Охваченные членством

Алмазов Борис Александрович

БУДЬ ГОТОВ!

 

 

Нечетный закон Пифагора

Настоящий футбольный мяч с покрышкой и с камерой стоил безумные деньги. Но дело не только в деньгах! Деньги бы мы всем классом накопили — мяч для нас самая необходимая вещь! Просто его негде было купить!

Сколько раз мы с Серегой ходили на барахолку, где продавалось все — от трофейного аккордеона до иглы для чистки примуса! Там можно было купить даже «неизвестно что», и притом целый мешок, и всего за рубль!

Этот мешок «неизвестно с чем» продавал немыслимого вида цыган. Мешок можно было щупать, поднимать, пробуя на вес, но развязывать не разрешалось. Около этого цыгана всегда толпился народ. Правда, я ни разу не видел, чтобы этот мешок «неизвестно с чем» кто-нибудь купил.

На барахолке продавались пиджаки и патефоны, гипсовые кошечки-копилки, мраморные слоники и картины, нарисованные тут же при нас на старой клеенке, где по желанию заказчика могли быть изображены тройка с лихим ямщиком, уносившаяся в зимнюю лунную ночь, лебеди на пруду, русалки или красавицы в шароварах, возлегавшие на коврах.

Одним словом, на барахолке можно было купить все. Все, кроме футбольного мяча. То ли мы были такие невезучие, то ли действительно он был страшной редкостью, но, сколько мы ни ходили по набережной Обводного канала в гудящей, вороватой и густой толпе продавцов и покупателей, мы ни разу не видели мяча в продаже.

Поэтому нам приходилось гонять по пустырю пустую консервную банку. Особенно скверно приходилось мне: я — вратарь, и хватать консервную банку руками не особенно приятно.

И вдруг Серега достал мяч. Настоящий! Пахнущий кожей, звонко бумкающий под ударами!

— На три часа! —- сказал Серега, бледный от гордости.

И мы ринулись на пустырь.

Пустырь был большой, основательно вытоптанный, ограниченный с одной стороны железнодорожной насыпью, с другой — забором из колючей проволоки, за которым пленные немцы строили дом, и глухим забором — с третьей.

С некоторых пор в этом глухом заборе пропилили калитку и повесили вывеску, которая относилась к высокому кирпичному зданию за забором: «НИИ» По утрам в это самое НИИ шли разные тетеньки в шляпках и дяденьки с рулонами чертежей. Иногда подкатывала машина, и тогда из калитки выбегал старый толстый охранник и отдавал приехавшим честь. Чаще всего на черной легковой машине приезжала тетенька в офицерской шинели с полковничьими погонами. Она курила папиросы «Казбек» и носила очки. Она всегда махала на охранника рукой, но он все равно почтительно открывал перед нею калитку, суетился и вообще мешал пройти!

Он был противный, потому что нас с пустыря гонял, хотя мы ему ничего дурного не делали. Ну, подумаешь, консервная банка в забор попадает, если мне забивают гол, так что? Что, забор сломается, что ли?

Но он обязательно выскакивал и начинал орать:

— Прекратите немедленно! Вы мешаете научной работе! Вы мешаете товарищам научным работникам.

Иногда мы видели, как в окне второго этажа появлялась эта очкастая, только уже не в шинели, а в белом халате, как доктор. Она смотрела на нас сквозь свои огромные очки и курила. Мы ее побаивались.

Но в этот день мы о ней даже и не вспомнили, а сразу разделились на две команды и начали играть. Но играть-то настоящим мячом оказалось совсем не просто! Мяч — это не консервная банка! По нему чуть стукнешь, он на сто километров летит. Мы его сразу же за колючую проволоку загнали, на стройку к немцам. Еще хорошо, что никто не заметил. Серега быстро, как ящерица, под проволокой пролез и принес мяч обратно.

Мы решили играть в одни ворота. Ну в те, где забор, где я стоял! Раза два мяч саданул в забор, и сразу выскочил охранник и начал на нас орать.

Но мы на него — ноль внимания. Чего он сделает: нас много — он один. Он покричал-покричал, побегал и потом пригрозил:

— Ну, погодите! Вот перелетит мячик через забор, я вам его проколю, ей-богу, проколю!

Тут у нас как раз сложилась такая ситуация, что надо бить одиннадцатиметровый! И выпало бить Сереге.

Он отсчитал одиннадцать метров, разбежался.

Ребята из другой команды стали стенкой передо мной, чтобы ворота прикрыть. (Поскольку шла игра в одни ворота, то я для обеих команд вратарь.) Выстроились они стенкой, и мне сразу стало не видно, что там Серега делает. Но даже если бы я видел, то ничего изменить бы не смог. Потому что у Сереги пушечный удар! Он так и говорит: «У моей правой — удар пушечный, а у левой — смертельный!»

Я, правда, не видел, какой он ногой бил. Но удар действительно оказался пушечным. Мяч ударил в игроков, двое сразу же на землю повалились. А мяч взмыл под самое небо и потом, как по ниточке, покатился... покатился... И прямо в окно этого НИИ! Окно было открыто, и стекло осталось целым, и что расколотил мяч, когда в комнату попал, нам не видно.

— Ага! — закричал охранник, выскакивая из проходной. — Понаделали делов, голубчики!

Мы бросились кто куда! Собрались уже по другую сторону насыпи.

На Серегу было страшно смотреть.

— Мне же его под честное-пречестное на три часа дали! — шептал он.

— Надо идти просить, чтобы мяч отдали! — сказал Коля Осташевский.

— Вот ты, такой умный, и иди! — сказали другие мальчишки.

— Кто забил, пусть тот и идет! — сказал Коля, поглядывая на Серегу. Да и так было ясно, что идти Сереге.

Серега встал, пошмыгал носом и пошел к проходной, где его уже поджидал ухмылявшийся охранник.

И тут не знаю почему, но я вдруг пошел по травянистому откосу насыпи и бросился за Серегой. Во-обще-то я думал, что все мальчишки побегут за мной... Но никто не побежал. И даже кто-то сказал:

—Во Пифагор — лопух! Сам на рожон лезет!

Я догнал Серегу и пошел с ним рядом.

— Ага! — ухмыльнулся охранник, блеснув металлическими зубами.

— Чего «ага»-то? — смело глядя ему в глаза, сказал Серега.

— А вот сейчас отведу тебя к ученому секретарю — тогда узнаешь!

— Да хоть к печеному, хоть к моченому! — бесстрашно ответил Серега.

Я, конечно, молчал, но не отставал от Сереги ни на шаг! Охранник даже растерялся.

— Ага! — сказал он. — Ага! Храбрые какие! Сейчас посмотрим, какие вы храбрые!

И он цепкими железными пальцами вдруг схватил нас за уши и поволок по коридору, а потом по лестнице на второй этаж.

—Ну, ты! — кричал Серега. — Отпусти ухи! Отпусти!

А я все никак не мог так извернуться, чтобы укусить его за руку. Прихохатывая, охранник втолкнул нас в комнату, и мы услышали строгий голос:

— Что это такое! Я спрашиваю, что это такое!

— Вот! — сказал охранник. — Футболисты! Те самые!

— Я не о том! Немедленно отпустите их уши!

Охранник разжал пальцы, и мы увидели комнату, всю заставленную какими-то приборами, и тетеньку — ту самую, в очках!

— Тетенька! — закричал Серега. — Отдайте мяч! Я вас очень прошу, и вот он тоже, и мы все!

— Вас же предупреждали, что здесь играть не положено, — сказала она.

— Мы больше не будем! — заныл Серега. — Это не наш мячик, отдайте, пожалуйста.

И тут я увидел на большом письменном столе, запаленном разными бумагами, наш мячик! Я увидел его и прикинул, как бы так его схватить и выкинуть и окно нашим ребятам. А с нами пусть что хотят потом делают.

И еще я увидел на письменном столе фотографию какого-то солдата — совсем мальчишки.

— Пифагор! — закричал Серега. — Ну хоть ты скажи! Пусть мячик отдадут. Он же не наш.

— Как? — вдруг заинтересовалась строгая тетенька. Она даже перестала что-то писать на листках бумаги. — Как он тебя назвал?

— Пифагор, — пояснил Серега. — Сокращенно Пифа...

— Вы хоть знаете, кто это? — спросила она, поворачиваясь к нам на стуле и пристально глядя сквозь свои огромные очки.

— Математик, — сказал я. — Древнегреческий. Что мы, вообще, что ли, серость? Мы уже в третьем классе.

— Я не о том! — сказала она, доставая коробку «Казбека». — К тебе-то он какое отношение имеет?

Я пожал плечами.

— Я спрашиваю, — повторила строго очкастая, — почему тебя называют Пифагором?

— Дураки! Вот и называют! — сказал я, глядя в пол.

— Сам ты дурак! — сказал Серега и заискивающим голосом объяснил: — Он, тетенька, думает, что открыл нечетный закон!

— Кто думает?

— Пифагор!

— Настоящий или вот этот «фрукт»? — сказала тетенька. — Совсем вы меня заморочили.

— Наш, — сказал Серега. — Тетенька, отдайте, пожалуйста, мячик.

А я все стоял и прикидывал, как бы так метнуться, чтобы схватить мячик — и в окно! Тем более что окно открыто.

— Отстань ты со своим мячиком! — заругалась на Серегу тетенька. — Ты что, серьезно предполагаешь, что открыл математический закон?

— Чего мне предполагать! — сказал я, глядя в ее круглые очки. — Я не предполагаю. Я открыл.

Посмотрите какой! — удивилась очкастая. — Прямо Галилео Галилей. «И все-таки она вертится!»

Тетенька, — заныл опять Серега, пытаясь выдавить слезу, — отдайте мячик!

— Отстань ты со своим мячиком! — цыкнула на него тетенька. — Ну и в чем же, Пифагор, сущность твоего закона?

— Чего?

— Я спрашиваю: о чем твой закон?

— Трудно объяснить.

— Нет уж, пожалуйста... Я обещаю тебе постараться понять. Соблаговолите уж объяснить!

—Тетенька! Отдайте мячик! — опять заныл Серега.

Тетенька вдруг схватила его за плечи, вытолкнула в коридор и закричала там:

— Демидыч! Демидыч! Выведи его! Не дает работать! За уши не смей! Слышишь, не смей делать ему больно!

Она вернулась в комнату и села передо мной. А я стоял как дурак и проклинал себя, что не выкинул мяч в окно, пока ее не было. Но что-то меня удерживало.

— Тетенька! — раздался Серегин голос из-за забора. — Будьте человеком, отдайте мячик.

— Это черт знает что! — закричала тетенька и суетливо закрыла окно. — Послушай, Пифагор! У меня полно дел! Ты отнимаешь у меня время! — сказала она, беря меня твердыми руками за плечи.

— Отдайте мячик, и я уйду! — сказал я.

— Ты меня не так понял, — сказала тетенька. — Быстро излагай свой закон. И не торгуйся! Торгуется тут, понимаешь!

Я молчал.

Тогда она схватила мячик и выкинула его в раскрытую форточку.

— Спасибо! — заорали за окном мальчишки.

— Ну! — сказала тетенька.

— Если много разных цифр складывать, то можно, не считая, отгадать, какой будет ответ, четный или нечетный!

— Так! — И она вдруг улыбнулась. — Каким образом?

— Нужно сосчитать, сколько в примере нечетных чисел...

— Нечетных, так! А четные?..

— Если нечетных чисел четное количество, значит, и ответ будет четный! Вот и весь закон, — сказал я. — Мне можно идти?

— Погоди! Погоди! — сказала тетенька. Стуча сапогами, она подошла к доске — в комнате висела школьная доска, только не как у нас, не разлинованная. И стала быстро писать целую колонку чисел, даже шестизначных и восьмизначных...

Кто-то сунулся в дверь, но она так на него закричала: «После! После!», что я даже не успел рассмотреть, кто там за дверью испарился!

— Ну, — сказала она, закончив писать и поглядывая на меня, как мышка из норки.

Я сосчитал нечетные.

— Ответ будет нечетный!

— Так! — закричала она, стирая цифры. — А если я напишу так: «a + a + b + a + b + b + b + a»?

— Мы алгебру еще не проходим, — сказал я.

— Это не разговор! Думай!

Я смотрел-смотрел на доску и вдруг сообразил:

— А какие буквы нечетные?

— Умница! Умница! — Тетенька рассмеялась и сразу стала молодой. Она подбежала к доске и написала: при a — четн., b — нечетн.

— Ответ будет четным! — сказал я.

— Механику! Механику давай! — Тетенька обхватила меня за плечи.

— Мы механику не проходим! — сказал я.

— Пифагор! — сказала усталым голосом она и сняла очки. — Пифа! Ну что ты все «проходим, не проходим». — Она подавила ладонями глаза. — Ты что, не задумывался, отчего так происходит? Что ты торчишь, как столб. Садись! Вот, погоди.

Она порылась в ящике стола, вытащила открытую плитку шоколада. Отломила кусок и прямо затолкала мне в рот.

— Ешь! Чаю хочешь?

— Хочу! — сказал я и, прожевав шоколад, сказал: — Вообще-то задумывался!

— Ну! Ну?! — допытывалась она, заглядывая в самые глаза.

— А вы смеяться не будете?

— Над чем? — растерялась тетенька. И я понял, что она смеяться не будет. — Послушай, у тебя какие-то странные представления... Над чем смеяться?

И тогда я тоже придвинулся к ней и сказал тихо:

— Все числа четные!

— Как это? — шепотом спросила тетенька.

— Все четные! Только некоторые из них лишнюю единицу прихватывают!

— Зачем?

— Не знаю, — сказал я, — может, от жадности. И становятся нечетными!

