и у его рта притаилась насмешливая улыбка.
Я не успел своевременно заметить ее.
— Всей работы института… Того, к чему мы стремимся… — Я запутался под его взглядом. — Всех людей…
— Вы бы еще сказали вместо «будущее» — «грядущее». Например, «от нашей работы зависит грядущее человечества».
Улыбка больше не пряталась у рта. Она изогнула губы и блестела в глазах. Он держал себя так, как будто не знал о значении наших работ или не придавал им такого значения. Но он меня больше не мог обмануть.
Я ушел от него опьяненный верой в свои силы. Долго не мог уснуть. Слушал пение птиц за окном, капанье воды из испорченного крана, шелест листвы, голоса мальчишек и пытался сопоставить все это.
А потом мне приснились горы. Туман стекал по ним в долину, сизо-зеленый, как лес на рассвете, и прохладный, как горные ручьи…
Я проснулся с предчувствием радости. Ночью прошел дождь, промытый воздух был свеж, а пронизанная лучами синева слегка ослепляла и казалась особенно нарядной. Я несколько раз выжал гири, быстро умылся и, на ходу дожевывая бутерброд, вышел из дому.
Я шел, размахивая портфелем, как школьник, и мне казалось, что будущее раскрытая книга и можно прочесть его без ошибок.
Легко взбежал по ступенькам главного входа. Взялся за ручку двери, когда раздался первый взрыв, за ним второй, третий, особенно сильный, от которого вылетели стекла. Какие-то обгоревшие бумаги закружились в воздухе, как летучие мыши. Ко мне подбежал Саша Митрофанов, схватил за рукав, потащил куда-то. Мы увидели две багровые свечи над корпусом, где размещались Сашина лаборатория и реактор. Густой дым валил из окон, сквозь него, как языки змей, быстро высовывались и втягивались языки пламени. Последовала серия небольших взрывов, как пулеметная дробь.
«Огонь бежит по пробиркам с растворами. Подбирается к складу реактивов, — с ужасом думал я. — А там…»
Очевидно, и Саша думал о том же. Не сговариваясь, мы бросились к клокочущей воронке входа. Это было безумием. Все равно не успеть, не преградить дорогу огню. Погибнем! Но мы не думали об этом.
Нам оставалось несколько шагов до входа, а уже мечем было дышать. Нестерпимый жар обжигал лицо, руки. Сзади нас послышался крик:
— Это я виновата! Я одна… Пустите!
Валя бежала прямо в огонь.
Я успел схватить ее за руку. По лицу Вали текли слезы, оставляя на щеках две темные полосы. Она снова рванулась к выходу. Я не удержал ее, не смог. Куда она? Пламя…
Я не слышал, как подъехала машина директора. Тор I внезапно вырос на фоне багрового пятна рядом с Валей, отшвырнул ее назад, сказал «извините», исчез в бушующем пламени.
Теперь Валю держали мы с Сашей вдвоем. Она стояла сравнительно спокойно, исчерпав все силы. Повторяла сквозь слезы:
— Моя вина. Забыла убрать селитру. Это я…
Я смотрел туда, где исчез Тор I, вспомнил его слова: «Человек имеет право только на те ошибки, за которые сам в силах расплатиться. Только сам».
В первый раз он отступил от своих слов. Что заставило его броситься в огонь, какая сила? Самопожертвование? Жалость? Сострадание? Благородство и смелость?
Почему я тотчас не бросился за ним? Это до сих пор терзает меня.
Через две-три минуты мы увидели директора. Он вышел, пошатываясь, одежда на нем свисала черными клочками. Сделал два шага и упал. Мы бросились к нему. Он лежал на боку, скорчившись, и смотрел на нас.
— Не трогайте, — простонал он и приказал, глядя на Валю так, что она не посмела ослушаться. — Проверьте, выключен ли газ в центральном корпусе. Вы, — он перевел взгляд на Сашу, — скажите пожарникам, пусть начинают тушить с правого крыла.
Он посмотрел на меня, но его взгляд бегал, словно искал еще кого-то:
— В левом верхнем ящике моего письменного стола папка. Мать отдаст ее вам. Там записи опыта. Да, я сумел изменить свою нервную ткань, ускорил прохождение импульса в семьдесят шесть раз. Сечение волокна, насыщенность микроэлементами… Главное — код. Код сигналов — больше коротких, чем длинных…
Ему становилось хуже. Лицо серело, словно покрывалось пеплом. Губы потрескались так, что было больно смотреть.
— Узнаете, когда прочтете… Только учтите мою ошибку. Ускорение импульса действует на гипофиз и другие железы. Это я проверил на себе. Узнаете из дневника…
— Почему вы бросились в огонь? — закричал я. — Ведь любой из нас…
— Там надо было быстро… Слишком быстро для нормального человека…
Значит просто расчет. Не благородство, не самопожертвование… Я не верил ему, и он это понял по моему лицу. Хотел еще что-то сказать, но не смог. Его бегающий взгляд остановился, как маятник часов.
Откуда-то появились санитары. Осторожно положили его на носилки. Он не стонал и не шевелился. Торий Вениаминович умер по дороге в больницу.
Я разбираю его бумаги. Стремительный почерк, буквы похожи на стенографические значки. Кляксы разбросаны по страницам, как попадания. Очень много исправлений разноцветными карандашами: красный правит чернила, синий карандаш правит красный, зеленый правит синий — так, очевидно, он различал более поздние правки от ранних. Исписанные листы сухо шелестят, говорят со мной его голосом. Он первым решился поставить на себе опыт, который мы пока проводили на животных — моделях. И если не бояться горечи, то надо признать, что он и был тем человеком, о котором мы мечтали, — Homo celeria ingenii. Он пришел к нам из будущего. Почему же нам было так трудно с ним?…
ВИКТОР САПАРИН
СУД НАД ТАНТАЛУСОМ
1
Варгаш летел над Тихим океаном, когда его машина вдруг сообщила: «Иду на вынужденную посадку». Поскольку в действие пришла противопожарная система, он понял, что где-то что-то горит.
В иллюминатор он увидел, как левый бортовой огнетушитель пустил струю в носовую часть. Оттуда повалил густой дым, потом вырвался язык пламени. Огнетушитель сбил пламя, и дым снова пополз жирными клубами. Прошла минута-другая, и тонкая струя пламени вновь потянулась вдоль борта.
