Может быть, после путешествия с патронами меня некому отвезти обратно к бабушке в Тифлис, а может быть, отцу не захотелось расстаться со мной, но снова я вижу себя в доме бакинской электростанции, где четыре года тому назад мы жили все вместе. Там, в комнатах наверху, я впервые увидела спеленатую Надю. Тогда дом был еще не достроен. А сейчас он заново отделан. Балконы, висевшие без перил, обведены железной решеткой. Теперь бы мама не боялась, что мы можем свалиться оттуда. Ах, как досталось Павлуше, когда однажды его застали свесившимся с узкого каменного выступа! Мама сама чуть не плакала, втаскивая Павла обратно в комнату.

И тот же берег, по большим плоским камням которого мы любили скакать.

А дальше, за домом, пристань, куда причаливают пароходы. Какая была радость, когда мама брала нас гулять туда, и мы останавливались у высоких, обмотанных толстыми канатами причалов и глядели, как у купален под пристанью барахтались и ныряли в море смуглые горластые мальчишки.

Эту пристань я запомнила, потому что однажды папа едва не утонул здесь.

Я и сейчас живо представляю это забавное, чуть не ставшее трагическим происшествие, в котором проявился весь наш решительный и настойчивый отец.

Мы гуляли по пристани, когда ветром вдруг швырнуло в море мою новую, только что купленную соломенную шляпу. Я не успела горестно вскрикнуть, как папа сбросив пиджак и брюки, кинулся в воду и поплыл за шляпой. Но она, точно спасаясь от преследования, неслась по волнам все дальше в море. Оцепенев от неожиданности, мы так и застыли на пристани.

— Сергей, что ты делаешь?! Вернись!.. — унесло ветром мамин возглас.

Предательский бакинский норд, как всегда, разыгрался внезапно. Волны поднимались выше, и шляпа неслась по ним, издеваясь над всеми нами. Папа плыл ловко и быстро, но не мог схватить ее.

— Папа, вернись, вернись!.. — мы плакали и метались по пристани.

Но папа не слышал нас и упрямо догонял еле видный светлый соломенный кружок.

Мы никогда не видели море таким бурным. Мы кричали все громче. Но вот мы уже смеемся сквозь слезы. Папа приближался, и шляпа гордо торчала на его голове, бант победно раздувался рядом с отцовской бородой.

Теперь я одна, без мамы, без Павла, в маленькой комнатке в нижнем этаже дома электростанции. На узкой железной кровати спит отец, а я каждый вечер укладываюсь на сундуке. Наташа, жена Георгия Ртвеладзе, — она снимала с меня патроны, — привела меня сюда. Сероглазая женщина встретила нас у дома.

— Меня зовут Дуня, — сказала она.

Широкое открытое лицо ее улыбалось.

Потом все объяснилось. Мы с папой живем в квартире его старого друга Назарова. Дуня — его жена. Она — простая, веселая и нравится мне так же, как нравится хмурый по виду, но такой заботливый ко мне Иван Назаров. Все мне у них по душе. Люди, приходящие к Назаровым, ласково со мной говорят, иногда читают мне вслух, берут меня с собой гулять. Так же, как дома, люблю я слушать, когда за столом, на который Дуня ставит кипящий самовар, горячо и шумно беседуют гости.

Все больше, — так мне кажется, — вникаю я в их речи. Пусть слова, которые произносят за столом, непонятны. Все равно они доходят до меня скрытым, волнующим смыслом. Ведь не раз взрослые товарищи, посадив меня рядом с собой, откладывают книгу, по которой повторяли урок, и рассказывают мне, что в мире есть сытые и голодные, хозяева и рабочие, те, кто защищают обиженных, и те, кто заступников угнетенных ненавидят. Я знаю — мой отец и его товарищи хотят справедливости для всех.

Бывает у Назаровых гость, которого я приметила сразу. Голубоглазый, светловолосый, он выделяется среди остальных. Зовут его Петр Монтин, и он часто шутит со мной, звучно, громко смеясь. У Монтина приятный, мягкий, раскатисто-певучий голос, и кажется мне, все любят слушать его. Когда Монтин говорит, в комнате замолкают и все глядят на него.

