Русская поэзия Китая: Антология

Алл Николай Николаевич

Алымов Сергей Яковлевич

Андерсен Ларисса Николаевна

Андреева Тамара П.

Аракин Яков Иванович

Ачаир Алексей Алексеевич

Баженова Таисия Анатольевна

Батурин Кирилл Викторович

Бета Борис

Ветлугин Виктор

Визи Мария Генриховна

Волин Михаил

Волков Борис Николаевич

Гранин Георгий

Гроссе Лев Викторович

Даль Елена Ф.

Дмитриева Фаина

Ещин Леонид Евсеевич

Завадская Нина К.

Иванов Всеволод Никанорович

Иевлева Варвара Николаевна

Ильнек Нина

Камышнюк Федор Леонтьевич

Колосова Марианна

Кондратович Алла

Коростовец Мария Павловна

Крузенштерн-Петерец Юстина Владимировна

Крук Нора

Лесная Ирина Игоревна

Логинов Василий Степанович

Март Венедикт

Недельская Елена Николаевна

Несмелов Арсений

Обухов Василий Константинович

Орлова Изида Томашевна

Паркау Александра Петровна

Перелешин Валерий Францевич

Петерец Николай Владимирович

Померанцев Владимир Николаевич

Рачинская Елизавета Николаевна

Резникова Наталия Семеновна

Сатовский-младший Григорий Григорьевич

Светлов Николай Фёдорович

Сергин Сергей Фёдорович

Серебренникова Александра Николаевна

Скопиченко Ольга Алексеевна

Слободчиков Владимир Александрович

Спургот Михаил Цезаревич

Тельтофт Ольга Ярославовна

Трахтенберг Эмма

Хаиндрова Лидия Юлиановна

Шилов Николай Дионисьевич

Шмейссер Михаил Петрович

Щеголев Николай Александрович

Щербаков Михаил Васильевич

Янковская Виктория Юрьевна

Яшнов Евгений Евгеньевич

Русская поэзия Китая: Антология

 

 

Вступительная статья

ВСЕ ЗВЕЗДЫ ПОВИДАВ ЧУЖИЕ

Русскую литературу Китая справедливо считают отдельной ветвью богатейшей словесности Зарубежья. В Харбине, Шанхае, Тяньцзине, Пекине, так же, как и в западной диаспоре, издавались русские книги самого разного содержания — от записок военного летчика до математического трактата. Выходили воспоминания, дневники, исторические исследования, политические брошюры, детективные романы, оккультные сочинения, любовные повести, сборники рассказов, книжки для детей, отечественная классика, очерки писателей-натуралистов, работы по востоковедению. И как везде в русском рассеянии — многочисленные сборники стихотворений. «В 20-е — 40-е годы в Харбине и Шанхае было издано около 60 поэтических сборников», — писала исследовательница культуры русского Китая Е. Таскина. Уточним: за тридцать лет (1918–1947) их вышло в три раза больше — авторских и коллективных, талантливых и посредственных, заслуживших известность и оставшихся в тени. При этом некоторые талантливые поэты не сумели или не успели издать ни одного поэтического сборника. Литературоведам еще предстоит собрать и выпустить стихи Г. Гранина, М. Коростовец, И. Лесной, Н. Петереца, С. Сергина, Н. Щеголева. До эмиграции опубликовал во Владивостоке свой единственный сборник «Стихи таежного похода» Леонид Ещин; то, что он написал за семь лет жизни в Харбине, отдельным изданием никогда не выходило.

Пишущих стихи, как и везде в русском рассеянии, было много: поэтов, конечно, раз в тысячу меньше. Наша антология включает 58 поэтов. При менее строгом подходе имен набралось бы больше. Но слишком легко соскользнуть в сомнительную сферу, где краски меркнут, где разбросаны искусственные цветы, а сама суть понятия «антология» (в буквальном переводе — букет цветов) обессмысливается. Много или мало 58 поэтов на эмиграцию количеством от ста до четырехсот тысяч согласно двум крайним исчислениям? Во всяком случае, словесности русского Китая хватило бы для создания не слишком бедной литературы какой-нибудь богатенькой страны. Примечательно, что и В. Перелешин пришел примерно к той же цифре. «…Мне известно, — писал он, — около шестидесяти имен поэтов, как пользовавшихся широким признанием в дальневосточных центрах русского рассеяния — Харбине, Шанхае, Тяньцзине и Пекине, так и малоизвестных и оставшихся вовсе незамеченными».

Могут ли ввести в заблуждение миниатюрные тиражи поэтических книг? Число экземпляров несмеловского «Полустанка» и «Песен земли» Н. Резниковой — 150. По 200 экз. издавал свои первые книги В. Перелешин («В пути», «Добрый улей», «Звезда над морем»). Посмертная книга Нины Завадской «Светлое кольцо» выдержала тираж в 350 экз., а «Желтая дама» М. Спургота — 375. Цифры типичные. Нетипичным был пятисотенный тираж «Стихов» Ю. Крузенштерн-Петерец. Но и это далеко до рекорда, принадлежащего популярному С. Алымову: 1200 экз. его «Киоска нежности». В первые годы пореволюционной эмиграции Алымов слыл кумиром харбинской молодежи, и тираж его «Киоска» был рекордным. Если Алымов на том фоне — тучная гипербола, то Лев Гроссе — тощая литота. Его «Мысли сердца» вышли «в количестве пятидесяти нумерованных экземпляров, из коих лишь двадцать пять поступило в продажу». А ведь тиражи в этой затонувшей «Атлантиде», или, как писал Несмелов, «в затонувшей субмарине», вполне соответствует тиражам поэтических сборников в сегодняшней России при соотношении населения 1 к 300, а может, 1 к 1000. Благодарный читатель у «китайских» поэтов был. Поэтические вечера хорошо посещались; случалось, что чтение стихов проходило в переполненном зале, стульев не хватало, люди стояли у стен, собиралось до тысячи слушателей. Стихи заучивали наизусть, переписывали в заветные тетрадки, читатели радовались, когда находили имя любимого поэта в журнале.

Журналов, относительно стабильных либо вполне эфемерных, существовало так много, что и до сих пор не все они описаны. В начале двадцатых годов возникли и быстро ушли в небытие «Дальневосточный прожектор», «Студенческая жизнь», «Даль», «Китеж», «Фиал» — все они окончились на первом выпуске. Открывались и закрывались более стабильные «Гонг», «Вал», «Баян», «Маяк», «Родная нива». Рекорд принадлежал «Новостям жизни» — вышло по крайней мере 57 номеров. Сравнительно долго выходил «Дальневосточный синий журнал» (30 номеров). Первым ежемесячником стал харбинский журнал «Окно»; в нем можно найти стихи живших тогда во Владивостоке футуристов С. Третьякова и Н. Асеева, а также В. Марта, С. Алымова, Вс. Иванова, поэму А. Несмелова «Смерть Гофмана», «Стихи императора Юань Хао-сянь» в переводе М. Щербакова. Но читатель отреагировал вяло, и «Окно» на втором номере захлопнулось.

В газетах тоже порой находим стихотворения местных поэтов (впрочем, и газеты учтены библиографами не все). В одном только 1922 г. в Харбине выходило 60 периодических изданий, в 1923-м — 53 и столько же в 1925-м. Современный китайский исследователь Дяо Шаохуа называет такое обилие «редким явлением в истории мировой журналистики». О расцвете печатного дела свидетельствует, например, факт издания в Шанхае тридцатых годов четырех ежедневных русских газет одновременно. Не в каждой стране, где находила приют эмиграция, издавался толстый литературный журнал. В Китае такой журнал возник уже в 1920 г. Назывался он «Русское обозрение»; в нем, в частности, печатались стихи А. Несмелова, А. Паркау, Т. Баженовой. «Русское обозрение» — не единственный толстый журнал, был и «Понедельник», в котором появилась поэма А. Несмелова «Через океан», впоследствии вышедшая отдельным изданием. Русский Китай мог позволить себе даже литературную газету — редкость из редкостей в эмиграции. Называлась газета «Молодая Чураевка», а с 27 декабря 1932 г. просто «Чураевка». Журналов насчитывают около 170, называют и цифру 200. В отличие от литературной молодежи Запада харбинским поэтам было где печататься.

Общий культурный уровень диаспоры превышал дореволюционный среднероссийский. В эмиграцию хлынули образованные классы, процент читающей публики был высок. Литературные произведения различных жанров находим в еженедельных и ежемесячных, в казачьих и детских, военных и железнодорожных, в младоросских и в русско-еврейских журналах. На этом пестром фоне высится «Рубеж». За годы его существования (1927 — август 1945) вышло более 860 номеров — рекорд жизнестойкости. «Рубеж» имел читателей во многих уголках Китая, посылался он в Японию, в Корею и в другие страны, практически повсюду, где обосновалась эмиграция. Являясь коммерческим изданием, тематически и в жанровом отношении «Рубеж», казалось, был всеядным. Все, что редакции представлялось сенсационным, интригующим, вызывающим интерес читателя, шло в печать. В каждом номере появлялось шесть-семь, а то и больше стихотворений. Здесь часто печатался Арсений Несмелов, лучший из поэтов дальневосточного Зарубежья. Здесь начал свой творческий путь Валерий Перелешин. «Рубеж» гостеприимно открыл двери поэтическому содружеству «Чураевка». Все участники этого кружка печатались в «Рубеже». Перечень авторов «Рубежа» представляет собой поистине «кто есть кто» в литературе русского Китая.

И еще выходили альманахи — «Костер порыва», «Сунгарийские вечера» и др. Первый поэтический коллективный сборник «Арс» появился в 1920 г., когда пореволюционнная эмиграция еще распаковывала чемоданы. Последний сборник вышел в Шанхае в 1946-м, когда, со вступлением Смерша в Маньчжурию, невозможно было и помыслить о свободном издательском деле в Харбине. Этот последний коллективный сборник — «Остров» — лебединая песнь дальневосточной диаспоры. Культурнейший из альманахов, шанхайские «Врата», публиковал произведения разных жанров. Оба выпуска открывались подборками стихотворений; их авторы: Т. Андреева, Т. Баженова, К. Батурин, Б. Волков, Л. Ещин, Вс. Иванов, А. Казанский, А. Несмелов, В. Обухов, М. Щербаков, В. Янковская — именно те поэты (кроме Казанского), которые вошли в нашу антологию. Средоточием собственно поэзии явились коллективные сборники. Два из них — «Семеро» и «Излучины» — издал известнейший кружок дальневосточных поэтов «Чураевка».

