Фантастика-1967

Альтов Генрих

Фирсов Владимир

Жемайтис Сергей

Немченко Михаил

Немченко Лариса

Розанова Лилиана

Булычев Кирилл

Филановский Григорий

Войскунский Евгений

Лукодьянов Исай

Яров Ромэн

Гансовский Север

Зубков Борис

Муслин Евгений

Горбовский Александр

Балабуха Андрей

Сошинская Кира

Михановский Владимир

Пухов Михаил

Щербаков Владимир

Платонов Андрей

Сапожников Леонид

Клименко Михаил

Скайлис Андрей

Евдокимов Александр

Савченко Владимир

III

ТАМ ЧУДЕСА?

 

 

Несмотря на свою любовь к поискам нового, никогда, наверное, фантастика не откажется от права задумываться над тем «что было бы, если бы», придумывать возможное и невозможное, сочинять и исследовать чудеса, которые не становятся менее удивительными оттого, что на самом-то деле, может, их никогда и не будет.

Из шести авторов этого раздела только одному больше тридцати пяти лет. Только один из этой шестерки (и отнюдь не самый старший) уже выступал на страницах традиционного сборника «Молодой гвардии». Это московский инженер Владимир Щербаков.

У харьковского писателя Владимира Михановского в активе несколько сборников научно-фантастических рассказов.

Михаил Пухов — московский студент, и «Охотничья экспедиция» — первый его рассказ, увидевший свет. Вместе с ним дебютирует в этом разделе ленинградец Андрей Балабуха.

Художница Кира Сошинская не раз выступала в журналах «Вокруг света» и «Искатель» с очерками и рассказами.

Может быть, в некоторых рассказах третьего раздела книги вы найдете следы влияния прочитанных книг, но хороших книг. И наверное, вы увидите в этих рассказах еще и талант — собственный талант их авторов.

 

Андрей Балабуха

Аппендикс

 

I

Выйдя из третьей вихревой, командор почувствовал себя свежим и чуть ли не поскрипывающим в суставах, как только что смонтированный андроид. Но это было внешним: там, в глубине, ему чего-то не хватало. Странно — раньше он пользовался только двойной стимуляцией, но такого ощущения не бывало. Хотя нет, это началось давно, вскоре после того, как он из Пионеров перешел сюда, в службу Охраны Разума. Просто прежде он не хотел признаваться себе в этом.

Мозговой трест собрался во второй централи, вокруг круглого пульта, над центром которого поблескивал огромный, пока еще мертвый, шар стереоэкрана ретаймера. Все они — физик и историк, лингвист и антрополог, этнограф и археолог, философ и психолог — напряженно вглядывались в экраны степ-регистраторов и шкалы своих экспресс-лабораторий, и командор подивился про себя их энтузиазму.

Официально мозговой трест именовался диагностической группой. Но с легкой руки командора на крейсере за ними укрепилось прозвище патанатомов, фанатиков-патологов. Врач даже пропел как-то студенческую песенку времен его молодости. В ней были строчки:

Если врач неверно скажет. Значит, секция подскажет: «Патанатом — лучший диагност!»

Но десантники — самая молодая и наиболее ехидная часть экипажа — пошли еще дальше и называли их попросту прозекторами, а то и вовсе трупоедами. И в этом была доля истины: они изучали планеты. Но только мертвые. Планеты-жертвы и планеты-самоубийцы. С помощью ретаймера, своего единственного и универсального орудия, они восстанавливали истории планет и выясняли причины их гибели. Сама по себе процедура эта была вовсе не проста, но за те несколько галактических секунд, в продолжение которых Служба Охраны Разума ею пользовалась, успела стать привычной, почти тривиальной.

На поверхность планеты сбрасывалась стая «псов» — автоматических рецепторов рассеянной информации. Введенные в режим ретроспективного времени, они транслировали на экраны ретаймера фрагменты истории планеты, развертывающиеся в обратном порядке — от нуля ретаймера в глубь веков. По этим-то фрагментам диагносты и реконструировали цепь причин и следствий, приведших планету к летальному исходу. Это было, пожалуй, самым трудным — выявить ту основную причину, из-за которой история повернула на гибельный путь.

Выявить ее в зародыше, когда даже в самом обществе данной планеты о появлении ее никто не догадывался. Затем наступала очередь десантников. Трансформированные под аборигенов, они высаживались на планету, переносясь с помощью хроноскафов в момент времени, соответствующий инкубационному периоду. И тем или иным способом устраняли эту причину. После этого история планеты развивалась без помех, и жители ее даже не подозревали, что было бы, если бы…

Командор остановился за спиной физика и, стараясь остаться незамеченным, стал молча наблюдать за его манипуляциями. Наконец физик удовлетворенно хмыкнул, перевел аппаратуру на эндорегистрацию и отключил экран.

— Что ж… — сказал он. — Все ясно. Они избрали наиболее безобидный вид самоуничтожения. Реакция синтеза водорода… — он улыбнулся, иронически и немного грустно. — То-то «псам» раздолье… Информации хоть отбавляй — многое должно сохраниться. Не то что на Алладоне… Вы помните Алладон, командор?

Командор вздрогнул от неожиданности.

— Помню, — сказал он.

Алладон — планета, уничтоженная силициевым пожаром.

На ней не только не осталось ничего живого, но и сама она вся выгорела и была похожа на огромный кусок вулканического туфа, медленно вращающийся в пространстве.

Археолог тоже отключил свой сектор пульта и присоединился к разговору:

— Хорошая планетка. Тепленькая. Новопреставленная. Как она вам понравилась, командор?

— Я не особенно разглядывал ее, — безразлично ответил командор.

— Ну, знаете ли! — возмутился археолог. — Нет, командор, так нельзя!

Командор безропотно позволил подвести себя к обзорному экрану, на котором замерла панорама планеты. За время службы в Охране командор привык к таким картинам, и зрелище мертвой, холодной пустыни с виднеющимися кое-где холмиками, недостойными даже названия развалин, не произвело на него впечатления.

— Пустыня, — равнодушно сказал он. — Атомная пустыня…

Он помолчал немного, потом добавил:

— Все могилы, даже самые разные, похожи друг на друга.

Он резко передвинул регулятор масштаба, и изображение стремительно ринулось навстречу.

На мгновение ему показалось, что это он сам падает на поверхность планеты. И тогда он увидел камни. Но что это были за камни!

Под действием чудовищной температуры ядерных взрывов камня «плакали» и «кровоточили». Это сразу бросалось в глаза, стоило только взглянуть на скол какой-нибудь каменной глыбы. Черное нутро, правда, сохранялось, но часть этого темного слоя просачивалась во внешние светло-серые слои так, что на их поверхности появлялось подобие лишая.

Странным и больным казался такой камень, словно пораженный паршой или проказой.

— Интересно, правда? — спросил археолог.

Командор не ответил.

— Планета Больных Камней, — тихонько пробормотал он.

— Да вы поэт, командор! — восхитился археолог. — Быть посему. Да будет это имя ее! — густым басом пропел он.

Командор повернулся спиной к экрану.

— Нет, неинтересно, — привычно-равнодушно сказал он.

Археолог изумленно воззрился на него.

— Я стар и мудр, — сказал командор, — прошлое открыто мне, и грядущее не имеет от меня тайн.

В голосе его прозвучало гораздо меньше иронии и больше уверенности в собственной правоте, чем ему хотелось. Археолог промолчал. Командор посмотрел на шкалу мнемометра.

— Внимание! — громко сказал он. — Включаю ретаймер.

Ему было скучно.

«0,47001 галактической секунды Эры XIV Сверхновой. Закончено регаймирование. Эпикриз:

1. Катастрофа явилась следствием глобальной войны третьего типа с применением оружия, основанного на реакции синтеза водорода.

2. Катастрофа имела место за 1,5000 галактической децисекунды до нуля ретаймера.

3. Причиной катастрофы было резкое, превысившее критическое, несоответствие уровней технического и социально-экономического развития.

4. Причиной превышения критической разницы уровней было открытие, сделанное необычайно одаренным математиком (биографические данные см. приложение 4; технические данные см. приложения 7, 8, 11) за 2,001 галактической децисекунды до нуля ретаймера.

…Принято решение высадить десантника с упреждением в одну галактическую миллисекунду относительно момента, указанного в пункте 4…»

…Потолок начал медленно краснеть. Это было забавно — находиться во многих килопарсеках от дома и видеть, как осторожно подкрадывается день малого солнца. Это было не только забавно — это раздражало.

Командор не раз думал, что разумнее было бы не создавать этих никчемных иллюзий. Смогли же они отказаться от привычных планетарных мер времени и в Пространстве пользоваться более универсальными галактическими. Так зачем же устраивать эту иллюзорную смену дней большого и малого солнца? Разве не проще было бы на время сна просто выключать люминаторы, как бы приобщая корабль к мраку Пространства? Правда, психолог всегда находил против этого массу доводов, командору все эти штучки были не по душе.

Потолок стал темно-красным, почти как перья птицы рельги.

Розовый светящийся шарик часов стоял точно посередине шкалы.

В это время на борту «Лайфстара» спали все, кроме дежурного пилота в первой централи. Командор вышел из каюты. В красном сумраке коридора черный пластик пола казался зеленоватым. Ноги по щиколотку тонули в его пушистой упругости, и командору на мгновение почудилось, что он бредет по высокому мху Полярных Болот…

Тоннельный морфеатор был ярко освещен, и командор на секунду прикрыл глаза. Потом он пошел вдоль ряда стоящих у стены саркофагов, в которых, балансируя где-то на грани сна и смерти, лежали десантники — руки крейсера. Умные руки… Для того чтобы стать десантником, кроме идеального физического и психического здоровья, требовалось еще историческое, философское, техническое и лингвистическое образование, не считая, конечно, курса самой Школы Десантников.

В торец каждого саркофага была вмонтирована пластинка со стереопортретом десантника и его психологическим индексом, а ниже, вплетаясь в опоясывающий саркофаг орнамент, горели маленькие зеленые звездочки. После каждого десанта их становится одной со больше.

Командор шел медленно, иногда еще больше замедляя шаги, но ни разу не остановился. Он знал, куда идет, хотя и не хотел в этом признаваться.

Из светящейся глубины люминогласа предпоследнего, одиннадцатого саркофага на него взглянуло молодое улыбающееся лицо.

Под портретом горела единственная звездочка. Командор остановился и прислонился спиной к стене.

— Здравствуй, — сказал он.

Десантник на портрете улыбался.

— Побеседуем? — спросил командор. Он прикрыл глаза и отчетливо услышал:

— Хорошо, командор.

— Я могу послать тебя.

— Тем лучше, командор.

— Ты думаешь? Ведь это не Алладон. Там ты имел дело только со стихиями, и там ты был не один. А здесь ты будешь один. Ты будешь бороться за людей, во имя Разума, но ты пойдешь против человека. И против Разума тоже.

— Это софистика, командор.

— Нет, это правда. Борясь за общее, мы часто жертвуем частным. Ты знаешь, что это значит?

— Я кончил Школу Десантников, командор.

— И руки твои уже не будут чисты.

— Мы служим Разуму, командор.

— Кровь есть кровь.

— Это благородная кровь, командор.

— Ты прав, благородная. Но облагораживает ли она руки?

— Это слова. Я пойду, командор.