Дядя Ваня тоже приходит к Назаровым. По воскресеньям он водит меня гулять и покупает мне кишмиш-лаблабо — сладкий рассыпчатый горох с изюмом и бада-буды — обсыпанные сахаром хлопья кукурузы. Продавцы-татары поджаривают сласти на углях у своих лотков, тут же на улице.

Здесь все происходит на улице. На улице стригут и бреют. Я останавливаю дядю Ваню, чтобы поглядеть, как работают уличные цирюльники. Мужчины поднимаются с низких скамеечек и надевают на выбритые посредине головы замусоленные, грязные шапочки. Это носильщики тяжестей, амбалы — так их зовут в Баку.

Я вижу, как они идут посредине улицы, сгибаясь и вздрагивая под непомерной ношей. Мне кажется: вот-вот они упадут. Подложив под головы веревочные носилки, амбалы спят в пыли, прямо на тротуаре. Это меня удивляет.

— Почему они спят здесь, а не дома, в комнате? — спрашиваю я дядю Ваню.

— А откуда ты знаешь, есть ли у них дом? — говорит он. — Им, наверное, больше негде спать, раз они лежат прямо на улице…

«Бедные, — думаю я. — Почему им никто не поможет? Почему, не замечая валяющихся в пыли амбалов, проходят мимо нарядные люди?»

Ни на кого не глядя, важно шагают почтенные краснобородые тюрки. А за ними, постукивая каблучками, скользят шуршащие шелками непонятные фигуры.

На лицах у них шелковые маски, и в прорезях сверкают живые черные глаза. Со страхом и любопытством гляжу я им вслед. Кто-то из прохожих говорит:

— Это жены-тюрчанки со своим мужем.

«Жены! Как у Синей бороды», — думаю я, И вот эта, совсем маленькая, чуть повыше меня, тоже жена? Очень хочется сдернуть с крошечной, смешно семенящей фигурки желтый цветастый платок и посмотреть, что скрывается за пестрым шелком. Обыкновенное человеческое лицо? И точно в ответ мне, на какое-то почти невидимое мгновение, — а может быть, мне это лишь померещилось, — чуть-чуть приоткрывается кусочек яркой ткани.

— Дядя Ваня! — торжествующе кричу я. — Дядя Ваня, а ведь это девочка!

Но наступают дни, когда мы с дядей Ваней уже больше не гуляем по набережной.

Меня и других детей со двора электростанции не выпускают на улицу. В городе неспокойно. Взволнованно, озабоченно, не обращая на меня внимания, разговаривают взрослые. Что-то страшное, что в тяжелых снах мерещилось мне в январские дни в Москве, опять вижу я за словами взрослых.

Резня! В городе началась резня! Татары и армяне убивают, режут друг друга. Я ловлю отрывочные восклицания, возгласы ужаса.

За что они ненавидят друг друга, татары и армяне? Татары — это бедные амбалы, которые, согнувшись, переносят тяжести, рабочие, которые в Черном городе едят чурек, рассевшись на нефтяных трубах. Мне нравилось, как на их смуглых, выпачканных коричневым мазутом лицах ослепительно сверкали зубы. Рабочие всегда приветливо улыбались нам.

А армяне? Наш дворник в доме электростанции — армянин. Неужели его зарежут?

Или он сам пойдет убивать? Не может быть! Он всегда был добрым и не сердился, когда мы брали и прятали его метлу.

Я сижу тихо в углу чистенькой Дуниной комнатки. Мне, наверное, пора спать, но обо мне все забыли. Что-то вдруг оглушающе рвется за домом.

— Пожар! пожар! Горят промысла! — кричат в коридоре.

Папа, Ваня Назаров, служащие электростанции вбегают в комнату. Никогда я не видела отца таким гневным.

— Не допущу этого! — ударяя кулаком по столу, восклицает отец. — Трусы, шкурники! Я сам пойду и открою ворота! Понимаете — там дети!

— Но и у нас дети, — говорит кто-то в комнате. — А если ворвутся к нам и перережут наших детей?

— Пусть попробуют! Сумеем их встретить, — перебивает говорящего Ваня Назаров.

— Пойдем!.. — жестко и твердо произносит отец. — Я сам открою ворота.

Я все поняла. К воротам электростанции пришли люди — армяне, матери с детьми. Их хотят убить, и они у ворот умоляют о спасении.