До японской оккупации русские жили в Китае в условиях духовной свободы, вполне сравнимой, а в чем-то даже превосходящей степень свободы на Западе. Китайская республиканская администрация доброжелательно относилась к выходцам из России. «Нет харбинца, который не вспоминал бы с глубокой благодарностью годы жизни, проведенные в Харбине, где жилось привольно и легко… Можно сказать с уверенностью, что на всем земном шаре не было другой страны, в которой русская эмиграция могла чувствовать себя в такой степени дома, как в Харбине… Только теперь я вижу, как мало мы ценили, как принимали за должное великодушное отношение китайских властей…» — вспоминала Наталия Резникова. Это великодушие со временем иссякает. Китайская администрация в Харбине, когда возник советско-китайский конфликт 1929 г., стала настороженно относиться к культурным начинаниям эмиграции, подозревая во всяком коллективном действии «политику». Но русский язык оставался официально признанным, врачи и юристы могли свободно практиковать, деловые люди открывали свои магазины и предприятия. В гимназиях преподавание велось на русском языке, по программам, учрежденным в дореволюционной России. Китайская администрация не вмешивалась в школьную программу. Впрочем, китайский язык в ряде учебных заведений стал обязательным предметом. Оторванность от родной почвы в Харбине переживалась не столь остро, как в Западной Европе. Харбин был русским университетским городом и вместе с тем многонациональным культурным центром, в котором находились землячества и общины выходцев из Российской империи — поляков и латышей, евреев и грузин, армян и татар. Когда СССР начал на паях с китайским правительством контролировать работу КВЖД и в Харбине появились советские служащие, даже и тогда атмосфера терпимости оставалась прежней. Русское население в городе, основанном русскими, было огромным, жили как у себя дома. Так продолжалось до 1932 г., когда Маньчжурию проглотил великий Ниппон. С приходом японцев началось разорение русских и вытеснение их из Харбина.

Даже в самый благополучный период, как и везде на свете, существовало имущественное расслоение. В крайней бедности жили Леонид Ещин и Борис Бета, перебивалась скудными литературными заработками Марианна Колосова. Василий Логинов, по словам Перелешина, «ходил в жутком тряпье». Но и плохо обеспеченные литераторы чувствовали себя здесь не так, как в русских диаспорах Европы. Ещин все же кормился журналистикой, а не изматывающим трудом на заводе Рено. Логинов, до того как впал в крайнюю нищету, работал в газете «Гун-бао» и сводил концы с концами. Парижские судьбы суровее. Борис Бета, переехав во Францию, стал бездомным бродягой, затем портовым грузчиком в Марселе, где вскоре умер. Поэт князь Косаткин-Ростовский за стол и кров, без зарплаты, обслуживал в детском приюте сорок несчастных паралитиков и дебилов; Юрий Софиев чуть свет уезжал на велосипеде мыть окна больших парижских магазинов. Для всех оставалось загадкой, как мог выживать на те ничтожные гроши, что зарабатывал, поэт Михаил Струве, Газданов долгие годы работал ночным таксистом. Литераторы-харбинцы в большинстве своем занимались профессиональным трудом или подрабатывали в газетах и журналах.

В эмигрантской литературе Франции долго существовала окаменелая иерархия. Писатели и поэты делились по поколениям на тех, кто начал печататься в России, и тех, кто стал писателем за границей. Существовали ограничивающие возрастные и иные деления. Молодые находились в тяжелом, порой безысходном положении. В Китае не было «незамеченного поколения», хотя Ю. Крузенштерн-Петерец и писала о таковом под впечатлением от нашумевшей в эмиграции книги Вл. Варшавского «Незамеченное поколение». Идейные противостояния отцов и детей в Харбине не принимали напряженных форм, как это случалось в Париже. «Живя в одичавшей Европе, в отчаянных материальных условиях, не имея возможности участвовать в культурной жизни и учиться… молодое поколение было обречено», — писал Г. Газданов в парижских «Современных записках». Русская молодежь в Харбине имела возможность учиться; ей были открыты двери трех университетских факультетов, Политехнического института и др. Чувство обреченности в целом им было чуждо. Порой и оно импортировалось в Харбин в прекрасной упаковке «парижской ноты»:

Все какое-то русское — (Улыбнись и нажми!) Это облако узкое, Словно лодка с детьми. И особенно синяя (С первым боем часов…) Безнадежная линия Бесконечных лесов.

Жили харбинские поэты не в «одичавшей Европе», а в стране древнейшей культуры. Совершенно особый вопрос, в какой мере умели они ее ценить. Глядя на китайские социальные низы, не будучи, как правило, знакомы с китайской интеллигенцией, русские считали себя носителями передовой культуры. В отличие от европейских стран, где уже второе поколение эмигрантов заметно ассимилировалось и часто стремилось раствориться в массе местного населения, в Китае русские не смешивались с коренным населением. В творческой и общественной жизни русского Китая молодежь участвовала наравне со старшими. В тридцатые годы в печати говорилось «об определенно повышающемся уровне культурной жизни дальневосточной ветви русской эмиграции». В богатой, но недолгой 28-летней истории пореволюционного Харбина далеко не все обстояло благополучно: серьезный советско-китайский конфликт 1929 г., сильное наводнение, разрушившее часть Харбина, экономическая депрессия тридцатых годов. Худшей из всех бед была японская оккупация: б февраля 1932 г. японские армейские подразделения вошли в Харбин и через три недели объявили о создании марионеточного государства Маньчжоу-Го, вскоре переименованного в Маньчжурскую империю.

Старшее поколение поэтов в Китае — это поколение Арсения Несмелова (род. в 1889). К нему можно отнести Н. Алла, С. Алымова, А. Ачаира, Т. Баженову, Б. Бета, Б. Волкова, Л. Ещина, Вс. Иванова, Ф. Камышнюка, В. Логинова, В. Марта, А. Паркау, М. Щербакова. Все они проявили себя в двадцатые годы. Младшие, вошедшие в литературу в следующем десятилетии, — это поколение Валерия Перелешина (род. в 1913): Л. Андерсен, В. Ветлугин, М. Волин, Г. Гранин, Е. Даль, Ф. Дмитриева, Н. Ильнек, И. Лесная, Е. Недельская, И. Орлова, В. Померанцев, Н. Резникова, Г. Сатовский, Н. Светлов, С. Сергин, О. Скопиченко, В. Слободчиков, О. Тельтофт, Л. Хаиндрова, М. Шмейссер, В. Янковская. Как видим, младшие — более многочисленная группа. Были еще и «средние» — поколение Марианны Колосовой, родившейся в начале XX в.: К. Батурин, М. Визи, В. Иевлева, Ю. Крузенштерн-Петерец, В. Обухов, Е. Рачинская, М. Спургот. При любой классификации кто-ни-будь остается за ее рамками. В нашем случае это те, кто заметно старше несмеловского поколения: Я. Аракин, Е. Яшнов, А. Серебренникова; а также родившиеся в двадцатые годы Н. Крук, А. Кондратович, Н. Завадская. Возрастная разница между старейшим поэтом Аракиным и юнейшей поэтессой Завадской — полстолетия. Один этот факт свидетельствует о насыщенной протяженности исторического опыта, вплетенного в ткань дальневосточной поэзии.

Часто говорилось о том, что русскому литературному Востоку повезло меньше, чем Западу. Знаменитые дореволюционные писатели эмигрировали в Европу. Восточная ветвь литературы оказалась предоставленной себе самой. Париж слабо замечал «провинцию», мало следил за харбинской и шанхайской литературной жизнью. Все-таки Ачаир, Несмелов, Перелешин, Щеголев были включены в антологию Адамовича «Якорь». Щербаков печатался в «Современных записках», Щеголев — в «Числах», Рачинская — в «Иллюстрированной России». Адамович опубликовал в «Последних новостях» статью о литературной газете «Чураевка», которая «действительно говорит о литературе, действительно проникнута заботой о ней, пониманием ее, любовью к ней». Об основанном в Шанхае журнале «Феникс» писал в «Последних новостях» М. Осоргин: «На этот раз парижским „китам“ придется заметить китайских сородичей и поздравить их с начинанием». Антонин Ладинский рецензировал коллективный сборник чураевцев «Излучины»: «Почти все стихи сборника очень высокого качества». Двумя неделями раньше в той же газете появился отклик на «два прекрасно изданных тома» сборника «Врата». В 1937 г. в Париже был основан толстый журнал — «Русские записки». Целью нового издания было наведение мостов между столицей Зарубежья и дальневосточной эмиграцией. Благих намерений хватило лишь на три номера. Впрочем, и в дальнейшем здесь появились рецензии на «Тропы» А. Ачаира, «Ступени» Л. Хаиндровой, «Северные отблески»

А. Жемчужного, «Цветы китайской поэзии» супругов Серебренниковых.

Тема литературных связей европейского и азиатского Зарубежья остается неразработанной. Но и с первого взгляда видно, что парижанами русский Харбин и Шанхай воспринимались как провинция, от которой в культурном плане многого ожидать не приходится. В своей большой статье о новых эмигрантских изданиях книге Несмелова Адамович посвятил одну-единственную небрежно брошенную фразу: «Экзотична на гумилевский лад поэма Арсения Несмелова „Через океан“». Сравним с отзывом в шанхайских «Вратах»: «Поэма Арсения Несмелова… не может не взволновать каждого мыслящего эмигранта… Это одна из лучших вещей талантливого дальневосточного поэта, воплотившего в себе все характерные и положительные черты, которые отмечает в нашем дальневосточном творчестве западная критика: энергию, объективность… настойчивую волю к жизни». Нельзя сказать, чтобы творчество русского Китая в Европе не замечали — замечали недостаточно, вспоминали мало, любознательности не проявляли. Все-таки дело шло к признанию, которому воспрепятствовала начавшаяся в 1939 г. глобальная война. После войны, когда Европа лежала в руинах, когда русская литература недосчитывалась многих умерших в военные годы, когда писатели находили пристанище в лагерях перемещенных лиц и когда начала заявлять о себе вторая волна эмиграции, о русском Китае уже никто не вспоминал. В первой послевоенной антологии «Эстафета» нет ни одного дальневосточного имени. Точно так же нет ни одного и в антологии Ю. Иваска «На Западе» (1953), включившей 88 поэтов. Составитель упоминает о русском Китае единственный раз в подстрочном примечании: «Данные о харбинских поэтах, к сожалению, отсутствуют». Составителю словно не было известно, что русская литература Китая уже окончила свое существование.