Вокруг, сколько ни смотрел Варгаш, он не различал ничего, кроме глади океана. Но машина, видимо, отыскала на карте какой-то клочок суши и тянула к нему из последних своих механических сил.
Наконец и Варгаш разглядел, что разыскала машина: вулканический островок, сверху удивительно похожий на одно из тех пятнышек, что покрывали листья зараженного танталусом тростника. Вблизи он оказался нагромождением скал, небрежно брошенных посреди океана.
Дым валил из машины так, что временами Варгаш ничего не видел. Он сообразил только, что она раза два прошлась над — обнаруженным ею островком. Но сесть на эти торчащие, как шипы, скалы не могла даже машина «Скорой помощи».
Когда машина пошла на третий заход, Варгаш вдруг почувствовал, что пол под ним проваливается и он вместе с креслом, в котором сидел, летит вниз.
Вися под куполом парашюта, он видел, как его аппарат, оставляя дымный след, падал все ниже и ниже, приближаясь к поверхности океана.
Скалы внезапно угрожающе выросли и, казалось, нацелились на него зубастыми пастями. Он больно стукнулся коленкой об острый выступ и почти одновременно грудью о вертикальную стенку. У ремня отскочила пряжка, и Варгаш вывалился из кресла — к счастью, с небольшой высоты.
Кресло, висевшее на стропах, полетело дальше и исчезло вместе с запасом продовольствия и медикаментами, уложенными в герметические карманы под сиденьем.
Прошло несколько минут. Первым, почти машинальным движением Варгаш достал из нагрудного кармана блок-универсал. Упругая пластмасса корпуса осталась цела, но аппарат был поврежден. Сколько Варгаш ни нажимал на кнопки — сигнальная лампочка не загоралась. Он лишился главного — связи с окружающим миром.
Стиснув зубы и волоча ушибленную ногу, Варгаш взобрался на скалистый гребень, чтобы оглядеться.
Вокруг расстилался океан, синий, казавшийся бездонным. Волны равнодушно бежали из-за горизонта, тыкались в скалы, составлявшие островок, словно удивляясь, зачем он здесь.
Этот безвестный островок, веснушка на лице океана, скорее всего не имел даже названия.
Варгаш повернулся на спину. Лежа на камнях и глядя на кусок неба, словно обгрызенный по краям силуэтами скал, он принялся восстанавливать в памяти недавние события.
Первым перед его мысленным взором предстал Свенсен.
2
…Тюрьма выглядела так, как и представлял ее себе Варгаш по многочисленным фотографиям: десятка четыре зданий, целый научный городок без единого кустика или травинки на гладкой пластмассовой мостовой, и вое это покрыто огромным прозрачным колпаком.
— Убежать отсюда невозможно, — говорил убежденно Свенсен. — Его чуть запавшие глаза и жесткие складки у рта придавали ему вид пророка. — Сюда есть только вход. Как в дантов ад. Обратно? Ха! В этой стене вы не найдете даже шва.
— А трещины?
Свенсен ударил кулаком по прозрачной стене. Кулак отлетел, как от тугой резины.
— Она многослойная. Все слои самозатягивающиеся. Масса гибкая, нетрескающаяся… Ее не прошибает даже пуля!
— Но ведь есть вход! — настаивал Варгаш.
— Вы хотите сказать: тем самым и выход? Человек может выйти. Микроб же — нет.
— Один все-таки вышел?
— Среди наших заключенных нет того, кого вы ищете.
— Охотно верю. Но ведь не с Марса же он свалился!
— И это совершенно исключено. Ракеты обеззараживаются с полной гарантией. За этим следит Контроль безопасности.
— Но ведь есть бактерии, которые специально доставляются с других планет. Они тоже поступают к вам?
— В специальных сосудах и прямо в особый корпус. Вон, видите, тот дальний, как бы в дымке. Там еще два таких колпака, как этот. Дополнительная изоляция.
— А вы не думаете, что на Луне могли уничтожить не всех микробов? — спросил Варгаш. — Ведь ракеты с Луны не обеззараживаются.
— К сожалению, это исключено, — сказал Свенсен сурово. — И вы отлично знаете, что га Луне были только анаэробные бактерии. Подумать только, — воскликнул он, — уничтожить все микроорганизмы на целом небесном теле! Это была трагическая ошибка! Просто не верится, что такая же судьба угрожала и Земле. Помните, как начали уничтожать все вирусы гриппа, возбудителей дизентерии, холеры? Некоторых так вывели начисто. Теперь их ищут на Марсе. Пойдемте, — добавил он другим тоном.
— Куда? Ведь здесь нет входа.
— Он перед нами.
Только приглядевшись, Варгаш увидел на простиравшемся перед ним участке стены тонкий, как волос, стык и почта совсем прозрачные петли.
— Это единственное место на земном шаре, — пояснил Свенсен, — где существуют еще сторожа. Конечно, никто не подумает войта сюда без спроса. Но Контроль безопасности настаивает… Откройте! — произнес он громко.
Часть стены отошла. Открылся проход, такой узкий, что им пришлось входить по одному. Вытянув руку в сторону, Варгаш почувствовал, что она упирается во что-то твердое. Они очутились не прямо под куполом, как он думал, а в коридоре.
— Обработка уже началась, — сказал Свенсен, указывая на пол, усеянный пупырышками с крохотными отверстиями. — На ногах ведь приносится больше всего бактерий.
— А им запрещен и выход?
— Разумеется. Нелегальный — я имею в виду. И ваш танталус не смог бы проникнуть к нам, даже если бы хотел. Понимаете теперь, почему я так твердо заявляю, что его у нас нет?
— Однако не для того же, чтобы я в этом убедился, вы пригласили меня сюда?
Свенсен промолчал.
Коридор упирался в глухую стенку большого корпуса. Минута ожидания — и пупырчатый пол стал медленно опускаться. Когда он остановился, отверстие наверху закрылось глухой шторой. Теперь им предстояло удивительное путешествие.
Свенсен и Варгаш разделись, одежду сложили в герметические ящики. Потом они стали переходить из одного помещения в другое через тамбуры с двойными дверями. Их обрызгивали и обдували, мыли и терли струями растворов разного состава и температуры. Варгаш, зажмурив глаза, шел за Свенсеном. После обмываний начался цикл облучений; шли то в оранжевом, то в голубом, то в зеленом свете, который излучали просвечивающие стены, то в полной темноте.