—А может, не прихватывают, а теряют... От безалаберности... А? И становятся нечетными, а?

Я подумал и сказал:

— Может быть! Но мне лучше думать, что у них эта единица — лишняя.

— То есть, — сказала тетенька, — если мы все числа обозначим буквой а, то а +1 = b. Так или не так? — Она писала с такой скоростью, что я за ней едва глазами-то поспевал. Мелок по доске так и прыгал. — Я правильно поняла?

— Угу! — сказал я, потому что тоже понимал, что она пишет. — Вот эти-то единицы и складываются. От них ответ и зависит.

— Блестяще! — сказала она, откинула со лба прядь волос и засмеялась.

— И ничего смешного нет! Я когда в классе рассказал, то все тоже «ха-ха-ха»! А что смешного?!

— Ну что ты! Что ты! —- растерялась тетенька. — Я же не в смысле «ха-ха-ха»! Я просто радуюсь тому, как ты хорошо все продумал! Я радуюсь — понимаешь? Так как же ты до этого догадался?

— А... так... — сказал я.

— Ну, все же! А? В углу стоял! Да?

— Стоял, — сознался я.

— За что?

— Ел... На уроке.

Она вдруг прижала меня к себе.

— Господи, какой же ты маленький!

— Ну почему! — сказал я. — Еще и меньше есть. Я — третий от конца!

— Послушай, Пифагор, — сказала она, пытаясь пригладить мне волосы. — А как тебя зовут на самом деле?

Я сказал. И тетенька вдруг побледнела.

— Боже мой! — прошептала она. — Все повторяется!

И почему-то на глазах ее показались слезы.

— Не надо, — сказали. — Не плачьте.

— Нет-нет. — Она виновато помотала головой, стряхивая с глаз слезы. — Я не плачу! Это так...

И тут в окно ударил камень. Она ойкнула от неожиданности. Хотя камень — маленький и стекло не разбилось.

Она распахнула окно, и я услышал Серегин голос:

— Ты! Очкастая! Отпусти Пифагора! А то мы вам сейчас все стекла высадим! Отпусти!

— Вы что, с ума сошли! — закричала тетенька. — Вот он, ваш Пифагор, что я, съем его, что ли?

И она поставила меня на подоконник.

Я видел, что на пустыре стоят человек пятьдесят мальчишек, и не только из нашего класса, но почти все с нашей улицы. В руках у них были камни, а у Сереги — рогатка.

— Отпусти Пифагора! — кричал он. — Не посмотрим, что вы ученые! Все тут разнесем! Нет такого закона, чтобы детей арестовывать!

И другие мальчишки тоже орали и готовились швыряться камнями. И тогда она вдруг свистнула в два пальца, переливчато и отчаянно.

Мальчишки разом замолчали.

— Ну вот! Так-то лучше. Сейчас он к вам придет. — И закрыла окно.

Она повернулась ко мне.

— Тетя! — сказал я. — Я вам халат испачкал ботинками.

— Ничего! — сказала она. — Я его постираю. Ничего. Доедай шоколад!

— А вам? — спросил я.

— Мне еще дадут. Говорят, шоколад укрепляет мозги! Вот и ешь! — И она еще раз взъерошила мне волосы. — Господи! До чего же маленький!..

Через неделю охранник с металлическими зубами вынес нам новый кожаный мяч, а еще через неделю на пустыре появились футбольные ворота, а на окнах НИИ защитные сетки.

И когда мы играли в футбол, я нет-нет да и поглядывал на эти окна под темными сетками. Иногда мне казалось, что я вижу за ними тетеньку в белом халате, в очках и с папиросой «Казбек» в тонких, испачканных мелом пальцах... И она смотрит на нас...

 

Чтобы помнить всю жизнь

До третьего класса мы учились отдельно: мальчишки в нашей — мужской школе, а девчонки в школе через дорогу. Но потом поползли упорные слухи, что раздельное обучение отменяется и с будущей осени мальчишки и девчонки станут учиться вместе. Серега по этому поводу ужасно волновался.

— Ты представляешь, если нас в бабскую школу переведут? — говорил он мне.

— Почему это нас должны перевести?

— Ну как же! Пятнадцать мальчишек в ту школу, а пятнадцать девчонок к нам. Во позорище, если нас переведут!

Я никакого позорища в этом не видел. Что нас в платья оденут и бантики носить заставят, что ли?! Но уходить из своей школы мне не хотелось: я за два года к ней привык. Хотя если бы на переменках старшие мальчишки меньше пихались, было бы гораздо лучше. А то бежит такой здоровила из четвертого или даже из шестого класса и — р-р-раз — тебе в лоб щелбана! Чего хорошего!

— А представляешь, если кого-нибудь из нас двоих переведут, а кого-нибудь из нас двоих оставят? Выходит, дружбе конец?!

Из-за этого я тоже расстроился. Мы с Серегой давно дружили — с детского сада. Мы с ним живем в одном доме и даже на одной площадке — в соседних квартирах. И я даже не представляю, как это можно в разных школах вдруг оказаться!

— Нужно что-то предпринимать! — говорит Серега. — Нужно так себя показать перед учителями, чтобы они с нами ни за что расставаться не захотели!

И целое лето, вместо того чтобы гонять в футбол или там на речку, мы ошивались в школе. Помогали подоконники красить... И другое... Да всего и не вспомнишь... Вот, подоконники красили... Сначала мы с них пыль стирали тряпкой, а старшеклассники красили... Но и мы тоже... Один раз... Я так вообще почти что целый подоконник выкрасил! Меня один из четвертого класса даже похвалил. «Ну, — говорит,— ты намалевал! Айвазовский!» Это художник такой жил в дореволюционное время.

И нас все хвалили. Иван Лукич, который по труду, так прямо и сказал:

— Ой-ой-ой... Большое вам спасибо. Теперь отдыхайте. Таких работников нужно беречь! — И все ребята из четвертого класса, те, что подоконники красили, с ним согласились.

А еще мы Марь Санне из биологии целую банку лягушачьей икры насобирали, для опытов. Она говорит:

— Раздобыли бы вы мне икринку — в микроскоп рассматривать.

А нам что, жалко, что ли? Мы ей целую банку. В общем, помогали!

И потому были почти уверены, что нас в бабскую школу не переведут. Мы тут нужны!

И не ошиблись! Нас не перевели. И вообще никого не перевели. Только из нашего второго класса сделали два: 3-й «а» и 3-й «б». Но мы с Серегой в 3-м «а» остались! Вместе. Нас даже рассаживать не стали!

А первого сентября эти явились! Ну, из женской школы — девчонки. Расфуфыренные! С бантиками! Смотреть противно. А одну так вообще бабушка до самого класса вела — Ирину. Я ее сразу прозвал Мальвина. Ну как из «Золотого ключика», потому что воображает. Она в нашем доме живет — недавно переехала откуда-то.

Бабушка ее все как курица переживает:

— Как у вас школа далеко! Целых три трамвайных остановки!

А чего далеко-то? Остановки короткие: контролер войдет, еще у половины вагона билеты не проверит, а ты уже выскочил! А можно вообще на «колбасе» ездить. Но ее все равно бабушка каждый день в школу за ручку водит, и из школы тоже! Смотреть противно! Это в третьем-то классе?! Как же она в пионеры вступать собирается, если ее бабушка за ручку водит? Я на эту Ирину-Мальвину — ноль внимания, а Серега извелся весь. Потому что влюбился.

Вообще-то он не признавался. Я его прямо спрашивал: «Ты что, дурак, влюбился, что ли?»

А он сразу начинал кричать: «Кто? Я?! Да что я, рыжий, что ли?!» В том смысле, что не влюбился. А вообще-то он рыжий на самом деле. Раньше это не очень заметно было, но теперь он челку отрастил, чтобы Ирине-Мальвине понравиться. Так сразу стало видно — рыжий. Мне-то все равно, какого он цвета, — друг и все, но Серега переживал, что он — рыжий. Он носил с собой зеркальце, чтобы зайчиков пускать (так он мне говорил), но все время в это зеркальце смотрелся. Сдвигал брови, хлопал поросячьими своими ресницами и вздыхал: «Тебе-то хорошо. Ты— блондин. А мне всю жизнь не везет». Но челку свою рыжую не состригал.

Один раз мы отвечали на вопросы: кем вы хотите стать и почему? Мы в «Родной речи» про всякие профессии читали. Серегу вызвали, а он ни бэ, ни мэ, ни кукареку... Не успел придумать. Меня спросили — я говорю:

— Хочу быть моряком, — чтобы от меня отстали. — Плавать в дальние страны и защищать морские рубежи нашей Родины.

Мне пятерку поставили.

Вообще-то я хочу быть клоуном. Ну, который в цирке. И дома, когда никого нет, потихонечку перед зеркалом тренируюсь, но об этом нельзя в классе сказать — засмеют. Тоже, скажут, выбрал профессию! Вот я и сказал «моряком», да и все мальчишки — тоже. Некоторые, правда, сказали, что хотят быть летчиками, как Чкалов.

Но видно же, что они все врут. Во-первых, что они, дураки, что ли?! Если все в летчики пойдут или в моряки, то ни самолетов, ни пароходов не хватит. А во-вторых, кто это так, с бухты-барахты, скажет, про что он мечтает?! «Мечта, — как говорит наш сосед дядя Толя, — это личное дело каждого! И нечего в душу лезть!»

Но Ирина-Мальвина встала, побледнела и говорит:

— Моя самая заветная мечта — стать врачом и спасать жизнь людям!

И видно, что не врет. Все даже притихли.

Мы с Серегой всегда домой пешком ходим. И не потому, что два раза пешочком прошелся, и, пожалуйста, как раз на пирожок или еще на какую-ни-будь полезную вещь! Не в этом дело! Мы не крохоборы, просто нам интересно домой не торопясь идти и обо всем разговаривать. Так вот, в тот день Серега мне все уши про Ирину-Мальвину прожужжал. Что с него возьмешь — влюбился.

Я, конечно, верю, что она собирается быть врачом, но только сомневаюсь, что у нее это получится. Потому что врач должен ничего не бояться — даже покойников, а ее бабушка из школы встречает. Я так прямо и сказал. Он взбеленился, но ничего путного мне возразить не смог. А на следующий день подходит ко мне — прямо лица на нем нет.

— Представляешь, — говорит, — у нее скоро день рождения.

— Ну и что? — говорю.

— Как что? Надо же что-то подарить! А что?

— Подари, — говорю, — цветы или торт из мороженого.

— Нет, — отвечает, — цветы завянут, а торт съедят и забудут про подарок. Нужно такое подарить, чтобы всю жизнь помнила.

— Подари цветы в горшке! Пусть всю жизнь растут. Посмотрит на цветок в горшке и сразу тебя вспомнит.

— Да? — Серега даже прищурился от злости. — Умный какой нашелся. Гений в трусиках! А ты знаешь, сколько такой цветок может стоить? Я что, деньги рисую?

— Сам ты, — говорю, — гений! Давай у Марь Сан-ны в биологии попросим. Там цветов дополна! Она не откажет! Мы ей вон сколько лягушачьей икры насобирали!

— Это хорошая мысль! — сказал Серега. — Айда в биологию.

В кабинете биологии шла генеральная уборка: большая куча поломанных чучел и мятых восковых яблок, битых цветочных горшков лежала прямо на полу. А над всем этим мусором, приготовленным на свалку, возвышался скелет. Серега его как увидел, даже побледнел.

— Марь Санна! — прошептал он. — Отдайте его мне! Я вас очень прошу, я вас просто умоляю! Одна моя знакомая хочет быть врачом... И ей надо привыкать! Это такое пособие!

— Бери... — рассеянно сказала учительница биологии. — Только вы его в газету заверните, что ли... А то вас в трамвай не пустят.

Какой трамвай! Серега обернул скелет мешковиной и помчался к нашему дому. Скелет был старый. Все проволочки, которыми он был скреплен, проржавели, и кости развалились. Мы его долго собирали в темной парадной.

— Как же это ты его так, с бухты-барахты, подаришь? — взяло меня сомнение. — Она же еще ничего про свой день рождения не говорила. Нас же еще никто не приглашал!

— Вот подарим — сразу пригласит! Вынуждена будет пригласить.

Это меня устраивало. Я люблю ходить в гости. Но все-таки что-то меня смущало.

— А сейчас-то мы что скажем?

— Ничего не скажем! — бормотал Серега как в лихорадке. — Это — сюрприз! Не ожидаешь, и вдруг — ба-бах! Повесим на шею ему поздравительную открытку и поставим к двери.

Так мы и сделали...

— Давай ставь к двери! Звони! Звони! — шипел Серега. — И прячься! Быстро! Прячься!

Загремел дверной крюк, лязгнул замок... И гробовая тишина повисла над площадкой.

«Ы-ы-ых-х-х!» — сказало что-то в квартире и грузно упало. Скелет покачался, словно раздумывая, что бы такое предпринять, и тоже рухнул в коридор. И тогда раздался душераздирающий крик.

Когда мы выскочили из укрытия, то увидели ужасную картину. В коридоре лежала Ирина бабушка. Рядом с ней, рассыпавшись на мелкие косточки, белел скелет, а череп медленно и величественно катился вдаль по темному коридору.

В конце коридора стояла Ирина-Мальвина и кричала так, словно у нее в горле была сирена «скорой помощи».

Что было дальше, страшно рассказывать. Но одного мы достигли: этот подарок Ира помнит всю жизнь.

