Я стою у свежей могилы, заваленной цветами. С фотографии смотрит умное хорошее лицо русского интеллигента. Смотрит спокойно, даже умиротворенно, будто не претерпел этот человек столько всякого, что с избытком хватило бы на десятерых.
У могилы дочь и зять, подбирают цветы, подметают, словом, занимаются привычным для такого места делом.
Востряковское кладбище.
День рождения Андрея Дмитриевича Сахарова.
Пока тихо. Но уже появились телевизионщики. Будет съемка. По слухам, должен приехать Съезд Советов РСФСР.
Я стою у могилы. И вдруг осознаю, что мне посчастливилось быть знакомым с человеком, равных которому за всю мировую историю было лишь несколько — по пальцам можно пересчитать. И я был знаком с ним почти полвека, спал на соседней койке в общежитии, работал в одном «почтовом ящике»…
Я, конечно, давно понял, что представляет собой мой студенческий товарищ. Но оценить до конца эту великую трагическую фигуру, да простится мне это признание, помогла смерть, потрясшая миллионы людей.
Ледяное предчувствие беды охватило тогда многих, знавших, что смерть праведника — страшный сигнал для страны, которая не ценила праведника — а когда и кто их ценил? — а теперь, потеряв, плачет.
Был телефонный звонок, известивший о страшном событии, была бесконечная очередь на морозной Фрунзенской, Лужники с бесчисленными обнаженными головами. И проплывающий над ними гроб.
И последнее выступление, показанное по телевидению: сутулый старый человек, пытающийся втолковать плохо понимающей его толпе «народных представителей», что истина — одна, что человечество — едино.
А я знал его совсем молодым, с современной точки зрения — мальчишкой.
1941 год. Университет из Москвы переместился в Ашхабад. Из наших городских квартир мы переселились в ашхабадские общежития.
Признаюсь, я забыл, на какой улице жили мы, физики. Но вот соседа своего запомнил: это был Андрюша Сахаров, медлительный, спокойный юноша курсом старше меня.
Как жаль, что мы не ведем дневников. Ведь были же интересные истории, небанальные разговоры, но, увы, память донесла лишь малую толику того, что в нее было заложено. А иногда она отказывает и передает события не совсем объективно, как это получилось с эпизодом, посвященным мне, в мемуарах самого А. Д. Но об этом после.
Итак, Ашхабад, конец сорок первого и первая половина сорок второго. Теплый, на наше счастье, город — так мы его вспоминали в мрачную свердловскую зиму, — гостеприимный, довольно сытый по тому времени. Что-то было на рынке, скажем, мацони, рано появилась зелень. Ходили в пустыню, собирали черепах, варили суп. Биологи ловили бродячих собак, и мы, физики, по субботам ходили к ним в гости на обед. О «собачьей» природе обеда знали все, это было тайной полишинеля. Уже потом отцы города, шокированные слухами о «собачьих» обедах в общежитии биологов на Подбельского, устроили скандал.
Типичный московский студент выглядел на улицах Ашхабада примерно так (это — весной и в начале лета): босой, через плечо авоська — на самом деле охотничий ягдташ, мгновенно раскупленный в местных магазинах, а в нем — кусок черного хлеба. Но мы не унывали, учились, подавали заявления в разные академии — от военно-воздушной до артиллерийской, и постепенно ряды наши редели.
Если бы не поздняя всемирная слава Андрея, я бы, наверно, забыл обо всем, что было связано с ним в эти полгода, которые своей относительной безмятежностью резко контрастировали с последующими месяцами войны.
Мы учились, вечерами ходили друг к другу в гости, бегали в пустыню. Особенных развлечений не было, но что-то находили. Шла война, у каждого кто-то был на фронте, все жили общими заботами.
Недавно мне рассказали, как описала Андрея его однокурсница: «Это был самый незаметный студент моего курса».