С Востока глядели на Запад с ожиданием, приятием, восхищением, даже когда парижские «Русские записки» в решительных тонах писали о провинциальности Дальнего Востока, где «литературная жизнь Запада и России проходят, почти не оставляя следа». Но, вглядываясь теперь сквозь десятилетия, мы четко видим иную картину. К российской и западной эмигрантской литературе поэты-дальневосточники относились с живым интересом. Л. Ещин знакомил Харбин с Маяковским. Логинов мог часами говорить о любимом им Брюсове. Общепризнанным мэтром считался А. Белый. Несмелов переписывался с Цветаевой. Сергин, по словам мемуариста, «бредил Цветаевой». Ранний С. Алымов весь во власти И. Северянина. Следовал Северянину и Михаил Спургот. Сатовский, по словам Перелешина, обожал стихи Поплавского и знал их все наизусть. Яш-нов, когда еще жил в Петрограде, встречался с Вячеславом Ивановым, Сологубом и Блоком; память о встречах осталась у него на всю жизнь. Влияние Блока испытали на себе поэты чураевского сборника «Излучины». Не избежала этого влияния и Мария Визи, которая первой переводила Блока и Гумилева на английский. Блока называл среди своих учителей Перелешин. Блоковские отражения находим в одном из самых первых харбинских сборников — в книге Ф. Камышнюка «Музыка боли» (1918). Л. Хаиндрова, Н. Резникова, а позднее О. Тельтофт продолжали ахматовскую лирическую линию. Н. Петерец восхищался стихами Г. Иванова. Н. Светлов вдохновлялся Есениным, М. Спургот написал о Есенине поэму. Пристальное внимание вызывали многие парижане — В. Ходасевич, А. Ладинский, Г Адамович, В. Смоленский, Довид Кнут, А. Штейгер, Л. Червинская. Все они «воспринимались живо и радостно». Наталия Резникова помещала в «Рубеже» отзывы на новые книги поэтов-эмигрантов, живших на Западе. При всем знакомстве (порой недостаточном) с культурной жизнью эмиграции на Западе с конца 1920-х гг. участились попытки осознания своей региональной самоценности. «…На Западе русское творчество получает некоторый изломанный, туманный, пессимистического характера оттенок. Разочарование в русском опыте, с одной стороны, раздражение против союзников, с другой, и наконец, пресыщенное искусство западноевропейских соседей-писателей — все это налагает на русское западное творчество свой особый отпечаток… На Востоке нет и не может быть западного урбанизма… Жизнь здесь беспроблемнее, проще, суровее, но красочнее… Мы живем на Востоке. Мы держим направление на Россию».

Над многообразием пристрастий и вкусов царил Гумилев. В представлении харбинских акмеистов его творчество связывалось «с той стальной деловитостью, которой характеризуются хотя бы фигуры наших дальневосточных деятелей — мореходов и землепроходцев». В стихах Гумилева привлекало чувство уверенности в себе и в жизни, сила, широта и смелость порыва. Учениками Гумилева считали себя Волков, Обухов, Перелешин, Андреева. Акмеистическое направление оставалось в дальневосточной поэзии преобладающим. В конце 1920-х гг. возник кружок «Акмэ», выпустивший свой сборник «Лестница в облака», который открывается стихотворением, посвященным Гумилеву. В 1930-е образовался «Круг поэтов», следовавший традициям «Цеха поэтов», основанного Гумилевым. Перелешин до своего отъезда из Китая определенно считался акмеистом. В 1937-м вышел «Гумилевский сборник» с участием Несмелова, Ачаира, Хаиндровой, Перелешина. Число харбинских и шанхайских стихотворений, связанных с именем Гумилева, таково, что можно было бы составить целую книжку — «Образ Гумилева в эмигрантской поэзии».

Отсутствие настоящей литературной среды восполнялось литературными кружками. Еще в 1919 г. образовалась недолговечная студия «Кольцо». Из поэтов, оставивших свой след в литературе, в кружок входили Алымов и Камышнюк. Алымов любил разговоры с начинающими поэтами. «Говорил он о хаосе, из которого родится космос, о звуках сфер, слышных лишь артисту, о том, что говорил Блок. Для харбинской молодежи все это было ново… беседы с Алымовым оставляли в умах след несравненно более глубокий, чем его стихи».

Харбинская поэзия начиналась с модернизма, если не принимать во внимание любительских версификаций в дореволюционных газетах Харбина. Под влиянием футуристов находился молодой Венедикт Март. Он печатался в Харбине с 1918 г., еще когда жил во Владивостоке. Под влиянием Игоря Северянина находился «кумир молодежи» Сергей Алымов. В Харбине он поселился в 1917 г. после долгих странствий по Востоку и Австралии. Его «Киоск нежности» (1920), весь полный изысков в духе отца эгофутуризма, мгновенно стал местной сенсацией и принес автору ни с кем не сравнимую в городе славу. Впрочем, на заре харбинской литературы был еще один популярный поэт — Владимир Танин. О нем известно в основном из воспоминаний Крузенштерн-Петерец: «Бывший белый офицер из отряда не то атамана Семенова, не то Унгерна, чахоточный, начиненный наркотиками». Он издал в 1920 г. свои «Грустные песенки», и эти песенки пел «весь Харбин». Они исполнялись в кинотеатрах, в барах и вышибали слезу своей надрывной сентиментальностью. Через пятнадцать лет, когда Харбин напрочь забыл Танина, его «грустные песенки» пережили второе рождение в Шанхае в репертуаре прибывшего туда в 1935 г. Вертинского. Авторство песенок приписывали Вертинскому, о настоящем авторе знали лишь бывшие харбинцы.

Ко времени отъезда Алымова в СССР (1926) возникло в Харбине по-настоящему стабильное литературное содружество, просуществовавшее девять лет. Первое собрание проходило 20 марта 1926 г. еще под неопределившимся названием — «Кружок ХСМЛ-журнала». Основателем был тридцатилетний хорунжий Сибирского казачьего войска, участник Гражданской войны поэт Алексей Алексеевич Грызов, писавший под псевдонимом Ачаир. Его творчество вплотную связано с личным жизненным опытом; в стихах представлены темы казачества, сибирского областничества, Гражданской войны, миссии России. В Харбин он попал в 1922 г. и вскоре нашел работу в Христианском союзе молодых людей. Генеральным секретарем этой организации являлся американец Хэйг, Ачаир долгие годы был его помощником. Организация, ее цели пришлись Ачаиру по душе, так что уже в следующем году он опубликовал брошюру «Русский христианский союз молодых людей в Харбине». Ему же пришла мысль основать кружок молодежи на базе ХСМЛ. Сначала это были более или менее регулярные, без четкой программы «вечера под зеленой лампой». Речь шла только о кружке любителей литературы. Но на первом же вторнике выяснилось, что собравшиеся не только любители, но и сами поэты. Ачаир предложил назвать кружок «Молодой Чураевкой». Его любимый писатель, сибиряк Георгий Гребенщиков, в 1925–1926 гг. прославился первыми книгами своей многотомной эпопеи «Чураевы». Тогда же внимание эмиграции было привлечено к работе Гребенщикова по основанию русского культурного центра — деревни Чураевки — в штате Коннектикут. По мысли Ачаира, подобные центры должны возникать и в других местах русского рассеяния. Гребенщиков писал Ачаиру: «Вот и давайте, и открывайте там в Харбине отделение Чураевки — свой кусок земли, свой дом, своя инициатива, творчество — и теорию, словом, прямо в действие, в веселую забаву».

О «Молодой Чураевке», позднее называвшейся просто «Чураевкой», оставили мемуары поэты Резникова, Слободчиков, Крузенштерн-Петерец, Перелешин, Волин, Андерсен. У Слободчикова находим воспоминание, относящееся к моменту зарождения «Чураевки»: «Однажды после очередной встречи у Александры Паркау группа молодежи, не желая расходиться, еще долго толковала на улице возле ее дома. Как передавали, к группе подошел поэт Алексей Ачаир (Грызов) и предложил продолжить дискуссию в помещении гимназии Христианского союза молодых людей…». По словам Лариссы Андерсен, в «Зеленой лампе», которая вскоре превратилась в «Молодую Чураевку», сначала по инициативе Ачаира, читались вслух и обсуждались русские книги. «В Чураевке мы читали доклады, выступали со своими стихами, занимались студийной работой».

Первое время встречались раз в месяц, но вскоре стали собираться дважды в неделю. По вторникам организовывались открытые вечера, на которые собиралась харбинская публика; исполнялись музыкальные произведения, поэты читали стихи. Зал всегда был полон. — Выступали с докладами А. Ачаир, Вс. Иванов, журналист Д. Сатовский-Ржевский. Побывал в «Чураевке» и живший некоторое время в Харбине Н. К. Рерих. По пятницам в узком кругу поэтической молодежи шла студийная работа, чтение, разбор и критика новых стихотворений чураевцев, обсуждение теоретических работ по стиховедению. Как некогда в гумилевском «Цехе поэтов», в «Чураевке» лейтмотивом студийной работы служил вопрос поэтического мастерства. В пятницах участвовали Андерсен, Волин, Обухов, Резникова, Светлов, Хаиндрова, Шмейссер, а также П. Лапикен (не поэт, позднее он проявил себя как критик и прозаик). Постепенно число участников росло, к кружку присоединились Ветлугин, Гранин, Иевлева, Ильнек, Коростовец, Недельская, Орлова, Перелешин, Петерец, Померанцев, Сергин, Соболева, Тельтофт, Виктория Янковская, жившая в Корее и бывавшая наездами в Харбине. Некоторые поэты приходили от случая к случаю: Андреева, Визи, Колосова, Копытова, Крузенштерн, Логинов, Несмелов, Рачинская, Г. Сатовский, Упшинский, Яшнов. Трудно назвать имена тех, кто не посетил в «Чураевку» ни разу. Перебывало на вторниках немало и стихотворцев, чей след в литературе остался едва различимым. Приходили и прозаики — исключительно талантливый Б. Юльский, А. Хейдок, В. Рамбаев. Избрали некий средний путь: в «Чураевке» исключались богемность, авангардизм, гражданская тема, политика, ориентация на литературную моду. «Характерной особенностью работы студии, — вспоминал В. Слободчиков, — было попеременное увлечение поэтами разных направлений». Увлечения сменялись: Блок, Брюсов, Белый, Пастернак, а также Г. Иванов, Ходасевич, Цветаева, Адамович и другие парижане. «Чураевка» заменяла собой настоящую воспитывающую литературную атмосферу, играла формирующую для молодежи роль.

Перемена произошла в начале 1933 г., когда Петерец и Щеголев надумали преобразовать «Чураевку» в «Круг поэтов». Хотя это общество и просуществовало очень непродолжительное время, его создание означало раскол, смещение Ачаира как руководителя, смену вех, политизацию. С упрочением власти японцев в Харбине «Чураевка» стала хиреть. ХСМЛ, при котором сформировался и собирался кружок, подвергся нападкам со стороны монархистов и фашистов за свое якобы западное влияние на русскую молодежь. Конец «Чураевки» обозначился внезапно — 6 декабря 1934 г. город облетела весть о двойном самоубийстве поэтов Сергина и Гранина. Регулярные встречи по пятницам прекратились. К тому времени многие чураевцы уже уехали из Харбина, закрылась и «Чураевка», единственная литературная газета русского Китая.

Кружок оставил после себя многообразное наследие. Он воспитал два поколения дальневосточных поэтов. В конечном счет ему обязана своим расцветом поэзия не только Харбина, но и Шанхая. За годы существования «Чураевки» в Харбине вышло более сорока поэтических сборников. Многие из них принадлежат перу связанных с «Чураевкой» поэтов старшего и среднего поколения: «Кровавый отблеск» и «Без России» Несмелова; «Створа триптиха» Логинова и его же «Харбин в стихах» (под псевдонимом Капитан Кук); «Беженская поэма», «Поэма еды» и «Сонеты» Вс. Иванова; «Стихотворения» М. Визи, «Ключи» Е. Рачинской; «Армия песен», «Господи, спаси Россию!», «Не покорюсь» и «На звон мечей» М. Колосовой. Из поэтов младшего поколения выпустили книги Скопиченко, Гроссе, Орлова, Светлов. Десять бывших чураевцев издали свои первые книги (а в некоторых случаях единственные) уже после закрытия кружка: Андерсен, Дмитриева, Недельская, Обухов, Перелешин, Резникова, Сатовский, Тельтофт, Хаиндрова, Энгельгардт. В их сборниках чувствуются атмосфера, настроения, интонации, усвоенные на чураевских встречах. Чураевцы много печатались в периодике, без них немыслим литературный облик журнала «Рубеж». Они участвовали в альманахах «Лестница в облака» и «Багульник», выпустили коллективные сборники «Семеро» и «Излучины», в которых представлены счастливые удачи тогда еще очень молодых поэтов.