Снова шум в коридоре. Чьи-то шаги, несмелые, неуверенные, и Дунин голос:

— Сюда, сюда!..

Закутанные в рваные лохмотья, входят женщины. На руках у них дети. Старший мальчик прижимается к юбке матери.

— Садитесь, — приглашает Дуня вошедших. Но женщины стоят, не решаясь коснуться белоснежной постели. Потом они рассаживаются и застывают, оцепенелые, неподвижные. И вдруг, припав к коленям матери, мальчик, жалобно всхлипывая, начинает плакать. Сразу в комнате поднимается говор. Женщины шикают, успокаивают ребенка и, перебивая друг друга, ломая русские слова, рассказывают:

— Сожгли, все сожгли!.. Всех убили, зарезали!..

В подожженном доме, откуда они бежали, убили их соседей и родных. Как только они сами успели спастись? Мерно раскачивая головами, не вытирая крупных катящихся по худым щекам слез, женщины горько, беззвучно рыдают.

Ни папа, ни Ваня Назаров не спят в эту ночь. Они проходят по коридору, и я перестаю ворочаться на своем сундуке. Теперь я спокойна — наши защитят женщин и детей, спящих в Дуниной комнате.

Все еще запрещено выходить из дому, но утром мне удается ускользнуть от Дуни. С соседскими ребятами я бегу во двор. Мы взбираемся по узкой пожарной лестнице, приставленной к дому. Сверху, с крыши, так интересно глядеть на зарево пожаров. Это промысла Биби-Эйбата горят дымным пляшущим по ветру пламенем. Прежде чем взрослым удается настичь нас, мы успеваем пробежаться по двору и постоять у запертых тяжелым засовом ворот. Их теперь редко открывают. Опасно выходить за ограду электростанции. В городе все еще стрельба, убийства, пожары.

Вечером, когда папа и Ваня Назаров садятся пить чай, Дуня озабоченно разводит руками:

— Хлеба на электростанции больше нет. Что я завтра дам детям? Надо ехать в город доставать еду.

— Я говорил с кучером… Боится, не хочет выезжать. — Ваня Назаров хмурится больше обычного, но папа перебивает его:

— Поедет!.. Уговорим. Мы тоже поедем… Вместе с Дуней… Согласна?

Конечно, поеду, — серьезно говорит Дуня.

На другой день утром станционный шарабан, на котором угрюмо восседает наш кучер, подкатывает к дому, и Дуня с папой, поставив под ноги плетеную корзину, выезжают со двора электростанции.

Когда шарабан возвращается, я слышу, как кучер сердито рассказывает спустившимся во двор жильцам:

— Ни за какие деньги больше не поеду! Мне жизнь не надоела! Как только живы остались! Перед нами человека наповал убили…

Однажды с Дуней и папой в дом входят какие-то люди. Я узнаю Алешу Джапаридзе, его доброе с большими ласковыми глазами лицо, его жену, красивую молоденькую Варо, которая приглаживает выбившиеся из-под гребенок густые волнистые пряди.

Что это рассказывают гости? Алешу и Варо хотели убить. Их дом окружили погромщики, они стреляли в окна. Папа и Дуня с товарищами пришли на помощь.

Они привели постовых солдат и вывели людей на улицу.

Алеша и Варо останутся у нас, здесь их никто не тронет.

Дальше события путаются в моей памяти. Приходит день, когда отец исчезает.

Взволнованы взрослые; давящая, тяжелая тишина наступает вечером в комнатах.

А перед этим было шумно. Во дворе топали тяжелые сапоги, щелкали затворы винтовок, и кто-то, вбегая в комнату, повторял испуганно:

— Войска! Войска окружили электростанцию… А утром Дуня ласково говорит со мной и помогает мне одеваться.

— Где папа? — спрашиваю я. Дуня не сразу отвечает.

— Сейчас пойдем к нему, может быть, увидим.

— А где он?

Я безнадежно гляжу, а Дуня только отворачивается. Через несколько дней во дворе длинного каменного здания я увидела отца; рядом с ним, строго подняв винтовки, выстроились часовые. Нельзя подойти к отцу. Дуня крепко держит меня за руку.

— До свидания! — кричит мне папа. — Кланяйся бабушке!..