Незаметный? Нет. Он был скромным, как говорят теперь — не высовывался. И благородные поступки делал тихо, не афишируя их. Много лет спустя выяснилось, например, что он отдал половину продуктовой карточки студенту, потерявшему свою. Поступок не банальный для того нелегкого времени: только люди постарше, пережившие войну, оценят его по достоинству.
Была в нем некая удивительная, подкупающая наивность в сочетании с тонким умом и бесхитростной, беззащитной прямотой. Может быть, это и есть настоящая интеллигентность. Он и тогда, совсем молодым человеком, был типичным интеллигентом начала века — «чеховским интеллигентом».
Он мог, например, спокойно спросить у моего однокурсника: «Витя, почему тебя зовут Мерзким?» Вот так в лоб сказать человеку, как его за спиной называют по созвучию фамилии со словом «мерзкий»… Что это — наивность? Вопрос блаженного? Наконец, просто хамство? Или та самая горькая правда, которую всем надо по временам слышать? Андрей просто хотел обратить внимание Вити на неблаговидность некоторых его поступков. (Стоит сказать, что именно его Андрей кормил своей карточкой.)
Андрей всегда говорил правду. И блаженным тоже слыл всегда. А ведь на Руси только блаженные искони говорили правду царям. Это я к тому утверждению, что человек меняется с годами. Ни черта он не меняется! Искренность, интеллигентность, прямота, благородство — все это было в Андрее-студенте и сохранилось в нем до конца.
Он был мягким человеком, но всегда боролся за правду и в этом был непреклонен.
Мы расстались в 1942 г., после выпускного вечера — старший курс досрочно закончил университет. Андрея ждала работа на каком-то заводе, меня — Свердловск, военное училище, фронт. В конце войны — возвращение в Москву, университет, где нас, отозванных досрочно с фронта, собрал академик Д. В. Скобельцын, дабы создать первый отряд физиков-ядерщиков. Затем — выпуск и… «почтовый ящик», которым командовали П. В. Зернов и Ю. Б. Харитон (в песне пелось: «Куда телят гоняет Харитон»). С 1947 по 1953 гг. пребывал я в этом «ящике» (или, как мы говорили, «на объекте») и там снова повстречался с Андреем.
Но сначала несколько слов о том, как мы там жили.
С глубоким удивлением прочитал я в последнее время несколько мемуарных материалов, где в стиле современной «чернухи» описывается тогдашняя наша мрачная жизнь. Что-то вроде «шарашки», жесткий контроль всегда и везде, запрет на выезд, надзор вездесущего КГБ, перлюстрация писем и тому подобное в стиле романов ужасов.
Чепуха все это.
Письма просматривали, но об этом было объявлено официально. (Как будто вся остальная почта в Союзе была свободной! Да и вообще жизнь в конце сороковых — начале пятидесятых в Москве…) Многие сотрудники мотались по командировкам, некоторые месяцами не выезжали из Москвы. Чтобы поехать в отпуск, нужен был предлог. Их придумывали, и почти у всех получалось. Была, правда, проволока многокилометровой «зоны» и охрана. Но этого не видишь и не помнишь ежечасно.
А было и другое, главное.
Мы знали, что делаем дело, нужное для обороны страны. Интересная, увлекательная, великолепно обеспеченная работа, прекрасная атмосфера истинного научного творчества, хорошие, по тогдашним московским понятиям, условия жизни, материальное благополучие, кругом — нетронутая природа. Шпионов у нас не ловили, врагов народа не разоблачали, с безродными космополитами не боролись. Властям предержащим была дана команда не мешать и по возможности благоприятствовать работе и настроению людей. Что они и делали.
Почти все мы, включая и начальство, были молоды (что тоже весьма существенно), жили и работали весело и увлеченно. Например в нашей лаборатории, достаточно опасной для здоровья, сидели по 16 часов вместо положенных четырех. И никто над нами не стоял, не угрожал, не давил, не давал указаний.