— Хорошо, ты пойдешь.

Командор открыл глаза и еще раз, с каким-то ему самому до конца непонятным чувством, повторил: — Хорошо, ты пойдешь…

…Вся диагностическая группа собралась во второй централи.

Антрополог, стоя перед шаром ваятора, водил по его поверхности лучом карандаша, занимаясь тонкой доводкой, абсолютно невидимой и непостижимой для неспециалиста. Но когда он опустил руку и выключил карандаш, фигура в шаре зажила — странной, неподвижной, мертвой жизнью.

— Все, — сказал антрополог. — Хорош?

— Хорош, — откликнулся этнограф. — Хорош и похода…

— Человек, — пробормотал археолог.

— Нет, — возразил антрополог. — Похож, но не человек. Гуманоид Фигурного материка Планеты Больных Камней. — И, обращаясь к командору, спросил: — Кто пойдет в десант, командор?

— Все равно, — сказал командор. — Любой. Перед делом все равны. — И, заметив протестующий жест психолога, добавил: — Если это достаточно простое дело…

Он подошел к панели тоннельного морфеатора и, не глядя, нажал одну из клавиш будящего комплекса.

Одиннадцатую клавишу.

«0,470019 галактической секунды Эры XIV Сверхновой. Закончена общая подготовка десантника и проведен инструктаж.

0,4700195. Десантник занял место в хроноскафе.

0,47002. Хроноскафу дан старт…»

 

II

Они беседовали, сидя за угловым столиком в малом зале «Ванданж де Бургонь». Д’Эрбинвилль был хорошим собеседником, и разговор не носил натянуто-одностороннего характера, хотя Огюст принимал в нем все меньше участия. Вытянув длинные ноги и мечтательно улыбаясь, он слушал и лениво пощипывал виноградную гроздь. Д’Эрбинвилль от легитимистов перешел к республиканцам и теперь ядовито высмеивал их одного за другим, не всегда, быть может, справедливо, но, безусловно, остроумно.

— Послушайте, Пеше, — неожиданно спросил Огюст. — Вы не верите в республику?

Д’Эрбинвилль с сожалением посмотрел на него.

— Неверие в вождей еще не говорит о неверии в дело, — ответил он.

— Странно… — Огюст все так же мечтательно улыбался, глядя куда-то в пространство. — Такой аристократ, настоящий аристократ, — и равенство, братство…

— Дорогой мой Огюст, мы с вами оба историки; и я думаю, вы должны понимать: строй может измениться, принцип же — никогда. При тирании фараонов и при афинской демократии, при Людовике XIV и в конституционной Англии — везде была и есть аристократия. И она будет существовать вечно, ибо при любом строе государству нужен мозг, — а в этой роли может выступать только аристократия. Может изменяться имя элиты, но ведь не в имени дело.

— Дело в том, чтобы оказаться в ее составе, не так ли?

Д’Эрбинвилль молча пожал плечами, — разве может быть иначе? Но вслух сказал:

— Разве это так уж обязательно? Главное в конечном счете — величие Франции.

— А кем было создано это величие? Шарлемань и Людовик XIV, Роланд и Байяр… А потом — потом пришли санкюлоты. Генрих IV хотел, чтобы у каждого француза была курица в супе, а они — чтобы голова каждого порядочного француза лежала в корзине гильотины. Террор, казни, бедствия и разорение — нациольный позор Франции! Конюх и пивовар, вотирующие смерть Людовика XVI! Вспомните Судьбу Филиппа Эгалите, принявшего фамилию «Равенство»… Для того, чтобы оказаться в рядах новой аристократии, недостаточно прибавить к имени модное словечко. Надо либо сохранить старую элиту, либо сформировать новую уже сейчас. Ибо выскочка у власти — тоже страшная вещь. Не потому ли Наполеон расстрелял герцога Энгиенского, что бедный корсиканец Бонапарт учился на деньги его деда? На вашем пути я вижу препятствия двух родов…

— На нашем пути, — поправил Д’Эрбинвилль.

— О нет. Вы правильно сказали, Пеше, мы оба историки. Но в то время как вы ставите свое знание на службу моменту, я ценю знание само по себе. Я лишен всякого честолюбия. Кроме научного, разумеется. Для меня лавры Шампольона во сто крат ценнее лавров Наполеона. Я стою над схваткой, и мой взор устремлен в прошлое и будущее. Я могу себе это позволить, так как в настоящем не испытываю голода. Вы, Пеше, честолюбивы, а это самый страшный вид голода. Тем более, когда его трудно — я не хочу сказать невозможно — утолить.

— Не слишком ли вы пессимистичны, Огюст? — спросил Д’Эрбинвилль, разливая бургундское. — Давайте лучше выпьем — это вино способно даже самого мрачного пессимиста превратить в восторженного юнца.

— В таком случае мне угрожает опасность стать младенцем, — улыбнулся Огюст.

— А бургундское здесь превосходно, — сказал Д’Эрбинвилль, пригубляя вино. — Оно как хорошая любовница. Каждый глоток божествен, но предвкушение следующего — еще лучше. Так какие же тернии вы видите на моем пути, Огюст?

— Я простой буржуа, Пеше, хотя император и сделал моего отца дворянином. И поэтому простите мне, если я буду недостаточно тактичен. Так вот. Кто вы сейчас? Один из вождей республиканской партии. Пусть даже один из наиболее видных вождей. Герой «процесса девятнадцати». Но какие виды у вашей партии? Никаких. Стань вы в свое время орлеанистом, сейчас вы были бы пэром. А так… — Огюст оторвал от грозди крупную виноградину и кинул ее в рот. — В народе, конечно, брожение. Но вы же знаете французов — это у них в крови… Республиканцы, орлеанисты, легитимисты — да много их! — пытаются склонить народ на свою сторону и попутно перегрызть друг другу горло. Но в целом-то это затишье.

— Моряки говорят, что затишье предвещает бурю.

— Но оно не вызывает ее. Нужна еще тучка, на которой прилетел бы Борей. Нужно знамя, способное поднять чернь. Как вы думаете, кто больше сделал для распространения христианства — Иисус Христос или Понтий Пилат? — Огюст сделал паузу и вопросительно взглянул на собеседника.

Д’Эрбинвилль промолчал; он никак не мог привыкнуть к столь резким скачкам в мыслях своего друга. Подождав минуту, Огюст продолжил:

— Скорее всего мы бы и не знали, что произошло в забытом богом Иудейском царстве без малого две тысячи лет назад. И сами христиане не смогли бы придумать ничего лучшего, нежели распятие Христа.

— Оригинальная мысль…

— Во всяком случае, справедливая. Кровь и венец мученика всегда привлекали чернь. Но вернемся к тем преградам, которые я вижу на вашем пути. Я назвал пока только одну. Но есть и вторая. Это те, кто может стать популярнее, а значит — сильнее вас.

— Кто же?

— Да хотя бы тот мальчишка, который десять месяцев назад провозгласил здесь тост «За Луи Филиппа!», грозя обнаженным кинжалом. Сейчас он сидит в Сент-Пелажи. Вы кажется, недолюбливаете его, Пеше, но надо отдать ему должное — у этого маленького Робеспьера большое будущее… Только это не ваше будущее. Не забывайте «Карманьолу»: после «а ira…» следует «…les aristocrates и la lanterne!». Когда вы поможете ему победить, то… Можно перековать меч на орало, но можно и кинжал — на нож гильотины. Хотели бы вы увидеть свое завтра сквозь ее окошечко?

Огюст вынул из кармана брегет и посмотрел на циферблат.

— Черт возьми! Простите, Пеше, но я должен покинуть вас.

— Куда же вы, Огюст?

— Увы, и сердце стоящего над схваткой историка беззащитно против стрел Амура, — улыбнулся Огюст. — Так вы подумайте…

Д’Эрбинвилль долго смотрел ему вслед.

— Preamonitus, praemunitus, — задумчиво прошептал он. — Этот недоношенный Робеспьер… Христос-великомученик. Что ж, — он встал и бросил на стол луидор. — Хорошо бы поставить памятник тому, кто придумал дуэль!

* * *

Д’Эрбинвилль в глухо застегнутом черном сюртуке с поднятым воротником подошел к колышку и замер в неподвижности. Его противник встал у другой метки. Четверо секундантов — Морис Ловрена, Огюст де ля Орм, — имен секундантов противника он не знал, встали в стороне, на равном расстоянии от обоих дуэлянтов.

Один из секундантов противника сделал шаг вперед.

— Господа! — громко сказал он. — Выбор места дуэли и пистолетов определен жеребьевкой. По жребию мне выпала честь объяснить правила дуэли. Секунданты согласились, что одинаково приемлемой для обеих сторон будет дуэль и volonte.

Правила дуэли Д’Эрбинвилль знал и так. Он посмотрел на противника. Открытый коричневый сюртук, белая манишка («Не хватает только красного яблочка на груди», — с легким презрением подумал Д’Эрбинвилль) и такое же белое («Уж не от страха ли?») лицо.

— …Понятны ли вам условия дуэли, господа?

— Да. — Д’Эрбинвилль поклонился сперва секундантам, потом противнику.

Юноша в точности скопировал его жест.

— Сейчас секунданты вручат вам оружие. Потом ждите моего сигнала.

Если Д’Эрбинвилль и волновался, то, когда рука его удлинилась на десять дюймов граненого ствола Паули, успокоился окончательно.

— Готовы, господа?

— Да — Готов.

— Сходитесь.

Д’Эрбинвилль, держа пистолет вертикально, сделал шаг. Еще.

Дойдя до платка, он небрежно прицелился и выстрелил. Юноша подался назад, удержался, закачался, как китайский болванчик, и ничком упал на траву. «Ну, вот и все, — подумал Д’Эрбинвилль. — Конец. Христос-великомученик…» Секундант вынул часы.

— Господа! Отсчитываю две минуты, в течение которых раненый имеет право сделать ответный выстрел. Прошу не двигаться с мест.

Но фигура на земле не шевельнулась.

— Две минуты истекли. Дуэль окончена, господа.

Все подошли к раненому. Один из его секундантов опустился на колени, стараясь слегка повернуть тело.

— Тяжело ранен в живот.

…Умер он три дня спустя в госпитале Кошен…

 

III

Фрагменты из бортового журнала «Лайфстара», крейсера первого ранга Службы Охраны Разума «0,47102 галактической секунды Эры XIV Сверхновой. Принять на борт хроноскаф с десантником. Начата подготовка к старту».

— Неплохо, честное слово, совсем неплохо! Поздравляю вас, «шевалье Огюст де ла Орм»! — К столику, за которым сидел десантник, подошел психолог, неся в руках поднос с несколькими бокалами тягучего онто. — Я все время следил за вами по хронару. Хорошая это штука — связь через пространство и время! Раньше, когда хронара еще не было, было не так интересно. Сиди и жди… Ну-ка, — он сел и придвинул десантнику бокал, — что лучше: их бургундское или наше онто? Нет, а вы все-таки молодец! Практически с первого раза — и такую роль!

— Это было нетрудно, — коротко ответил десантник, принимая бокал.

— Что это вы загрустили? — спросил психолог. — Задание выполнено отлично. На редкость удачный десант. Чего вам не хватает?