 

Культурные манеры

В нашей квартире раньше, до революции, графиня жила. Я даже не представляю, как было можно одному человеку в такой огромной квартире жить! Нет, я не боюсь, а просто квартира такая здоровенная... По коридору идешь-идешь, конца ему нет... А на кухне так вообще можно в футбол играть, если, конечно, убрать все столики, табуретки и плиту... Плита у нас здоровенная, как бильярдный стол. Я даже не представляю, сколько нужно дров, чтобы ее растопить! Наверно, вагон. Сколько я живу на свете, эту плиту не топили ни разу. На ней стоят керогазы, керосинки и примусы всех жильцов. Это очень удобно, потому что плита из негорючих материалов сделана. А над ней, будто огромная крыша, козырек из железа и труба. Сосед дядя Толя называет эту крышу «вытяжная система». Из-за этой вытяжной системы в кухне всегда свежий воздух. А то по воскресеньям все соседки как на кухню выйдут, да как керосинки зажгут, да как примусы загудят!.. А тут, пожалуйста, вытяжная система!..

Интересно, была она в квартире, когда здесь жила графиня? Об этом можно узнать только у Мэри.

Тетя Дуся — соседка наша, она в ларьке огурцами солеными торгует — рассказывала, что Мэри работала у графини не то горничной, не то еще какой-то служанкой...

Мэри самая старая в нашей квартире. Она живет в самой маленькой комнатке за кухней... Я у всех соседей в гостях побывал, а у нее ни разу... Хотя, конечно, мне очень интересно, что у нее там в комнате, потому что иногда в открытую дверь виднелись какие-то фотографии на стене, кружевные занавески... Но Мэри ни с кем не дружила. Может, потому, что работала где-то по вечерам, а готовила себе на кухне утром, когда в квартире никого. А может, по-чему-то еще... Тетя Дуся называла ее «мамзель». Наверное, это очень обидное слово, потому что даже тетя Дуся говорила его шепотом.

Мне очень хотелось обо всем, что раньше в нашей квартире находилось, расспросить Мэри: и про графиню, и про ее мужа. (Интересно, как правильно называется муж графини — графин?) И про позолоту, она кое-где поблескивала на потолке в коридоре, и вообще про все, про все... И я очень вежливо с Мэри здоровался. В ответ на мое приветствие она всегда чуть наклоняла тщательно причесанную голову, что-то задумчиво помешивая в кастрюльке на своей керосинке или снимая с огня закипевший кофейник специальной маленькой стеганой подушечкой.

Мне так хотелось подойти к ней и спросить: «А скажите, пожалуйста, когда был царь, вы в нашей квартире жили?» Но я не решался.

В тот день я пришел из школы. Разогрел картошку и сижу себе ем с селедкой. И в квартире тихо-тихо — на работе все, малышня в детском саду или н яслях. Только Мэри что-то варит.

Вдруг ба-бах! Серега прибежал.

— Ты в почтовый ящик смотрел?

— А чего?

— Беги, узнаешь!

Я снял с гвоздика ключ от почтового ящика и вышел на лестницу. Открыл жестяную дверцу ящика на нашей входной двери, и в руки мне вывалился маленький голубой конвертик, с настоящей маркой и вообще весь совершенно настоящий!

— Ага! — говорит Серега и мне такой же конвертик показывает, но только распечатанный.

Я никогда еще никаких писем не получал и даже растерялся. Прибежал на кухню, распечатал. А там маленький такой листочек картонный, на нем цветок нарисован и надпись:

ПРИГЛАШЕНИЕ

А дальше очень красивым почерком написано...

— Во! Во! — кричит Серега и свое приглашение мне тычет. — «Дорогой Сережа!» Видел? «Приглашаю Тебя на празднование дня рождения, которое состоится...» Вот дата и адрес... и подпись «Ира». Видал?! — говорит Серега. — Это тебе не как-либо!

— Чего? — спросил я, хотя и сам видел, что не как-либо.

— Вообще! — ответил Серега потрясенным голосом.

И мы долго сидели молча. Потом мне стало скучно смотреть на торжественного Серегу, и я громко высморкался, чтобы как-то прервать молчание. Серега вздрогнул.

— Это кошмар! — сказал он. — Ты что, и в гостях так сморкаться будешь? Да с такими манерами нас и близко нельзя в культурный дом пускать!

— А чего! — говорю. — Я же в платок. И манеры у меня нормальные. Я даже шею каждый день мою!

Серега посмотрел, что у меня в тарелке селедка, и ехидно так спрашивает:

— А как едят рыбу?

— По-всякому, — отвечаю. — Можно с картошкой, а можно просто с хлебом... Тоже неплохо... Хочешь?

Серега себе на кусок хлеба селедочный хвост положил и говорит:

— С картошкой! Сам ты с картошкой! Рыбу едят без ножа! А в какой руке держат вилку? А?

— В своей! — говорю.

— В левой! — объясняет с превосходством Серега, уминая хлеб с селедкой. — И это логично, потому что в правой руке нож!

— Так ведь рыбу без ножа едят?!

— А! — сказал Серега и только рукой махнул. — Разговаривать тут с тобой! Ты запомни одно: надо воспитывать в себе культурные манеры. А то будем в гостях как «посади свинью за стол»... Эх!., — вздохнул он. — Ну хоть бы какое-нибудь пособие! Учебник бы, что ли, какой-нибудь! А то ведь ничего не знаем! Придешь к приличным людям и будешь как этот...

Он не придумал, кто «этот», и только горестно тряс головой. И вдруг Мэри сказала:

— Одну минутку! Кажется, я вам смогу помочь.

Я чуть картошкой не подавился, потому что она

же никогда ни с кем не разговаривала, я даже не знал, какой у нее голос!

Мэри, как всегда неторопливо, ушла в свою комнатку и скоро вернулась оттуда с большой книгой.

— Книга, разумеется, старинная... Обломок империи, как, впрочем, и ее хозяйка... — И Мэри улыбнулась. Честное слово, улыбнулась! — Но может быть, пригодится... Вот уж не думала, что когда-нибудь у нынешних молодых людей могут возникнуть такие проблемы... — сказала она, уходя в свою комнату.

— Спасибо! — запоздало гаркнули мы.

— Вы не сомневайтесь, — кричал в закрытую дверь Серега, — мы не испачкаем! Мы ее в газету обернем!

Мы побежали к нам в комнату. Расстелили на столе газету и осторожно положили книжку, потому что она действительно была старинная.

На обложке был нарисован дяденька в рубашке со стоячим воротником и с усами. На шее у него была салфетка, вроде слюнявки, как малышам повязывают. В одной руке рюмка, а во второй — вилка с грибком. А перед дядькой на блюде поросенок лежал и нахально улыбался. «Новейший и улучшенный самоучитель изящным манерам. 1906 год» — было написано вокруг дядьки с поросенком.

В книжке были разные советы и таблицы. «Сервировка обыкновенного обеда на двенадцать персон »... А все главы начинались со слова « как »: « Как следует объясняться с молодой овдовевшей дамой, а также надлежащие к сему приличные выражения соболезнования», «Как поздравлять с днем рождения, днем Святого Ангела, а также наносить визиты в юбилейные дни и дни Тезоименитства Его Величества»...

— А чего такое «тезоименитство»? — спросил я.

— Это можно пропустить! Нам вот что главное: «Как следует вести себя на званом обеде».

— Да тут страниц сто! Нам столько и не прочитать!

— Ничего, — сказал Серега, — сколько успеем.

— Знаешь что, — сказал я, — пропади оно все пропадом! Чем мучиться это все читать, лучше вообще ни на какой день рождения не ходить!

— Дурак ты! — ответил Серега. — Все равно рано или поздно придется культурные манеры изучать.

— Да тут всего и не запомнишь: нож справа, нож десертный слева, вилка слева, вилка средняя слева, ложка суповая, десертная и чайная впереди посуды. У нас во всем доме столько ложек нет. Провались оно!

И я даже мыться перестал в знак своей независимости от культурных манер.

А Серега ходил сам не свой и какой-то ошалелый. Он все время что-то бормотал, а иногда глядел на меня безумными глазами и как припадочный шептал: «Забыл, как едят дичь с пашотом!»

У него и фигура изменилась: он стал какой-то поджарый и сутулый, как крючок, и когда разговаривал со взрослыми, то после каждой фразы шаркал ногой и отскакивал назад...

В воскресенье я тоже не выдержал и вымыл лицо не только с мылом, но и с песком. Даже поцарапался! Когда я зашел за Серегой, он торчал перед зеркалом и у него был такой вид, будто его только что вынули из петли.

— Хотел, понимаешь, галстук завязать, — просипел он, — да затянул очень туго...

— Чуть не задавился, — сказал Серегин отец. — Спасибо, я сегодня дома, а то бы хоронили мы этого пижона. Снять бы с тебя штаны и не галстуком, а чем покрепче... да не хочу уж вам праздник портить, а следовало бы!

Серега только плечиком повел: дескать, грубый человек, чего с него возьмешь?

Но скоро мы про галстук забыли, потому что стали спорить, когда идти. Я-то хотел пораньше, пока остальные гости все угощение не съели, а Серега хотел обязательно опоздать, чтобы все видели, какие мы занятые люди. В общем, пришли мы минута н минуту.

— Вот какие воспитанные мальчики, — сказала Ирина бабушка. — Точность — вежливость королей.

При этих словах Серега отскочил назад, склонил голову набок, глаза выпучил и заорал:

— Глубокоуважаемая и незабвенная Ольга Тимофеевна, позвольте мне в сей высокоторжественный день рождения вашей внучки Ирины поздравить вас...

Все даже замолчали. Так молча за столом и сидели. А Серега с какой-то кривой ухмылкой голову так набок склонил, вилка в левой руке, нож в правой, по тарелке скребет, и кажется, что у него на каждой руке по десять пальцев и все параличные.

— Может, кому добавочки? — Ирина мама говорит.

— Что вы! Что вы! Хи-хи-хи... Я очень сыт. Благодарю вас!

«Эх, — думаю, — была не была, уж больно котлеты вкусные».

— Я бы, — говорю, — еще бы съел!

Серега на меня страшными глазами смотрит.

— Вот и умница, — говорит бабушка, — люблю, когда хорошо кушают!

Тут у меня настроение совсем поправилось. Уж я ел, ел... Думал, лопну. А на третье был компот! Консервированный! Сливовый! Замечательный! Я целых три кружки выпил. Ягоды вытаскал, а косточки на блюдечко наплевал.

А Серега стал вдруг грустный-грустный. Скучненький такой,тихонечко сидит.

А потом был торт! Ну тут уж я петь был готов! Замечательный день рождения! А Серега все сидит, не ест, не пьет... Руки под столом держит, как по правилам положено.

— Фто ты прифых? (Я хотел сказать «что ты притих?», да торт во рту.) — И как трахну его по спине!

Продолжение этой истории можно прочитать в истории болезни, потому что Серега подавился. Он, оказывается, держал во рту сливовые косточки.

— Что же ты их не выплюнул? — спросил я, когда навестил его в больнице.

— Это некультурно, — ответил бледно-зеленый Серега. — Так по правилам не полагается.

— А как по правилам?

— Не знаю, — вздохнул он. — Я до компотов дочитать не успел.

— Господи! — говорила потом на кухне Мэри, промокая уголки глаз кружевным платочком. — Если бы я знала... Я ведь из совершенно добрых побуждений дала им эту книгу...

— Да что вы казнитесь... Сам виноват, — успокаивал ее дядя Толя. — Это ведь... извиняюсь, отчества вашего не знаю...

— Францевна, — всхлипывая, отвечала Мэри.

— Это ведь, Мэри Францевна, как в пословице говорится: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет...

— А культурки поднабраться нашим мальцам действительно не вредно! — сказала тетя Дуся. Она тоже сочувствовала Мэри. — Уж больно хамье надоело!

И все, кто случились в этот момент на кухне, с ней согласились.

С этого дня никто не звал Мэри даже за глаза, даже в шутку «мамзелью», а только уважительно — Мэри Францевна.

 

Умпа-ра-ра!..

Привязался ко мне этот припев: «Умпа-ра-ра!..» И главное, такой прилипучий, с любыми словами петь можно.

Вот Серега, он мой друг, Умпа-ра-ра! Подавился костью вдруг, Умпа-ра-ра! Отвезли его в больницу, Умпа-ра-ра! Потеряли рукавицу...

(Это для рифмы, никакой рукавицы не теряли, потому что был сентябрь и никто рукавиц не носил.) Серега уже целых семь дней в больнице лежит и неизвестно, еще сколько лежать будет. Без него мне плохо, и ему без меня, наверное, тоже.

По нему я стал грустить, Умпа-ра-ра! Решил его я навестить, Умпа-ра-ра!

Удрал я с последних двух уроков и поехал больницу искать. В том районе я никогда не был, но нашел быстро. Как вышел из трамвая — а вот она, у самой остановки. Написано: «Детская поликлиника».

Вот в больницу я пришел, Умпа-ра-ра! И к окошку подошел, Умпа-ра-ра!

Круглое такое окошко, а на нем короной буквы: «Регистратура». Только я в окошко сунулся, а оттуда как закричит тетенька в белом халате:

— Это что еще за явление?! Да долго вы меня еще терзать будете? Из какого ты класса?

— Из второго.

— А фамилия?

Я сказал. Она порылась в каких-то бумажках, а потом как закричит опять:

— Нет твоей карточки! Пойдем!

Выскочила из-за загородки, схватила меня за плечо и побежала по коридору, я только об ее живот головой стукаюсь. Подбежали к кабинету, тут она меня как толкнет животом, так я в дверь и залетел.

В кабинете сидит другая тетенька, у нее на лбу зеркальце с дырочкой, чтобы было видно, куда зайчики.

— Вот! — кричит та, что меня привела. — Еще один!