Люди были подобраны по деловым — а не по анкетным, как это было модно многие годы, — соображениям. Основа коллектива — молодые, толковые, не обремененные бытом научные и технические работники. Любой начальник научного подразделения был профессионально на голову выше подчиненных. Поэтому все распоряжения по направлению исследовательской работы выполнялись беспрекословно и поддерживались не силой и страхом, а научным и нравственным авторитетом руководителей. Вместе с тем на работе сохранялся дух демократии и доброжелательности, продолжавшийся и после работы: ведь в таких производственных поселках и в быту кругом те же люди, что на работе.
Об атмосфере трудно рассказать, особенно когда речь идет об атмосфере творческой. Так вот, поверьте мне, именно такая атмосфера научного творчества, а не мрачной подневольной «шарашки», была основой нашей жизни «за проволокой». И теперь мы вспоминаем эти годы, как лучшие в нашей жизни.
И еще одно. В нашем маленьком городке чинопочитания не было. Академики на равных участвовали во всех занятиях и забавах нашей веселой молодой компании. Говорят, потом это изменилось, и чинопочитание появилось в привычных для страны формах. Но я этого уже не видел.
И вот в наш в чем-то патриархальный городок прибывают три научных группы: математики во главе с М. А. Лаврентьевым и физики — ученики и сотрудники И. Е. Тамма и Н. Н. Боголюбова.
Надо сказать, что это пополнение, небольшое количественно, сильно повлияло на интеллектуальный облик объекта, резко его подняло. Три великих ученых подобрали себе достойную свиту.
Среди них был и Андрей Сахаров — сотрудник блистательного ученого и удивительного человека Игоря Евгеньевича Тамма. Но когда в разговоре я сказал Игорю Евгеньевичу «ваш ученик Сахаров» и написал в статье «идея академика И. Е. Тамма и его ученика Сахарова», он ответил достаточно резко, что Сахаров самобытен, ничьим учеником считаться не может, что указанная мною идея как раз Сахарову и принадлежит, а он, Тамм, лишь развил ее.
Наша с Андреем первая встреча в «ящике» произошла, как в плохом водевиле.
Гуляя в воскресенье по лесу, я увидел вдруг, что из-за деревьев выходит не волк, не медведь, а Андрей Сахаров, с которым мы не виделись ровно восемь лет. Я не нашел ничего умнее, как спросить: «Ты откуда?» «А ты откуда?» — не менее изобретательно ответил он. И мы расхохотались, ибо глупее вопрос и ответ трудно было придумать.
Я вспоминаю Андрея лишь как человека — работать близко мне с ним не пришлось. Он был великий теоретик и изобретатель, а я, увы, неважный экспериментатор, да и то недолго.
Я прошу прощения за описание подробностей быта, атмосферы, среды обитания Андрея в годы студенчества и работы на объекте. Но мне кажется, что это тоже может быть интересно читателю.
Немного о том, как Андрей вписался в обстановку «почтового ящика», как к нему относились.
Надо сказать, что вышколены мы были прекрасно. Никаких разговоров о работе вне работы не было. Тем более, что в нашей компании были люди разных специальностей — математики, актеры, физики, инженеры, библиотекари. И даже два академика.
О делах служебных во внерабочее время и во внеслужебных помещениях говорить было не принято. Все оставалось в сдаваемых рабочих тетрадях.
Мы понимали, что три эти мощные группы с огромным научным потенциалом приехали не зря. Бомбу к тому времени мы уже испытали, это секретом не было. О втором испытании, термоядерном, говорили мало — не все, по-моему, знали, что это качественно новое оружие. Но было известно, что Сахаров — крупная величина среди теоретиков, которые были элитой нашего научного коллектива. Наиболее яркой звездой блистал там Яков Борисович Зельдович.
Андрей в нашей компании не бывал. Он вообще не вписывался ни в какую компанию. Многим он казался скучным. Но это совсем не так. Он просто был тихим и очень спокойным, прекрасным, интересным собеседником, глубоким, энциклопедически образованным человеком. И чрезвычайно остроумным.
Те, кто знал, что он действительно представляет собой по работе, по естественным причинам помалкивали.