Десантник залпом осушил бокал и потянулся за вторым. Психолог внимательно наблюдал за ним. Действие онто начало сказываться почти сразу: лицо десантника слегка побледнело, глаза матово заблестели.

— Слушайте, — сказал он вдруг. — Слушайте, психолог. Почему так? Мы — Служба Охраны Разума. Мы печемся о благе и жизни разумных рас. И что же — мы убиваем лучшие их умы! Почему я должен был убить этого мальчика, убить руками аристократического прохвоста? Ведь он был гением, он был на дюжину голов выше их всех, вместе взятых! Почему, борясь за свет, мы должны опираться на тьму? Почему?…

— Надо уметь отличать общее от частного. Разум индивида от разума вида. Уничтожив один, мы способствуем сохранению второго. Ваш подопечный был слишком гениален для своего века. Он пришел преждевременно. Вы видели, к чему это привело. А вот это — цена его смерти.

Психолог положил на стол перед десантником пачку снимков.

— Смотрите! Они уже освоили свою планету и ее спутник. Они добрались до остальных планет системы. Скоро шагнут к звездам! Вам этого мало?

— Да, — сказал десантник, отодвигая снимки. — Да. Все так. Все гладко. Все красиво. Все в пределах теории. И только одно вам никогда не уложить ни в какую теорию — смерть. Убийство человека. Убийство человека, — вы понимаете, убийство человека!

— Скажите, если вы увидите ребенка, играющего с леталером, вы отберете у него леталер?

— Конечно. Оружие — не игрушка.

— А это был человек, способный дать еще недостаточно взрослому человечеству игрушку пострашнее лёталера.

Десантник выпил еще одну порцию онто и посмотрел на психолога.

— Так… Правда… Верно… — Он помолчал. — Скажите, вы сами когда-нибудь убивали? Человека? Чувствовали на руках его кровь? Горячую, красную, липкую?

— А как же врачи нашей древности? — спросил психолог. — Врачи, сжигавшие во время эпидемий вместе с трупами живых. Это было жестоко. Но они еще не умели иначе. И именно им мы обязаны тем, что человечество не было еще в младенчестве задушено Синей смертью и Полярной язвой. И разве кто-нибудь считает их извергами? Мы тоже не умеем. И тоже делаем, что можем.

Десантник рассматривал свои руки.

— Кровь, — тихо сказал он. — Кровь…

Командор, сидевший за соседним столиком и прислушивавшийся к разговору, встал и повернулся к десантнику.

— Интересно: когда хирург делает вам аппендектомию и проливает при этом вашу Драгоценную кровь, вы не считаете его кровопийцей и даже благодарите. А разница лишь в том, что идущий в десантники не рассчитывает на благодарность.

И включив наручный селектор, скомандовал: — Готовность три! Пилотам собраться в первой централи. Остальные — по морфеаторам.

В спиральном коридоре десантник догнал командора и поравнялся с ним.

— Командор, — тихо сказал он. — Так нельзя, командор. Мы не имеем права тан. Мы должны придумать что-то такое… сверхчеловеческое! Но не так…

— Думайте, — ответил командор. — Придумывайте. Только я не советую. Я тоже думал. Я лучше вас, и то у меня ничего на получилось.

Несколько мгновений они молчали. Потом командор взял десантника за руку.

— Что, — спросил он. — Худо вам?

Десантник молча кивнул.

— Ничего, — сказал командор. — Ничего… Будет хуже.

«0,4710201 галактической секунды Эры XIV Сверхновой. Дай старт…»

 

IV

На самом краю Миакальской долины, километрах в ста от Самарканда, раскинулся международный город математиков Бабаль-Джабр. В центре одной из его площадей стоит памятник тому, чьим именем она названа. В черный диабаз пьедестала золотом врезано:

ЭВАРИСТ ГАЛУА

РОДИЛСЯ 26 ОКТЯБРЯ 1811 ГОДА,

УБИТ 31 МАЯ 1832 ГОДА

ТЫ НЕ УСПЕЛ…

 

Кира Сошинская

Федор Трофимович и мировая наука

Все началось с насоса. Седову нужен был насос. Насос лежал на складе в Ургенче. Если за насосом не съездить, то он там и будет лежать на складе, пока его не утащат хивинские газовик». Им он тоже нужен. Я никогда не была в Хорезме, и ребята согласились, что ехать надо мне. Седов попросил меня купить в Ургенче десять пачек зеленого чая первого сорта, потому что в кишлаке уже вторую неделю как остался только третий сорт, а он крошился и пылил не меньше, чем Каракумы.

В Ургенче насоса не оказалось.

Худайбергенов позвонил в Хиву.

Там тоже не было нашего насоса, Худайбергенов пошутил немного, потом попросил зайти завтра и сказал, что насос будет. Я хотела съездить в Хиву, чтобы посмотреть старый город и серьезно поговорить с газовиками, но автобус ушел перед самым носом, а со следующим ехать было поздно.

Я пошла по городу куда глаза глядят и дошла до широкого канала. Он казался очень глубоким — вода в нем была такой густой от ила, что почти не отражала солнца. Вдоль берегов стояли в тени тонких тополей громоздкие колеса с лопастями, черпали воду и лили ее под ноги тополям. Я подумала, что эти колеса нетипичны и тут же услышала сзади голос:

— Слушай, девушка, нетипичное сооружение.

Я обернулась. Небольшого роста пахлаван — богатырь, он же джигит, нес, сгорбившись, телевизор «Темп» в фабричной упаковке. Пахлаван попытался мне Дружески улыбнуться, но в глаз ему попала капля пота, и улыбка получилась кривой.

— Понимаю, — ответила я. — В наш век драг я насосов…

И тяжелые мысли о пропавшем насосе и коварных газовиках полностью завладели мной…

Джигита я увидела на следующее утро на аэродроме.

Перекати-поле скакали по белёсым соляным пятнам, шарахаясь от вихрей вертолетных винтов, сменившиеся механики пили пиво с сардельками у зеленого хаузика, а неподалеку шмелем возился каток, уминая сизый асфальт. В еще прохладном зале аэропорта, густо уставленном черными креслами с металлическими подлокотниками, было дремотно и тихо, — трудно поверить, что за беленой стеной все время взлетали и садились, разбегались и тормозили, прогревали моторы и заправлялись — в общем занимались своими шумными делами ЯКи и АНы.

— Гена, — сказала девушка в серой юбке и белой блузке с очень не форменным кружевным воротничком, — повезешь кровь в Турткуль.

Гена почему-то взглянул на меня и опросил:

— А пассажиров не будет?

— Возьмешь больного в Турткуле. И поскорей возвращайся. Тебя Рахимов в Хиве ждет.

Гена вздохнул жалостливо — вздох предназначался мне — и пошел в маленькую дверь сбоку от кассы — там, наверно, он заберет свой груз.

Худайбергенов позвонил мне поздно вечером и сказал, что есть насос в Туйбаке на Арале и что билет уже заказан. Я сначала подумала, что он хочет от меня отделаться. Но от Туйбака до нашего кишлака рукой подать, и я спорить не стала. Может быть, в Худайбергенове заговорила совесть.

Уже улетел Гена на своем ЯКе в Турткуль, а посадку на мой самолет еще не объявляли. Воздух помаленьку разогревался, как бы исподволь подготавливая меня к жарище, которая будет здесь через час. Наконец, девушка с кружевным воротничком подошла ко мне и опросила!

— Вы в Нукус?

— Нет, в Туйбак.

— Это один и тот же рейс. Проходите на посадку.

Когда я вышла на веранду аэропорта, оказалось, там собрались уже все пассажиры. Девушка повела нас к тихоходному на вид биплану, который допивал положенный ему бензин. У самолета уже стоял вчерашний джигит с телевизором. Мы с ним поздоровались.

Я уселась на неудобную, узкую лавочку. Маленькие АНы очень некомфортабельны — у затылка торчал какой-то крюк, который норовил вырвать клок волос.

Кроме того, я все время съезжала на свою соседку. Пилоты помогли джигиту втащить телевизор. Рядом со мной сидели три старушки узбечки. Я подумала, что совсем недавно они вряд ли осмелились со бы подойти к поезду — и вот, пожалуйста! Старушки негромко разговаривали — видно, о каких-то прозаических вещах. Их не волновали в данный момент глубокие мысля о скорости прогресса. Кореянка по имени Соня — так ее называл пожилой татарин, который провожал кореянку до самолета, — раскрыла «Науку и жизнь». Джигит сел на пол, поближе к телевизору.

Пришел еще один узбек, из районных работников, в синем кителе, сапогах и синей кепочке с невынутым картонным кружочкам, отчего кепочка принимала несколько фуражечный, ответственный вид. Узбек уселся рядом с кореянкой и сразу наклонил голову, чтобы разглядеть, что изображено на обложке журнала.

И мы полетели, оставив внизу облако пыли, поднятое колесами.

Весенний Хорезм покачивался под окном. Пилоты сидели повыше нас и как будто тащили нас наверх, склоняясь, когда было трудно, к циферблатам приборов.

Солончаки отражали раннее солнце и казались озерами.

Теплый воздух, поднимаясь с поля, качнул самолет. Джигит с размаху схватился за телевизор.

Джигиту, по-моему, было страшно.

— Сколько лететь будем? — спросил узбек в кепочке.

Ему пришлось повторить вопрос, потому что мотор верещал довольно громко. Один из пилотов расслышал и, откинувшись к нам, крикнул:

— Час двадцать.

На горизонте земля и небо, одинаково серые, сливались воедино.

Там была дельта Аму-Дарьи. Там же в конторе консервного комбината лежит насос для нашей партии. Если Худайбергенов не обманул.

Самолет затрепетал, будто встретил любимую самолетиху, и провалился чуть ли не до самой земли. Джигиту стало совсем плохо. Он положил голову на коробку с телевизором и закрыл глаза.

Я смотрела в окно; а когда надоело, уселась, как положено, и услышала, что ответственный узбек сказал кореянке:

— Я эту статью тоже читал. Очень нужная статья.

Джигит очнулся, потому что самолет восстановил равновесие, и сказал:

— Я журнал «Наука и жизнь» домой получаю.

Старушки посмотрели на него, и он прокричал эту новость по-узбекски. Старушки, наверно, были растроганы, но не подали виду. И я заподозрила, что все они тоже выписывают журнал «Наука и жизнь». Тут самолет вздрогнул, джигит уткнулся в телевизор, а пилот перегнулся к нам и крикнул:

— Дед у него — отчаянный старик!

Он показал на джигита.

— Какой дед?

— Папаша его жены, Федор Трофимович.

Джигит молчал, и при резких толчках самолета его ноги в узконосых ботинках взлетали над узлами и чемоданами.

— Эту проблему решить для сельского хозяйства большая польза, — продолжал обсуждать статью в журнале узбек в кепочке. — Комбайн мой хлопок убрал, к Джимбаеву полетел, колхоз «Политотдел» полетел, как самолет.

Второй пилот, который, оказывается, вое слышал, вставил:

— Еще Эйнштейн доказал, что это невозможно.

— Кто?

— Эйнштейн, говорю! К Нукусу подлетаем, далеко не расходитесь, минут через пятнадцать дальше полетим.

Я так и не поняла, о чем они говорили — пропустила начало разговора я наверняка что-то не расслышала в середине.