— Господи! — говорит доктор. — Это же наказание какое-то! Долго они идти будут?! Наваждение какое-то!

— И карточки нет! — подзуживает тетка. Тут они обе как закричат, я думал, вообще меня разорвут. Я уж молчу, чтобы их не раздражать.

— Садись! Открой рот!

Сел. Открыл.

— Кошмар! Сейчас люголь и немедленно к стоматологу, четыре кариеса! — И еще стали какие-то непонятные слова говорить.

«Наверное, — думаю, — они всем на всякий случай в горло смотрят: нет ли там случайно косточки, как у Сереги ». А зеркало мне прямо в глаза светит — ничего не видать.

— Тетя, — говорю я как можно вежливее. — Это Серега, а я ничем не...

— Молчи! Открой рот! Скажи «а-а-а».

— А-а-а! — Тут мне в горло какой-то пакостью как брызнут! Противная. Жжет! У меня дыхание перехватило. Хотел закричать: «Что вы делаете?!», а голос пропал, только шипение какое-то из горла идет.

— Ничего, ничего, — из-за зеркала доктор говорит. — Сейчас к стоматологу. Быстро! Боюсь, как бы не пришлось тебе миндалины удалять.

«Какие, — думаю, — миндалины! Я никаких миндалин не ел! Вообще никаких орехов не ел».

И опять полетели мы с теткой по коридору. Не успел я охнуть, а уже у стоматолога, в зубном кабинете сижу, рот ватой набит. И этот двестиматолог, будь он неладен, у меня в зубе своей электродрелью бурит — дым идет. И еще поет:

— «Ямщик замолк и кнут реме-о-о...» — При этих словах он мне в зубе что-то такое нажал, что у меня слезы из глаз посыпались, и бормашина остановилась.

Тристаматолог сверло сменил и опять:

— «Ямщик замолк и кнут реме-о-о...»

Я даже выгибаться начал!

— Это ж надо так рот запустить! — говорит этот четырестаматолог. — Молчи! Молчи! Сейчас пломбы поставлю... Два часа не есть. И минут десять держи рот совсем закрытым. Вот так сожми и держи.

Чуть живой я из кресла выполз, а тетка из регистратуры тут как тут! Опять меня схватила и в конец коридора поволокла. Там толпа ребят стоит.

—Ну вот! — говорит тетка. — Догнали наконец.

А у меня от бормашины голова гудит, горло дерет. С ребятами учительница стоит.

— Что ж вы своих растеряли? — говорит ей тетка.

— Позвольте, — отвечает учительница и покрывается красными пятнами. — Это не мой ребенок. Мои все здесь!

— Я понимаю! — смеется тетка. — В такой кутерьме все на свете потеряешь, а мальчонка ваш... — И живот у нее весело трясется.

— Да нет же, не мой!

— Это не наш! Не наш! — кричат ребята.

— А чей же? — удивляется тетка. — Мальчик, ты из какого класса?

А мне-то врач говорить не разрешал. Показываю на пальцах — из второго.

— Ну вот, — говорит она. — Из второго! Ваш мальчонка!

— Из второго, да не из нашего! — кричат ребята. А один, дылда такой, говорит:

— Мы таких ушастых не держим!

Хотел я ему ответить, да вспомнил, что доктор этот, пятьсотматолог который, молчать велел. Десяти минут не прошло же еще!

— Мальчик, ты откуда? — спрашивает учительница. — Мальчик, ты что, язык проглотил?

«Ну да, — думаю, — сейчас вам ответишь — пломбы вывалятся и опять придется к этому шестьсотматологу в кресло садиться». Молчу, как партизан на допросе!

— Он, наверно, из второго «г». — Дылда говорит.

«Сам ты, — думаю, — из “г”. Жалко, сказать нельзя — семьсотматолог не велел».

— А они, — продолжает дылда, — вчера в поликлинику ходили! У них вчера медицинский день был.

— Раз опоздал — пусть первый идет! — Какая-то девчонка сунулась.

Тут открывается дверь в кабинет, и медсестра с закатанными рукавами халата спрашивает:

— Кто следующий?

А за спиною у нее, в кабинете на столе, шприцы разложены, а на шкафу здоровенные клизмы... Прямо как тыквы оранжевые!

Тут я как заору:

— Як Сереге пришел! Мне в больницу надо! Я друга навещать!

Так я к нему в тот день и не попал. Оказывается, мне надо было в больницу, а я-то попал в поликлинику. Больница-то — дальше по улице...

В поликлинику попал, Умпа-ра-ра! И чуть концы там не отдал! Во как!

 

«Задумчивые» брючки

Сереге купили настоящие брюки с карманами! Мы все еще в коротких ходили, а у него — брюки! С ремнем! Светло-серые. Суконные. Подарили их Сереге вечером, и он насилу утра дождался, чтобы во двор в новых брюках выйти — хвастаться. Он ходил по двору — руки в брюки, но во дворе, как назло, никого. Пусто. Потому что воскресное утро и все еще спят, а передо мной ему уже хвастаться надоело. Да я уже и привык, что у него брюки.

Вдруг идет дядя Толя. Он всегда рано утром домой возвращается. Ему на войне руку оторвало, так он полотером работает в Эрмитаже. Все обещает меня как-нибудь ночью в Эрмитаж взять. Он гордится, что в Эрмитаже работает. Я, говорит, как «прынц»! Всю ночь в парадных залах танцую! И все красавицы с раншего времени — царицы и фрейлины всякие на меня с портретов любуются. Каков я есть моряк с Балтики. А что руки нет, так вон у Венеры обеих рук нету, а она в музее стоит, как гений чистой красоты!

Дядя Толя сразу новые Серегины штаны увидел. Он обошел Серегу вокруг, и Серега даже покраснел от удовольствия.

— Вот это да! — говорит дядя Толя. — Надо же, какие ты себе задумчивые брючки построил, Сергей Батькович! Это же распрекрасная вещь! Можно в театре выступать!

— И с карманами! — говорит Серега.

— Я это, конкретно, в виду имею! Имею! — говорит дядя Толя. — Такие брючата — не фунт изюму! Я так понимаю — их нужно категорически беречь!

— Еще бы, — говорит Серега, — они же суконные! Они же светло-серые. На них каждое пятнышко заметно.

— Вот именно! Именно! Задумчивые брючки! Поймай момент, загляни ко мне, научу стрелки наводить! Чтобы брючата надлежащий вид имели! Чтобы как глянешь на стрелки — просто привет с Балтики! И все дела! Надо бы и тебе, — говорит мне дядя Толя, — такие задумчивые брючки соорудить! Ты вон уже какой голенастый!

— У нас денег нету, — говорю, — у мамы юбки еще две с фронта остались, как раз мне на штаны. Только из них длинные брюки не получаются... И они зеленые. Ну, то есть защитного цвета. Военные же...

— Да... — говорит дядя Толя. — Вот такие задумчивые брючки... Посмотришь и задумаешься... Кстати, в коротких оно воздушнее! Тем более сейчас лето начинается! Вот в Австрии, например, мужики так прямо откровенно в коротких штанах ходят! И очень даже равнодушно! Кожаные штанцы на лямках! И шляпа с пером. Самолично неоднократно наблюдал. Так что я бы, предпочтительнее при моей работе, в коротких штанах экипировался! И легко, и практично! Но у нас климат не располагает! Да и трудящиеся не поймут! В общем, население не одобрит. А ежели вдуматься — зря!

И пошел домой чай пить. Он всегда утром у окошка чай пьет, а потом спать ложится. Работает-то по ночам. Тут на втором этаже форточка открылась, и наш дворовый хулиган придурок Лекса кричит оттуда мне:

— Эй, Борька! Стой там, никуда не уходи! Я тебя сейчас бить выйду!

Он такой дылда здоровенный. И во втором классе два года сидел, и в третьем, так что ему, наверно, двенадцать лет... Я ему почти что по пояс! Но мы же с Серегой вдвоем, а вдвоем-то мы хоть от кого отмахаемся. Поэтому я и не побежал.

Тут этот Лекса из парадной как выскочит, как на меня кинется! А ручищи у него здоровенные... я и так и сяк... хорошо, дядя Толя прибежал. Он на первом этаже живет — ему близко! Такую затрещину Лексе отвесил, тот завыл — побежал матери жаловаться. Ну, а мы скорее в другую сторону, от скандала подальше, где у нас стройка идет, только сегодня воскресенье, никто на стройке не работает.

Забежали на леса. Сели отдышаться. Смотрю, а мне Лекса у рубашки рукав оторвал.

— Что ж ты, — говорю я Сереге, — стоял, любовался! А я один! Мы бы вдвоем!..

— Понимаешь, — говорит Серега, — если бы я в старых штанах был — другое дело! Не могу я новой вещью рисковать! Видишь, брюки какие — на них каждое пятнышко заметно! Они же светло-серые...

— Ну вот иди теперь, в своих светло-серых, неси мне иголку с ниткой! Как я с оторванным рукавом домой пойду!

— Вот это, — говорит Серега, — пожалуйста! Это я хоть за сто километров могу сходить...

Принес иголку с ниткой, сел напротив меня, смотрит, как я рукав пришиваю, а сам все поет:

— Ты не расстраивайся! Я завтра специально старые штаны надену — мы этого Лексу так отметелим... Навеки отучится кулаки распускать! Все на нем порвем!

Я молчу. Ничего ему не говорю. Попробовал рукав — вроде крепко пришил. Мне, главное, до бабушки добраться! А она и пришьет как следует и ругать не будет!

— Пойдем, — говорю, — брючник!

Серега рыпнулся встать, а никак.

— Слушай, — говорит, — у меня ноги отнялись! Встать не могу!

— Да ты что! — Я его за руки схватил, потянул изо всех сил, он так — медленно-медленно поднялся. Отлип!

Оказывается, он на здоровенном куске смолы сидел, она еще «битум» называется! Ею крыши смолят. И теперь у него сзади этого битума целая борода! Здоровенный кусок налип — чуть не сто килограммов.

— Ну все, — сказал Серега обреченно, — теперь мне никогда ни одной новой вещи как своих ушей не видать! Лучше бы мне их Лекса порвал! Тебе-то хорошо — пришил рукав и ничего не заметно! А как эту смолу выводить теперь! Брюки-то светло-серые, на них каждое пятнышко заметно...

Серега шел, понурившись, и слезы капали у него с носа, огромный ком смолы оттягивал брюки сзади, бил его под коленки, и Серега печально подпрыгивал.

— Оп-па! Оп-па! — ахнул дядя Толя, увидев Серегину печальную походочку. Он как раз у окошка сидел — чай пил. — Азия-Европа! Покупали патефон — оказалась... шляпа! Задумчивые брючки. Вот так посмотришь и задумаешься об жизни!

А когда за Серегой захлопнулась дверь парадной, подмигнул мне и сказал:

— И ведь что характерно! Совершенно то есть этих штанов не жалко! Очень воспитательные брючки оказались! В моральном плане! Настоящие задумчивые брючки. Посмотришь и задумаешься!

И дал мне большой кусок сахара.

 

«Натюрморд»

(Кошмар в двух частях)

Часть первая. Проблемы живописи

Нам по рисованию никогда еще уроков не задавали, а тут вдруг задали — нарисовать натюрморт. Ну, то есть чашку там или еще какую-нибудь посуду. Яблоки, фрукты... В общем, разные неодушевленные небольшие предметы.

— Но только помните! — сказал Василий Сергеевич. — Это не так просто, как кажется на первый взгляд. Предметы между собою должны быть связаны композиционно: то есть стоять не как попало, а так, чтобы все их достоинства были сразу видны. И тогда получится главное: смысл натюрморта... Чтобы сразу было видно, о чем нам эти предметы рассказывают.

Я пришел к Сереге с альбомом. Поставили мы на стол чайник заварочный, чашку и два яблока. Достали кисти, краски, в стаканы воду налили — кисточки мыть.

Но не такой человек Серега, чтобы спокойно за работу приняться. Только я карандашом набросок сделаю — он вскакивает и все переставляет: то чайник переставит, то чашки передвинет.

— Вот так лучше, вот так предметы виднее... Вот видишь, теперь они взаимодействуют!

— Да садись ты рисуй!

— Нет, брат! Натюрморт поставить — это почти что его нарисовать. Помнишь, как нам Василий Сергеевич говорил. Вот яблоки, например, должны так лежать, чтобы их съесть хотелось, а из чашек чаю напиться...

— Знаешь что! — говорю я Сереге. — Если ты не прекратишь натюрморт курочить, я вообще уйду! Сиди тут один... Переставляй яблоки, как хочешь!

— Все-все-все!.. В последний раз! — Тут он опять все переставил и наконец-то сел рисовать.

Я старый набросок ластиком стер. Только начал новый делать — смотрю, а одно яблоко какое-то не такое. Взял я его в руки, а оно наполовину обкусанное! Глянул на Серегу— сидит жует!

— Ты что! — кричу я. — Зачем натюрморт съел?!

— Извини! — отвечает Серега. — Так яблочка захотелось...

— Обязательно из натюрморта надо тащить... Другого ты найти не мог?

— Вот именно, понимаешь, что не мог, — оправдывается Серега. — У нас, понимаешь, все яблоки в доме кончились. Эти два последние.

— Интересненько! — говорю. — Значит, я буду рисовать, а ты из натюрморта яблоки уминать! В одиночку! Втихаря!

— Ладно тебе, ладно... — говорит Серега. — Я же тебе половину оставил!

Съел я свою половину яблока. А оно маленькое — на один укус. Второе-то побольше. И так мне яблочка захотелось!

— Знаешь что, — говорю я Сереге. — Ну что тут одно яблоко затесалось — ни к селу ни к городу. Совершенно смысла нет. Давай его съедим, а сюда что-нибудь другое положим.

