Ирина прибежала в палату, когда я собирал свои вещи. Она молча принялась помогать.

— Знаешь, ты извинись за то, что я не простился, — попросил я её. — Скажи, что, мол, так уж получилось… Дяде Толе скажи, дяде Коле-конюху, тёте Паше.

— Ладно! — кивала девочка, запихивая мне в мешок цветные камушки в бумажке, две подковы, которые я на дороге нашёл, пакет шишек, десяток стреляных гильз. Она не дала нести мне мешок и несла его сама до ворот, где ждала меня мама, а весь наш отряд шёл сзади.

— Вы его, пожалуйста, не ругайте! — сказала Ирка моей маме наставительно. — Он ни в чём, ни в чём не виноват. Он очень хороший! А вы все дураки! — Она повернулась к отряду. — Боря, я с тобой буду всегда дружить! Всю жизнь! — И она пожала мне руку. Серёга Кирьянов чуть не лопнул от зависти.

Вдруг Коля Бойцов ко мне подходит.

— Ладно, — говорит, — Хрусталь, не сердись на меня.

Я ему тоже руку пожал.

— Интересненько! — Липа подходит. — Жили — не тужили, вдруг — бах! — выключают из лагеря. Ты, Хрусталь, на них в газету напиши. Не имеют права выключать!

— А в городе-то ещё и лучше! — сказал Федул. — А тут туда нельзя, сюда нельзя.

Я пожал всем руки, даже Липе. Он тоже всё время с протянутой ладошкой совался.

Мама улыбалась, стоя в стороне, но я видел, как она переживает, и тоже расстроился. А ещё больше я расстроился, когда узнал, что бабушка уехала. Во-первых, я по ней очень соскучился, а во-вторых, с кем же я теперь буду оставаться, когда мама на работу уйдёт?

Бабушка накопила денег и поехала искать могилу дедушки. Он где-то в Белоруссии лежит, а дядя — в Польше, а папа — в ГДР. Туда не доедешь. Главное, поехала, а меня с собой не взяла! И не сказала ничего.

Наша комната мне показалась совсем маленькой. Везде были разложены чертежи, мамины тетрадки, которые называются конспектами.

Мама пошла на кухню еду готовить. В квартире нашей тихо — все соседи на работе. Слышно, как мама кастрюлей гремит, как примус загудел.

Кровать моя вынесена. Ну это ничего, я могу на бабушкином сундуке спать, она же уехала.

Взял я Подушечного Человека. Сел на подоконник, смотрю на улицу.

Видно, как за заводом солнце на закат пошло, за трубы зацепилось. Я Подушечного Человека взял, чтобы успокоиться, но чем дольше сидел я с ним в обнимку, тем больше тревожных мыслей приходило мне в голову.

«Подвел я маму! — думал я. — Теперь, вместо того чтобы ей к диплому готовиться, придётся за мной смотреть, обед готовить».

В самый первый день, когда я стал говорить, что помню войну, ребята со мной спорили, что, мол, такой маленький ничего запомнить не может… Может, я и правда не запомнил, а мне бабушка рассказывала, а теперь мне кажется, что я запомнил…

Гришу не угадал. Смеялся над ним! А он герой был!.. Он всё время герой был. Я это понял только тогда, когда он погиб. Но ведь то, что он погиб, это не геройство, это несчастье, это горе большое. А геройство — когда он по минным полям на тракторе ездил.

Немцев камнями обкидал. А там и Эйхель шёл, и Кляйст был. Эйхеля — жалко, а Кляйст — коммунист, герой. А я не разобрал — сразу за камни.

И каждый день из лагеря бегал. «Скучно в лагере, скучно!» Пусть скучно, а нужно было не бегать. Потому что Алевтина за меня волновалась, начальник лагеря. Он хоть и выгнал меня, а сам вообще-то ничего дяденька. Когда был взрыв, ведь он тоже к трактору побежал…

Когда с ребятами я спорил, надо было не спорить, а объяснять. Ведь они про Александра ничего не знали…

На минные поля зашёл и маму как подвёл!

Никудышный я человек! Всем от меня только плохо. Нет! Не успокаивал меня Подушечный Человек. Наверное, он потерял свою силу. Раньше, только возьмёшь его в руки, сразу так хорошо на душе становится, а теперь только хуже.

Я бросил Подушечного Человека на пол. И он упал, как убитый, и ноги у него подвернулись. Ну вот! Ещё и Подушечного Человека обидел…

— Ёжик, ты чего? — спросила мама, входя в комнату.

— Не помогает! Не помогает! Подушечный Человек не помогает! — Я уткнулся в мамино плечо.

— Боря, — сказала мама серьёзно. — Я ведь твоя мама, а что это значит?

— Что ты меня выродила.