«Китайская культура прошла мимо почти всех нас, выросших в Харбине», — вспоминала Н. Резникова. Скорее всего, поэтесса имела в виду лишь свое ближайшее окружение. В действительности же далеко не все поэты оказались в такой степени изоляционистами. Интерес к приютившей их стране проявлялся в двух направлениях. Во-первых, осуществлен перевод на русский язык большого числа поэтических произведений разных периодов китайской литературы. Во-вторых, в оригинальных стихах многих поэтов присутствует местный колорит, образность, реалии. Первым по времени переводчиком был поэт Семен Степанов. Первую антологию китайской поэзии издал в 1926 г. Яков Аракин. Еще одна антология — «Цветы китайской поэзии» — вышла в 1938 г. под редакцией супругов А. и И. Серебренниковых. «Перед нами встает новый, незнакомый, прекрасный поэтический мир», — писал об этой антологии рецензент «Русских записок». Была издана еще одна антология — «Стихи на веере» Валерия Перелешина, но вышла в свет она, когда переводчик жил уже вне Китая. Книгу переводов издал в 1946 г. Н. Светлов (Ай Цин. К солнцу). Превосходно знал китайский язык и переводил древних поэтов Ф. Камышнюк. Среди других переводчиков китайской лирики — В. Март и М. Щербаков. Все эти и прочие переводы, собранные вместе, могли бы составить отдельный томик — ценный и сам по себе, и как особый жанр в творчестве наших дальневосточников, и как источник знакомства русских поэтов с лирической традицией страны их обитания.

Тысячи и тысячи раз дальневосточные реалии, мотивы, пейзажи входили в стихи русских поэтов Китая. Сопки Маньчжурии, желтая Сунгари, лица, виды, уличные сценки, китайские виньетки, музыка, праздники, заклинания, тайфуны, драконы, храмы, рикши и даосские боги — все это густо, цветисто, одушевленно впервые пропитало ткань русского стиха. Каждый поэт открывал свой заветный уголок «второй родины». Николай Шилов находит окрыляющее вдохновение в горах Хингана:

Молчи! И стой! И внемли тишине И эху дальнему Осанны. Когда нельзя молиться в глубине, Молись на паперти Хингана.

Т. Андреева репродуцирует старинный пейзажный свиток, которым она залюбовалась в храме Ми-Син:

Пейзаж китайский примитивно прост. Тут верная жена нашла блаженство. Чешуйчатый дракон свивает в кольца хвост И тайных знаков страшно совершенство. В одеждах длинных старец и монах. Безмолвные, о чем-то грозно спорят; Потоки золота в округлых облаках Бросают свет на розовые горы…

В. Перелешин вдохновляется пением китайской скрипки хуцинь:

Чтоб накопить истому грустную, Я выхожу в ночную синь, Вдали заслыша неискусную И безутешную хуцинь… …Так сердце легкое изменится: Я слез невидимых напьюсь И с музой, благодарной пленницей, Чужой печалью поделюсь.

Повезло в русских стихах Пекину. Русскими ритмами Перелешин прославляет храм Лазурных Облаков. В его же изображении встает перед нами тенистая пекинская улица, где вязы над головой срослись в сплошной навес:

Ночь, весна. От земли тепло. Эта улица — «чжи жу фа»: выпевается набело поэтическая строфа.

Ностальгически вспоминает старый Пекин Мария Визи:

На закате побренчав гитарами, рано спать ложились старики; молодежь прогуливалась парами, и в садах пестрели цветники… …А потом зарделось в небе зарево, донеслась до города беда — отобрали новые хозяева нажить многолетнего труда…

Для Марии Коростовец Пекин — самый странный город на свете; там

…задумчивые ивы В зеркале озер Наблюдают сиротливо Лотосов ковер.

И

…влекут по глади четкой — Тсс… не надо слов… Ярко убранные лодки Вглубь восьми веков.

Из больших городов — на полустанки. В желтых маньчжурских равнинах находит Сатовский-Ржевский «русский печальный оазис» — станцию Аньда, где «в любом из домов здесь пришельца зовут /К бесконечному русскому чаю». Или станция Цицикар, там

…и тысячу лет назад: Шли они, опустив глаза, Наклонив над дорогой лбы, Человек и тяжелый бык.

А. Несмелов

А вот станция Барим в предгорьях Хингана:

Как горячи лучи! Как крепок запах хвои И терпкий аромат багульника и трав! Какая полнота в сияющем покое, Топазов, бирюзы и хризолитов сплав!

Е. Рачинская

Вошла в русскую поэзию и отъединенная от мира маньчжурская степь, где долгие годы жила Ирина Лесная:

Над розовым снегом, в закатной тени Низать вдохновенные строки… Ах, эта влюбленность в алмазные дни Из детства берет истоки.

Или:

Пахучий воздух никнет горячо К ветвям, которых ветер не колышет. Мой домик, как в майн-ридовском ранчо, Зарос травой почти до самой крыши…

Всего больше написано было стихов о Харбине — то изысканных, то незамысловатых, как вот эти строки Елены Даль:

За годиной пронеслась година — Мирный труд, покой и благодать… В Харбине я вырастила сына, В Харбине похоронила мать. И теперь ни от кого не скрою, Милым городом покорена, Что мне стала Родиной второю Приютившая меня страна.

Реалии Харбина врываются даже в молитву русского беженца:

И, занывши от старых ран, Я молю у тебя пред иконами: Даруй фанзу, курму и чифан В той стране, что хранима драконами.

Л. Ещин

Китайской кистью рисует Вс. Иванов эмалевые сумерки:

Изогнутое дерево Прорисовала кисть. Лазорево и хмелево В полях дымки свились. И близко над оврагами Из глины битый дом Уж светится бумагою Заклеенным окном.

Харбин Варвары Иевлевой — город на скрещении пыльных дорог, яркий, шумный, наводящий дурманные сны, город, который непременно вспомнится в последний смертный час. Та же уверенность и у Перелешина:

Невозвратное счастье! Я знаю спокойно и просто: В день, когда я умру, непременно вернусь в Китай.

Харбин Георгия Гранина — утренняя Сунгари, где «что-то радостно-немудрое /поет китаец вдалеке». И такой прозрачный, задумчивый, легкий покой, что: «Вот так, не думая о будущем, /я просидел бы сотни лет». Или импрессионистическая харбинская зарисовка Алексея Ачаира:

Мы будем пить пиво в китайской лавчонке, где фрукты и гвозди лежат меж сластей. Смотри, как красиво у острова джонки слепились, как грозди, в ажуре сетей!.. Рыбацкая воля, купцовая леность, буддийская вечность и желтый закат. И нежные зори. Кристальность. Нетленность. Нирвана. Беспечность. Нефрит и агат.

Знаменитые «Стихи о Харбине» — грустный, мужественный, провидческий триптих Арсения Несмелова. Поэт делится своими горькими предчувствиями:

Рок черту свою проводит Близ тебя, Харбин. ……………………………… Милый город, горд и строен, Будет день такой. Что не вспомнят, что построен Русской ты рукой. Пусть удел подобный горек, Не опустим глаз: Вспомяни, старик историк, Вспомяни о нас.

В марионеточном государстве Маньчжоу-Го вводилась назойливая цензура. Власти проводили политику японизации. Почтовое сообщение между Харбином и Шанхаем неоднократно приостанавливалось. Японцами был закрыт Юридический факультет, замечательное культурное достижение харбинцев. Русские интересы систематически ущемлялись. На харбинских книгах местом издания иногда стали указывать Шанхай. Несмелов (под псевдонимом Н. Дозоров) выпустил в Харбине поэму «Георгий Семена», обозначив местом издания город Берн.

В 1935 г. СССР продал долю КВЖД Маньчжурской империи, что дало толчок великому харбинскому исходу. Задолго до того уехали в США Визи, Андреева, Алл, Волков, Баженова. Некоторых поэтов к тому времени уже не стало в живых (Ещин, Б. Бета). Еще в 1920-е гг. вернулись в СССР Март и Алымов. Вс. Иванов перебрался в Мукден, позднее в Шанхай. Вынуждена была уехать в Шанхай и Паркау. Из немолодых поэтов только Аракин, Несмелов, Ачаир и Логинов до конца оставались в Харбине. Многие уезжали в СССР, другие, не желая жить под японским прессом, разъезжались по большим китайским городам. Большинство устремилось в Шанхай, который давал больше возможностей. Русское население Шанхая стремительно росло. Сохранились статистические данные: в начале XX в. русских здесь было 47 человек; в начале Первой мировой войны — 361; в начале Гражданской войны — 700–800; в 1937 г. русская колония насчитывала уже 27 000; в числе этих тысяч — много бывших харбинцев.

После уютного патриархального, наполовину русского города на Сунгари гигантский муравейник на Вампу представлялся чуть ли не столицей мира. Уезжали, сознавая безрадостность перспектив в городе, который для многих стал родным, в котором прошли детские годы. В сравнении с полурусским Харбином Шанхай оказался настоящей заграницей. Русский язык мог быть в помощь только в тех случаях, когда ищущий работу находил ее на русских предприятиях, в магазинах, ресторанах, редакциях. Англоязычное влияние доминировало. Ради трудоустройства нужно было срочно учить английский. Даже на статистическом пике число русских в этом четырехмиллионном городе никогда не доходило до одного процента. Раньше других перебрался в Шанхай К. Батурин. В 1929-м появился там Спургот и стал работать в газете «Шанхайская заря». В 1933 г. через Корею приехала Л. Андерсен. В 1934 г. Колосову выселили из Харбина японцы, она вынуждена была уехать в Шанхай. В 1937-м сюда перебрался М. Волин. К этому времени в Шанхае образовалась уже значительная русская колония. В разные годы сюда переселяются Иевлева, Вс. Иванов, Лесная, Крузенштерн-Петерец, И. Орлова, Н. Петерец, Померанцев, Резникова, Светлов, Скопиченко, Слободчиков, Тельтофт, Шилов, Щеголев, Щербаков, Яшнов. В 1940-м — Сатовский. Последними, в 1943 г., появились в Шанхае Хаиндрова и Перелешин. Русский литературный Харбин основательно опустел. Почти вся «Чураевка», которая составляла ядро литературы русского Китая, обосновалась в Шанхае. Процесс оказался аналогичным переселению эмигрантской культуры Европы за океан, только в Китае исход начался несколькими годами раньше.