Серега сразу согласился. Мы второе яблоко съели и стали думать, что положить, чтобы натюрморт получился живописный и осмысленный притом.

Серега два пряника принес, но они нам по цвету не подошли, и мы их съели. И вообще: странное дело, пока пряники лежали на кухне, мы про них и не вспоминали, а как только собрались их нарисовать — так пряников захотелось, будто мы их сто лет не ели...

Конфеты нам тоже не подошли. В общем, мы их тоже съели. Потом, после конфет, нам чаю захотелось... Еще мы булку с вареньем ели...

— Нет! — говорит Серега решительно. — Нам так никогда натюрморт не закончить. Надо что-нибудь невкусное принести! — И притащил две луковицы.

Я говорю:

— Ну ты даешь! Теперь совсем бессмысленный натюрморт получается!

— Почему, очень даже осмысленный! А главное, его съесть не хочется... Хотя, вообще, если с хлебом и подсолнечным маслом...

— Погоди ты! — говорю. — Нам что Василий Сергеевич говорил: чтобы вещи были связаны между собой по смыслу. Когда были яблоки или там пряники с конфетами — получался чайный натюрморт!

— И теперь чайный! Чашки-то чайные!

— Что ж, по-твоему, чай с луковицами пьют?

— Да! — почесал в затылке Серега. — Что ж делать-то? Во! Придумал: давай яйцо в рюмочке поставим и ложечку положим — как будто к завтраку яйцо всмятку. Я их терпеть не могу, так что съесть не захочется...

— Как же мы яйцо красками будем рисовать — оно же белое!

— Ха! — говорит Серега. — А у нас цветное яйцо есть! Деревянное! В нем мама иголки и штопальные нитки держит. — И он приволок здоровенное яйцо. Ярко разрисованное и легкое.

— Куда нам такое здоровенное? — говорю. — Это какое-то страусиное. Как его на завтрак есть? Оно не то что в рюмку, оно и в чашку не влезет.

— Не беспокойся! — говорит Серега и все пытается яйцо в натюрморте покрасивее положить, а оно все укатывается — того гляди, со стола упадет. — Не беспокойся. Страусиное не страусиное, а кому надо — тот съест!

— А кому, — спрашиваю, — надо? Кто на завтрак страусиные яйца ест?

— А я почем знаю? Может, африканцы!

— А они чай пьют?

— А кто их знает!

— Вот именно. Я сам на картинке видел, как страус в песок голову прячет!

— Ну и что?

— Как «ну и что»? Песок-то где? В пустыне! Там вообще воды нет, а не то что чаю!

— Придумал! — кричит Серега и бежит в чулан. Долго-предолго там возится и притаскивает старую курительную трубку.

— Во! Капитан дальнего плавания может на завтрак страусиные яйца есть! — Он подпер этой трубкой яйцо, чтобы оно со стола не скатывалось. — Во! Смотри! Настоящий «Завтрак моряка».

Стали мы этот завтрак моряка рисовать. Только я собрался начать красками, Серега вдруг говорит:

— Да... За этот натюрморт нас, конечно, не похвалят!

— Это почему же? — спрашиваю. — Очень красимый натюрморт. Яркий!

— Лично я на месте учителя рисования, — говорит Серега, — за этот натюрморт такую бы пару вляпал, а может, даже кол, чтоб другим неповадно было!

— За что?

— Ты что же думаешь, капитан чаю попьет, страусиным яйцом закусит, а потом трубку закурит?

— Ну и что?

— Ага! — И Серега смотрит на меня, прищурившись, словно я иностранный лазутчик или диверсант. — Значит, ты за то, чтобы капитан курил? Как будто ты не слышал, что курить вредно! Вот он накурится, заболеет и перестанет в дальние плавания ходить!

Серега рассердился, руками машет, орет, того гляди, на столе весь натюрморт переколотит.

— Я этот натюрморт рисовать не буду! Он вредный!

— Вот тогда-то точно двойку получишь! — говорю.

— Ну и пусть! — кричит Серега. — Пусть двойку! Хоть в журнале! Хоть в четверти. Но только пусть у нас будут некурящие капитаны! Пусть наши моряки будут здоровы!

— Сам ты, — говорю, — будь здоров!

Забрал я свои краски и альбом и пошел домой. Чтобы я еще когда-нибудь сел с ним натюрморт рисовать — лучше я чай с луком, со страусиными яйцами пить буду!

Дома я расстелил красную салфетку. Поставил вазочку с кленовыми и дубовыми листьями — у меня много засушенных было. Они красивые — желтые, бордовые, коричневые... Еще несколько листочков по салфетке разложил — как будто они опали. Вот и получился натюрморт «Золотая осень». И все в нем связано, и смысл есть!

Часть вторая. Боевая раскраска вождя

Не успел я натюрморт поставить — звонок! Серега с альбомом является. Ну, я ему только обрадовался. Рисовать вдвоем веселее, а трогать натюрморт я ему не дам!

Вот сидим мы, красками пишем. Это вообще-то очень трудно. Потому что акварель должна быть и яркой, и прозрачной... Приходится часто кисточку мыть и много воды на кисть брать. Вот тут-то эта самая акварель и норовит капнуть и кляксу поставить. Очень трудно красками писать. У меня даже плечи устали. И все руки уже в краске.

Тут опять в дверь позвонили. Тетя Лена, наша соседка, своего Федьку привела:

— Мальчики! Я вас умоляю! Мне нужно отлучиться на полчасика — пусть Федя у вас побудет!

— Не хочу! Не хочу! — орет этот Федя. Пятилетняя малявка, а голосина такой, что на улице слышно.

Еле его мать от своего пальто отцепила. А как только за ней дверь захлопнулась — он сразу орать перестал, будто его выключили, и к нам.

— А чего это вы тут делаете?

Мы ему говорим:

-— Вот тебе листок бумаги, вот тебе краски и кисточка — рисуй вместе с нами.

— Не хочу!

И давай по комнате шастать, все руками хватать.

Я ему говорю:

— Послушай, ты, Федя-бедя съел медведя, ты тут не мотайся туда-сюда! В глазах от тебя рябит! И ничего не лапай, а то будешь косолапый!

А он:

— Сам «медведя»! Сам «косолапый»!

Однако поутих. Пристроился рядом с нами, взял кисточку. Но лучше бы он по комнате скакал! Макнул он кисточку в краску да как начал ее по своему чистку возить — так во все стороны кляксы полетели! Всю работу нам забрызгал. Мы еле его утихомирили. Пересадили его к подоконнику. Отдельно ему воду в стакане поставили, отдельные краски — у меня старая гуашь была, — сиди рисуй на здоровье. Ну вроде успокоился: засопел, притих...

Мы к нему спиной сидели. Он-то у окна, а мы спиной к окну, чтобы свет на альбомы падал, натюрморт освещал, а в глаза не попадал. Не успели мы опять за работу приняться, этот Федя как завоет, как заорет:

— Я индеец! Я индеец!

Мы чуть краски от неожиданности не перевернули! Оглядываемся — а он рожу себе раскрасил, размалевал и теперь кривляется — пугает нас.

— Ага! Ага! Правда же, я страшный! Я индеец! Я индейский вождь!

— Правда, — говорим, — правда! Страшный... Ой-ой-ой... Боимся. Только, индейский вождь, отвяжись от нас, пожалуйста! Дай ты нам порисовать спокойно...

Вот он поорал, попрыгал. Надоело. Пошел в ванную умываться.

— Бывают же такие дети противные! — говорит Серега. — Прямо шило какое-то, а не ребенок!

Я молчу, потому что у Сереги у самого не то что шило... Он сам-то, Серега, если посидит две минуты спокойно, так об этом случае можно в газету писать, в отдел «Редкие факты».

— И что этому Феде не сидится спокойно! Играл бы себе или рисовал. Так ведь нет...

— Ты сам-то сиди спокойно и рисуй! — не выдержал я.

— Нет, ты послушай! — говорит Серега. — Вот он сейчас умоется и опять куролесить начнет! Он же не даст нам натюрморт дорисовать!

— Да рисуй ты, не отвлекайся! — говорю я Сереге. — Не обращай на него внимания, и все! Поорет и перестанет!

Но Серега уже завелся.

— Ну ничего! — говорит. — Он у меня полдня в ванной сидеть будет! — Отложил кисточку, макнул палец в красную краску и сидит Федю-медю ждет.

Тот явился весь мокрый! Физиономия блестит, уши розовые светятся, а глаза так и стригут по сторонам — что бы нашкодить такое!

— Что ж это ты так плохо вымылся? — спрашивает его Серега безразличным голосом.

— Чего?

— Ничего! Краску-то не смыл с лица.

-Где?

— Вот здесь и здесь! — говорит Серега и тычет в Федю пальцем, а палец-то в краске — всю ему физиономию краской перепачкал.

— Правда, что ли? — Федя меня спрашивает.

А меня такой смех дурацкий разобрал, что только и могу ему на зеркало показать. Он в зеркало глянул, ахнул и помчался опять в ванную.

— Ну погоди! — говорит Серега. — Сейчас я его в синий цвет перекрашу.

Федя явился, спрашивает:

— Теперь чистый?

— Да где там! — говорит Серега. — Только цвет переменился, а краска осталась. Вот здесь и здесь... А ты что думал! С ней шутки плохи. Она накладывается легко, а смывается ой-ой-ой...

— Ой-ой-ой... — посмотрел Федя в зеркало и опять мыться побежал.

Мы его еще два раза мазали. И я тоже! Никогда себе этого не прощу. Все же он маленький! Ну помакали бы разок — и хватит, а мы прямо как с ума сошли! Еще и пугаем его!

— Ты бы, — говорим, — спросил сначала, что это на краска и можно ли ею лицо мазать. Может, от нее воспаление сделается! Может, от нее язвы пойдут или лишаи!

— Ой-вой-вой... — И опять бедный Федя мыться бежит. Лицо у него стало красное-красное. Он теперь и к нам не подходит. Глянет в зеркало — заскулит и опять в ванную!

Мне его жалко стало.

— Ну, — говорю, — пошутили — и хватит.

— Ладно! — согласился Серега и пошел за Федей в ванную. А через минуту выскакивает — губы трясутся.

— Слушай, — говорит, — у него и правда с лицом что-то делается!

Вытащили мы Федю из ванной, а у него и правда лицо распухло и красные пятна на лбу, на щеках, на носу...

— Что ж теперь делать? — Серега говорит.

— Надо его в больницу тащить!

Тут Федя так заорал, что сама по себе форточка открылась и вазочка с листьями из нашего натюрморта упала...

Вазочка-то — это что! Стакан с водой упал и всю нашу работу залил, но мы уж и внимания не обращаем! Нам уж не до натюрморта!

Повалился Федя на пол, глаза закатил, ногами брыкает!

Мы ему:

— Федя! Феденька! Не бойся! Мы пошутили! Эта краска безопасная! Вот смотри...

Взяли и тоже себе лица краской измазали! Федя помолчал, посмотрел на нас, а потом опять как реванет!

— Вот что! — говорю я Сереге. — Беги к дяде Толе, у него телефон есть — пусть «скорую помощь» вызывает!

Серега помчался к соседу, а я достал из аптечки нашатырный спирт — чтобы дать Феде понюхать, если он начнет сознание терять. А Федя уже не орет, тихо лежит и не брыкается.

Я ватку нашатырем намочил, к носу ему подставил. Он как вскочит — пузырек у меня из рук выбил... Весь нашатырь разлился. Такой запах пошел, что у меня слезы из глаз брызнули!

Тут дядя Толя прибежал.

— Что тут у вас? — спрашивает.

Мы ему всю правду рассказали. А Федя сел на табуретку и на нас одним запухшим глазом, как медведь из берлоги, смотрит.

Дядя Толя Федины болячки рассмотрел и говорит:

— Это не от краски! Это натуральные ссадины!

Я на кухню побежал, смотрю, а коробочки с песком, которым бабушка сковородки чистит, нет! Кинулся в ванную, а стена там еще мокрая и вся побелка с нее стерта.

— Дядя Толя! — кричу. — Он щеки песком скоблил и об стену терся!

— Вот горюшко! — говорит дядя Толя. — Да зачем же ты рожу-то краской размалевал?

— Кабутто индеец! Кабутто вождь! — говорит Федя сквозь слезы.

— «Кабутто», — передразнил его дядя Толя. — Ну, так и быть, сейчас я тебя зеленкой и йодом смажу и будешь ты не «кабутто», а самый настоящий индеец! Только терпи! Индейцы не ревут!

Он долго Федю мазал, но тот молчал. Вообще-то неплохой этот Федя парень! Терпеливый.

— Ну вот! — говорит дядя Толя, любуясь своей работой. — Настоящая боевая раскраска индейского вождя. А вы-то чего разрисовались?

— Где? — спрашиваем.

Тогда дядя Толя молча подвел нас всех троих к зеркалу. И оттуда на нас глянуло такое!..

— Понимаю! — говорит дядя Толя. — Это вы из солидарности!

— Это чтобы он успокоился! — говорим.

Дядя Толя только вздохнул:

— Картина! «Натюрморд!» Вот именно — «на-тюрморд»...

Потом нам еще от Фединой мамы и наших родителей попало, а по рисованию — двойки. Ничего мы, конечно, нарисовать не успели. Вот такой натюрморд!

 

Организаторская шишка

— Мальчики, вы должны меня выручить! — сказала Ирина-Мальвина.

Серега сразу грудь выпятил, так ему выручать захотелось.

— А делать-то что? — Яна всякий случай спрашиваю. — Может, нас потом самих выручать придется.