Наконец было получено разрешение надеть новенькие комбинезоны. Легкие костюмы висели в герметических шкафчиках с цифрами размеров и роста на дверцах. Глухие, на пневматических застежках, они оставляли открытыми лишь лицо и руки. Еще один контрольный осмотр — и вот двор тюрьмы.
Свенсен указал на, длинный корпус.
— Тут гриппы. Все, сколько их ни есть. Сто с чем-то. А этот корпус чумной. Тоже, как видите, не маленький… Чистый анахронизм, — поспешил добавить он, заметив, что Варгаш поежился при слове «чумной». — Один из парадоксов медицины заключается в том, что чума за то время, пока она находится здесь, под замком, аде изучена и против нее найдены такие сильные и быстродействующие средства, что, вырвись она сейчас на свободу, это причинило бы только некоторые лишние хлопоты — и все. Если бы человечество располагало этими средствами прежде, чума считалась бы невинной болезнью, гораздо более безобидной, чем хронический насморк. Я имею в виду обыкновенную чуму, конечно.
— А есть и особые?
— О, в последнее время открыто много видов, которых прежде не знали. Их не различали потому, что они встречались в виде ничтожных примесей к обыкновенной бубонной чуме. Недавно открыта бацилла, — в голосе Свенсена зазвучал оттенок гордости, — по сравнению с которой все, что знало человечество, — ничто. Против нее не действуют сыворотки.
— Я вижу, вы в восторге от нее. Так, чего доброго, вы станете приветствовать и танталуса?
— А почему бы и нет? — немедленно откликнулся Свенсен. — Вспомните историю с возбудителем возвратного тифа, — сказал он, останавливаясь. — Медики единодушно приговорили его к уничтожению. И его уничтожили. Что произошло дальше? Через десять лет после того, как был убит последний экземпляр, один микробиолог, изучая возбудитель уже по книгам, установил, что этот жизнедеятельный организм мог быть чрезвычайно полезен. Его спирохеты, попав в кровь человека, вызывали образование очень ценных веществ, уничтожающих бактерии. В укрощенном виде эти спирохеты можно было бы использовать и сейчас как очень эффективный лечебный препарат. Попробуйте поищите теперь возбудителя возвратного тифа по всей вселенной!
Свенсен сжал руку Варгаша с силой, которую трудно было ожидать в человеке столь щуплого телосложения. Варгаш посмотрел на собеседника. Его предупредили о «коньке» знаменитого тюремщика.
— Нет микробов только вредных, — торжественно, словно с кафедры, произнес Свенсен, — как нет и микробов только полезных. Взгляды на микробов меняются и будут меняться, но микробы — все, какие только существуют на Земле и других планетах, — должны быть под рукой у исследователя. Вот почему тюрьму микробов или санаторий микробов, называйте как хотите, я считаю гениальной идеей, надо отдать должное ее автору, Коробову.
Варгаш с интересом выслушал эту тираду, хотя слово «одержимый» приходило ему раза два на ум.
— У нас не много бывает посторонних посетителей, — заговорил Свенсен совсем другим тоном. — Поэтому каждый, кто проникает за эту стену, становится как бы экскурсантом. Если вы хотите…
— Разумеется, — оживился Варгаш.
— А именно?
— Чумной корпус, — сказал Варгаш твердо.
В чумной корпус их пустили без особых церемоний. Видимо, считалось, что под куполом никаких микробов уже нет.
Широкий коридор вел в глубь здания. По обеим его сторонам виднелись узкие двери с надписями — черными буквами по желтому полю — названия разных видов чумы.
Свенсен остановился у одной из дверей.
— Вот, — сказал он. — Та самая.
Глубоко заинтересованный Варгаш переступил порог. К его удивлению, их выдерживали в промежуточной камере довольно долго, пока, наконец, лампочка на потолке не вспыхнула зеленым светом.
— Чего вы опасаетесь? — удивился он. — Заноса бактерий из коридора? Но что можно занести сюда более опасного?
— Мы вообще против смешения бактерий, — возразил Свенсен. — Это искажает картину. Ведь, собственно, из-за этого и нашу героиню долгое время не могли обнаружить.
Лаборатория имела самый обыденный вид. Простой стол с колбами и пробирками. Ряды термостатов у стены.
«Тут она», — подумал Варгаш, покосившись на аккуратные шкафчики.
Двое людей в таких же комбинезонах, как на Варгаше и Свенсене, но в белых масках, закрывающих лица, и в белых же перчатках работали за длинным столом.
Варгашу вдруг захотелось, чтобы и у него на руках очутились перчатки, а лицо закрыла маска. Он взглянул вопросительно на Свенсена. Но этот энтузиаст микробиологии, видимо, пренебрегал мерами предосторожности.
— Хотите взглянуть?
Свенсен подвел его к микроскопу, стоявшему на столе. Варгаш приблизил глаза к окулярам и вздрогнул: на светло-желтом фоне бульонной жидкости ворочалась огромная змея — правда, без головы и без утончающегося хвоста. Темное ее тело конвульсивно дергалось.
Свенсен тронул рычажок манипулятора, и Варгаш увидел, как к вытянутому туловищу приблизилось тончайшее острие ножа. Змея дернулась и подпрыгнула, но нож улучил момент и отрубил от змеи кусок. Затем быстрым, совсем неуловимым движением он рассек змею вдоль.
Автомат-оператор продолжал оперировать бациллу, Варгаш почувствовал что-то вроде тошноты. Ему приходилось иметь дело с чудовищами, не видимыми невооруженным глазом, и наблюдать картины их страшного разрушительного действия, — он не был трусом. Но эта увеличенная бацилла, словно готовая схватить охотящийся за нею нож, производила неприятное впечатление.
Молчаливые люди в масках спокойно передавали друг другу пробирки с самой страшной смертью и › всех существовавших когда-либо на Земле.
Свенсен вдруг спохватился.
— Пойдемте! — сказал он поспешно. — Наши временные маски на лицах и руках скоро выдохнутся.
Так, значит, пока они стояли в промежуточной камере, открытые части их тела были подвергнуты какой-то обработке! Варгашу стало немного легче.
«Ну, все», — с облегчением подумал он, когда лампочка на потолке выходной камеры загорелась зеленым светом.
Но радость его оказалась преждевременной. Выходная дверь оставалась закрытой. Прошла минута, и пол в камере тихо пошел вниз. Затем повторилось почти все то, что уже было при входе в тюрьму: обмывания, облучения, и, наконец, контрольные приборы объявили, что выход разрешается.