Слово «гениальный» по отношению к Андрею я услышал уже по возвращении, в Москве, из уст нашего общего знакомого, моего большого друга Димы Зубарева, который сотрудничал с Андреем в одной из его работ.
Но это было позже.
О поведении Андрея ходили рассказы, невероятные даже для нашего демократического городка. Эти истории отнюдь не были выдумкой досужих умов. Напротив, излагались голые факты.
Стало, например, известно, что в отделе существует «Сахаровский фонд»: в одном из отделений общего сейфа лежали деньги Андрея, предназначенные для общих нужд. Уезжая в отпуск, сотрудники брали оттуда, сколько кому надо. А потом возвращали. Своего рода касса взаимопомощи, только без взносов и бухгалтерии. Взял — отдал. И все. Кто считал, все ли деньги возвращаются на свое место? Конечно, не Сахаров.
То, что Андрей не входил в нашу компанию, не исключало нашего близкого знакомства. У меня до последнего времени было «свидетельство» нашего общения.
Дело в том, что Митя Ширков (ныне член-корреспондент АН СССР Д. В. Ширков) и Андрей решили написать свой вариант «Сказки о золотой рыбке». Потом к ним присоединился и я.
У меня долго хранились строчки, написанные рукой Андрея Дмитриевича. К сожалению, эта бумага куда-то затерялась, но кое-что без начала и конца я помню:
Не правда ли, по строчке «Была допущена ошибка» чувствуется, что автор — математик или физик…
Помню еще, как маленькая Таня Сахарова в столовой административного корпуса к полному восторгу окружающих прочитала папины стихи, герой которых — начальник отдела кадров, тупой и часто пьяный полковник Астахов. Стихи были незамысловаты, но существо дела отражали.
Чем именно занимался Андрей — я не знал. Спрашивать не полагалось. И он, наверно, не знал доподлинно, чем я в свое время занимался.
Тут я сделаю небольшое отступление.
Дело в том, что в своих мемуарах, изданных посмертно, Андрей Дмитриевич посвятил пару страниц истории, случившейся со мной. К сожалению, он изложил ее очень приблизительно, что-то забыл, а что-то запомнил просто неверно.
Мне хочется рассказать все, как было. Для меня это важно. Поскольку это было со мной, за достоверность ручаюсь.
Все произошло летом 1949 г., в страшную спешку, что предшествовала испытаниям. А завершилось благополучно лишь в начале следующего 1950 г.
По ходу моей экспериментальной работы мне приходилось иметь дело с одной деталью общей конструкции, каковую деталь я получил и за нее расписался. Подобных экспериментов и деталей было много, а работали мы, не считаясь со временем.
В общей суматохе я вместе с ворохом алюминиевой фольги выбросил случайно и секретную «штучку», также завернутую в фольгу.
И вот в конце года обнаружилось, что записанная за мной деталь потеряна.
Дело пахло серьезным «сроком». Во всяком случае, заместитель Берия по режиму наших «ящиков» генерал-полковник Мешик обещал сделать из меня лагерную пыль. (Ровно через четыре года его самого расстреляли вместе с Берия. Но я тогда этого, естественно, не знал.)
Тем временем, несмотря на наступившую зиму, были налажены поиски пропавшего. И, как это ни фантастично, они увенчались полным успехом. Группа сотрудников отдела, в котором я работал, обнаружила искомый предмет на свалке под слоем мерзлой земли глубиной в два метра. Это было почище, чем найти иголку в стоге сена.
Я в это время дремал на диване в кабинете нашего начальника ГБ В. И. Шутова и вдруг услыхал его радостный голос: «Где Смагин?» Войдя в комнату, он сказал: «Нашли! Вон отсюда, чтобы я тебя не видел!»
От секретной работы меня отстранили, и я тут же, на объекте, перешел на преподавательскую работу.