В тени, на надежной земле, джигит порозовел и снова обрел богатырские повадки. Только изредка с недоверием поглядывал на самолет, но тот тоже твердо стоял на земле.

— Уже немного осталось, — сказала ему Соня.

— Товарищу тоже хорошо бы, — заметил узбек в кепочке. — Взял машину и сам полетел, никакой болтанки-молтанки.

— А вы читали статью? — спросила меня кореянка. Она перелистала журнал и нашла ее, оказалось — очерк о проблемах гравитации.

Вернулся второй пшют. Ему тоже хотелось поговорить о гравитации.

— Показать бы этим фантастам его деда, — сказал он, глядя на джигита. Джигит потупился. — Ведь это дед велел тебе из Ургенча телевизор «Темп» привезти?

— Федор Трофимович, — сказал джигит.

— То есть настолько деятельный старик, что просто диву даешься. Ему эта гравитация — раз плюнуть.

Джигит согласно кивнул головой.

Одна из старушек посмотрела на часы и уверенно двинулась через поле к самолету. Пилот глянул на нее, на двух других старушек, последовавших за ней, вздохнул и сказал:

— Пора лететь, пожалуй.

В кабине становилось жарко.

Хорошо бы и в самом деле добиться невесомости, а не болтаться в железной банке, как сардинка без масла. Вспомнились чьи-то беспомощно-хвастливые слова: «Всех на корабле укачало, только я и капитан держались…» Старушки продолжали мирно беседовать. В каком году они впервые увидели самолет? Нет, хотя бы автомобиль?

— Так вы не слышали о его деде? — опросил меня, проходя мимо, пилот. — О Федоре Трофимовиче? Куда там Эйнштейн! Его все в дельте знают.

Приближение дельты Аму угадывалось по высохшим впадинам, светлым полосам пересохших проток и желтым щетинкам тростника.

— Арал мелкий стал, — сказала кореянка, — сохнет дельта.

— Джимбаев много воды берет! — крикнул узбек в кепочке.

Джигит нашел в себе силы оторвать на секунду голову от телевизора — не мог, видно, больше сдерживаться — и крикнул с неожиданной яростью:

— Мракобес Федор Трофимович! Отсталый человек! Перевоспитывать надо!

— Хоп, — сказал проходивший обратно пилот. — Отсталый человек. А как насчет Эйнштейна, все-таки? — и засмеялся.

Джигит ничего не ответил.

— Вот девушка сидит, — продолжал пилот. Это относилось ко мне. — Может быть, она из газеты, из самого Ташкента. Напишет про твоего деда — что тогда скажешь?

Джигит приоткрыл один глаз, сверкнул им на меня неприязненно. Самолет качнуло, и глаз сам собой закрылся.

— Я не из газеты, — сказали я, но за шумом мотора меня никто не услышал. Мне казалось, что мир кружится специально, чтобы сломать мой вестибулярный аппарат. Почему эти бабушки летят как ни в чем не бывало?

Где-то под крылом самолета — та-ра-ра-ра! — зеленое море тайги, зеленое море дельты, тростник в два человеческих роста, кабаны, может быть, последний тигр — дотяну ли я до Туйбака, капитан и я? — остальные в лежку…

И когда стало совсем плохо, самолет накренился, показал в окно синее Аральское море, косу, на которой стоит оторванный от остального мира населенный пункт Туйбак, черные штришки лодок у берега, длинные корпуса консервного комбината… Кажется, я спасена. Я не смотрела на джигита — не имела морального права над ним иронизировать.

Песок посадочной площадки в Туйбаке был глубок и подвижен.

Самолет прокатился по ним, как по стиральной доске, встал, в открывшуюся дверь ударило устоявшейся жарой, запахом моря, рыбьей чешуи, дегтя, бензина и соленого ветра — ветер, видно, куда-то улетел, но запах его остался.

Я выпрыгнула из самолета первой, помогла выбраться Соне и остановилась в нерешительности.

Потом вышли старушки — к ним, увязая в песке, бежали многочисленные родственники, за старушками последовал узбек в кепочке. Пилот помогал джигиту подтащить телевизор к двери.

И тут появился дед Федор Трофимович.

— Вот он, — сказал мне второй пилот, — собственной персоной.

В голосе его слышалось уважение и даже некоторая робость.

Я посмотрела на поле, но на поле не было ни единого деда.

— Выше, — сказал пилот.

Дед летел над полем, удобно устроившись на стареньком коврике. На деде была новая фуражка с красным околышем, и седая борода его внушительно парусила под ветром. Полет был неспешен, будничен. Никто на аэродроме не прыгал от восторга и не падал в обморок, как будто в Туйбаке деды только и летают на коврах-Самолетах.

— Ну, что я говорил, корреспондентка? — радовался пилот. — Куда там Эйнштейн!..

— Да не из газеты я.

— Неважно. Писать будете?

Я не могла оторвать глаз от деда. Одну ногу он подложил под себя, другая, в блестящем хромовом сапоге, мерно покачивалась в воздухе.

— Привез телевизор? — гаркнул дед с неба, и джигит, наполовину вылезший из самолета, похлопал осторожно ящик по крышке и сказал: — Здравствуйте, Федор Трофимович. Зачем вы себя беспокоите? Я бы сам до дому донес.

— Какой марки?

Коврик мягко опустился на железную решетку, и дед довольно ловко вскочил и подбежал к нам.

— «Темп-шесть», Федор Трофимович, как вы и велели. Ну зачем же вы?…

— А мне на людей — ноль внимания, — сказал дед. — Еще разобьешь его по дороге. Лучше я его сам до дому доставлю. Ставьте сюда.

И царственным жестом дед указал на коврик.

Джигит вздохнул, пилот улыбнулся, и они поставили телевизор, куда указал старик. Коврик приподнялся на метр от земли и поплыл к стайке деревьев — за ними, видно, был поселок.

Все произошло так быстро, что я опомнилась, только когда удивительная процессия — коврик с телевизором, дед в двух шагах за ним и джигит еще в двух шагах позади — исчезла за клубом пыли, поднятой въехавшим на поле «газиком».

— Ну вот, — сказал пилот, насладившись идиотским выражением моего лица. — Считайте, местная гордость.

— Как же это он так?

— А бог его знает! Писали, говорят, в Академию наук.

— Ну и что?

— Не ответили.

— Чепуха какая-то.

— Вот так все и говорят. Ну ладно, приятно было познакомиться. Мне обратно вылетать.

— Спасибо. А как пройти к комбинату?

— Да за деревьями сразу улица.

Я шла по песку узкого переулка между белыми стенами мазанок, соединенных тростниковыми плетнями, и никак не могла изгнать из головы видение деда, летящего к самолету, и бороды его, извивающейся по ветру. Нет, тут что-то не то… Летает по поселку человек на странном сооружении — на чем-то вроде ковра-самолета; и окружающие никак на это не реагируют. Может быть, он — гениальный изобретатель-одиночка, самородок, в тиши своей избушки творящий историю науки? И я решила найти его и разгадать тайну.

На комбинате история с насосом закончилась неожиданно легко и быстро. Оказывается, им в самом деле звонил Худайбергенов, и они в самом деле могли отдать нам насос. Больше того, завтра уходил катер вверх по Аму, и замдиректора при мне распорядился, чтобы насос погрузили и доставили почти к нашему кишлаку.

А когда официальная часть беседы закончилась, я, не в силах больше сдерживаться, окинула подозрительным взглядом белый, похожий, на приемный покой в больнице кабинет, полный образцов консервов и, уставившись в пуговицу на белом халате замдиректора, спросила его как можно естественней:

— Вы не слышали о таком Федоре Трофимовиче?

— А-а, — сказал зам, — я сам писал одному своему приятелю-журналисту в Ташкент.

— Ну и что?

— Ответил, что сейчас не та конъюнктура, чтобы писать об Атлантиде и космических пришельцах.

— Но при чем тут пришельцы?

— И о «снежном человеке» теперь не пишут.

— Вы же его сами видели. Собственными глазами!

— «Снежного человека»?

— Федора Трофимовича.

— Как вас. Он даже мне как-то предлагал прокатиться.

— Ну и что?

— Ну я все. Не могу же я кататься на сомнительном ковре-самолете по поселку, где меня каждая собака знает. А что скажут подчиненные мне сотрудники?

— Но ведь ковер существует.

— Разумеется.

— А вы говорите о нем, будто здесь ничего особенного нет.

— Не исключено, что и в самом деле ничего особенного. А мы поднимем на ноги весь мир и окажемся в неловком положении. Дешевая сенсация, вот как это называется. Вообще-то говоря, я все собираюсь съездить в Нукус…

Зам был молод, чувствовал себя неловко и, как бы оправдываясь, показал на банки в шкафу и добавил:

— Технологию меняем. Леща меньше стало — судак пошел.

Но на прощанье зам дал мне адрес деда Федора и даже подробно рассказал, как к нему пройти.

— Может, вы протолкнете это дело. Неплохо бы, — сказал он. — Вдруг окажется, что наш поселок — родина нового изобретения.

— Да, а почему Федор Трофимович в фуражке? Он милиционер?

— Нет, из казаков. Сюда орёнбургских казаков когда-то переселили, при царе.

Мазанка деда Федора оказалась солидным, хотя и невысоким сооружением под железной крышей, обнесенным, как и все дома в Туйбаке, плетнем из тростника.

Над крышей гордо возвышалась на длиннющем шесте телевизионная антенна — не иначе как дед заготовил ее заранее. Я постучала и долго стояла перед зеленой калиткой, из-за которой доносился мерный, серьезный лай. Наконец калитка открылась, и в проеме ее обнаружился взмыленный джигит с отверткой в руке и мотком проволоки в зубах.

— Ввавуйте, — сказал он, и проволока задергалась, хлеща его по ушам. — Взводите.

Я поблагодарила его за приглашение и заглянула джигиту через плечо, ища обладателя серьезного собачьего голоса. Обладатель — маленький пузатый щенок — лежал у будки, привязанный на солидную цепь. Я успокоилась и вошла. Джигит запер свободной рукой калитку, вынул проволоку изо рта и пожаловался:

— Никакого покоя, — принеси, отнеси. Уеду в Нукус, наверно, да?

— Не знаю, — сказала я. — Мне хотелось бы поговорить с вашим тестем.

— Джафарчик! — раздался громовой голос. — Где тебя носит?

— Опять будет нотации-чмотации читать. Пойдемте.

— Здравствуйте, здравствуйте, — приветствовал меня Федор Трофимович ласково, будто давно был со мной знаком. — Вот, технику осваиваем. Из Ургенча принимать будем и из Нукуса. А вы, значит, кто будете?

Я представилась, потом сказала:

— Вы меня извините, конечно, за беспокойство.

— Какое уж тут беспокойство. Ты, Джафарчик, продолжай, не обращай внимания. Джафар — зять мой, техник по специальности. А мы с гражданкой бражки выпьем по стаканчику.

— Нельзя вам, Федор Трофимович, — сказал джигит. — Нелли не разрешает.

— Ты молчи, молчи, мы по маленькой.

Но старику было приятно, что зять заботится о его здоровье.

Дед налил нам, как уж я ни отказывалась, по стакану темной браги, заставил выпить до дна, потом спросил:

— Значит, полагаю, вы ко мне пожаловали насчет ковра, могущего преодолеть силы земного притяжения?