— Ну, а если бы? — спросил Варгаш.
— Карантин, — пожал плечами Свенсен. — Уколы! И все прочее.
— Но ведь сыворотка бесполезна?
Свенсен ничего не ответил.
— В отдел вирусов? — предложил он.
В отделе вирусов Свенсен долго водил Варгаша по всем лабораториям. Варгаш уже не надеялся найти здесь ни танталуса, ни какого-либо отдаленного его родственника. Тем не менее вирусы, заключенные в тюрьму, завладели его вниманием: многое из того, что делалось тут, нельзя было наблюдать в обычных земных лабораториях, где работали лишь с безвредными существами.
В одном месте он долго смотрел, как делились и размножались крохотные существа, похожие на пружинки. Форма «пружинок» без конца менялась. Это был какой-то фейерверк формообразования. Как объясняли сотрудники лаборатории, процесс был вызван искусственно.
— Мы уже создали около шестисот новых форм, — сказали они.
Варгаш достал блок-универсал и запечатлел и «пружинки» и рассказ сотрудников.
— Я очень благодарен за предоставленную возможность посетить тюрьму, — сказал Варгаш, расставаясь Со Свенсеном. — Мне кажется, я не зря провел здесь время.
— Я на это и рассчитывал, — ответил тот несколько загадочно.
Сейчас Варгашу, томящемуся на заброшенном вулканическом островке, кажется, что у Свенсена была какая-то тайная мысль, которую он так и не высказал. Зачем он уговорил осмотреть тюрьму? Для чего водил по всем вирусным лабораториям?
Варгаш снова оглядел торчащие вокруг скалы. Больная нога не давала покоя. Колено распухло и посинело, острая боль пронизывала тело при малейшем движении. Он оторвал рукав, от рубашки и сделал повязку. Если бы была еда и он мог развести огонь! Тогда все выглядело бы иначе.
Ищут ли его? Конечно! Но попробуй найти на просторах Тихого океана человека, который не может дать вести о себе.
Ему надо устроиться получше. Лежать на этих камнях просто невозможно. Как ни трудно было волочить больную ногу, Варгаш решил перебраться в более удобное место — впадину, поросшую чем-то вроде мха. Здесь было мягче.
И вдруг он увидел воду. По ложбинке в камне, похожей на линию ладони, струилась прозрачная тонкая ленточка. Вода! Он приложил язык к шершавой поверхности скалы и несколько минут пил.
Заходящее солнце коснулось горизонта. Светило тонуло так быстро, точно соскочило с какого-то гвоздика на небе. Набежал ветерок.
Варгаш решил попробовать заснуть. Но мысль не хотела успокаиваться. В сознании возникали все новые картины недавнего прошлого.
3
…Он увидел поля сахарного тростника. Остролистые, обычно зеленые растения словно опалены солнцем, покрыты какими-то пятнами, кое-где изъедены невидимыми грызунами.
Варгаш только что вернулся из облета. На всей Ямайке сохранилось не больше трети плантаций сахарного тростника, не тронутых танталусом.
Варгашу, испытанному следопыту, ветерану Биологической защиты, поручили трудное дело — выяснить тайну происхождения танталуса. Но пока он получает со всех сторон лишь одно «нет». С полсотни воздушных опрыскивателей, похожих на гигантские зонтики, шли в шахматном порядке низко над полями, оставляя за собой пелену лимонно-желтого тумана. Химики и биологи Центральной лаборатории, сменяя друг друга, работали круглые сутки, пытаясь найти эффективное средство против опаснейшего вредителя.
Уже поговаривали о том, что придется объявить на Ямайке карантин, закрыть остров для въезда и выезда.
Воздушные опылители, которые маячили на горизонте, как фантастические подсолнухи, стали один за другим исчезать: пошли на посадку.
Варгаш все еще смотрел на поля, когда его блок-универсал подал сигнал: «Вас вызывают».
На экране, едва Варгаш нажал кнопку «прием», появилось лицо Кэрри, начальника Биологической защиты.
— Послушайте, Варгаш, — сказал Кэрри. — Вы все возитесь с вашим танталусом? Отвлекитесь немного. Забудьте о нем. Ну, на два или три дня. Послушайте меня. В Центральной Африке разразилась какая-то болезнь среди слонов. Что-то новое, совсем неизвестное. Честное слово! Нужно действовать быстро и решительно, пока она не распространилась. Предлагаю вам отправиться туда. А потом вернетесь к вашему танта-лусу, и, уверяю вас, вы найдете тот ход, которого сейчас не видите. Я всегда так поступаю. Согласны?
— Да, Кэрри, — сказал он, — с удовольствием.
— Зденек и Чарли уже вылетели, — сообщил Кэрри. — Вы будете третьим. Держите связь со мной.
Он назвал координаты и исчез с экрана.
Через пять минут Варгаш был уже в воздухе. Его машина со свистом резала воздух, направляясь к точке, которую он указал ей на карте.
Прошло два часа, и впереди показалось озеро с зарослями тростника на берегу, а внизу промелькнул домик и большая лужайка. Это был слоновый заповедник, в котором ставил свои опыты Нгарроба, вице-президент Африканской академии наук, находящийся сейчас на Венере. Варгаш нажал кнопку «спуск». Машина принялась выбирать место для посадки. Она прошлась раза два над лужайкой, опускаясь все ниже, стремительно понеслась к земле. Там стоял уже самолет «Скорой помощи». Машина Варгаша подкатила к нему. Не успел он поздороваться с Чарли, как в воздухе показалась машина Зденека.
Не теряя времени, все трое отправились к озеру.
Слонов они застали на песчаном берегу, истоптанном их могучими ногами. Менее красивые, чем их индийские собратья, с непропорционально большой головой, животные стояли или лежали, не выказывая признаков обычного оживления. Огромные уши свешивались, как тряпки, а хоботы, увядшие, бессильные, касались земли или лежали на ней наподобие обрывков толстого каната.
Банди, помощник Нгарробы, ходил среди слонов, словно это были не живые существа, а серые скалы, принявшие форму животных. И слоны обращали на него не больше внимания, чем на птиц, прыгавших на песке.
— Скверно, — сказал Зденек, наблюдая эту картину.
Черное лицо Банди от волнения и усталости казалось серым.
— Это началось вчера, — сказал он. — И вот видите…
— Что они ели? — поинтересовался Чарли.