— Газету выпустить! — говорит Ирина. — У меня в музыкальной школе сегодня экзамен по специальности.

— Не! — говорю. — Не! Не пойдет!

«Ишь, — думаю, — шустрая какая! Она и в музыкальной школе, и в рисовальном кружке, и звеньевая,

и в редколлегии... И везде сама напросилась! Ее все хвалят — какая разносторонняя девочка! Если разносторонняя, пусть и разрывается в разные стороны!»

И тут Серега говорит:

— Не волнуйся! Все будет в порядке! Такую газе-, ту выпустим, закачаешься!

— Ничего себе! — говорю я. — Как же ты ее выпустишь, если, кроме танков кривых, ни ты, ни я ничего рисовать не умеем, нам по рисованию двойки не ставят только потому, что там вообще никому двоек не ставят...

— А это что? — хватает Серега мою руку и давай по башке своей стриженой водить. — Нащупал шишку?

— А что? — спрашиваю. — Здорово треснулся?

— Да нет! — говорит он. — Я тут у нашей соседки книжку нашел научную, «Френология» называется. Про то, как по строению головы определять способности! Вот пощупай, у меня тут выпуклость есть, а у тебя небось такой выпуклости нет!

Я пощупал. Действительно, у меня такой выпуклости нет. И так мне захотелось Сереге щелбана закатать! Уж больно он своей шишкой гордился, словно много лет ее выращивал и добился наконец!

— Это шишка организаторских способностей. Понимаешь, я природный организатор! Нарисовать стенгазету — это каждый дурак сумеет, а вот правильно все организовать — только у кого есть специальные способности!

— Ну и что! — говорю. — Ты что, этой своей шишкой газету рисовать будешь?

— Я все организую! Научно! С минимальными затратами!

В пустом классе мы приготовили краски, кисти и два листа ватмана. А после уроков наловили и за-

толкали в класс ребят, которые могут заметку написать или заголовок нарисовать.

— Коля, — говорим, — Колечка, иди сюда!

Он, конечно, подходит, а мы его раз в пустой класс, а уж там на доске написано, кому что делать. Сначала ребята в дверь колотились, потом стали проситься жалобно:

— Мне на секцию надо!

— Мне за братом в садик идти!

— Ничего! Ничего! — говорит Серега. — Все в ваших руках! Чем скорее нарисуете, тем скорее домой пойдете!

— Ну ладно, — говорит Витька, наш отрядный художник. — Будет вам газеточка!

Они стали шушукаться и хихикать.

— Эй вы! — говорит Серега. — Не вздумайте обмануть! Как нарисуете, давайте мне ее под дверь. Пока не посмотрю, вас не выпущу!

— Ладно, ладно! — говорят. — Уже рисуем.

Через час просунули нам газету. Прекрасная газета. Мы пошли с ней вниз к нянечке, говорим:

— Баба Саня, там на втором этаже кто-то ребят в классе закрыл...

А сами бежать. А то ловили мы их по одному, а теперь их много.

— Вот она, — говорил по дороге домой Серега, — организаторская шишечка! — Он шел без шапки, и снежинки таяли у него на затылке, и от головы шел пар.

А когда мы утром пришли в школу, у нашего класса была толпа. Тут не только наши ребята были, но и даже из других классов.

— Вот, — подмигнул мне Серега, — вся школа любуется нашей газетой.

Но газет-то оказалось две! Одну мы уже видели, а рядом с ней висела другая. «Швабра» — специальный выпуск. Не успел я на себя карикатуру рассмотреть, подбегает Витька-художник да как треснет Серегу по лбу линейкой! Тут они все на нас как набросятся! Хорошо, что звонок прозвенел. Но у Сереги и у меня головы от шишек уже стали бугристые, как картофелины. Теперь и не разобрать, какая шишка у Сереги организаторская.

— Эх, — сказал Серега, когда мы плелись домой, — и зачем только я им два листа ватмана дал! А вообще-то, — добавил он, — я вчера в Большой советской энциклопедии прочитал: лженаука эта самая френология. Чепуха одна, а никакая не наука!

 

«Козлов и Баранов»

Около нашего дома до войны стояла школа. Но в войну ее разбомбило. И мы, конечно, не могли помнить, какая она была. Мы же с Серегой тогда еще не родились. Мы видели только место, огороженное щитами, и надпись: «Вход воспрещен». Школу собирались на будущий год начать восстанавливать. Мы, конечно, мечтали в новую школу поблизости от дома ходить — тогда и во вторую смену учиться не придется.

Но пока мы учились в школе около вокзала. Туда можно доехать на трамвае. Три остановки. И остановки длиннющие, если, конечно, пешком. Есть и другая дорога: через дырку в заборе, через железнодорожные пути, через овраг, опять через забор — и пожалуйста, сразу в школьном дворе.

Этой короткой дорогой нам ходить строго-настрого запрещалось. Да мы и сами понимали, что опасно: маневровые паровозы туда-сюда разъезжают, попасть — пара пустяков.

Но довольно часто положение у нас было просто безвыходное. Все первое полугодие мы ходили во вторую смену, к часу дня. А если вдуматься, вторая смена — это что? Вечером после школы сразу уроки выучишь и все утро — гуляй! И вот тут-то мы с Серегой обязательно про время забывали. И довольно часто приходилось нам скакать через рельсы, так что только паровозы свистели да тетки-стрелочницы нам вслед флажками грозились.

Наконец нам учительница объявила:

— После каникул приходите к половине девятого утра!

Мы, конечно, «ура» закричали! Во вторую смену одни малявки учатся, раз мы в первую — значит, уже большие!

И вот надо же такому случиться: в последний день каникул я забыл маму предупредить, что мне в первую смену идти. Да еще перед этим я был в цирке, на елке, и мне там так понравилось, что я полночи уснуть не мог. Все мечтал, как я стану клоуном. А потом как будто меня выключили! Так что, если бы Серега за мной не зашел, я бы, может, до вечера не проснулся. Пока оделся, пока сумку с книжками схватил — времени совсем не осталось.

— Эх! — говорит Серега. — Была не была! Давай напрямки!

— Опасно, — говорю.

И правда, страшновато. Оно и днем-то по путям бегать — не в кино сидеть, а утром-то еще и темнотища, как в чернильнице.

— Ничего! — говорит Серега. — В темноте-то еще и лучше, стрелочницы не увидят.

— А если маневровый?

— Что мы, дураки — под поезд соваться?

— А если поперек состав стоит?

— Под вагоны не полезем. Решено.

И мы побежали. Бежать было трудно: во-первых, темно, а во-вторых, дорожка накатанная, скользкая — куда ногу ставить, непонятно.

Далеко-далеко помаргивал красными и синими огоньками вокзал, светил желтыми квадратами окон. И от этого рядом с нами было еще темнее и страшнее. Наверно, потому мы через пути скакали, будто антилопы африканские. Как валенки не потеряли — удивительно.

Только когда в овраг съехали, бухнулись в сугроб, смогли дух перевести.

Снег мягкий, пушистый... Над оврагом луна, которую на улице из-за фонарей совсем не видно. Тихо. И только в ушах бух-бух-бух! Потому что неслись как ненормальные.

— Ну теперь ерунда осталась! — говорит Серега. — По оврагу до вокзала, через забор — и мы в школе!

И мы опять припустили бегом, и вместе с нами над оврагом понеслась бледнеющая луна, потому что с другой стороны небо уже начало зеленеть, наливаться светом. Вдруг Серега — он первым бежал — как грохнется! И я через него вверх тормашками. Смотрим, мешок какой-то!

— Во! Понакидали тут на дороге барахла всякого! -— говорит Серега да как мешок этот ногой наподдаст! И сразу: — Ой-вой-вой!.. Да что тут, кирпичи, что ли!

— Серега, — говорю, — будь там хоть золото, хоть что... Мы в школу опаздываем! Давай, побежим!

— Стой, погоди! — говорит Серега. — А может, и правда золото? Слушай! Точняк! Этот мешок ворюги из поезда выкинул и...

У меня от этих слов почему-то мурашки по спине побежали.

— Этот мешок твой? — говорю. — Оставь его в покое!

Но Серега уже завелся.

— Слушай, — говорит, — давай посмотрим, а? А если что — в милицию заявим!

— Да? — говорю. — А в милиции спросят: «Как это вы, голуби, на железнодорожные пути попали? С какой такой целью?» Еще и штраф за хождение в неположенном месте влепят!

— А если он ворованный?

— Тем более не лапай! На нем отпечатки пальцев! И не топчись тут! Следы затопчешь!

— А если ворюги раньше милиции придут! Уволокут мешок, а потом их ищи-свищи!

От этих слов мне еще страшнее сделалось! Может, ворюги — поблизости! Сейчас сунут финку в бок — и привет! Наверно, и Серега об этом подумал, потому что замолчал. Только сопит в темноте. А темно-то стало, будто мы в глубокий колодец упали. И луна эта тоже! Ушла за облака, и как будто ее выключили.

— Все! — шепчет Серега. — Нас же весной в пионеры будут принимать, а мы сдрейфили! Разве пионеры дрейфят?

-— Развязывай! — говорю. — Была не была!

— Ого! — говорит в темноте Серега. — Тут еще и чемодан валяется.

В этот момент над нами по насыпи прошел паровоз с зажженными фарами. Он шел очень быстро, но все же мы успели разглядеть и вещмешок с лямками, и чемодан, а дальше в черной тени мелькнуло что-то странное — вроде бы сапоги...

— Ы-ы-ы-ы-ы! — вдруг завопил Серега, сбивая меня с ног. И мы от страха даже немножко пробежали на карачках, но быстро выдохлись.

— Бежим! Бежим! — бормотал Серега. — Там этот... Там — покойник!

И мы рванули бегом во всю силу. И отбежали уже далеко, но одновременно спохватились, что сумки-то наши там на дорожке остались.

— Во! — остановился Серега. — А сумки как же?

— А давай сейчас со всей силы побежим, схватим сумки и на насыпь! А там не страшно! Там фонари!

— Как раз через покойника и кувырнемся! — сказал Серега.

— Ас чего ты взял, что это покойник? — говорю я, потому что меня прямо от страха трясет. — Может, просто пьяный валяется?

— Пьяный еще хуже! — отвечает Серега. — Покойник что тебе сделает?! А пьяный привязаться может.

— Не! — говорю. — Раз он валяется, значит, вообще ничего не соображает.

Мы так разговариваем, а сами потихонечку назад идем. Куда мы без сумок — там и учебники, и тетради. И тут выплывает эта самая луна! И освещает часть оврага.

И мы ясно видим и мешок, и чемодан, и наши сумки, и сапоги. И видно, что они не сами по себе, а на ногах человека, только человек весь в тени.

— А может, это и не мертвец? — говорю.

— Ха! — говорит дрожащим голосом Серега. — А с чего бы он тут разлегся, как на пляже. Нет, брат, его воры ножом пырнули и столкнули с поезда, а теперь, того и гляди, за вещами придут.

— А если он живой? — говорю.

— А если они счас придут?

Но мне уже не было так страшно, как вначале. Я подумал, что если там в снегу человек, ясно, он двигаться не может! А раз не может двигаться — замерзнет! Вон, какие холода стоят!

— Серега! — говорю. — Как хочешь, а надо человека выручать. Это же наверняка наш, советский человек, он же в наших советских сапогах!

И мы медленно-медленно, держась друг за друга, подошли поближе и теперь уже смогли разглядеть извалянную в снегу шинель.

Я как шинель увидел, у меня страх вообще пропал. Потому что это такая же шинель, как у дяди Толи, как у моей мамы. Суконная, колючая, в общем, наша русская шинель...

— Дядя! — позвал я. — Дядя! Вам что, плохо?

Человек еле слышно застонал. Голая, без перчатки рука его стала бессильно хватать снег, словно человек хотел зацепиться за него, чтобы приподняться.

— Давай! Давай! — засуетился Серега, не раздумывая, бросаясь к этой руке. — Он раненый! Давай переворачивай!

Обрывая ногти о сукно, мы навалились изо всех сил и перевернули человека на спину. Это был офицер. На груди у него на пуговице висел фонарик. Серега потряс его — фонарик вспыхнул. У офицера было белое как снег лицо, но снег на лице таял! А в углу рта накапливалась черная пена, из которой медленно потекла струйка крови.

— Дяденька! Товарищ! — закричал Серега, срывая с головы шапку и вытирая офицеру лицо. — Что с вами?

— Людей... позовите... — прохрипел человек.

— Счас! Счас! — суетились мы.

Офицер шептал:

— Оружие у меня... Документы... Чтоб не пропали... — и длинно, с каким-то булькающим присвистом вздыхал.

— Дяденька, миленький! — умолял Серега. — Мы счас! Только вы не умирайте!

— Ладно! — решил я. — Ты сиди с ним, я на вокзал побегу.

Никогда в жизни я так не бегал. До вокзала-то далековато, и когда я вскарабкался на платформу и увидел начальника станции, то ничего не мог говорить, а только махал руками и хватал воздух ртом, как рыба.

Хорошо, что начальник станции сообразил, что я не припадочный, и потащил меня в диспетчерскую, а когда я все рассказал, тут же по телефону вызвал милицию, воинский патруль, «скорую помощь» и санитара с носилками из вокзального медпункта. Так что назад мы бежали уже вшестером: патрульный офицер, два солдата, медсестра, милиционер и я.

Взрослые бежали быстрее, а я приотстал. Вдруг впереди блеснул фонарик и Серегин голос прокричал:

— Стой! Стрелять буду! Не подходи!..

Я протолкался вперед и в свете фонариков увидел Серегу. Он сидел на снегу, держа голову офицера на коленях, а в руках у него качался направленный на нас револьвер.