Ах ты, какой сообразительный дед! Нет того, чтобы сказать — ковер-самолет.

— И даже могу догадываться — из молодежной газеты «Комсомольская правда», куда я имел честь писать не столь давно.

Я смалодушничала и промолчала. Испугалась: если признаюсь, что я просто-напросто геолог, дед не захочет показать ковер.

Дед налил себе еще полстакана браги — я накрыла свой стакан ладонью, — он покачал бутылкой над ней, крякнул и сказал:

— Служба, понимаю. Так вот, лежит у меня странное создание рук человеческих, а даже, подозреваю, неземного происхождения. Вполне не исключено — забыт аппарат старинными космонавтами с другой планеты.

Оказывается, дед и не собирался напускать таинственности на свой коврик.

— Мне этот ковер от Герасима Шатрова достался, — продолжал между тем дед, пододвинув ко мне поближе нарезанного ломтями золотого полупрозрачного вяленого леща. — Угощайтесь, пожалуйста. Он, Герасим, когда помер, сундучок мне отказал. Родных у него не было, а в гражданскую мы вместе воевали. Так я лет десять сундучка этого не трогал, не догадывался. Потом вынул как-то оттуда коврик и положил на пол заместо половичка. И еще года два-три ровным счетом ничего не случалось. И вот стою я как-то поутру на коврике, — дед даже встал со стула, чтобы показать, как это произошло, — стою и думаю, полететь бы птицей к дочке моей Нелли. Училась она тогда в техникуме в Нукусе, а теперь там же в институте обучается. Только подумал — вижу, поднимаюсь в воздух, да как шмякнусь головой о потолок! Вот так-то и обнаружил.

Дед налил себе еще полстакана браги, оглянулся на дверь, не видит ли Джафар, и быстренько опрокинул стакан.

— С тех пор пользуюсь при надобности. Хотел сам в Москву отвезти — не верят мне здесь люди, насмешки позволяют. Должна же правда на свете быть. Я сам понимаю, случай, скажем, странный, но случай есть факт, и он не от бога. Вот так-то…

— Так, значит, вы им управляете?…

— Как задумаю, так и управляется. Да что там, сейчас покажу по всей форме. Я бы его вам передал — только записочку, пожалуйста, по форме и на бланке. Чтобы уверенность была, что до науки дойдет.

Дед принес из соседней комнаты свернутый в рулон коврик, раскатал на полу.

— Много им, видно, пользовались, да боюсь, не всегда по назначению. Может быть, он триста лет на одном месте лежал и ни разу не взлетел. И на материал посмотри, милая. Материал не наш.

Ковер и в самом деле был удивителен, удивителен был и переливчатый, неясный рисунок.

Дед сел на коврик, ноги под себя и, нахмурившись, взлетел на высоту стола. Повис рядом со мной в воздухе, протянул руку, налил себе браги и выпил. Пока он пил, коврик закачался — видно, мысли деда малость спутались, но дед взял себя в руки и выровнялся.

— Вот, — сказал он, — такие-то дела. Джафарчик, скоро телевизор подключишь?

Джафарчик, оказывается, стоял в дверях и неодобрительно смотрел на Федора Трофимовича.

— Не уважает мое увлечение, — сказал дед. — А ведь, может, с помощью этого мы звезд достигнем. Я вам с ковриком тетрадь передам. В ней все результаты опытов записаны.

— Вы, товарищ корреспондент, чай пить будете? — спросил Джафар.

— Нет, спасибо. — Я не могла оторвать взгляда от деда — вернее, от коврика, который слегка прогибался под стариком, но держался в воздухе нерушимо и уверенно.

— А мне по возрасту пользование ковром противопоказано, — сказал дед. — Врачи не рекомендуют. Ну вот, только когда телевизор поднести или что другое особенное по дому сделать. А так он мне ни к чему.

Тут я поняла, что обязана взять этот коврик. Поймите меня правильно. Я его не возьму, что тогда будет? Вернее всего, ничего не будет. Никакая редакция не даст командировки к месту нахождения ковра-самолета. Ни один даже самый умный академик или кандидат наук не станет тратить время и деньги, чтобы лететь в Туйбак и знакомиться с принципом действия опять же ковра-самолета. Я же его отвезу прямо в Москву; и там пусть только попробуют мне не поверить — взлечу над Университетом или над Курчатовским институтом. И все встанет на свои места.

— А можно я попробую?

— Давай. Значит, представь себе, что ты поднимаешься над полом на вершок. И он подымет.

Дед опустился на пол, сошел с коврика, стряхнул ладонью пыль с того места, где только что находились его сапоги, и сказал:

— Садись, советская печать.

Я села. Все это было совсем не таинственно; и я даже подумала, что выгляжу довольно глупо, сидя на пыльном коврике посреди комнаты. Джафарчик прыснул в дверях. Он тоже так думал.

— Представляй, — сказал дед.

Я представила себе, что ковер поднимается над полом, и он тут же дрогнул, приподнялся и упал обратно. Я немного ушиблась.

— Ах ты, жизнь твоя несчастная, — как же не догадалась, что все время представлять нужно. Не больно?

— Нет, ничего.

Минут через пять я уже уверенно передвигалась по комнате, облетая стол и не задевая печку.

Мы завернули коврик в две газеты, обвязали шпагатом, отдельно, в сумочку, я положила толстую общую тетрадь — наблюдения Федора Трофимовича. Потом написала расписку о получении одного ковра-самолета.

Дед с Джафаром проводили меня до калитки.

— Дальше не пойдем, — сказал дед. — Очень меня волнует телевизор — уж так я ждал его, представить не можете. Ты, Джафар, тоже не ходи. Вез тебя, какой ты ни есть несамостоятельный, телевизор не заработает… Так что пишите, результаты сообщите; очень я в них заинтересован. Адрес на тетрадке записан, если забудете.

— Не забуду, Федор Трофимович, обязательно напишу.

На поле аэродрома стоял только маленький ЯК; возле него — тот Гена, который утром возил кровь в Турткуль. Он увидел меня издали и подошел.

Уже вечерело, поднялся легкий, душистый морской ветер.

— Ну и куда вам теперь? — спросил Гена.

— Желательно в Москву. И поскорее.

— Не долетим. Покрупнее моей машину надо.

— А вы куда сейчас?

— В Куня-Ургенч. Потом домой. До темноты чтобы успеть.

— А других самолетов не будет?

— Завтра с утра только.

Я задумалась. От Куня-Ургенча до нашего кишлака совсем близко. Не лучше ли заехать к нашим, предупредить Седова и все рассказать? А то получается, как маленький ребенок — бросилась в Москву. Да у меня и денег нет долететь до столицы — в джинсах и ковбойке. Надо поговорить с ребятами. Если я от них скрою такое открытие — они мне никогда не простят. И правильно сделают.

— Ген, а вам разрешат меня до Куня-Ургенча подбросить?

— А почему нет? Командировка с собой?

— Командировка есть.

— Зайдите к диспетчеру. Скажите, я согласен. Давайте я сверток пока подержу. Тяжело, наверно.

— Нет, что вы, совсем не тяжело. — Я прижала к себе рулон, будто испугалась, что Гена его отнимет.

— Дело ваше. Храните свою военную тайну.

— Да нет, тут ничего особенного, — сказала я. — Вы без меня, пожалуйста, не улетайте.

— Не в моих интересах. Вдвоем лететь веселее.

Диспетчер оказался покладистым; не прошло и десяти минут, как я сидела рядом с Геной в уютной кабинке ЯКа, словно в такси, и прощалась с Туйбаком. Синее море осталось сзади, и снова потялулись зеленые заросли дельты, исчерченные зигзагами протоков.

— Ондатры тут много, разводят ее, — сказал Гена.

Я кивнула головой. Обеими руками я придерживала на коленях рулон и пакет с зеленым чаем, который я все-таки не забыла купить в Ургенче. «А вдруг ковер потеряет свою силу?» — испугалась Я.

— Так вам прямо в Куняг?

— Нет, наша партия в кишлаке.

— Как же, знаю, — сказал Гена. — Я туда позавчера врача возил. Могу там сесть.

— Серьезно?

— А что тут несерьезного? Сяду — и все. Потом как-нибудь в гости приеду. Чаем напоите?

— Ой, конечно напою! — сказала я.

Гена был прямо ангелом. Так бы мне еще час шагать, если не подвернется попутный грузовик.

Вот я сейчас вылезу из самолета — мои все удивятся несказанно: в собственном самолете прилетела, а я им скажу: «У меня есть самолет и похлеще, без шуток».

И тут-то он и полетит…

Гена приземлился на ровном такыре у самых палаток. Пока мы тормозили, вся партия сбежалась к самолету. Они сначала никак не могли догадаться, кто и зачем к ним прилетел, а когда я выпрыгнула, в самом деле удивились, и Ким — я этого ожидала — сказал:

— Смотрите, летает в собственном самолете. Уж не заболели ли вы, мадам Рокфеллер?

— Нет, не заболела, — сказала я. — Все в порядке, насос привезут через два дня, а я сделала удивительное открытие, и мне теперь поставят памятник.

— Давно пора, — сказал Ким.

— Чаю хотите? — спросил Седов у Гены.

— Нет, пора лететь. А то до темноты не доберусь до Ургенча.

Меня возмутило равнодушие геологов.

— Я не шучу, — сказала я. — В самом деле со мной произошла совершенно удивительная история.

— Где?

— В Туйбаке.

— Чего ж тебя туда занесло?

— Так вот, в Туйбаке я нашла такую вещь, что сегодня же вы, Седов, отправите меня в Москву, в Академию наук.

— Разумеется, — сказал Седов. — Отправлю. Ты сегодня долго была на солнце? Перегрелась?

Я в гневе разорвала шпагат, газеты рассыпались, и коврик послушно лег у моих ног.

— Где-то я его видел, — сказал задумчиво Гена.

— В Туйбаке, — ответила я.

— Так это психованного деда машина…

— Вот-вот, все вы так думаете. А как насчет моих умственных способностей?

Я встала на коврик и подумала из всей силы: «Лети!» Дальнейшее произошло в какие-то доли секунды, причем я не сразу сообразила, что же все-таки произошло. Я так боялась, что коврик вообще не полетит…

Коврик взмыл к небу, я не удержалась на нем; падая, успела ухватиться за угол, коврик порвался, кончик его остался у меня в руке; я шлепнулась на землю, и когда открыла глаза, коврик, как воздушный змей, парил высоко над нами, удаляясь, как положено говорить в таких случаях, в сторону моря.

— Назад! — кричала я, не чувствуя боли от падения. — Вернись немедленно! Да держите вы его! Ловите! — Это я кричала Гене.

— Разве догонишь? — разумно сказал Гена. — У него скорость не меньше трехсот.

И тут я заревела. Я сидела в песке, сжимая в кулаке уголок ковра; все утешали меня, еще на осознав, какую потерю понесла мировая наука, а я, дура, преступница, беспомощно ревела.

И теперь, хотя Ким говорит, что мне можно поставить памятник и за тот кусочек, который попал в Москву и на основе которого пишутся минимум три докторские и десять кандидатских диссертаций, который изучают два НИИ и одна специальная лаборатория, я все равно безутешна.

Только вот надеюсь, хоть и не очень, что коврик вернулся к Федору Трофимовичу и обиженный старик скрывает его пока от ученых и корреспондентов — ведь сколько их у него побывало, а он им ни слова.