— То же, что и всегда, — пожал плечами Банди. — Вот, — он кивнул в сторону зарослей тростника, — их любимое лакомство.
Предоставив Чарли и Зденеку вместе с Банди заниматься больными слонами, Варгаш направился к зарослям.
Он срезал несколько растений в внимательно осмотрел их. Ничего подозрительного. Тогда он прошел по берегу километра два — тростник всюду был одинаковый. Ваяв из разных мест образцы для анализа, Варгаш направился к стоянке машин «Скорой помощи».
Зденек и Чарли были уже там.
— Похоже на анемию, — сообщил Зденек. — В какой-то незнакомой форме. А может быть, еще что-нибудь.
— Взял кровь, — добавил Чарли.
Внутри его машины светились лампочки, что-то тихо булькало, цветные жидкости переливались по трубочкам: автомат-анализатор делал свое дело.
Варгаш поднялся в свою машину. Принесенный тростник он нарезал на куски и роздал лаборантам-автоматам, а сам, чтобы не терять времени, уселся за микроскоп. В срезах на предметном столике он не замечал ничего особенного и вдруг…
На нежно-зеленом фоне пестрели мелкие, еле различимые крапинки.
Варгаш вырезал крошечный кусочек с одной крапинкой и прибавил увеличение. Теперь крапинка выглядела как маленький вулканчик с кратером посредине.
Два лаборанта-автомата прогудели, что их работа закончена. Не вставая с места, Варгаш протянул руку и взял голубые бланки. Первый содержал анализ золы: все в норме, кроме неизвестно откуда взявшегося марганца. Другой бланк перечислял состав плазмы — тут были отклонения, в них следовало еще разобраться.
Зато Варгаш прямо вздрогнул, когда взял в руки бланк, подготовленный третьим лаборантом. То были увеличенные фотографии микробов, обнаруженных в тростнике, и среди них — Варгашу захотелось протереть глаза — столь знакомые ему очертания танталуса. Положительно он начал ему мерещиться!
Варгаш не спеша, как можно спокойнее рассматривал снимки. Нет, эта похожая на знак параграф» фигура не оставляла никаких сомнений. Танталус, самый настоящий танталус!
Четвертый, пятый, шестой лаборанты гудели, докладывая, что порученная им работа выполнена, но Варгаш, не глядя, откладывал их рапорты в сторону — он вызывал «Клару».
Когда она, наконец, ответила, стол Варгаша был буквально завален ворохом сводок. Перебирая их и бегло просматривая, он задавал «Кларе» вопрос за вопросом. Та выдавала все, что хранилось в ее электронной памяти.
На вопрос о крапинках «Клара» дала неожиданный ответ: она назвала вирус, открытый в бассейне Амазонки полстолетия назад.
Амазонский вирус, информировала «Клара», был безобидным существом, ничем особенным не отличавшимся, настолько бесцветным, что все сведения о нем заняли едва пять строк в Полной Энциклопедии Микробов. Влияния на жизнь растения, в котором обитал, он, по-видимому, не оказывал. Открытый случайно, он существовал в безвестности, пока им сегодня не заинтересовался Варгаш.
Варгаш вызвал Кэрри. Ямайка ответила тотчас же.
— Попробуйте дать тростник, зараженный танталусом, слонам. Желательно — африканским.
— Хорошо. А что случилось?
Варгаш рассказал.
Широкое лицо Кэрри стало еще шире.
— Вот это оборот!
Он сиял. Про Кэрри недаром говорили, что, если когда-нибудь у Биологической защиты не останется больше никаких дел, он зачахнет и умрет от неизвестной человечеству болезни.
Начальник Биологической защиты попросил передать ему все материалы, полученные Варгашем от лаборантов. Варгаш нажал кнопку «Передача информации» и вышел из машины.
Зденек и Чарли тоже передавали первые сведения в Центр.
— Заболевание, связанное с питанием, — сказал Зденек.
— В крови повышенное содержание марганца, — констатировал Чарли. — А у вас что?
— Похоже на танталус. — Варгаш пожал плечами. — И в то же время совсем непохоже. Марганца много и в тростнике.
— Он, вероятно, в почве.
— Остается еще проверить инсектарий, — сказал Зденек. — Вот еще одна из проблем нашего времени! Оставляя нетронутыми заповедные уголки природы, человек сам сохраняет очаги заразы. Вопрос: что лучше — сохранить или уничтожить? Другими словами: от чего человечество больше потеряет, а от чего больше приобретет? Может быть, на самом деле зараза идет оттуда?
…Зеленая сетка, накинутая над тропическим лесом, тонкая и мелкая, как вуаль, была незаметна даже вблизи. Банди нашел вход и, отстегнув клапан, пропустил вперед остальных. Они прошли сквозь три ряда сеток, а Банди застегивал позади себя невесомые двери. Он настоял, чтобы все надели индивидуальные предохранительные сетки.
Они вступили на территорию инсектария.
Мир существовал здесь в своей первозданной дикости. Крылатые твари, одного укуса которых было достаточно, чтобы человек заболел тяжко и неизлечимо, плодились и размножались беспрепятственно в этой влажной, словно жирной, атмосфере. Это был лес, который в прошлые времена приводил в ужас самых отчаянных смельчаков.
Варгаш был солдатом Биологической защиты. И, как солдат, он шагал уверенно, соблюдая разумные меры предосторожности. Крылатые пули свистели у него над ушами, тыкались в сетку, вились над головой.
Он любил работу в «Скорой помощи» вот за эту калейдоскопическую смену обстановки, за опасности, которыми она почти всегда сопровождалась, за то, что работать приходилось, не считаясь со временем. Варгаш поймал себя на том, что лицо у него стало расплываться от удовольствия, совсем как у Кэрри.
Нет, он не мог бы провести всю жизнь за глухой прозрачной стеной, как этот Свенсен. Хотя, если говорить честно, работа в лабораториях тюрьмы микробов не менее опасна и увлекательна, чем работа Варгаша. Но ей недоставало разных непредвиденных случаев, перемены мест, то есть всего того, что называют приключениями.
Банди наклонился к земле и показал на большие вмятины.
— Здесь проходили слоны.
Зденек с минуту внимательно рассматривал следы. — Животные здоровы, — заключил он.
— Кровь взять не удастся? — поинтересовался Чарли.
Банди покачал головой.
— Со здоровыми слонами это проделать невозможно.
— Значит, и не нужно, — резюмировал Зденек. — Здоровые слоны — неподходящий объект для нас. Наше дело — больные животные.