Литературная жизнь теперь протекала в двух руслах — харбинском и шанхайском. В Харбине прояпонское Бюро по делам российских эмигрантов прибрало к рукам все организации, включая несколько маленьких литературных кружков. Русское творчество, однако, не иссякло. Как это ни парадоксально, в подневольном Харбине, а не в более свободном Шанхае вышли почти все лучшие поэтические книги русского Китая: «Лаконизмы», «Полынь и солнце», «Тропы», «Под золотым небом» А. Ачаира; «Полустанок», «Протопопица», «Белая флотилия» А. Несмелова; «В пути», «Добрый улей», «Звезда над морем» В. Перелешина; «Песни земли» и «Ты» Н. Резниковой; «Ступени» и «Крылья» Л. Хаиндровой; «Цветы в конверте» Ф. Дмитриевой; «У порога» и «Белая роща» Е. Недельской; «Бренные песни» О. Тельтофт; «Золотые кораблики» Г Сатовского; «Песчаный берег» В. Обухова. Последними поэтическими книгами русского Харбина были «Жертва» Перелешина, жившего уже в Шанхае, поэма Г. Сатовского «Великая Восточная Азия» и посмертное «Светлое кольцо» Нины Завадской. Эти три книги изданы в 1944 г. Совсем под занавес, в 1945-м, вышел харбинский коллективный сборник «Лира»; его участники: Фаина Дмитриева, сестры Алла и Вера Кондратович, Елена Недельская, Арсений Несмелов, Елизавета Рачинская, Михаил Шмейссер и еще два стихотворца, кажется, случайные гости в поэзии.

Мемуаристы вспоминали о Харбине ностальгически. «Прелесть Харбина, — писала Е. Рачинская, — заключалась в сочетании всех атрибутов больших культурных центров, где люди нередко задыхаются от одиночества, с прочно налаженным патриархальным, чисто русским бытом, в котором было что-то уютно провинциальное. Царило широкое русское гостеприимство… Люди… поддерживали между собой живую связь, и каждый чувствовал себя членом одного большого целого, в котором и ему находилось место». Русский Харбин как бы ступенями приближался к своему концу, но настоящий конец пришел в августе 1945 г. Ачаир и Несмелов в числе других 15 000 харбинцев были насильно увезены в СССР. Логинов через несколько месяцев после прихода советских войск умер в харбинской больнице. Тогда же «на крыльце чужого дома» умер и Яков Аракин.

Харбин. Вид от Яхт-клуба на железнодорожный мост через реку Сунгари. Построен в 1900 г.

Харбин. Вокзал. Построен в 1903 г.

Харбин. Железнодорожное собрание. Построено в 1903–1906 гг. Современный вид.

Харбин. Площадь, на которой до 1966 г. стоял Свято-Николаевский собор.

Харбин. Свято-Николаевский кафедральный собор. Построен в 1899 г., взорван в 1966 г.

Харбин. Отель «Модерн». Построен в 1913 г. Здесь выступали Ф. Шаляпин и А. Вертинский.

Харбин. 1900 г. Китайская улица. Пристань.

Харбин. Госпиталь Красного Креста. В прошлом — отель «Эльдорадо». Построен в 1916 г.

Харбин. Магазин «Чурин и К°». Построен в 1904–1906 гг. Современный вид.

Здание в районе Пристани. Построено в 1909 г. На верхнем этаже некоторое время жил Арсений Несмелов.

Харбин. Благовещенская церковь. Построена в 1934 г.

Харбин. Алексеевская, церковь в Модягоу. Построена в 1935 г.

Харбин. Храм Св. Софии. Построен в 1923–1932 гг.

Собрание литературно-художественного кружка «Чураевка»

Михаил Рокотов (Бибинов), главный редактор журнала «Рубеж»

Шанхай — вторая часть поэтической дилогии. Литературная деятельность в Шанхае вспыхнула в тридцатые годы и длилась до начала пятидесятых. Говорить в отдельности о шанхайской или харбинской ноте невозможно. К тому же это даже не два периода, разделенных во времени, хотя литературный Шанхай и просуществовал на два, на три года дольше. Независимо от города в Китае, где жили поэты, их творчество отличалось определенной тональностью. Их редко спутаешь с поэтами других культурных центров эмиграции — Берлина, Парижа, Праги, Белграда, Варшавы, Риги, Ревеля. Из всех культурных центров русский литературный Китай отличался наибольшей изолированностью, даже провинциальностью (хотя не в такой степени, как довоенная Америка) и наименьшим следованием литературной моде. От культурных центров Харбин был отделен расстоянием, но не обделен талантами. Талантливых поэтов здесь оказалось больше, чем, скажем, в Польше или на Балканах. «Они принесли с собою из России символизм и акмеизм, влияние Маяковского, Есенина, Пастернака и даже Северянина, а затем изживали эти влияния каждый по-своему». Однако именно литература, и прежде всего поэзия, стала ведущей формой творчества.

Набережная Шанхая. 1930 г.

Насколько известно, первым русским стихотворцем, издавшим свои сборники в Шанхае, является Лев Гроссе, сын бывшего российского консула, поэт неопушкинского направления, с безразличием прошедший мимо поэтики серебряного века. В 1926-м одна за другой вышли четыре его книги: «Грехопадение», поэма «Кремль», «Песня жизни» и «Видение». Плодовитый Гроссе продолжал выпускать в Шанхае свои книги и в конце 1920-х гг. Первый шанхайский сборник, вышедший в тридцатые годы (если не считать того же Гроссе), — «Путь изгнанника» Ольги Скопиченко. В 1934 г. вышла отдельным изданием поэма А. Несмелова «Через океан». В том же году выходит «Сторукая», окрашенная восточным колоритом любовная лирика Николая Светлова.

Точно новый будда Сакьямуни, Я пленен надмирной красотой. Пусть зима, пусть холод… Я — в июне! Я уже за радостной чертой.

В 1936 г. изданы «Стихотворения II» Марии Визи — холодный огонь, прозрачные, хрупкие строки, предвещающие значительного поэта.

Что же помнить солнечные дали В той стране, где вечный май блестит, Где в оправе розовых азалий Голубое озеро лежит.

Самым щедрым на поэтические сборники, изданные в Шанхае, стал 1937 г.: «Дорога к счастью» В. Валя, «Огонь неугасимый» А. Паркау, «Медный гул» М. Колосовой, ее пятый, последний сборник. Печатавшая множество стихов ради заработка, в собственных книгах Колосова оставалась верной своей тематике. Ее тема варьирует, и варианты можно проследить по названиям разделов «Медного гула»: «О державе Российской», «Старая и новая Россия», «Под властью интервентов», «На страже России»… Говорили, что Колосова исписалась, но лирический напор по-прежнему ощущался.

Копыта цокали о камень… Нас двое в мире — конь и я; А там, в пространстве за хребтами, Темнеет Родина моя.

Значительная в истории дальневосточной поэзии книга Лариссы Андерсен «По земным лугам» вышла в 1940 г. в Шанхае. «Она принимает жизнь как светлую, но суровую епитимью… Она монолитна. Ее вещи как бы вырезаны из одного целого куска материала», — писал о стихах Андерсен А. Вертинский.

Затем вышли еще «Остывшие ночи» Л. Энгельгардт; второй (более слабый) сборник Паркау «Родной стране»; «Отгул» опытнейшего М. Щербакова и «Мистические розы» Изиды Орловой, метавшейся между йогой и искусством. Последние сборники, выпущенные в Шанхае, — это «Стихи» Крузенштерн-Петерец, «Сердце» Хаиндровой (тираж этой книги был уничтожен и сохранились только несброшюрованные экземпляры, привезенные автором в СССР) и «Стихи» Е. Яшнова, изданные посмертно в 1947 г. Посмертное издание лирики старейшего поэта воспринимается как полный символики заключительный аккорд шанхайской ветви русской поэзии.

В Шанхае выходили журналы — «Парус», «Прожектор», «Феникс», «Сегодня». Вышло два солидных выпуска альманаха «Врата». Развивалась кружковая жизнь. Вместо одного объединяющего центра появилось несколько кружков. Эмиграция, заметно раздробленная еще в Харбине, и на новом месте консолидироваться не могла. «Литературные кружки, — писал Волин, — можно было считать по дням недели: были „Понедельники“, „Вторники“, „Среды“, „Четверги“, „Пятницы“ и, если не ошибаюсь, было также литературное объединение „Суббота“». Недолго просуществовал отличавшийся богемными наклонностями ХЛАМ (художники, литераторы, артисты, музыканты).

В 1933 г. организуется недолговечная «Шанхайская Чураевка» с участием Гроссе, Петереца, Крузенштерн, Светлова, Скопиченко, Слободчикова, Спургота, Петрова, Сухатина. Как в свое время в Харбине, они начали с «вечеров под зеленой лампой». В 1934 г. после кончившейся ничем попытки объединиться с кружком «Понедельник» они основали «Цех поэтов», в котором ведущую роль взял на себя динамичный Н. Петерец. Он сознательно стремился к тому, чтобы литература Китая переросла свою ограниченность, преодолела провинциализм. Его главной ориентацией стало качество, художественность.

Содружество «Понедельник» было организовано Щербаковым. В «Понедельнике» участвовал Слободчиков. Кружок собирался в квартире Валентина Валя, прозаика, журналиста и поэта, впрочем, поэта слабого. Одновременно существовал кружок «Среда», встречался он у Александры Паркау. Выступать со стихами она начала еще в 1917 г. в харбинской прессе. Возможно, именно ее можно считать первым по времени профессиональным поэтом, из всех когда-либо печатавшихся на русском на китайской земле. Ни к какому литературному направлению она не примыкала. Переводила Блока и Брюсова на французский, читала доклады о символистах, но ее собственных стихов новые течения XX в. вряд ли коснулись.

В годы войны эмигрантская литература Балкан, Польши, Прибалтики, Франции молчала. Закрылись ведущие газеты — «Последние новости» и «Возрождение»; прекратили существование «Русские записки», а в начале 1940-го — важнейший журнал Зарубежья «Современные записки». Писатели перестали печататься. Исключение составляли те немногие, кто начал сотрудничать в оккупационной прессе, например в издававшейся нацистами газете «Парижский вестник». Литературная жизнь Зарубежья питалась воздухом свободы. Когда свободы не стало, литературная жизнь замерла. В военные годы оставалось только два культурных центра эмиграции — один в США, другой в Шанхае. Но война подошла вплотную и к Шанхаю. Японская оккупация разрушила экономику города. Началась полуголодная жизнь. Над всем Китаем нависла угроза стать составной частью «Великой Восточной Азии» под властью Японии. «Эти годы в Шанхае и других городах Дальнего Востока, — писал Н. Щеголев, — многих русских людей „с душой и талантом“ подкосили, обескрылили, обескровили, надорвали, опять-таки или физически, или морально». Как бы продолжая Щеголева, В. Перелешин вспоминает: «От тогдашней шанхайской действительности хотелось бежать, но бежать было некуда. На севере было еще хуже, еще голоднее и холоднее, а границы были закрыты». И тем не менее в те голодные и холодные годы литературная жизнь Шанхая достигла своего апогея. Перед Второй мировой войной она как бы набирала силы, в военное время и в первый послевоенный год она жила наиболее интенсивно. В ту пору написано немало превосходных стихотворений, которые останутся в русской литературе.