 

Владимир Михановский

Мир, замкнутый в себе

— Да, эпоха великих географических открытий миновала. Что поделаешь, — вздохнул старый учитель, — такова логика истории. Новые острова человек должен открывать в космосе, а не на старушке Земле.

— Положим, и в космосе не особенно разгонишься, — заменил его собеседник, сосед по дому.

— Почему же? В космосе немало еще «белых пятен».

— Так-то оно так, но говорят, что наша вселенная ограничена, скорбно сказал сосед, знаток новейших веяний в науке. — Значит, рано или поздно все «белые пятна» будут стерты, и тогда…

— Никогда в это не поверю! — загорячился учитель. — Ограниченная вселенная! Выдумка и враки!

— Как сказать… — покачал головой сосед.

— Ну, сами посудите, — продолжал учитель. — Предположим, я дошел до края света. Что там служит ему границей, я не знаю, — стена, или оболочка, или еще что-нибудь… А что же дальше, там, за этой стенкой? Пустота? Но ведь и она тоже относится к нашей вселенной!.. — И он с торжеством посмотрел на собеседника.

— Гм… Темная штука. Я, собственно, пришел не за этим. — Сосед деликатно перевел разговор на другую тему и начертил руками в воздухе круг. — Внук, поверите, прямо голову прогрыз… А в магазине сейчас, как на грех, не достанешь… Ну, я к вам, так сказать, и пришел…

— Конечно, конечно, — засуетился учитель, — мне он ни к чему. Только куда запропастился — ума не приложу! Разве что в чулане?… Это идея!.. Идемте-ка в чулан.

Учитель оставил разворошенный письменный стол и двинулся к выходу. Следом засеменил сосед.

* * *

Глоб жил на краю небольшого сырого пятна близ Лондона. Здесь царил вечный полумрак, но Глоб к нему приспособился. А что еще оставалось ему делать?

Самый светлый участок мира захватили наиболее сильные мирлены — приближенные верховного Ага Сфера. Они загрызали всякого, кто осмеливался приблизиться к их колонии. В конце концов, после нескольких стычек остальные мирлены примирились с положением вещей.

Впрочем, надо сказать, Глоб мало интересовался мирскими делами. По всеобщему признанию, это был величайший ученый из всех мирленов, населяющих мир.

Даже глаз его был в десяток раз больше, чем у других, — огромный, он занимал чуть не всю спину Глоба. Глоб, правда, не был в фаворе у Верховного Мирлена, но это уж другая статья…

Глобу первому среди мирленов удалось расшифровать странные письмена, начертанные прямо на почве. Кто, кроме божества, мог вывести на земле эти огромные иероглифы? Лучшие умы Мира много лун бились над неведомыми буквами, но только Глоб сумел сложить из них таинственные слова: Лондон, Дублин, Париж, Лион… Порой звуки, подобные расшифрованным Глобом словам, доносились сюда подобно отдаленному грому, из Внешнего пространства, где обитали боги.

Верховный Ага Сфер недолюбливал Глоба, считая его крамольником, и ждал лишь удобного случая, чтобы расправиться с ним.

Мир, в котором жили мирлены, был плоским. Светлый круг, в котором обитал Ага Сфер и его приближенные, был окаймлен зоной полумрака — прибежище остальных мирленов. Дальше простирались неисследованные области вечного мрака.

Официальная версия гласила, что мир бесконечен, а следовательно, бесконечна и власть Верховного. Однако с некоторых пор начали шириться злонамеренные слухи, — что мир мирленов ограничен. Вольнодумцев ловили и пытали, но слухи не утихали. Ага Сфер догадывался, откуда идут эти слухи…

Но старый ученый не помышлял об опасности, угрожающей ему; он думал лишь о том, как доказать удивительную вещь, с недавних пор занимавшую все его помыслы: мир, в котором живут мирлены, замкнут в себе.

…В плоской хижине царил обычный полумрак. Глоб вздрогнул, услышав тихий стук. Но это были не ищейки Сфера, а добрый друг Харон — древний, высохший от старости мирлен.

— Беги, — шепнул Харон, едва отдышавшись.

— Куда?

— Куда угодно: в Шотландию, Ирландию — все равно. По всем дорогам тебя ищут. Если поймают — тебе несдобровать…

Харон заметил в углу заплечный мешок и дорожный посох — плоские, как блин.

— Я вижу, ты уже собрался? — заметил он.

— Собрался, но вовсе не прятаться, — торжественно произнес Глоб.

— Неужели с повинной?…

— Я решил доказать, что мир наш ограничен…

— С ума сошел! — пробормотал Харон.

— Что ты там шепчешь?… Да, я докажу этим невеждам, что мир замкнут в себе.

— Но как ты сделаешь это?

— Очень просто! Я обойду вокруг света. Выйду из Лондона и буду двигаться все прямо, прямо… В общем нигде не буду сворачивать с прямой линии. Пересеку пространства вечной ночи. И приду сюда же, в Лондон, только с другой стороны. Вот увидишь!..

— Сошел с ума! — убежденно повторил Харон. — Наш мир плоский. Где же ты видел плоскость, ограниченную в пространстве? Плоскость, она… она плоская — и все тут! Проведи на ней прямую — и она уйдет в бесконечность.

Глоб молчал.

— Послушай меня, — понизил голос Харон, — не ходи. Из бесконечности нет возврата. Спрячься лучше. У меня есть для тебя такое местечко… А когда пройдет заваруха…

— Нет, я решил, — твердо оказал Глоб.

— Ты погибнешь без света. Мирлен умирает, если долго пробудет во тьме. Ты зайдешь далеко и не сможешь вернуться…

— Я пройду вокруг мира и приду сюда же. Прощай!

И Глоб твердой поступью двинул по прямой, уводящей в непересекающую Французскую республику…

Только миновав Францию, Глоб решился отдохнуть. Он сдвинул в сторону сумку и отбросил в сторону посох, плоские, как и вез предметы, которыми пользовались мирлены, — плоские существа.

…Голубую широкую ленту Ла-Манша Глоб пересек без всяких приключений. Ему сопутствовала удача. Светлый круг, где жили избранные, он осторожно обошел сторонкой. На круг, как всегда, лилась сверху струя священного света, в которой плясали пылинки, — каждая размером с мирлена.

Первая часть пути прошла без особых происшествий. Двигаясь по обжитой равнине, Глоб старательно избегал встреч с мирленами.

Завидев кого-нибудь издали, он старательно распластывался на плоскости, превращаясь в крохотное пятнышко сырости, а затем, убедившись, что опасность миновала, снова трогался в путь.

Вскоре, однако, светлая местность кончилась, и отважный исследователь окунулся в вечную ночь. Так далеко не дерзал еще заходить ни один мирлен.

Глоб старался двигаться побыстрее. Огромная равнина — Франция — была однообразна, как пустой стол; ей не было, казалось, ни краю, ни конца. Если бы кто-нибудь догадался очертить путь Глоба, то он получил бы ровную как стрела линию. После короткого привала он снова двинулся в путь.

Идти теперь было труднее; почва стала неровной. Она дыбилась клочьями, словно в первый день творения. На клочках Глоб еле-еле мог прочесть странные надписи, которых доселе не читал еща ни один мирлен. Для этого ему пришлось напрячь до предела свое световое пятно.

Неожиданно страшное существо преградило Глобу путь. В слабом свете пятна оно показалось Глобу огромным. На равнине, где жили мирлены, таких не водилось. Властелин черной пустыни двигался не спеша. Его суставчатые конечности перемещались, словно на шарнирах. Мохнатое тело колыхалось в такт шагам. За зверем тянулся толстый трос. Глоб успел заметить в свете пятна, как трос блеснул, словно серебряный.

Долго Глоб пребывал в оцепенении, прежде чем решился двинуться дальше. Стараясь наверстать упущенное, он двигался теперь со скоростью часовой стрелки.

Время шло, Глоб продвигался вперед, и вот вокруг начало светлеть. Нет, это не был тот свет, который бил сверкающей струей из священного отверстия над резиденцией Верховного Мирлена.

Не был это и полусвет, характерный для Лондона и его окрестностей. Нет, это был совсем слабый, какой-то неопределенный свет, скорее угадываемый. Каждый миллиметр давался ему с огромным трудом. Глоб миновал полюс — странную точку, из которой во все стороны исходил пучок разбегающихся линий.

А вокруг все светлело…

Когда Глоб дотащился до сырого пятна близ Лондона, он удивился, увидев огромную толпу мирленов, которая его приветствовала восторженными криками.

Правда, шапки вверх не летели — по двум причинам: во-первых, никакой предмет не мог подняться над поверхностью — ведь мир, в котором жили мирлены, был плоским; во-вторых, мирлены не носили шапок.

— Слава Глобу! — звучало над серой равниной.

— Он доказал, что мир наш круглый!

— Мир замкнут в себе! — надрывался Харон.

Один за другим к импровизированной плоской трибуне подползали ораторы, воздавая должное храбрецу.

Глоб скромно стоял в сторонке. И никто не заметил, как к нему протолкались два мирлена — два серых пятна, неотличимые от других, и куда-то уволокли героя.

Веселье близ Лондона продолжало идти своим чередом, между тем как Глоб предстал пред светлым оком Верховного.

— Ты подрыватель основ! — загремел Ага Сфер, так что придворные вздрогнули,

— Я ничего не выдумал, — начал, Глоб, но ему не дали договорить.

Глоба приговорили к сожжению на священном огне. И вскоре на берегу Ла-Манша затлел костер, дым от которого стлался над самой почвой, не смея подняться вверх: костер, как и все остальное здесь, принадлежал к плоскому миру…

* * *

Затхлый чулан встретил старого географа и его соседа полумраком. Узкий дневной луч, пробивавшийся сквозь щель в стене, рассекал тьму надвое.

Натыкаясь на разные предметы и вполголоса чертыхаясь, учитель бродил из угла в угол.

— Вот ты где, голубчик! — вдруг воскликнул он, остановившись. — Стоишь, можно сказать, на самом виду, а мы тебя никак не сыщем.

У ног учителя на полу стоял старый запыленный глобус. Луч света, падавший на глянцевитый бок, освещал пятно порыжевшей, выцветшей от времени Нормандии.

Учитель толкнул глобус, и тот, скрипя, повернулся вокруг земной оси. Потревоженный паук юркнул во тьму, таща за собой серебристую нить.

— Пожалуйста! — сказал учитель.

Сосед поднял глобус и с сомнением покачал головой.

— Уж больно он тово… — сказал сосед… — Где Европа, где Америка — не разберешь. И потом весь в пятнах, смотрите. И чего-то вроде горелым пахнет… Тлеет, что ли?

— Выдумываете ерунду, — обиделся учитель. — Прекрасный глобус. Сорок лет служил мне верой и правдой. И внуку вашему пригодится. Берите, берите. Оклейте контурной картой — и будет как новый. А вообще ему место в музее: наносить-то на него больше нечего. Эпоха великих открытий миновала…

 

Михаил Пухов

Охотничья экспедиция

Стадо отдыхало в тени крупной планеты земного типа, когда группа ракет выскочила из-за горизонта, следуя повороту орбиты. Они шли на бреющем полете, продираясь сквозь верхнюю атмосферу, а потом уходили ввысь, сбросив легкие капсулы «гарпий». Те делали остальное.