— Посмотрим, что покажет тростник.
Нарубив стеблей и сложив добычу в герметические мешки, исследователи с теми же предосторожностями отправились в обратный путь. Выведя их за тройную сетку, Банди долго щелкал спрятанными в кустах выключателями.
— Она под током, — пояснил он. — Чтобы не порвали крупные животные.
…Лаборантам-автоматам задали новую порцию работы.
— Ну что? — спросил Зденек, просовывая голову в дверь лаборатории Варгаша.
— Пятен нет.
— Анализы?
В это время подал сигнал первый лаборант-автомат.
— Марганец? — спросил подошедший Чарли.
— Марганца нет, — ответил Варгаш, просмотрев бланк.
— Гм, — лицо Чарли приняло озабоченное выражение. — Может быть, весь секрет в марганце?
Варгаш снова вызвал Кэрри. Тот сообщил, что на двух африканских слонов, которых накормили ямайским тростником, зараженным танталусом, это не произвело никакого впечатления.
— Надо взять еще слонов, — предложил Чарли. — И попробовать кормить тем же тростником, только предварительно обработанным марганцем.
— Ладно, — проворчал Кэрри. — На вас слонов не напасешься. Если получим сыворотку, мы вам пришлем. Спасайте хоть тех, которые у вас.
— Надо перебазировать слонов, — сказал Зденек после окончания разговора. — На здоровый участок.
— Вероятно, подойдет любой, где нет марганца в почве, — высказал предположение Чарли.
Варгаш сел в машину и отправился выбирать место.
Остальные занялись слонами. Животные так ослабели, что многих не удавалось поднять на ноги. Бандн вызвал транспортные геликоптеры. Прошло около часа, и огромные вагоны один за другим начали садиться на лужайке. Слонов грузили краном, опуская обмякшие тела в вагон и задвигая затем крышку.
Некоторых, совсем обессилевших, с трудом заставили приподняться хотя бы настолько, чтобы продеть лямки.
— Это как раз те, с которыми делал опыты Нгарроба, — сказал Банди. — Будет очень досадно, если они погибнут.
Чарли, Зденек и Банди провозились всю ночь, пока, наконец, не переправили слонов на новое место. Уже светало, когда Банди отослал геликоптеры.
— Ну что ж, — сказал Зденек, оглядев слонов, бессильно лежавших на траве. — В сущности, мы можем позволить себе отдых. Один спит, двое работают — так, что ли?
Варгашу выпало спать первым. Он плотно закрыл дверь кабины, поставил стрелки приборов на привычные для него температуру и влажность воздуха, Из стены выдвинулся матрац конструкции Института сна, тот, что держит вас словно в воздухе, так что вы не отлежите ни руки, ни ноги. Включив электросон на «естественное пробуждение», Варгаш разделся. Какое это все-таки удовольствие спать, принимая воздушную ванну! Сколько веков человечество куталось в звериные шкуры и одеяла, пока не сумело, наконец, расстаться с этим первобытным способом согревания! Еще какая-то мысль пришла было Варгашу на ум, но он уже коснулся головой подушки.
4
Сейчас звериная шкура представляется Варгашу верхом блаженства, о котором можно только мечтать. Он отлежал руку, бок и плечо, а ночью чуть не замерз.
Солнце снова накаляет воздух. Вокруг все тот же пустынный океан, над которым опрокинулось безжизненное небо. Коленка распухла еще больше, и он не может сдвинуть ногу с места.
От жары и утомления мысли Варгаша начинают путаться. Он пробует привести их в порядок.
Что, собственно, произошло там?
Он проспал три с половиной часа, больше обычного на целых полчаса.
Тут же, после пробуждения, его вызвал Кэрри.
— Послушайте, — сказал он. — Пусть Зденек и Чарли занимаются слонами. А вас я прошу все отложить и слетать на острова Туамоту, там обнаружен вирус, стремительно ускоряющий рост бамбука. Положительно, с нашей планетой что-то стряслось! Или действительно принесло какую-то живую пыль из космических глубин? Последнее поручение, а потом вернетесь к танталусу!
…Что произошло дальше? Варгаша подстерегло то самое приключение, которого так жаждала его романтическая душа. И вот он уже вторые сутки на этом безвестном островке. Он снова восстанавливает всю цепь событий, тщательно перебирает каждое звено. О, у него сколько угодно времени для обдумывания! Времени, которого так не хватало в предыдущие суматошные дни.
И вдруг Варгаш вздрагивает как ужаленный. Он даже делает попытку приподняться, но острая боль в ноге заставляет его снова повалиться на камни.
Словно в каком-то откровении, Варгаш вдруг совершенно ясно и отчетливо представил себе, откуда взялся танталус на нашей планете. Ну, как же он этого не понимал раньше? Ведь Свенсен подводил его к этой идее вплотную, только что не ткнул в нее пальцем. Для этого-то он и показывал ему тюрьму микробов, так долго держал в отделе вирусов!
Ну конечно, танталус возник в результате быстрой и многократной смены форм какого-нибудь давно существовавшего на Земле вируса. Сейчас Варгашу кажется, что эта мысль в смутной форме пришла ему в голову еще тогда, когда он рассматривал бесчисленные вариации «пружинок». Он вспоминает, что Свенсен очень внимательно наблюдал за ним все то время, что они находились в лаборатории.
Свенсен не захотел почему-то высказать Варгашу своей догадки. Почему? Может быть, думал проверить самого себя? Или боялся, что, навязывая свое мнение, собьет Варгаша с другой, возможно более правильной гипотезы? Свенсен, как ученый, очень осторожен в своих выводах.
Варгашу сейчас ясно одно: все новые вирусы, которые наделали столько шуму, явились результатом изменения формы одного какого-нибудь вида.
А началось, конечно, все с того тихого и скромного вируса, что существовал, может быть, тысячи лет безвестно в тропических дебрях Южной Америки. Он-то и есть родоначальник танталуса и вируса, поразившего тростник в Африке. Видимо, в тростнике произошли какие-то изменения, которые сделали его непригодным в пищу слонам. И скорее всего он предок и того вируса, который ускоряет рост бамбука. И марганцем надо было действовать не на танталус, а все на тот же «родительский» вирус, что нашли в бассейне Амазонки полвека назад. Тогда бы наверняка получили форму вируса, поразившего африканский тростник и тем самым вызвавшего заболевание слонов!