В 1943 г. возник кружок «Пятница», участниками которого являлись Л. Андерсен, В. Иевлева, М. Коростовец, Ю. Крузенштерн-Петерец, В. Перелешин, В. Померанцев, Л. Хаиндрова, Н. Щеголев — бывшие харбинцы-чураевцы, кроме Коростовец и Иевлевой. Сперва устраивались литературные среды, а когда встречи перенесли на пятницу, название кружка окончательно определилось. В течение двух лет поэты собирались по пятницам и занимались студийной работой. Это служило им единственной возможностью, так как «работать литературно, высказываться художественно было негде из-за цензуры, безбумажья и прочих скорпионов войны». Жили надеждой на скорое военное поражение Японии. «Пятницу» справедливо считают младшей сестрой «Чураевки». Эту преемственность сознавали сами участники кружка. И там и здесь следовали заветам акмеизма и меньше, реже наследию символизма. И в «Чураевке», и в «Пятнице» ценились культура стиха, ремесло, не только талант, но и умение мастерски использовать его. Во время студийных занятий возникла литературная игра: назначались темы и, написав их на клочках бумаги, вытягивали наугад одну, на которую все участники должны были написать стихотворение к следующей встрече. Стихи разбирались, критиковались. Всего можно проследить около двадцати тем, таких, как Россия, поэт, колокол, зеркало, светильник, море, химера… Сборник «Остров» вышел в 1946 г. и весь составлен из стихотворений, написанных участниками «Пятницы». Помещение перестроенного гаража, в котором два года собирались по пятницам поэты, представлялось им островком в бурном опасном океане. На этом островке несколько человек, преданных художественному русскому слову, чувствовали себя дома, в безопасности, в окружении друзей, в отрешенности от страшного мира. Несмотря на то что стихи «Острова» написаны на заданные темы, сборник включил довольно много сильных стихотворений уже сложившихся поэтов.

В 1947 г. начался второй «китайский» исход. Первым был харбинский, вторым стал шанхайский, также растянувшийся на несколько лет. Перелешин, например, покинул Китай в 1952-м. Многие репатриировались в СССР: Гроссе, Вс. Иванов, Иевлева, Померанцев, Светлов, Слободчиков, Спургот, Хаиндрова, Щеголев. Во Францию уехала вышедшая замуж за француза Л. Андерсен, в Копенгаген — Н. Резникова вместе с мужем-датчанином. С трудностями выбрался в Сайгон Щербаков. Многие уезжали в Южную Америку: Изида Орлова — в Аргентину, Батурин, Крузенштерн-Петерец, Перелешин — в Бразилию. Колосова попала в Бразилию через Филиппины и закончила свой жизненный путь в столице Чили Сантьяго. И. Лесная эмигрировала в Парагвай. Ольга Скопиченко в числе других пяти с половиной тысяч шанхайцев выехала на принадлежавший Филиппинам остров Тубабао. Некоторые русские литераторы в конце концов оказались в Австралии (Недельская, Коростовец, Волин, Рачинская, Софонова). Несколько поэтов окончили свой жизненный путь в США: Батурин, Крузенштерн-Петерец, Резникова, Скопиченко, Визи, Янковская. Все они продолжали писать и печататься в Америке, но китайский период русской поэзии кончился, когда последний из русских поэтов покинул оказавшуюся к ним гостеприимной китайскую землю, «ласковую мачеху», по словам Перелешина.

Харбинско-шанхайскому Зарубежью суждено было пережить три исхода (из России, из Харбина, из Шанхая), два периода рассеяния (один по Дальнему Востоку, другой — по всему миру), а если говорить об индивидуальных судьбах, то на долю людей выпало по две-три, а то и по четыре эмиграции. Провидчески по мысли, чеканно по форме сказал Ачаир (Иван Калита поэзии русского Китая):

И за то, что нас родина выгнала, Мы по свету ее разнесли.

Вадим Крейд 18 мая 2000

 

Русская поэзия Китая

 

КИТАЙ

Это небо — как синий киворий, Осенявший утерянный рай, Это милое желтое море — Золотой и голодный Китай. Я люблю эти пестрые стены, Эти дворики, сосны, цветы. Ах, не всем же, не всем же измены: Сердце, верным останься хоть ты! Сердце мудрое, где ни случится, Как святыню ты станешь беречь Этих девушек, кроткие лица, Этих юношей мирную речь. И родные озера, озера! Словно на материнскую грудь К ним я, данник беды и позора, Приходил тишины зачерпнуть… Словно дом после долгих блужданий, В этом странном и шумном раю Через несколько существований, Мой Китай, я тебя узнаю!

 

НИКОЛАЙ АЛЛ

 

«Я выпил стакан эмигрантской отравы…»

Я выпил стакан эмигрантской отравы, Я высушил сердце в ненужных боях. А там все другое — и птицы, и люди, и травы, Там, в наших родных и далеких краях. Все чаще и чаще мне память приносит Степной аромат зеленеющих трав. А годы летят и летят — их уносят Осенние жуткие злые ветра. Я помню — лягушки кричат на болотце. День тихий и жаркий. Желтеет ковыль. Скрипит журавель над студеным колодцем, А тройка вздымает горячую пыль. Белеют вдали деревенские хатки, Стада разбрелись по широким лугам. А запах полей — одуряюще сладкий, И птиц над полями торжественный гам… А здесь, на чужбине, все скучны и странны: Я им непонятен, они мне чужды… Я знаю, что скоро затянутся раны Слепой, безрассудной и тяжкой вражды.

 

«Что я могу еще сказать…»

 Что я могу еще сказать —                                             оторванный, забытый… Туман невзгод в моих глазах —                                              они еще открыты. Кто шепчет мне о прошлых днях                                              среди бессонной ночи, Ах, кто преследует меня,                                              кто нож о сердце точит!.. Куда летит мои мечты,                                             былое воскрешая… Родные степи, Кремль, Батый —                                             то ты, о Русь святая. Средь ночи слышу перезвон                                             московских колоколен… Москва, Москва — ты мой амвон,                                             люблю тебя до боли. Горит сильней в моей груди                                             сжигающее пламя. Не мучь меня, оставь, уйди,                                            предательская память…

 

«Эх, Москва, Новгород Великий да Суздаль…»

Эх, Москва, Новгород Великий да Суздаль, Эх, Россия-матушка, горемычная земля — Прокатилась по тебе молодецкая удаль, По твоим богатым и широким полям. А теперь — по бесплодному и мертвому полю, По ровным и бескрайним степям Песня гуляет про позор да неволю, Плач несется вслед гремячим цепям. И куда ни кинь — все тюрьмы да остроги, И куда ни глянь — все могилы да кресты, Обиваешь теперь ты другие пороги, И по-прежнему свет тебе опостыл. И не оставили тебе ни хлеба ковриги, Не забыли разметать по полям стоги… Ну что ж, надевай теперь железные вериги, Да плачь безысходно у придорожных могил…

 

ПЕТЕРБУРГ

На дальнем севере плывут пучки туманов, Гранит, омытый кровью, дремлет в берегах, И бродят по ночам в причудливейших снах Лишенные покоя призраки титанов. Кругом мертво. Смолк хохот ураганов, Сметен былого раболепный прах; По Невскому, по островам ползет унылый страх И щелкают курки заржавленных наганов… Нева катит во мгле чернеющие воды, Над ней, дремля, висят ажурные мосты, Покрылись плесенью старинных храмов своды, И улицы широкие и темны, и пусты. И даже кладбищ нет, везде растут кресты — Живые памятники умершей свободы.

 

СЕРГЕЙ АЛЫМОВ

 

ЧЕРЕМУХА НА АСФАЛЬТЕ

I

Я купил тебе черемуху у китайца на панели. Ты букетик положила на такой же белый стол… Мы в кафе провинциальном за пирожными сидели, Мимо ярко продельфинил с офицерами авто… Раньше, в книжном магазине, мы достали том о Гойе… Над «Капричос» наклонившись, ты пила несладкий чай — Ах, какой ты мне казалась бесконечно дорогою!.. «Барельеф… офорт… Одно ведь?» — ты спросила невзначай. Я был счастлив. Ведь в наивном, детски глупеньком вопросе Было столько от заката, от черемухи, от снов… — Что я мог лишь погрузиться в дым каирской папиросы И прижать уста любовно к белым звездочкам цветов. Да, душа твоя простая, хоть прическа — стиль Медузы… Хотя рот твой ярко алый — губка жадная на все, Хоть ты смотришь с вожделеньем на военные рейтузы, Но черемухи безгрехье — это истинно твое. А черемуха лежала, разметавшись шаловливо, Как ребенок в белом платье на квадратике стола — И из глаз циклонноспящих, что как в тропиках заливы, Все грехи твои земные сдула, выпила, смела…

II

Мы сидим и глазами обнимаем друг друга, Я гляжу на тебя… Ты глядишь на меня… Мы — закатные блики… Мы — предзорьная фуга. Мы уже молодые, нашу дряхлость сменя. Размечтались, как дети: «Вот отправимся в Чили, Там брюнетные души и агатотела». Мы фантазную повесть в один миг настрочили… И сижу я лазурный, и сидишь ты светла. За столом в гиацинтах — офицеры румыны… Атакует блондинку щуплый юнкер в пенсне. Ты в шуршащем тальере, но с душою ундины, Над черемухой грезишь в экзотическом сне. «Мы отправимся в Чили, — повторяешь ты тихо И я буду рыбачкой, и ты будешь рыбак…» И блестит, как надежда, вызывающе лихо На ногтях твоих острых пламенеющий лак. «Бунгало из гранита мы построим в долине, И постель у нас будет из волнующих трав… Как мы души расправим прямотой прямолиний!.. Мы отправимся в Чили… зов фантазии прав…» Я молчу. Мне поэмно… Я в черемухотрансе, И кафе завертелось карусельчатей сна… Мы лишь в мае сменяем груз наук на романсы… Анатомий не знает лишь чилийка-весна!

 

«Торопливо светало… проходили китайцы…»

Торопливо светало… проходили китайцы, Виновато-конфузно двери хлопали клуба, Я ласкал, словно четки, твои длинные пальцы И читал, как Псалтырь, потускневшие губы… Небо было измято, как кровать после оргий… Облака, излохматясь, разорвались нелепо… А мы двое сидели в предрассветном восторге, Еще грезили ночью и к заре были слепы.

 

«Ничего… Только шорохи флейтно-вдумчивой страсти…»

Ничего… Только шорохи флейтно-вдумчивой страсти. Только тонкие контуры прихотливо-изящные… Мы себя не втолкнули в расширенные пасти Непродуманных пошлостей, остротою звенящие. Мы сидим на окошке у заснувшего домика И, дымя папироской, созидаем поэмы, — Два бродящих эксцентрика, два хохочущих комика… Два ребенка чудесных непогибшей богемы… На матрацах убийственных спят убийцы эстеток. Спят уроды храпящие, заплевавшие радость, — И луна льет шампанское в рты восторженных деток, Для кого сумасшествие — еще мудрая сладость.