Сейчас, когда прошло много времени, я понимаю, что вся моя история гроша ломаного не стоит и отражала лишь историю секретности того времени. В самом деле, бомба в Америке была взорвана за пять лет до этого, и там уже знали о нашем взрыве. В конструкции потерянной детали для специалистов не было ничего нового, она была совершенно банальным устройством. Но — по тогдашним нашим правилам я был кругом виноват. И шум произошел великий.
Вот, собственно, и все. Никаких писем А. Д. моей жене не передавал, он с кем-то перепутал. Эта история случилась до его приезда, он только слышал о ней. Наверно, что-то записал в черновик, а уточнить и проверить не успел — его не стало.
В моем рассказе может показаться странной фигура некоего «рождественского деда» — майора В. И. Шутова. Дело тут не только в личности (а при всей моей нелюбви к этого рода людям и их занятиям, должен сказать, что он был человеком хорошим; и когда майора выгнали из ГБ, все жалели его, тем более, что незадолго до этого трагически погибла его дочь). Дело было еще и в том, что у наших чекистов не было разнарядки на «врагов народа». На объекте делали важнейшее дело, и приказано было не мешать.
Летом 1953 г. я выбрался из «ящика». Имя Андрея Сахарова я снова услышал в конце года, когда он с блеском прошел выборы в Академию наук, получив 100 % голосов (равно как и Н.Н.Боголюбов).
Рассказывают такую историю. Когда кандидатура А. Д. Сахарова была представлена на общем собрании АН, на вопрос о том, какие научные работы имеются у кандидата в академики, президент АН СССР М. В. Келдыш туманно ответил: «Разные у него есть работы».
Снова встретился я с А. Д. Сахаровым в конце шестидесятых годов — заочно.
Тогда появились его открытые работы, связанные с магнитными полями при мощных взрывах. Я получил статью для журнала «Техника-молодежи». Шеф, известный всем В. Д. Захарченко, решил, что статью надо предварить кратким вступлением видного ученого, а именно — А. Д. Сахарова. Поскольку он был уже в Москве и имел официально опубликованный в справочнике АН телефон, я созвонился с ним и договорился, проштудировал пару его статей и сам составил небольшую заметку, как это водится во всех наших конторах. Подписал: «А. Сахаров» и послал Андрею на визу.
Ответ не заставил себя ждать. Замечаний не было, но подпись «А. Сахаров» была заменена подписью «Б. Смагин». Я долго объяснял ему, почему мне нужна его подпись, и что все так поступают. Еле уломал.
Надо сказать, что мои предыдущие и последующие редакторские «встречи» такого рода с академиками всегда проходили успешно. Исправления были, но подписи никто не снимал. Это к вопросу о щепетильности.
Последняя встреча была в мае 1988 г. Цветущий Тбилиси. Международный симпозиум по физике элементарных частиц. Оформляя документы в гостинице, я мельком глянул в лежащий на столе администратора список приглашенных ученых. Первым в нем значился А. Д. Сахаров. Я обернулся — он стоит за моей спиной. Мы обнялись и расцеловались, хотя никогда раньше особенной близости между нами не было. Хорошее знакомство — не более.
Но тут я встретился с другим Андреем Дмитриевичем, с человеком, прошедшим все искушения и испытания: он был вознесен на небеса и сброшен в глубины ада, и устоял, не поступившись ничем, оставаясь самим собой.
Вечером мы сидели у него в номере, смотрели документальную ленту (в этой гостинице «люкс» маленький телевизор был лишь в номерах «люкс»).
Я не видел А. Д. с 1953 г., 35 лет. И вот передо мной сидит немолодой человек, и манера говорить стала более замедленной, но — тот же Андрей.
Потом, когда мы наблюдали за его парламентской борьбой, было заметно, чего это ему стоило. Он старел на глазах. Тем более потрясало мужество, с которым он отстаивал свои принципы на трибуне съездов, — тот же интеллигентный, сдержанный, с тихой речью, несгибаемый человек, которому ничего не надо для себя, но так много — для других. Святой человек.
Нет пророка в своем отечестве.