— Так, — сказал коммодор.

Стены командного отсека флагманского корабля сплошь светились экранами. Передатчики были разбросаны по всем кораблям эскадры, и нити радиосвязи сходились на борту флагмана.

— Еще немножко, — сказал коммодор.

В темноте на ночной стороне, прикрытые облачной оболочкой, быстрые искры «гарпий.» продвигались вперед.

— Кажется, проскочили, — сказал коммодор.

Другие экраны показывали вид снизу, сквозь вьющуюся пелену облаков. Все мешалось и перемещалось в путаных вихрях верхней атмосферы — мутные тучи, рваный туман, а иногда откуда-то выскакивал кусочек звездного неба.

«Гарпии» выходили на цель.

— Возьмите зеркало, — сказал инспектор. — На вас неприятно смотреть. Вы сейчас как какой-нибудь полководец.

«Гарпии» выходили на цель.

Они подкрались к ней снизу, под дымовой завесой облаков, и теперь задирали хищные клювы, устремляясь все выше — в зенит, вверх по перпендикуляру.

— Полководец, — сказал коммодор. — Поймите, наконец, что нашими услугами пользуются все колонии в оккупированной зоне Галактики. Это же понятно. Корабли нужны всем, а живой транспорт гораздо дешевле обыкновенных звездолетов.

— Слушать вас тоже неприятно, — сказал инспектор.

По стаду прошло волнение.

Сторожевые самцы подали тревожный сигнал, тотчас усиленный общим радиокриком. Еще секунда — и стадо бросилось врассыпную. Но было уже поздно…

— Почему не называть вещи своими именами? — сказал коммодор.

* * *

— Гуманисты, — сказал коммодор. — Если бы не вы, мы были бы уже дома.

Они сидели друг против друга, но думали об одном.

Инспектор ждал Землю. Ведь Земля — это его восемьдесят килограммов, упирающиеся ногами в настоящую, твердую почву.

Земля — это нежное небо вместо безбрежной, но душной бездны, это свободный простор вместо тесной, интересной работы, без всяких проверок и инспекций. На Земле он переставал быть инспектором и стремился теперь туда, чтобы заняться делом.

Коммодор тоже думал о Земле, но по-своему. На Земле его ждал трибунал.

— Общество защиты животных, — сказал коммодор. — Вот что такое ваше управление. Обыкновенное Общество защиты животных.

— А вы самый обыкновенный преступник, — сказал инспектор.

Они были все там же, на флагманском корабле эскадры, но сама эскадра находилась уже совсем в другом месте. Эскадра входила сейчас в солнечную систему. Это инспектор приказал, чтобы она следовала сюда.

— Я охотник, — сказал коммодор. — Я всю жизнь занимаюсь этой работой, я ее люблю и неплохо выполняю. И вдруг я узнаю, что это преступление, что охоты надо стыдиться…

— Так оно и есть, — сказал инспектор.

— Я узнаю, что мой личный состав арестован, имущество конфисковано, и все мы направляемся к Земле неизвестно зачем…

— Известно зачем, — сказал инспектор.

— Мои люди здорово поработали. Мы возвращаемся с богатой добычей. Мы взяли вожака, а это еще никому не удавалось.

— Я вас поздравляю.

— Мы возвращаемся…

— Я вам сочувствую.

Они помолчали.

— Нет; — сказал коммодор, — Вы землянин, и вы этого не поймете.

— Это входит в мои обязанности.

— Хорошие же у вас обязанности, — сказал коммодор. — Вместо того чтобы работать, как все, вы носитесь по вселенной ловя людей, совершающих нечто, с вашей точки зрения, противозаконное. То есть тех, кто как раз и делает настоящее дело.

— Притом уголовное, — сказал инспектор.

— Вы гоняетесь за настоящими ребятами, которые здесь, в этом чуждом нам мире, повторяют подвиг предков, приручивших волка и оседлавших дикую лошадь, вы преследуете парней, которые снабжают космическим транспортом всю Галактику. Между прочим, рискуя при этом жизнью.

— Гангстеры рисковали не меньше, — сказал инспектор.

— Причина может быть лишь одна — кое-кто на Земле стремится укрепить вашу монополию в производстве космических средств передвижения. Для этого вы и стараетесь. Вот такие у вас обязанности, инспектор.

— Слушайте, вы, — сказал инспектор. — Перестаньте разводить демагогию. Вы сами прекрасно понимаете, что это было омерзительно. Вся ваша так называемая охота. Как вы стреляли в них своими грязными электродами и подчиняли себе только что свободные существа.

— Но это не люди. Это всего-навсего животные.

— Вы напрасно притворяетесь, — сказал инспектор.

— Сейчас вы снова будете рассказывать о том, что астробиологи не дали отрицательного ответа на ваш запрос. — сказал инспектор.

— Это не демагогия, инспектор. Но вы землянин, и вы этого не поймете. Вы забыли, что такое лишения, что такое нехватка энергии. Если вам нужен звездолет — вы берете его напрокат. В колониях все по-другому. Вы напрасно забываете это.

— Разумеется, — сказал инспектор. Он действительно что-то забыл. — Вы-то ничего не забываете.

— Да, — сказал коммодор. — Именно поэтому мы снабжаем космическим транспортом чуть ли не всю Галактику. Как устроен этот транспорт, неважно. Важно то, что он дешевле и лучше всего, когда-либо созданного человеком. Важно то, что сейчас самая маленькая колония может самостоятельно исследовать вселенную и что единственное техническое оборудование, которое ей при этом требуется, — это портативная взлетно-посадочная капсула. Этого мы не забываем, и никакой трибунал не заставит нас забыть это!

Инспектор молчал. Что-то произошло. Кажется, он должен был что-то вспомнить.

— Вы попали к нам слишком поздно, инспектор. Вам следовало оказаться здесь раньше, когда эта охота носила менее условный характер. Когда в колониях царил не энергетический, а обыкновенный голод. Когда нужны были не ракеты, а котлеты. Вы никогда не узнаете, что означала тонна настоящего животного жира в те времена, когда в колониях не было пищевых синтезаторов. Зато вы можете представить себе, сколько такого Жира дает животное размером с астероид. Вы спрашивали меня, инспектор, для чего это у нас такие большие, просторные помещения. Очень просто — здесь разделывали туши. Да, да, инспектор, здесь разделывали туши, здесь реками текла кровь и т. д. и т. п.; и конечно, это омерзительно с точки зрения вашего дешевого гуманизма, но если бы на нашем месте были вы — вы бы делали то же самое!

Инспектор молчал. Он вспоминал.

— Теперь вы говорите что, возможно, это разум. По-моему, это не так. Доказательств у вас нет, и поэтому я вам не верю. Но допустим — вы нравы. Пусть это действительно разум. Природа, создавая сознание, имела вполне определенную цель — познавать самое себя. Эти существа не могут делать это самостоятельно. Они идеально приспособлены для изучения космического пространства, но не плане!. И они должны прибегнуть к нашей помощи, потому что мы, со своей стороны, хорошо приспособлены для исследования планет, но не умеем передвигаться в пространстве. Наша организация проявляет инициативу. И если они действительно разумны — повторяю, сам я в это не верю, — то они должны мириться с нашей деятельностью. Более того, они должны ее приветствовать.

— Вероятно, вы правы, — сказал инспектор. Минуту назад он сказал бы другое, но сейчас ему было безразлично. Он что-то забыл и должен был это вспомнить: — Так оно и есть, — сказал он. Ему было все равно, что сказать. — Сотрудничество. Раньше я не задумывался над этим.

— Видите, — сказал коммодор. — Наконец-то вы поняли.

— Да, — сказал инспектор.

Это было не главное. Главное он забыл;

— Это все вздор, — сказал он. — Давайте поговорим о другом.

— Согласен, — сказал коммодор. — Все это гроша ломаного не стоит.

Они помолчали.

— Извините меня, — сказал коммодор. — Просто я кое-что забыл. Сейчас я это вспомню, и мы вернемся к нашей беседе.

Он замолчал. Вскоре тишина стала невыносимой.

— Говорите о чем-нибудь, — попросил инспектор. — Так мне легче вспоминать.

— Согласен, — сказал коммодор. — Поговорим о Земле. Вероятно, я там останусь навсегда, меня снова потянет в пространство. Нет. Я найду себе хорошую девушку, женюсь и поселюсь где-нибудь в деревне. На космос я плюну. Вам я советую сделать то же самое.

Инспектор молчал. Это его не интересовало. Космос — прекрасно, плюнем на космос.

И вдруг он вспомнил.

— Нет, — сказал он серьезно. — На космос плевать нельзя.

— Ах да! — сказал коммодор. — Космос нам еще пригодится.

Инспектор вспомнил еще одну вещь. Странно, что он не вспомнил этого сразу.

— Люди, — коротко сказал он.

— Черт! — сказал коммодор. — Про них я тоже забыл. Давайте пойдем в пассажирские пилоты, переделаем мой корабль в лайнер и будем катать их по всей вселенной. Очень хорошо, что вы это вспомнили.

— Да, — согласился инспектор. Теперь, кажется, все. Он посмотрел на экран. В сетке прицельных линий вырастала Земля.

Корабли шли по-прежнему строем; рядом двигалось стадо, связанное невидимыми лучами. Еще немного — и эскадра, окончательно замедлив скорость, выйдет на земную орбиту.

— Выходим на финиш, — сказал коммодор. — Наконец-то!

— Ой! — сказал инспектор.

Он снова вспомнил.

— Оружие!

— Просто удивительно; как это у вас получается. А я все забыл, старый дурак. Оружие — это то, что надо.

Он наклонился к микрофону.

— Всем членам экспедиции немедленно получить личное оружие у командиров экипажей.

Инспектор гордо засмеялся. Еще бы! Очень хорошо, что он это вспомнил. Люди, космос и оружие! Коммодор прав — это именно то, что нужно. Лететь осталось совсем немного, и они вполне могли бы забыть об этом.

О том, как тесно на Земле людям. Как там душно, какой там близкий горизонт, большая тяжесть и отвратительное голубое небо. О том, как много людей обречены всю жизнь заниматься скучной, неинтересной работой, вместо того чтобы выполнять свое прямое предназначение — исследовать планеты Галактики. Подумать только, еще немного — и сотни тысяч людей никогда в жизни не увидали бы черною неба вселенной!

Инспектор зажмурился or удовольствия. Он ясно представил себе, как, пламенея на солнце, расправившись, сделав букашками небоскребы, гордо высятся в центре города флагман Эскадры, превращенный в пассажирский лайнер, приглашая желающих в свои большие, просторные помещения.

Возможно, ее все захотят этого — ведь люди так ограниченны Но он, инспектор, вспомнил абсолютно все, и коммодор уже отдал соответствующий приказ.

Инспектор был твердо уверен, что это всегда было ею самым сокровенным желанием — стоять рядом с другими, упираясь ногами в землю, с оружием наперевес и делать то, что он будет делать.

Но он не знал, кто внушил ему это.

Он не знал, что он уже не ведущий, а ведомый, не господин, а раб, не член Общества по охране животных, а животное, которое охраняют.

Не знал, что есть разум, равный по жестокости человеческому.