 

«Я — Пьеро хромой и одноглазый…»

Я — Пьеро хромой и одноглазый… Волосы — один хвостатый клок. Я любуюсь на детей в салазках Через мой опаловый монокль. Я люблю, чтоб радужнилась серость, Чтобы клячи будней мчались вскачь… Подойдя к измызганной гетере, Я шепчу внимательно: «Не плачь! Всунь свой профиль в синий нимб витрины И святися нежностью греха… Не вдыхай магнолий кокаина! Будь — как я — трепещуще тиха». Я хотел бы видеть нежность всюду… (Соглашусь на маленький клочок). Но в опале нежность, и покуда Заогнюсь единственной свечой. Разверну мечту на тротуаре И прочту ее на нежный глас, Кто же?.. Кто!., со мною станет в паре?.. Столб афишный — мой иконостас. Никого!.. А сумерки сереют, Непахучим ладаном кадя… «Нежности давно свернули шею!» — Пробурчал какой-то франт, идя. Провезли салазки дети цугом. «Дети!., нежность… нежность жду в храм мой!» Над домами вечер каркнул глухо: «Долго ты прождешь, Пьеро хромой…»

 

ВЕРЕСКНОЙ ДЕВУШКЕ

Вы вся, как поэза Альфреда Мюссе, — Душевно-прозрачная, зябнуще-астровая… С мечтательным бантиком в русой косе, Червонноволосая, звонко-пиастровая… Быть в комнате вашей — фантазы читать Тильтильно-Митильные, полные грации… Склоняться к вам близко — экстазно вдыхать Сурдинно-щекочущий запах акации… Глядеть в ваши очи — купаться в вине… Они ведь не ваши, вакхически лавные! Вы вся из батиста, как греза Мане… И только глаза ваши — пики агавные, Они — две агатовых, черных стрелы, Готовые взвиться с мучительным пением. Они обжигают, как капли смолы, Стекая мне в душу в кричащем кипении… Они, как румяна на щеках Мадонн! Они — барабаны в интимной литании… Я ими замучен!., разбит!., оглушен — Но сблизьте ресницы, и вы — обаяние… Живут в вас причудно Уайльд и Мюссе, Провинции лирик с эстетиком, ересь в ком, Ах, сложные прелести в русой косе Мечтательной девушки, пахнущей вереском!

 

ЛАРИССА АНДЕРСЕН

 

ЯБЛОНИ ЦВЕТУТ

Месяц всплыл на небо, золотея, Легкою палаткой кочевой; Разговор таинственный затеял Ветер с потемневшею листвой… Ведь совсем недавно я мечтала: Вот как будут яблони цвести, Приподнимет предо мной забрало Рыцарь Счастье на моем пути. Говорят, что если ждать и верить, То достигнешь. Вот и я ждала… Почему бы счастью день мой серый Не осыпать искрами тепла? Тихо, тихо шевелятся тени… Все, как прежде… Сад, кусты ракит… Только май, верхушки яблонь вспенив, Лепестками белыми кружит. Месяц по стеклу оранжереи Раздробил хрустальный образ свой, Маленькие дымчатые феи Реют над росистою травой… Надо быть всегда и всем довольной. Месяц — парус, небо — звездный пруд… И никто не знает, как мне больно Оттого, что яблони цветут.

Ларисса Андерсен

 

«Только в заводи молчанья может счастье бросить якорь…»

Только в заводи молчанья может счастье бросить якорь; Только тихими глазами можно видеть глубину; Знак молчанья, как молитва, как печать, лежит на всяком, Кто свернул тропинкой тайной в заповедную страну. В молчаливый час рассвета, озаренный солнцем ранним, Там, где синие лагуны спят в оправе синих гор, Так бросаются с обрыва в синеву летящим камнем, Замирая, саланганы, и вонзаются в простор. Как писать стихи о счастье? Как сказать о несказанном? Разве можно в миг полета разъяснить — куда летишь? Это — скрыть в усталых веках синь лучистых океанов И врезаться грудью лодки в остро пахнущий камыш.

 

ПО ВЕЧЕРНЕЙ ДОРОГЕ

В час, когда засыпает усталое зрелое лето В окропленных росою и пахнущих медом лугах, Я иду за Тобою немеркнущим благостным следом, Ускользающим вдаль, где так светлы еще облака. По затихшей, поросшей немудрой травою дороге, По холму, где спускается стадо спокойных овец, По деревне, где в сумерках грезят простые пороги, Где вздыхает полынь у вечерних прохладных крылец… Не Твои ли шаги? Где-то радостно лает собака И смеется ребенок. Не Ты ли взошел на крыльцо? Я повсюду ищу, не оставил ли светлого знака Ты, с пастушьей котомкой и ясным вечерним лицом… И тропою с шуршащей по платью мерцающей рожью Возвратившись домой, я меняю в кувшине цветы, Зажигаю лампаду… Я медленней, тише и строже… И вечерние мысли, как травы дороги, просты… В час, когда замирает земное согретое лоно, И звенит тишина, и проходит вечерний Христос, Усыпляет ягнят, постилает покровы по склонам, Разливает в степи благовонное миро берез И возносит луну, как икону…

 

«Огоньки… огоньки… огоньки…»

Огоньки… огоньки… огоньки… Перезвон… Озаренные лица… Пламенеющий очерк руки И склоненные к свету ресницы. Ореол освещенных волос, Приоткрытые губы немножко И, застывшими каплями, воск На твоих полудетских ладошках. …Пробудился от вечного сна И упал преграждающий камень… Наверху, невидимкой, весна В синеве проплывает над нами. У складного поют алтаря, Что в затерянном времени оном «Смертью смерть победил». И земля Нарастающим плещется звоном. У плеча дорогой огонек, И глаза озаренные верят: Охраняет твой ласковый Бог И сиротку, и птичку, и зверя. Огоньки… огоньки… огоньки… И мелькающий свет на ресницах… Научи же меня без тоски Успокоенным сердцем молиться.

 

НАРЦИСС

Шуй-сен хуа — цветок нарцисса. Это значит — водяная нимфа. Одинокий, молчаливый символ В плоской чашке, расширенной снизу, Шуй-сен хуа — цветок нарцисса… Тонкой струйкой вьется запах сладкий, Словно чье-то вкрадчивое пенье, И ведут дремотные ступени Вас в страну мерцающей загадки, Где поет, колдуя, запах сладкий… Словно стебли, ваши пальцы гибки… На халатике, как в пестрой сказке, Бродят взбудораженные краски, Плавают серебряные рыбки Меж стеблей, как ваши пальцы, гибких… Вы окликнули меня: «Лалисса!» — Сделав имя кукольным и ломким, И у вашей гладенькой головки Дрогнул в чашке, расширенной снизу, Шуй-сен хуа — цветок нарцисса.

 

КАПЛИ

День так тих… На лужице крути. День так сер… Ныряют капли с крыши. Танец их — звенящие шаги Тех секунд, что мы в апреле слышим. День так свеж… Прошел весенний дождь. Вяз надулся. Почки ждут приказа. День так хмур, как осенью, но все ж Знает вяз, что это — лишь гримаса. Глянь в окошко — даль уже ясна; Так чисты и так спокойны краски… Там, у речки, девочка-весна Протирает заспанные глазки.

 

«Ветер весенний поет…»

Ветер весенний поет По большим и пустынным дорогам… Солнце, протаявший лед — Это так много, так много! Как мне об этом сказать? Как бы пропеть мне об этом? Надо, чтоб стали глаза Брызгами яркого света. Разве глаза у людей Могут казаться такими? Белое платье надеть? Выдумать новое имя? И закричать, зазвенеть Ветру, дороге и полю… Слов человеческих нет Этому счастью и боли!

 

В ПУТИ

Лишь избранникам дано, — не многим, — Обновляться с каждою волной… Разве не был месяцем двурогим, Вещим знаком, путь отмечен мой? И глаза молитвенно смотрели На мелькающую рябь воды, И колеса вдохновенно пели, Заметая старые следы, И неслась неокрыленной птицей Тень моя по рисовым полям, И дрожали синие зарницы, И чертили сумрак тополя. Паровоз выхватывал пространство И швырял его по сторонам… Но наивному людскому чванству Улыбалась мудрая страна. Могут ли гордиться человеком, Что по карте разузнал про все, Эти вот оранжевые реки, Размывающие краснозем?.. И в колесной напряженной песне Пробивался беспощадный такт: Мертвый не воскреснет. Никак…                    Никак…

 

«Земля порыжела…»

Земля порыжела… Вода холодна… Мы выпили счастье и солнце до дна. И ветер тревожен, И зябка заря, О чем-то, о чем-то они говорят; О чем-то покорном, О чем-то простом, О чем-то, что мы неизбежно поймем… О том непреложном, Что близит свой срок, Что каждый из нас — одинок… Одинок. Что скоро мы станем У темной реки, Посмотрим, как стали огни далеки, Как бьется о стены Ивняк, трепеща, И скажем друг другу: «Прощай… Прощай».

 

КОЛДУНЬЯ

У меня есть свой приют — Ближе к звездам, ближе к тайне… Звезды многое дают, Тем, кто жизнь не просит: дай мне! Там очерчено кольцо, В нем омытый ветром камень, Я — лишь бледное лицо С расширенными глазами. Приникает мрак к губам Терпким звездным поцелуем… Вот на этом камне, там, Я колдую, я колдую… Под текучим сводом звезд, Расплавляя в ветре тело, Я прокладываю мост К ненамеченным пределам. В темноту моих волос Ветер впутывает песню — Кто ответит на вопрос, Тот исчезнет, тот исчезнет… И верна лишь ветру я, Он с меня смывает нажить. И всегда я, как струя, — Обновленная и та же.

 

МОЕМУ КОНЮ

Благодарю тебя, осенний день, За то, что ты такой бездонно синий, За легкий дым маньчжурских деревень, За гаолян, краснеющий в низине, За голубей, взметающихся ввысь, Как клочья разлетевшейся бумаги, За частокол, что горестно повис Над кручей неглубокого оврага, За стук копыт по твердому шоссе, (О, как красив мой друг четвероногий!) И за шоссе, за тропы и за все Ухабистые славные дороги. Я о судьбе не думаю никак. Она — лишь я и вся во мне, со мною. За каждый мой и каждый конский шаг Я и мой конь — мы отвечаем двое. Кто дал мне право знать, что жизнь — полет? Кто дал мне тело, любящее солнце? О, это солнце, что так щедро шлет Счастливой луже тысячи червонцев! Еще одним спасибо лик укрась От луж, от брызг, от зреющей боярки, Ты, беззаботно сыплющее в грязь Такие драгоценные подарки! Поля и степь… Взгляни вперед, назад… О, этот ветер, треплющий нам гривы! Коню и мне. Скажи, ты тоже рад? Ты так красив! И я, и я красива!