— Серега! — закричал я. — Не стреляй! Это я! Это мы! Свои!

Серега уронил наган и заревел.

— Что? Не дышит? Умер?!

— Жив... Только без сознания... — всхлипнул Серега.

— Что ж ты ревешь?

— Страшно...

Медсестра склонилась над лежащим офицером.

Патрульный поднял из снега револьвер.

— Стрелять, стало быть, собрался? — спросил он, усмехнувшись.

— Угу! — сказал Серега, еще всхлипывая. — Я думал, это ворюги...

— Есть такая штука — предохранитель. Не слыхал?

— Какой еще предохранитель?

— Вот этот, — показал офицер. — Пока с предохранителя не снимешь, не выстрелит... Может, оно и к лучшему, что не слыхал, — добавил он грустно. — Сестра, что с ним?

— Его ворюги, наверное, финкой пырнули! — предположил я.

— Каки таки ворюги!.. — проворчала медсестра, хлопоча над раненым. — Легочное кровотечение у него. Видать, старая рана открылась. Давайте-ка, ребятки, его скоренько. Дело нешуточное...

И, торопясь за солдатами, что, надсаживаясь и скользя на узенькой тропке, тащили носилки, все приговаривала:

— Господи, боже мой! Сколько же я их за войну перетаскала! Вот уж десятый год, как войны нет, а она все людей догоняет...

Серега и я торопились за ней следом, сзади пыхтел пожилой милиционер, сгибаясь под тяжестью мешка и чемодана.

— Эй, мальцы! — сказал он нам. — На вокзале прямо ко мне в дежурку. Протокол составим.

Мы обмерли.

— Ты — Козлов! Я — Баранов. Настоящую фамилию не говори! — зашептал Серега. — Учимся в пятнадцатой школе. Сюда пришли с горки покататься... По путям не шастали!

Милицейский старшина — пожилой, и, наверно, молено удрать. Но, во-первых, обо всех возможностях «оторваться» я думал, когда они уже исчезали, во-вторых, как же бежать, не сговорившись с Серегой? А в-третьих, я так устал от бега, что шел в каком-то отупении.

Старшина привел нас в дежурку, но не в ту комнату, где за барьером что-то кричал в телефонную трубку дежурный офицер, а перед ним рыдала тетенька. Он провел нас в другую, следующую. Здесь было темновато. Топилась печка, и на деревянном топчане, укрытый тулупом с головой, спал человек. Торчали только его ноги в милицейских галифе и дырявых шерстяных носках.

— Во-о-о-от... — сказал старшина, пропихнув нас пузом в дверь комнаты. — Во-о-о-о-от! Разоблакайтесь! Тута тепло... Во-о-от...

Он со стоном скинул мешок, бухнул в угол чемодан и стал распутывать серый башлык с красным кантом. Не торопясь снял шинель, повесил ее к печке, остался в стеганой безрукавке... Сменил валенки на домашние тапочки.

— Во-от... Счас первое дело — чайку! Тут у меня всякий припас есть, ежели, конечно, Сысоев не съел... Я уж от него прячу. А что это вы по сю пору в польтах паритесь? Разоблакайтесь! Разоблакайтесь!

Пришлось раздеваться.

— Вона как взмокши! — приговаривал он, стаскивая с меня курточку. — Ну-кось накинь! — Он подал мне старый китель.

— Мил ты мой! — сказал он, раздевая Серегу. — Один как мышь мокрый, другой до сердцов иззяб.

Он усадил нас к печке, сунул в руки обжигающие кружки с черным чаем.

— Таперя до поту пейтя! Опосля обсохнитя — и домой! Ноне — двадцать пять градусов, по радио сказали, можно в школу не ходить!

— Как?! — заорали мы одновременно с Серегой.

— А так! По случаю, значит, холодов учащимся младших классов разрешается занятия не посещать.

Сидеть дома, значит. Что, подфартило? — подмигнул он нам. — Почитай, каникулы вам Дед Мороз продлил!

«Вот это да! В школе за прогул не попадет! Теперь самое главное — смыться отсюда... Только вот я забыл, кто из нас Козлов, а кто Баранов», — подумал я.

— Во-о, — сказал старшина, доставая два бутерброда с маслом. — Это вот тебе, а этот тебе... У меня тут и подушечки имеются, самые, значит, полезные от дремоты конфеты. — Он сунул нам кулек с конфетами.

Мы прихлебывали чай, стараясь не обжечься о края алюминиевых кружек.

— Сысоев, а Сысоев, — позвал милиционер, — вставай чай пить.

Ноги в дырявых носках зашевелились, и второй милиционер, что спал на топчане, поднялся. Совсем молодой парень, белобрысый и взъерошенный.

— Ну-ко! — подал ему кружку старшина. — Бери хлеб, вон подушечки...

Сысоев, грея ладони о кружку, спросил:

— Что за пацаны, Иван Кондратич?

— Да вот... офицера отыскали. Видать, домой охал, соскочил с поезда, чтобы покороче... А рана-то и открылась. Хорошо, пацаны его не бросили, а то бы замерз.

— Да! — сказал тощий Сысоев. — Нынче такие холода. Как в сорок первом. Сколько людей тогда померзло. Вот я, Иван Кондратич, в блокаде с пер-ного до последнего дня. Все девятьсот дней. Это ведь и весны были, и осени, и лето, а мне все, как вспомню, одна зима мерещится. Зима и все... Лето совсем не помню.

— Да что ты с голодухи-то вообще помнить мог! Робенок ведь был совсем.

— Я на юг работать переведусь, — сказал Сысоев. — Уж больно я мерзну. И зиму эту прямо не могу выносить.

— Тебе, Коля, жениться бы надо, — посоветовал старшина. — Жениться, детишков завести... Ты душой застыл...

Сысоев ел, словно бы не соображая, что делает. Не успели мы по одной подушечке съесть, а он уже пол буханки умял и две кружки чаю выпил.

Он тянул к огню худые жилистые руки и дрожал.

— Два часа всего и походил по платформе, а вот никак не отогреюсь, — виновато улыбнулся он.

— Знаешь, — предложил Иван Кондратьевич, — сходи-ка ты в баню, погрейся. Попарься, значит, от души — и домой на боковую. А я за тебя тут подежурю...

— Вторую смену? — ахнул Сысоев. — Да как же? Вам же домой надо!

— Дом, Колюшка, это где люди, родные да близкие.. . А все остальное — помещение. Что мне там делать? На фотографии глядеть? Ступай, ступай погрейся... А тут ничего серьезного по случаю морозов не предвидится. Дальних поездов боле не будет, а шпана вся по малинам греется... Они, брат, себя берегут! Ступай.

Сысоев стал торопливо одеваться.

— Это, что ль, пострадавшего вещи? — кивнул он на мешок и чемодан. — Адрес имеется? Давай, я отнесу.

— Отнеси! Отнеси! — сказал Иван Кондратьевич, подливая в наши кружки чаю. — И адрес имеется. Только ты в камеру хранения отнеси, а не по адресу... Он ведь не помер. Жив еще офицер-то этот. Его в военный госпиталь повезли. Небось сюрпризом ехал, раз его не встречал никто. Небось его и не ждут, чего людей зря баламутить? Поправится — сам придет.

Суток через десять справимся: как да что. Вот тогда нсчци-то и сообразим, куда доставлять... А может, бог даст, и сам придет за вещичками-то... В камеру хранения давай. И пущай по всей форме «сохранку» выпишут. Ты, Сысоев, проследи.

Сысоев ушел.

— Ну, напились? — спросил нас старшина, когда мы отвалились от кружек.

— Да, — сказали мы с Серегой. — Спасибо. Прям на целый день напитались!

— Ну, вот и ладно, — сказал Иван Кондратьевич, — счас по морозцу домой прибежите, как раз и позавтракаете.

Он присел к столу, зажег настольную лампу. Надел очки.

— Та-а-ак... — Макнул вставочку (вставочка — это ленинградское слово, так называли деревянную ручку с металлическим пером.— Б. А.) в чернильницу, долго рассматривал перо и снимал с него пылинки. — Так, значит: про-то-кол... — продиктовал он себе по складам.

Нас будто кипятком облили.

— А может, не надо протокол? Иван Кондратич? — заныл Серега.

— Как это не надо? — удивился старшина, старательно водя вставочкой по листу. — Очень даже надо... Протокол по факту происшествия. Положено. Как фамилии-то?

— Козлов и Баранов, — уныло грянули мы.

— Во как! — удивился старшина. — Это такая вывеска была до революции на одной парикмахерской: «Стрижем, бреем! Козлов и Баранов». И вы, значит, Козлов и Баранов. Не родственники?

— Нет, — отказались мы.

— Однофамильцы, значит?

— Угу.

— Бывает... А по именам, значит, непременно Иван и Василий... Так?

— Угу.

— Понятное дело, — сказал старшина, снимая очки. — Ну что, Козлов и Баранов, благодарю вас за спасение человека. — Он пожал нам руки своей крепкой горячей рукой. — Непременно сообщим в школу о вашем благородном поступке.

— А чего? — озадаченно спросил Серега уже в дверях. — Мы правда, что ли, благородный поступок совершили?

— Обязательно, — сказал старшина. — Оробей вы или там на других понадейся, так замерз бы человек. Так что — спасли! И никаких тут сомнений быть не может. А по путям все же не шастайте! — как бы между прочим добавил он. — А то, не ровен час, останутся от вас рожки да ножки! Вот так-то, Козлов и Баранов.

Мы уже далеко от вокзала отошли, когда Серега опомнился:

— Стой, а как же он в школу сообщит? Он же номера не записал!

— Ты что, воще! — сказал я. — Про кого он сообщит? Про Козлова и Баранова? «Не записал»! Ты что думаешь, Иван Кондратьевич дурачок, что ли? Ты думаешь, он не понял, что ты такой же Козлов, как я Баранов?

— Это ты Козлов! — поправил меня Серега. — Да-а-а, жаль, конечно... Как ты думаешь, а этого офицера вылечат?

А я вдруг вспомнил, как он на снегу лежал. Этот офицер. И какие у него тяжелые вещи — наверно, подарки вез... Его ждут... может, дети, может, мать-старушка... а он...

— Ты чего? Чего... — заволновался Серега.

— Что «чего»?

— Ну раскис чего, спрашиваю.

— Я не раскис. Мне просто их всех жалко.

— И мне, — вздохнул Серега. — Ты снегу поешь, слезы пройдут.

Так я и сделал.

И мы пошли домой.

 

Будь готов!

В пионеры-то мы еще год назад стали готовиться! Учились мы, в общем, хорошо. Можно было бы учиться даже отлично, если бы с нами все время что-нибудь не случалось.

То у нас паровая машина (мы ее два месяца из консервных банок клепали) взорвалась, то мы на плоту перевернулись, то еще что-нибудь подобное... И все эти случаи, конечно, заканчивались большим нагоняем от родителей, во время которого мы, естественно, уроков-то не учили!

И вот приходишь наутро в класс после большого нервного потрясения (а Серега зачастую после физического воздействия, иногда даже ремнем) с невыученными уроками и — привет — двойка. А она снижает общую картину успеваемости класса.

— Ничего, — говорит Серега, — погоди! Вот примут нас в пионеры — все будет по-другому! Сейчас мы так себе — хе-хе-хе, а тогда будем — ого-го! Пионеры — это тебе не октябрята! Это тебе не малявки какие-нибудь. Они ребята серьезные! У них все как следует. И уж пороть-то их никто не посмеет!

Торжественное обещание мы еще летом, в пионерском лагере, выучили. Меня хоть ночью разбуди — я сразу скажу все обещание от начала до конца, без запинки!

Мы мечтали, как перед Октябрьскими праздниками под грохот отрядного барабана и пение горна пойдем через весь город на Марсово поле и там у Вечного огня скажем торжественные слова пионерской присяги и старшие ребята повяжут нам пионерские галстуки. С Невы будет дуть сильный октябрьский ветер, и алые флаги будут наполняться им и хлопать над нашими головами!

А дальше начнется такая жизнь!.. Такая... Что даже трудно представить! Ну, в общем, настоящая пионерская!

Мы, можно сказать, считали недели до того дня, когда мы сможем стать пионерами. И тут вдруг прибегает Ирина-Мальвина и под страшным секретом всем нам сообщает просто сногсшибательное известие: к нам на торжественную линейку придет Герой Советского Союза знаменитый полярный летчик товарищ Закруткин!

Ну тут мы вообще! Это же такой человек! Такой герой! Я когда его портрет, ну тот, что в «Огоньке» был на обложке, достал, так Серега мне три дня завидовал, пока себе не раздобыл такой же и над кроватью не повесил на стенку!

И теперь мы представляли, как летчик Закруткин, здоровенный, бородатый, в меховых полярных унтах и летном шлеме, будет повязывать нам алые пионерские галстуки, и замирали от восторга.

Но до торжественной линейки еще так долго! Сначала семь дней, потом пять, потом все еще три... И наконец в воскресенье можно было сказать: «Завтра мы станем пионерами!»

В нашем классе на понедельник отменили все уроки. Мы договорились, что я зайду за Серегой и мы имеете пойдем к десяти часам в школу, а уж оттуда всей пионерской дружиной торжественным маршем на Марсово поле.

Ночью я несколько раз вставал смотреть на часы. Они вели себя как-то странно: то было двенадцать, потом пятнадцать минут первого, потом без десяти час, а потом сразу полвосьмого! Еще хорошо, что мама перед уходом на работу меня разбудила, а то, похоже, что я бы и линейку проспал.