Ах, как жаль, что эти мысли пришли так поздно! Проклятый блок-универсал! Как бы он пригодился сейчас… И вдруг — Варгаш подумал, что ослышался! — блок-универсал издал явственный сигнал: «Срочное сообщение».
Варгаш хватает блок и лихорадочно крутит ручку настройки. Увы, лампочка зажигается только при переводе стрелки на волну срочных сообщений. Ну конечно: ведь для приема этой волны в блоке имеется отдельное устройство! Очевидно, оно-то и уцелело.
Пока он, растерянный, соображает все это, диктор произносит:
— «Венера-8» возвращается на Землю.
В первый момент Варгаш не может полностью оценить смысл сообщения.
«Хорошо, что Коробов скоро будет на Земле! — мелькает как-то механически у него в голове. — Он поможет разобраться в этой истории с танталусом». Но тут же все существо Варгаша как бы пронзает электрическая молния. Что случилось с «Восьмой»? Ведь срок ее пребывания на Венере истекает только через два месяца!
Диктор сообщает только одно: корабль летит к Земле. Это установлено наблюдениями. Но связи с кораблем еще нет.
Ее и не будет, вспоминает Варгаш, пока корабль не подойдет к Земле ближе. Это из-за воздействия Солнца. Он прислонил блок-универсал к скале так, что мог видеть экран, не поворачивая головы, а кнопку поставил в положение «прием».
Ночь прошла спокойно. Утром он услышал, как диктор, чуть волнуясь, произнес:
— Восьмая обнаружила на Венере следы пребывания разумных существ.
Варгаш чуть не подпрыгнул на месте. Так вот почему они возвращаются! Нужно же было ему очутиться здесь как раз в такой момент!
Потом были еще какие-то сообщения. Но Варгаш находился в полузабытьи. Сколько прошло времени? Очевидно, немало. Потом он явственно услышал голос Зденека:
— Алло, Варгаш! Где вы? Что с вами случилось?
На экране возникло лицо Зденека, бледное, с прядью черных волос, свешивающихся на лоб; он всматривался напряженно в Варгаша, словно пытаясь его увидеть.
— Почему молчите?
Зденек исчез, а Варгаш в каком-то тумане долго думал, показалось ему это или он на самом деле видел Зденека. Один раз резкий голос вернул его к действительности. На экране виднелось смутное пятно, оно ползло по диагонали, словно мокрица. Это корабль входил в зону космических маяков, и его изображение передавалось по телевидению.
Варгаш снова опустил веки… Очнулся он от шума, который раздавался где-то совсем близко. Открыв глаза, увидел на экране блок-универсала толпу народа, заполнившую огромный стадион. Варгаш узнал Мельбурнский восьмиярусный стадион на полмиллиона мест.
На экране показался открытый вихрелет. Ухватившись за поручни, на площадке стоял Коробов. Знакомое энергичное лицо с голубыми глазами, в которых всегда таилась скрытая улыбка. Рядом Нгарроба, огромный, сияющий, размахивающий рукой. Тут же сдержанно-спокойный Сун-лин и маленький изящный Гарги, которого Варгаш знал только по портретам. Четверо участников экспедиции неторопливо сошли на помост.
Потом Коробов говорил, а автоматические телевизионные камеры передавали изображения участников экспедиции в снятые ими на Венере кинокадры.
Еще раз на экране появился Зденек. Лицо его выглядело растерянным.
— Куда же вы запропастились, Варгаш? — вопрошал он, озираясь по сторонам. — Передайте хоть координаты! Мы с ног сбились…
Зденек снова исчез.
Усилием воли Варгаш отогнал все лишние мысли и попробовал забыться. Он должен продержаться как можно дольше — его ищут.
…Зденека он увидел как в тумане. Тот так внимательно вглядывался в Варгаша, словно на этот раз видел его. Потом Зденек сделал шаг вперед, и Варгаш понял, что это живой Зденек, а не изображение на экране.
— Наконец-таки! — сказал Зденек. — Что у вас с ногой?
В ответ Варгаш только пощеведил губами.
— Я обшарил весь Тихий океан, — продолжал Зденек. — Больше всего мы боялись, что вас пронесло мимо островка. Машина не подтвердила приземления. Она только радировала, что сбросила вас на парашюте, и дала неверные координаты. Она уже горела в воздухе…
Варгаш подождал, пока туманное изображение Зденека не прояснилось, а голос его зазвучал в ушах более явственно.
— Танталус, — закричал он, напрягая все силы, — и африканский вирус — одно и то же! И тот, с Амазонки…
5
Традиция требовала, чтобы участники суда лично присутствовали в зале. По тем же неписаным законам и защитники и обвинители всегда являлись в черном. Историки утверждали, что обычай идет еще с тех давних времен, когда судили людей и судьи надевали специальные черные мантии.
И вот день суда наступил.
Доклада по обыкновению не было. Присутствующим просто напомнили вкратце суть дела.
Светящийся купол круглого зала погас, стены исчезли, и собравшиеся как бы очутились в девственном лесу на берегу Амазонки. Деревья росли по сторонам, их ветви местами сплетались, образуя зеленый свод. Птицы перелетали с ветки на ветку, прямо над головами притихшей аудитории, оглашая воздух резкими звуками. Зал, вернее — его пол, напоминал теперь островок, заброшенный в глубь зеленого океана. Вот этот остров двинулся, деревья обтекали его по краям, смыкаясь позади в непроходимую чащу. Впереди посветлело, мелькнула полоса воды и исчезла, заслоненная зарослями бамбука. Остров остановился. Вокруг, касаясь друг друга, шуршали стебли бамбука, метелки его кивали налетевшему ветерку. Раздался треск, какие-то удары, заросли в одном месте раздвинулись, и из сплетения стеблей показалась фигура человека. Высокий, с загорелым лицом, он срубил обыкновенным мачете несколько зеленых стеблей, отделявших его от зала, и протянул стебли в зал.
Огромная рука появилась в воздухе и взяла стебли. Тотчас же лес исчез, а собравшиеся очутились в лаборатории, заставленной множеством лаборантов-автоматов. Приглядевшись, можно было заметить, что это не одна, а шесть совершенно одинаковых лабораторий, вплотную примыкавших к залу.