 

ПЕРЕЛЕТ

Зазимую я, поздно иль рано, На приморском твоем берегу; Ты увидишь в закате багряном Ожерелье следов на снегу. Будут волны шуршать, как страницы, А весной, в потеплевших ночах, Пролетят одинокие птицы, О знакомом о чем-то крича. И, встревоженным сердцем почуяв Зов далеких неведомых мест, На березе кольцом начерчу я В знак прощанья условленный крест. И уеду. А ветер раскинет Вереницы твоих телеграмм — Ты вернешься к печальной полыни И к туманным приморским утрам. Вдоль по берегу поезд промчится, Прогудит телеграфная сеть, Да прибой отсчитает страницу, Прошуршав по песчаной косе…

 

ТАМАРА АНДРЕЕВА

 

ЛЕСТНИЦА В ОБЛАКА

Всхожу, бледнея, на ступени, Конец которых — в облаках, Под шепот, трепеты и пенье Многокрылатого стиха. И, запахнувшись вместе с музой В широкий эллинский хитон, Иду вперед, ресницы сузив, Мельканьем светов ослеплен… Когда же перейду преграду, Готов молиться, петь готов — Из поэтического сада С улыбкой выйдет Гумилев, И, поманив меня рукою, Он скажет тихое: «Войди…» Кругом — благоуханье хвои И хор бессмертных впереди.

 

«Волнистой линией тянулся горизонт…»

Волнистой линией тянулся горизонт, Холмы сияли тусклой позолотой, Над зеркалом черневшего болота Раскрыло небо лиловатый зонт. А в городе, по тротуарным латам, Мелькают кляч избитые бока, И рикши потные, в подоткнутых халатах Глядят в заплаканные облака.

 

ЭПИТАФИЯ

О, да, я была гетерой! О, да, я была блудницей! Жила я водной из улиц На западной стороне… Когда я кордакс плясала — Мужчины менялись в лицах, Кусали женщины губы И перстни бросали мне… Про мой синеватый пеплум, Следы от моих сандалий И голос, что был то нежен Или по-мужскому груб, — Теперь вы слышите в песнях, Которых много слагали За мой поцелуй поэты — За детскую жадность губ.

 

В ЧЕРНЫХ ДЖУНГЛЯХ

Тут плясала Джинна, блестело лицо, Она — красивее всех… У нее в губе золотое кольцо И бусина, как орех. Нагуа живого львенка принес — Недовольна осталась она: Захотела серьгу разноцветную в нос И много клыков слона. Потом пришел белый, бил Нагуа в спину, А Джинне дал много бус… Она пошла к сиди, в его долину, Сказав: «Нагуа — трус».

 

ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕР

Холодный ветер все продул насквозь, Туман завесою спустился над бульваром, Пора бы, кажется, уж расходиться врозь Так странно медлящим в задумчивости парам… Как холодно!.. Как воздух мокр и стар!.. Полоски розовые на востоке встали, Чуть слышно сквозь осенний мерзлый пар Печальной песней блики заиграли…

 

РОДИНЕ

Мерцающее марево закатов, Чернеющий зазубринами лес И холст оранжевых небес — Все в памяти ненарушимо свято. Но почему мы все тоской объяты? Здесь облака такие же, как там, Легки, округлы и крылаты, Подобно нашим русским облакам… Нет! наши облака — сияющие латы, А здесь они, как жертва под ножом, И мы — в тоске, за дальним рубежом, О том, что в памяти ненарушимо свято…

 

«Китайцы тихо пели песню…»

Китайцы тихо пели песню Печальную — из одних гласных. И в полосах вода лиловых У берега, а дальше — в красных… О, почему, глазами щуря, Мы сотнями проходим мимо, Не зная ни того, что буря — Сиянье крыльев серафима, Что свет на небе не погашен И в облаках, плывущих сонно, Отражены громады башен, Рекой когда-то поглощенных?

 

МИ-СИН

По вечерам, средь запаха растений, Обрюзгший бог, скрестивши ноги, спит. Он очень стар. Отяжелел от лени, Раскормленный, как годовалый кит. Пока он спит, медлительные бонзы Сжигают свечи, ударяют в гонг. Но замер он, весь вылитый из бронзы, Под медленно струящийся дифтонг. Он слушает несущий звуки вечер Отвисшим ухом с золотым кольцом… Рокочет барабан. Треща, пылают свечи Пред сонно улыбнувшимся лицом.

 

В ХРАМЕ МИ-СИН

Пейзаж китайский примитивно прост. Тут верная жена нашла блаженство, Чешуйчатый дракон свивает в кольца хвост И тайных знаков страшно совершенство. В одеждах длинных старец и монах, Безмолвные, о чем-то грозно спорят; Потоки золота в округлых облаках Бросают свет на розовые горы. И женщины, сгибая тонкий стан, Храня торжественность на плоских лицах, Следят, как медленно уходит караван Нестройною и пестрой вереницей.

 

СОН

Крутом пустынно. Снег и снег. И я бегу. Лицо закрыла. И мне навстречу человек, Но он не тот, кого любила… А вот еще — чужой старик… Кругом — так тихо и пустынно, И месяц высунул свой длинный Такой опошленный язык…

 

ЯКОВ АРАКИН

 

ИЗ БИРМАНСКИХ ПЕСЕН

Под сенью ночи серебристой Призналась лотосу луна, Как к грезе ясной, грезе чистой, К цветку любви она полна… От брака лотоса с луною Познала радость бытия, Блистая чудной красотою, Она, избранница моя! Лицо ее, как вечер, нежно, Подобны ночи волоса, И лоно глаз ее безбрежно — В них отразились небеса. Другой такой искать напрасно — И в мире целом никого Нет лучше, радостней, прекрасней Царицы сердца моего!

 

ЛЮБОВЬ

Как в час золотого заката Мир в кружеве красок блестит И после, темнее агата, Луну поджидая, стоит — Так в жизни любовь золотое Есть кружево, в сумраке свет, Сиянье небес огневое На блеклой одежде сует!

 

ВОСХОД ЛУНЫ

Вот кроваво-красная Выплыла луна. Пепельно-неясною Кажется она… Но недолго — чистая — Ввысь она плывет, Ярко-серебристая, Свет волшебный льет В мир, вокруг стихающий В густолистый сад, К грезам призывающий В глубине оград. И с луной высокою Светл вкруг небосвод, Звезды с ясноокою Встали в хоровод — Лишь в саду сгущается Меж деревьев тень, В тайну облекается Кущ зеленых сень! С суетой воинственной День отогнан прочь — Над землей таинственно Распростерлась ночь.

 

АЛЕКСЕЙ АЧАИР

 

ПО СТРАНАМ РАССЕЯНИЯ

Эмигранты

Мы живали в суровой Неметчине, Нам знаком и Алжир, и Сиам; Мы ходили по дикой Туретчине И по льдистым Небесным Горам. Нам близки и Памир, и Америка, И Багдад, и Лионский залив. Наш казак у восточного берега Упирался в Дежневский пролив. Легче птиц и оленей проворнее, Рассыпаясь по тысячам мест, Доходил до границ Калифорнии Одинокий казачий разъезд… И теперь, когда черные веянья Разметали в щепы корабли, — Снова двинулись в страны рассеянья Мы от милой чумазой земли… На плантациях, фармах, на фабриках, — Где ни встать, ни согнуться, ни лечь, — В Аргентинах, Канадах и Африках Раздается московская речь. Мы с упорством поистине рыцарским Подавляем и слезы, и грусть, По латинским глотая кухмистерским Жидковатые щи à la russe. И в театрах глядим с умилением (Да, пожалуй, теперь поглядишь!) На последнее наше творение — На родную «Летучую мышь». В академиях, в школах, на улицах, — Вспоминая Кавказ и Сибирь, — Каждый русский трепещет и хмурится, Развевая печальную быль… Не сломала судьба нас, не выгнула, Хоть пригнула до самой земли. И за то, что нас Родина выгнала, — Мы по свету ее разнесли.

Алексей Ачаир

 

ИГРА

Это я первый придумал игру… Как же случилось, что я проиграл? Лунную высь, бирюзовую мглу Слушает губ Твоих сонный коралл… Это я первый придумал — сидеть, Слушать, как гулко поют петухи. Вон на востоке раскинулась сеть Жилками бледной Господней руки… Это я первый лежал на полу… Видел, я видел глубокую боль… Если Ты хочешь, мы кончим игру: Я проиграл — Ты свободна, изволь!

 

ПОСЛЕ ГРОЗЫ

По небу белогривые несутся табуны — Знамена белопенные оконченной войны… На озеро, на западе, в мозаичной дали, — Трепещущие, плещущие входят корабли… Осока низко стелется вдоль топких берегов — Застенчивая девица снимает свой покров, Встает завороженная и медленно плывет — Вся в розовом, вся в золоте, огнем зари зовет. А из лесу, а по степи, по травам и цветам — Летают звоны тихие, щебечет птичий гам. На листьях и на венчиках огнем зари блестят Каменья самоцветные упавшего дождя. В них — озеро, осока в них, в них — синь небесных круч, В них серебро червленое у шедших черных туч, В них — ярко отраженные, в мозаичной дали — Спокойные и стройные сверкают корабли И в золоте, и в розовом — цветные паруса… «Любимая, любимая, смотри: прошла гроза!..» По небу белогривые несутся табуны, Знамена белопенные оконченной войны.

 

ЗВЕНО

Мы Радостью повенчаны — не Горем, Наш путь — к огням. И на тропе пред бесконечным морем — Расстаться ль нам? Пред пропастью, пред горем ли, пред мукой — Немы пути. Мы скреплены, мы связаны друг с другом — Нам не уйти. Безмолвные — пред небом и пред морем, — Стоим в тоске. И злобствуем, и плачем мы, и спорим — Рука к руке. И радостью сияет бесконечной Грядущий Свет. Окончен путь, чтоб стать отныне — вечным: Возврата нет. Мы Радостью повенчаны — не Горем, Наш путь — к огням, И на тропе пред бесконечным морем — Расстаться ль нам?

 

ПРОЩЕ В ЛЕСУ

А было б, должно быть, проще По крышам гонять голубей И бегать босым по роще, Где травы цветов голубей. Иль в черной и душной хате, Где мухи съедают живьем, Лезть в сумерки на полати И спать, укрываясь тряпьем. Играть в орлянку весною И семечки лихо щелкать… И жизнь была бы иною, И нечего было б искать… Лишь став большим человеком (Примерно в одиннадцать лет), Скакать бы на старом пегом На пашню, где варят обед. И ждать, когда бабы ложку Дадут, обтерев о траву, И есть из котла картошку, И слушать, как дети ревут. И верить, что в аде черти Живут под землею внизу. И жить самому — до смерти — В прекрасном дремучем лесу!

 

ТРОПА СУДЬБЫ

Проводников в туманном мире нет: Тропу Судьбы нащупывает посох — Слепорожденные с обрывистых утесов Другим слепым прокладывают след… И караваном стелется поток Живых людей — от грани и до грани. И в беспрерывности догадок и исканий Многовековый движется песок. И ввысь растут громады новых гор, И засыпаются следы тысячелетий, И вновь рожденные, и старики, и дети, На дюнах жизненных рисуют свой узор. Другим, слепым, — прокладывают след. Другим, немым, — слагают песнопенья…