Мама ушла, а я не спеша позавтракал, умылся еще раз, но часы продолжали вести себя очень странно: стрелки как будто прилипли к циферблату! Ну совершенно не двигались!

Я мыкался по комнате, не зная, что бы такое сделать, лишь бы время поскорее прошло. Я примерил белую новую рубашку, даже в зеркало долго смотрелся. Потом взял новенький шелковый галстук и стал с ним по комнате бегать — он развевался в руках, как кусочек знамени или как пламя. И один уголок, ну тот, за который я его в кулаке держал, чуть-чуть помялся. Не очень сильно! Но мне показалось, что на галстуке появились складки.

И как мне такое в голову пришло! Я решил галстук немножко погладить утюгом.

Я, наверное, был немножко без сознания, потому что я совершенно не подумал о том, что никогда ничего утюгом не гладил. Я умел только плевать на пальцы и проверять, горячий утюг или нет. Пшикает или не пшикает! И больше ничего. Я только видел, как мама гладит белье. Но одно дело видеть, как работает другой, и совсем другое дело работать самому!

Вот я приперся на кухню, нагрел утюг. Расстелил мой замечательный, мой новенький пионерский галстук на столе, побрызгал на него водой и стал водить горячим утюгом!

Раз, другой провел — ничего. А на третий раз из-под утюга вдруг пошел вонючий синий дым и галстук стал как-то выгибаться, коробиться и съеживаться. Я провел утюгом еще разок: думал, это так, пройдет. Но не прошло! А на моем новеньком, ни разу не надеванном галстуке начали появляться и лопаться пузыри. Не помня себя, я швырнул утюг обратно на плиту и попытался спасти галстук. Но он намертво приклеился к той клеенке, какую я позабыл снять со стола.

Напрасно я поливал галстук водой, напрасно пытался его расправить, когда отскоблил от стола ножом: расправлять было нечего — галстук погиб безвозвратно. Огромная дыра с черными краями красовалась в самой его середине, да и то, что осталось, в ошметках краски с клеенки!

Слезы сами собой покатились у меня по щекам.

Но плакать мне уже было некогда. Часы теперь как с ума сошли! Стрелки понеслись вскачь! Ни с того ни с сего стало уже полдевятого!

Тут я, наверное, еще немножко сошел с ума: я вдруг собрался в магазин! За новым галстуком! Моя голова отказывалась уже что-либо соображать! Какой магазин? Какой! Сегодня магазины, где можно купить галстук, закрыты: понедельник — выходной! Даже если бы они работали — они работали бы с одиннадцати, а линейка в десять, и, наконец, все деньги у мамы, а мама на работе!

Тогда я быстро напялил пальто, схватил кепку — и к Сереге.

— Кто там? — спросил из-за двери Серега каким-то задушенным голосом.

— Открывай скорее! — закричал я.

— Не открою! — вдруг ответил Серега.

— Да ты что? Это же я! Открывай скорее, у меня беда!

— Не открою! — железным голосом ответил Серега. — У меня свинка! Уходи, а то заразишься.

И тут я обратил внимание, что на двери висит листовка: «Карантин».

— Открывай! — заорал я. — Я свинкой в детском саду болел! Не заражусь!

— Врешь!

— Честное слово!

— Смотри! Тебе же хуже.

Серега долго гремел замком и цепочкой.

— Вот, полюбуйся, — сказал он, распахивая дверь.

Он поворачивался только всем корпусом, а шея

была укутана целой подушкой бинтов. Компресс подпирал свернутые, как пельмени, Серегины уши.

— Да ладно, — сказал я, чтобы его утешить. — Это, конечно, противно и больно, но недолго. Через две недели будешь как огурчик и не вспомнишь про эту свинку поганую!

— Хоть бы завтра! Хоть бы завтра заболеть! — сказал Серега и, колотя кулаком в стены коридора, пошел в комнату. — Нет! Вчера шея распухла, ночью «скорую» вызвали... — рассказывал он, укладываясь в кровать все так же не сгибаясь, как срубленное дерево. — Главное дело, если бы я ногу сломал или там хоть что... я бы приполз на линейку! Как Маресьев! Болит — это наплевать! Я бы приполз! Так ведь нельзя — заразная эта свинка! Карантин! Тебе-то хорошо! — сказал он со вздохом. — Тебя сегодня в пионеры примут. И всех ребят тоже... А я... Все красные галстуки будут носить, а я буду ни пионер, ни октябренок... Может, до двадцать третьего февраля, а может, и до самого Первого мая! Тебе-то хорошо!

— Чего хорошего! — И я кладу перед ним на одеяло все, что от галстука осталось. — Вот, погладить хотел... Ослиная голова! А новый не купишь. Все магазины закрыты!

— Это ерунда! — сказал Серега и поднялся.

Он подошел к стулу, где у него точно так же, как у меня, висела белая новая рубаха и поверх нее пламенел шелком пионерский галстук. Серега снял галстук, полюбовался им и протянул мне:

— На! Носи на здоровье! Мне он пригодится не скоро.

— Ты что! — сказал я. — Ты не подумай... Это же твой галстук.

— Да ладно! — сказал Серега. — Твой, мой... Если на войне в бою падает убитый или раненый боец, его винтовку подхватывает другой, он же не кричит — отдай, моя. Бери.

Я взял. А потом крепко пожал Серегину руку, потому что Серега настоящий друг! И что тут еще можно говорить!

Я представляю, что он переживал, тем более что, когда он закрыл за мною входную дверь, я ушел не сразу, а постоял на лестничной площадке, и мне было слышно, как, оставшись один, Серега бухнул лбом в закрытую дверь и заплакал. Громко, навзрыд.

И мне сразу расхотелось шагать под грохот барабана и петь веселые песни. Поэтому я не пошел в школу, а не торопясь направился прямо на Марсово поле, туда, где между влажными гранитными глыбами холодный ветер срывал языки пламени Вечного огня.

Я сел на скамейку и задумался. Вот теперь у меня есть пионерский галстук, я смогу стать пионером, а настроение совсем не праздничное! Одно дело, если бы нас вместе с Серегой принимали, и совсем другое дело — вот так...

Рядом со мной на скамейке сидел какой-то пижон н белом шарфике и в заграничной шляпе. Он все чего-то ерзал, вертел во все стороны головой, улыбался. Потом вдруг принялся насвистывать. Ну это вообще! И я не выдержал. Я встал и спросил:

— Дяденька, вы ленинградец?

Он очень удивился и ответил:

— Ну, ленинградец, а что?

— А то! — сказал я. — Вы на Пискаревке тоже можете свистеть?

Я думал, что этот пижон начнет меня обзывать и хамить. Я к этому был готов, пусть бы он даже драться полез, я бы не испугался... Тоже придумал — на Марсовом поле, где могилы героев, где такие слова на плитах выбиты, — свистеть! Но дядька меня удивил: он вдруг густо покраснел.

— Извини! — сказал он. — Извини, мальчик. Я больше не буду. Ты не сердись.

— Мне-то что! — сказал я. — Это приезжий может не знать, а уж ленинградец...

— Я, знаешь, два года дома не был, — сказал пижон, — и вот... это — настроение хорошее... Как-то подраспустился.

Мне совсем не хотелось с ним разговаривать. Мне вообще разговаривать ни с кем не хотелось. Уж скорее бы наши ребята пришли да линейка началась. А свистун этот прилип как банный лист с разговорами.

— А вон, — говорит, — вон иностранцы приехали. Смотри, они и галдят, и курят, вон даже обнимаются... Что ж ты им замечания не сделаешь?

— Но вы же не иностранец! — сказал я. — Иностранцы, может, и галдят, а вот дядя Толя, который без руки, он наш сосед, полотером в Эрмитаже работает, так он каждый раз на работу идет мимо огня и около огня шапку снимает. В любую погоду.

Наконец-то этот свистун заткнулся. Но ненадолго.

— А чего ты, — говорит, — не в школе?

Я сказал.

— О! — говорит. — Такое событие, а ты надулся, как мышь на крупу! Ты что, на меня, что ли, обижаешься?

— Была нужда обижаться! — говорю.

И взял ему со злости все и рассказал: и как галстук сжег, и как Серега мне свой отдал.

— А теперь, — говорю, — меня в пионеры принимать будут, а Серега дома лежит. А вообще-то принимать надо его! А не меня. Он настоящий товарищ, а я — лопух... Он достоин, а я нет...

— Чем же лопух?

— Да не мог вспомнить, что мама, когда гладит, клеенку снимает, а одеяло стелет!

— Ну, это еще не лопух. Вот я один раз лопухнулся, чуть богу душу не отдал по дурости...

Но он не успел сказать, как он лопухнулся, — у Летнего сада загрохотал барабан, и длинная колонна стала выползать из-за поворота — это шла наша пионерская дружина. Я побежал к своим.

Меня, конечно, отругали, что я не в школу, а сюда пришел, и пионервожатая волновалась. Но потом началась линейка, и от меня отстали ради праздника.

Развернули знамя, отдали рапорты. Пионервожатая вышла перед строем и говорит:

— Дорогие ребята! На нашей линейке присутствует знаменитый полярный летчик Герой Советского Союза товарищ Закруткин.

Мы все вытянули шеи и стали смотреть по сторонам, чтобы увидеть знакомые унты и летный шлем.

Я смотрю, а рядом с пионервожатой становится этот... пижон. Ну, который свистел. Я глазам своим не поверил. Я думал, ему лет восемнадцать, и вообще он нашей старшей пионервожатой по плечо! Но тут его стали принимать в почетные пионеры, он сбросил пальто, и я увидел летчицкий китель с орденскими колодками и Золотой Звездой Героя...

Я был готов сквозь землю провалиться. Мало того что я его не узнал (он бороду сбрил — как узнаешь?). Я еще ему замечание сделал, хотя прекрасно знаю: яйца курицу не учат и дети взрослым замечаний не делают! И то, что он на взрослого совсем не похож, меня нисколько не извиняет.

Как в тумане произнес я слова Торжественного обещания, отдал свой первый в жизни пионерский салют и, только когда ветерок стал трепать на моей груди концы алого шелка, немножко обрадовался.

— Слово предоставляется Герою Советского Союза товарищу Закруткину, — объявила старшая пионервожатая.

Он вышел чуть вперед и сказал:

— Товарищи пионеры! Есть такой пионерский закон: один за всех и все за одного! Я правильно формулирую? Так вот, в то время как мы принимаем вас в пионеры, ваш товарищ Кирьянов Сергей лежит больной и мы его как бы в пионеры не принимаем! Я считаю, это несправедливо! А вы как думаете?

— Несправедливо! — так заорал я, что на меня даже все оглянулись.

— И как почетный пионер вашей дружины я предлагаю исправить это печальное недоразумение.

— Но мы такое мероприятие не планировали! — растерялась старшая пионервожатая.

— Тем оно ценнее. Я пионер вашей дружины и могу высказать свое предложение. Так или не так?

— Так, — рявкнула вся дружина.

— Я предлагаю пойти к Кирьянову домой и принять его в пионеры!

— Целая дружина ради одного человека? — удивился кто-то из учителей.

— А почему бы нет? — сказал Закруткин. — Когда я разбился на Земле Франца-Иосифа, меня искали весь Северный флот, все рыбаки, да и вообще вся страна.

— Ну вы сравниваете тоже, товарищ Закруткин... — сказала почтительно старшая пионервожатая.

— А какая разница! — сказал Закруткин. — Кирьянов — гражданин СССР, ваш товарищ! В общем, идем или не идем?

— Идем, — грянула дружина.

— Трубач, барабанщик! — скомандовал герой. — Марш!

Грохнула барабанная дробь, хриплым солдатским голосом запел горн. И вдруг Закруткин выхватил меня из строя, взял за руку и пошел впереди знамени, сразу вслед за флажковым, что показывал машинам, как объезжать нашу колонну.

Закруткин шагал широко, шляпу он держал в руке, и ветер трепал его лихой чуб и развевал полы пальто, как чапаевскую бурку. Я еле поспевал за ним.

— Товарищ Закруткин, — сказал я, — а где мы пионерский галстук найдем?

— А мы как в бою: с груди на грудь!

Я не понял, но переспрашивать не решился.

— Товарищ Закруткин, вы свинкой болели?

— Я же приличный человек, — ответил герой, — конечно. Я отболел всем, чем положено, и даже золотухой. Вообще, я в детстве ужасно болезненный был.

Милиционеры отдавали нам честь, мальчишки из других школ бежали за нами следом.

Длинная многоногая колонна вытянулась перед Серегиным домом и замерла.

Закруткин спросил у меня номер квартиры и убежал в парадную, а через несколько минут на третьем этаже распахнулось Серегино окно, и сам он, в новой рубахе и толстом компрессе, взъерошенный и обалдевший, показался в окне.

Заикаясь, он произнес слова Торжественного обещания. Товарищ Закруткин снял свой галстук, какой ему вручили на Марсовом поле, и повязал на забинтованную Серегину шею.

— Будь готов! — крикнул он.

И Серега, весь засветившись от радости, улыбнулся и выдохнул, вздымая руку над головой:

— Всегда готов!

— Спасибо вам, товарищ Закруткин, — сказал я, когда все разошлись по домам.

— За что?

— За Серегу.

— Это тебе спасибо, — серьезно ответил летчик.

— Мне-то за что? — удивился я.

— За память! За то, что ты ленинградец! Вот таким будь всегда! Будь готов!

Я отдал салют и ответил:

— Всегда готов!

Так закончилось мое дворовое и младшешкольное «членство», началось — пионерское. К сожалению, современным детям совершенно неизвестное. А в нем было много хорошего... Хотя и дури хватало! А детство-то все еще длилось и длилось... Но об этом я как-нибудь в другой раз расскажу.