Что стадо, которое они вели к Земле, стало стаей, летящей на Землю.

 

Владимир Щербаков

Жук

Нужно было возвращаться в город. Потому что солнце уже покраснело и по траве поползли длинные прохладные тени.

Красотки еще хлопали синими крыльями, но самые маленькие стрекозы-стрелки уже спрятались, исчезли.

Мы с Алькой прошли за день километров пять по берегу ручья и поймали жука. Теперь Алька то и дело подносил кулак к уху — слушал. Жук скрежетал лапками и крыльями, пытаясь освободиться. Час назад он сидел на пеньке, задремав на солнышке, и Алька накрыл его ладошкой. Но никогда в жизни не видел я таких жуков!

Полированные надкрылья светятся, к словно шарниры, усы — настоящие антенны.

— Знаешь, это совсем не жук, — сказал Алька серьезно.

— Да, мне тоже так кажется, — сказал я, безоговорочно принимая условия игры.

Но я слишком быстро и охотно это сделал. Альку не проведешь — хитрюга, в мать.

— Я серьезно, а ты… — Он не закончил. Замолчал, замкнулся.

Дети — маленькие мудрецы, все чувства на лице, зато мыслей не прочтешь.

Мы медленно шли к дому вдоль ручья с цветными керосиновыми пятнами, мимо куч щебня и цемента, заборов и складов товарной станции. Мы перешли железнодорожное полотно, деревянный мостик через канаву, на дне которой валялись так хорошо знакомые нам старые автомобильные баллоны, ржавые листы металла и смятая железная бочка. Лесопарк уступал место городу постепенно. И эта ничейная земля нравилась и Альке и мне. Отсюда до дому рукой подать. Мы всегда останавливались на мостике, словно ждали чего-то. Издалека доносился гул, стучали колеса поездов, раздавались гудки. Над полотном дрожали фиолетовые и красные огоньки.

— Жук стал теплым, — сказал вдруг Алька.

Я потрогал. Жук был очень теплый. Алька объяснил:

— Я читал книгу про марсиан.

Они, как кузнечики, сухие, с длинными ногами. Или как жуки.

— Это фантазия, — сказал я. — Никто не знает, — Фантазия всегда сбывается. Разве ты не знаешь?

* * *

…В моих руках стеклянная банка, и мы внимательно рассматриваем ее. Вечером Алька посадил туда жука, накрыл банку чайным блюдцем, поставил на окно.

Мы молчим, хотя Алька мог бы повторить, что он говорил по дороге домой. Но теперь мы знаем, что все это очень серьезно. Банка пуста, за ночь в ней появилось отверстие с ровными оплавленными краями. С полтинник, не больше. Мы оба понимаем, что ждать продолжения этой истории придется, вероятно, очень и очень долго…

 

Кирилл Булычев

Хоккеисты

Разницу между днем и ночью улавливали только приборы.

Для нас серое ничто не менялось.

В любое время длинных, пятидесятичасовых суток человека, выбравшегося из тамбура «пузыря», встречали все те же фиолетовые облака, черное переплетение мертвого леса да редкие снежинки — они всегда носились в воздухе, как комары.

Это была самая настоящая зимовка. Хуже полярной, потому что выйти без скафандра нельзя, хуже полярной, потому что ближайшее человеческое жилье — наш «Зенит» — месяц назад ушло к соседней системе и вернется только через два месяца, через шестьдесят наших или двадцать девять местных дней.

Мы ждали, пока кончится зима.

Оставалось еще недели две. Планета крутилась вокруг своей звезды по сильно вытянутому эллипсу; и зимой, когда она далеко уходила от звезды, смерзались облака и падали на поверхность сплошным ковром. И, разумеется, на ней все умирало. Или засыпало.

Когда нас высаживали, мы подсчитали, что еще недели две — и придет свет: облака должны растопиться, занять соответствующее место, и на планете наступит лето. Мы не отходили далеко от «пузыря». Пурга и замерзший лес окружали нас. Это не значит, что мы ничего не делали. Конечно, мы были заняты и узнали немало, но все-таки это была зимовка, и Толя Гусев решил сделать хоккей.

Есть такая древняя детская игра, которая больше всего интересует детей в возрасте от двадцати пяти и выше. На большой доске прорезаны узкие пазы, в которых двигаются посаженные на штыри хоккеисты. Они гоняют шайбу, а игроки, то есть дети, управляющие ими, должны быстро и точно двигать взад и вперед прутьями, на концах которых вертятся хоккеисты.

Толя Гусев делал игру уже вторую неделю, и мы все принимали в этом самое активное участие. В основном мы советовали и доставали материалы. Вы не можете себе представить, как трудно достать нужные для детской игры вещи в «пузыре», рассчитанном на шестерых разведчиков и один вездеход. Как назло, не сбросили ничего лишнего. Доставание материалов превратилось в азартный спорт, иногда опасный для дальнейшего существования группы.

И Глеб Бауэр, наш командир, каждый вечер, сидя в углу за шахматами, не спускал глаз с добровольных помощников лохматого Гусева.

Дно и бортики мы соорудили из пустых канистр. Прутья-поводки — из стального троса (Глеб сильно возражал). Кое-какие детали — винтики, скобы поводков и так далее — мы извлекли из кинопроектора. Он нам был не очень нужен, потому что запас картин, привезенный на планету, мы просмотрели по три раза в первые же дни. Глеб устроил нам крупный скандал, когда пропали кое-какие не очень важные детали поляризационного микроскопа. Мы их вернули. Зато уговорили его пожертвовать ради коллектива хорошей пластиковой обложкой большого журнала наблюдений.

Ведь в конце концов не на обложке же мы запечатлевали наши великие открытия! В глубине души Глебу тоже хотелось, чтобы хоккей был готов, и он согласился.

Толя Гусев, худющий и растрепанный, разрешал звать себя народным умельцем, и кто-то пустил слух, что он еще на Земле, в университете, за каких-нибудь три года вырезал на рисовом зернышке полный текст «Трех мушкетеров» с иллюстрациями Доре.

И до сих пор студенты читают это зернышко, пользуясь небольшим электронным микроскопом.

И вот наступил день, когда хоккейное поле было готово. Оставалось, сделать игроков. Игроков было сделать не из чего. Вот-вот наступит рассвет, и хотя мы были очень заняты подготовкой к первой большой экспедиции, хоккейный азарт не ослабевал.

Глеб сам предложил вырезать хоккеистов из шахматных фигурок, но мы, оценив его жертву, отказались, потому что фигурки были пластиковыми и притом слишком маленькими для хоккея.

На столе у Варпета лежал кусочек местного дерева. Он безуспешно пытался вернуть его к жизни, вырвать из зимней спячки и потому подвергал всяким облучениям и химвоздействиям.

— Дай попробую, как его нож берет, — сказал Толя.

— Оно мягкое, — ответил Варпет. — Только стоит посоветоваться с Глебом. Глеб повертел щепку в руках, — Там, у резервного тамбура, есть большой сук, отвалился, когда устанавливали «пузырь». Отпили кусок и работай, — сказал он.

— Я как раз собирался из него портсигар вырезать, — сказал я. — На мою долю тоже отпили.

Древесина была теплого розоватого цвета, и портсигар должен был получиться красивым, главное — совершенно неповторимым.

Мы с Гусевым надели скафандры и вышли в ночь.

Лес, густой до невозможности, подходил почти к самому «пузырю». На ветвистых узловатых сучьях не было листьев, от холода деревья стали хрупкими; и если ударить по суку посильнее, он отламывался с легким звоном.

Но мы не ломали леса, — мы не были хозяевами на этой планете, мы еще с ней не познакомились.

— Представляешь, — сказал Гусев, поднимая за один конец тяжелый толстый сук, — весной все это расцветет, распустятся листья, защебечут птицы…

— Или не защебечут, — сказал я. — Может, здесь птиц нет.

— Я думаю, что должны быть. Только они на зиму зарывают яйца в землю, а сами вымирают. И звери есть, они закапываются в норы.

— Тебе хочется, чтобы все было, как у нас?

— Да, — сказал Гусев. — Заноси тот конец к двери.

Мы помогали Толе Гусеву вырезать хоккеистов. Мы делали заготовки — чурбашки. Один, побольше, для тела и один, поменьше, для вытянутой вперед руки с клюшкой. Дерево было податливым и вязким. Оно оттаяло в тепле, хотя Варпет так и не обнаружил в нем признаков жизни.

Я сделал заодно себе портсигар.

Он получился не очень элегантным, но крепким и необычным.

Наконец человечки были готовы. Мы раскрасили их. Одних одели в синюю форму, других — в красную. Хоккеисты размером с указательный палец. Гусев высверлил в них отверстия для штырей. Работа эта закончилась поздно ночью — нашей ночью, земной, мы продолжали жить по земному календарю.

Мы поставили хоккеистов на места и положили деревянную шайбу на центр поля. Глеб свистнул — и началась игра. Хоккеисты бестолково, но послушно вертелись, размахивая клюшками, шайба как угорелая носилась по полю и не шла в ворота.

— Научитесь, — сказал Варпет.

Я играл против Гусева, и шайба остановилась перед моим нападающим. Я осторожно повернул его вокруг оси, чтобы шайба попала под клюшку, и резко вертанул прут. Хоккеист — фюйть! — ударил по шайбе, и она полетела в ворота, но не долетела, потому что гусевский вратарь вдруг сделал невозможное, — вытянулся вперед и перехватил клюшкой шайбу, но и шайба увернулась от него и понеслась в сторону, к другому игроку, который стоял до этого в полной неподвижности, потому что я и не думал браться за его прут. Но и тот игрок задвигался; причем при этом странно вытянулся и, нагнувшись, потянулся к шайбе. В тот же момент все хоккеисты пришли в движение.

Они будто взбесились, будто ожили. Они дергались, вертелись на своих штырях, вытягивались, целляли друг друга клюшками; движения их были бестолковы, но быстры и энергичны.

Мы с Гусевым бросили прутья и инстинктивно отодвинулись от доски. Ничего сказать не успели.

Раньше нас сказал Глеб, который в это время смотрел в иллюминатор.

— Пришла весна, — сказал он.

За иллюминатором оживал лес.

На глазах таявшие облака изменяли его цвет, и он уже не был темным, он был разноцветным — каждый ствол переливался бешеными яркими красками. В просвете туч появилось «солнце»; и лучи его, падая на лес, вызывали в нем пароксизмы деятельности. Сучья трепетали, дергались, изгибались, переплетались, танцевали; и казалось, деревья вот-вот вырвутся с корнями и пойдут в пляс. Каждая частица, стосковавшаяся по «солнцу», — а ведь наши хоккеисты тоже были частицами деревьев, — встречала «солнце».

На время мы забыли о хоккеистах. Мы столпились у иллюминатора. Пораженные, мы любо вались красками и движениями леса, хотя и понимали, как трудно будет изучать эту дикую, стремительную жизнь, как трудно будет пройти эти леса.

А когда мы снова обернулись к хоккейному полю, то увидели, что шайба залетела в правые во рота, а деревянные человечки, сплетясь в кучу, отчаянно сражаются клюшками. Хотя это, наверное, нам показалось. Просто растительная энергия случайно приняла такую странную форму.

— Давайте свисток и удаляйте всех с поля, — сказал Глеб. — Нам придется посовещаться…