Для удобства зрителей картина создавалась одновременно в нескольких местах зала. Шесть огромных кругов вспыхнули высоко над головами, и в них появились увеличенные изображения танталуса-I, как теперь называли родоначальника всех танталусов. Все шесть танталусов- I подергивались и шевелились одинаково и в такт, словно проделывали гимнастические упражнения в фантастическом физкультурном параде. Это и был своеобразный парад. Один танталус сменялся другим, вплоть до последнего, десятого, открытого недавно на Соломоновых островах.
Затем были продемонстрированы преступные деяния обвиняемого.
Зрители увидели поникшие растения на сахарных плантациях Ямайки, африканских слонов, беспомощно распростершихся на земле.
— Дело не только в слонах, — сказал диктор, — но и в опыте Нгарробы.
Варгаш, конечно, знал про этот опыт, о котором было так много разговоров. Найдя тушу мамонта в слое вечной мерзлоты в Сибири, Нгарроба сумел оживить некоторые его клетки, в том числе производительные. Он ввел их двадцати слонихам из Африканского заповедника. Нгарроба рассчитывал, что, если эксперимент удастся, он получит помесь мамонта со слоном. Тогда во втором поколении тем же искусственным путем, используя новую порцию размороженных клеток мамонта, можно будет вывести животных, которые уже на три четверти станут мамонтами. Четвертое потомство, если бы удалось довести опыт до конца, дало бы «чистокровных» мамонтов с ничтожной «чужой» примесью в 1/16, с которой можно было бы и не считаться.
Мамонтами Нгарроба предлагал населить Антарктиду, единственную часть света, где животный мир был все еще беден.
И вот танталус сорвал самый первый опыт. Если его и начать снова, одним поколением мамонтов будет меньше.
— За одно это, — сказал сосед Варгаша, — танталус заслуживает сурового осуждения.
Но не только это числилось на преступном счету танталуса. Плановое бюро огласило цифры: бесчинства многоликого вируса дорого обходились человечеству.
— Танталус, оказывается, может не только вредить, — сказал диктор. — Есть одно смягчающее вину обстоятельство. Установлено одновременно, что танталус способствует росту растений. Даже сахарный тростник в первый период заболевания делал быстрый скачок в росте, а потом развитие останавливалось и растение погибало. На рост же бамбука один из танталусов, известный под номером четвертым, оказывает удивительное воздействие. Бамбук, как известно, и так растет быстро, но тут он вытягивается прямо на глазах. Кроме того, улучшается структура тканей — бамбук становится прочнее и гибче. Для всех художественных работ «танталусский бамбук», как его назвали, считается теперь самым лучшим.
Варгаш с нетерпением ждал, когда диктор перейдет к тому вопросу, разрешению которого Варгаш отдал столько сил.
И диктор сказал наконец:
— Танталус-I жил в верховьях Амазонки тихо и мирно, пока человек, охвативший своей деятельностью вею планету, не добрался в до этих глухих мест. Прорубленные просеки открыли дорогу в лес солнечным лучам. Сооружение плотин, городов, заводов способствовало занесению в растительные дебри разных химических веществ, с которыми танталус-I прежде не сталкивался. Он оказался повышенно чувствительным к некоторым из них — не только к марганцу, породившему танталус-III, но и к обыкновенной известке или бетонной пыли. Началось бурное формообразование с изменением свойств.
И вот теперь нужно решить, как с ним поступить.
— Заключить в тюрьму, — сказал сосед Варгаша, первый попросивший слова. — И немедленно. Как изолируют сумасшедшего. Ведь о сумасшедшем никто не может сказать, что он сделает в следующий момент. Так же обстоит дело и с танталусом.
— Подвергнуть заключению вирус со столькими положительными свойствами? — удивился Свенсен. — Такого не бывало за всю историю существования тюрьмы микробов!
— Отказаться от возможности ускорять рост растений? От сверхпрочного бамбука? — поддержал его еще кто-то из защитников танталуса.
— И от гибели сахарного тростника и от заболевания слонов, — иронически добавил голое с противоположного конца зала.
— Против танталуса-II и танталуса-III сейчас найдены эффективные средства!
— А кто знает, что принесет танталус-Х? — Как и всегда, почти всякий сидевший в зале стремился высказать свое мнение.
Больше всех горячился Свенсен.
— Если мы оборвем стихийный эксперимент, поставленный природой, — говорил он, — мы не узнаем много такого, до чего дойдем в наших лабораториях, может быть, только через десять или двадцать лет.
— Что важнее: человек или микроб? — возражал представитель Планового бюро. — И какова тут роль природы? В конце концов активность танталуса вызвала не природа, с которой он жил в мире тысячи лет, а человек. Вся деятельность танталуса за последнее время — это фактически восстание аротив человека, против его дел…
— Вы забываете про бамбук! — взволнованно крикнул кто-то.
— Ну, знаете, бамбук получается слишком дорогим!
По нескольку человек сразу нажимали кнопки, требуя дать им возможность бросить хотя бы реплику. Диктор-диспетчер едва успевал предоставлять слово.
В самый накал страстей, когда на пульте диктора горела добрая дюжина лампочек, раздался голос Коробова:
— Вношу предложение!
Шум в зале стих. Основателя заповедника микробов знали и к его мнению прислушивались.
— Предложение такое, — сказал Коробов. — Танталусов — всех без исключения — изъять и заключить в тюрьму микробов. Оставшихся вне тюрьмы полностью уничтожить. В тюрьме отвести танталусам отдельный корпус: для каждого — лабораторию и тридцать в резерве для будущих, которые еще возникнут. Мы заменим стихийный эксперимент природы планово поставленными опытами. Используем все средства воздействия на микроорганизмы, которые нам известны. И как только получим стойкие виды с полезными свойствами, будем выпускать их на свободу.
Предложение поставили на голосование. На табло, вспыхнувшем на потолке, замелькали цифры. Они сменялись по мере того, как собравшиеся в зале нажимали кнопки у кресел.
— 500 — «за», 00 — «против».
Диктор сообщал о решении всему миру. Противники танталуса и защитники, только что ожесточенно спорившие, устремились к выходу.
Коробов беседовал о чем-то с Нгарробой. Оба внимательно посмотрели на подходившего Варгаша.
— Знаете что, — сказал Коробов. — Мне кажется, вам больше нечего делать на Земле. То, чему мы были свидетелями сегодня, — по-видимому, последний на Земле бунт природы против человека. На Венере — дело другое. Там, можно сказать, сплошной заповедник дикой природы. И на каждом шагу опасности. Мы подбираем сейчас первую смену для постоянной научной станции на Венере. Подумайте об этом, а?