— Нет, — сказала мама. — Бывают же приёмные мамы. Возьмут мальчика или девочку-сироту и воспитывают, а ведь они тоже настоящие мамы получаются. Нет, сынок! Мама — это человек, который всегда за тебя. Мама всегда помогает своему ребёнку, даже если ей для этого приходится умереть…

— Что ты! — закричал я. Ты только не умирай! И бабушка пусть не умирает! Пусть все живут! Всегда!

— Да нет, маленький мой, я не про то… Смотри, что у меня есть, — она открыла тумбочку и достала маленькую коричневую дощечку.

— Что это?

— Это очень вкусно! Это шоколад. Я нашему инженеру помогла с чертежами, а он мне вот эту плитку шоколада дал, для тебя. Вот мы пообедаем — и ты будешь её есть с молоком.

— А золотой якорь с обёртки можно вырезать и приклеить на шапку. Правда?

— Правда. Или на книжку, на обложку.

Вот мама всегда так. Она всегда говорит про одно, а потом сразу про другое, но это не значит, что она отвлеклась или забыла: она ждёт, когда я сам заговорю.

— Мама! — сказал я после обеда. — Вот ты говорила, что мамы всегда за своих детей заступаются… А зачем ты мне это говорила?

— А? — сказала мама. — Я вижу, что тебе плохо, что ты мучаешься. Я хочу тебе помочь, а как — не знаю. Ты бы мне рассказал, что у тебя там в лагере произошло. Мы бы вместе придумали чего-нибудь…

И я стал ей рассказывать всё-всё. И не только что делал, но и что думал. Когда всё рассказал, было уже темно. Мы сидели в сумерках.

— Я думал, вот приеду, возьму Подушечного Человека, и всё успокоится, а он силу потерял…

— Нет, — сказала мама. — Подушечный Человек тебе больше не помощник. Ты стал совсем большим. Ну что ж, видно, настало время дать тебе письмо.

— Какое письмо? Мне?

— Тебе, — спокойно сказала мама. — Тебе письмо от папы. Он его на войне написал для тебя.

Она включила свет, открыла комод, порывшись, достала платок и, развернув его, вынула бумажный треугольник.

Это было первое письмо, которое я получил! Настоящее письмо! Да ещё от папы!

Сначала я ничего не мог прочитать, потому что оно было не по-печатному написано. Я хоть и умею по-письменному читать, но всё-таки хуже, чем по-печатному. Да ещё написано было карандашом — буквы скакали в разные стороны. Видно, что папа очень торопился, в некоторых местах бумага была даже прорвана.

«Здравствуй, мой дорогой сынок! — разобрал я первую строчку, и сердце моё точно кто-то взял в кулак и сдавил так, что даже дышать стало тяжело. — Пишу тебе это письмо, потому что у нас тут такое начинается, что… — дальше было зачёркнуто. — Я всегда с тобою, день и ночь я думаю о тебе, обо всех вас. Мы всегда рядом с тобой — живые и мёртвые. Поэтому ты ничего не бойся. Даже если ошибёшься — не пугайся.

Никому не делай зла! Не мсти! Настоящий человек всегда добрый.

Тебе будет очень нелегко. Мы идём по России, и Родина наша искалечена, изранена войной. Тем, кто останется в живых, будет страшно трудно всё построить заново. Сколько народу погибло! Мы не сможем дать тебе совет в трудную минуту. Ты должен до всего доходить сам. Думать сам!

Запомни главное: ты — русский, ты — советский человек, ты сын честных людей. А потому никогда не клони головы!

Ты, наверное, не помнишь. Но я тебя видел! Мы пошли в прорыв около нашего города, когда фашисты побежали. И я шёл мимо нашего дома. И всё смотрел, смотрел на него. Вдруг в первом батальоне стали кричать „ура“. И я тебя увидел. Ты стоял на бугре и махал нам шапочкой. Я узнал бабушку, она никак не могла вскарабкаться на склон. Это был ты, мой сын. Ты нам кричал или пел. Мы очень торопились. Мы почти бежали, потому что нужно было догнать фашистов, пока они не успели окопаться и занять оборону. Я не мог выйти из строя. Но я узнал тебя!

Мы шли бить врага, и ты провожал нас в бой!

Тебе очень рано придётся стать взрослым, чтобы заменить нас… — тут опять было зачёркнуто. — Помни, человек становится взрослым, когда начинает думать. Учись думать!

Жалей маму, бабушку. Жалей всех людей. Заступайся за слабого. А трудностей не бойся. Если трудно, — значит, ты плывёшь вперёд. Легко только тому, кого по течению сносит и он не борется. Если трудно, значит, ты растёшь. Будь Высоким и Гордым. Мой сын, моя кровь — Борис Степанович Хрусталёв — русский человек!

Если тебе будет одиноко, посмотри на звёзды. Мы здесь на фронте смотрим на них и думаем о вас. Посмотри на звёзды — это я смотрю на тебя!»

Дальше была нарисована карандашом кривая пятиконечная звезда с лучами.

Я читал и читал это письмо, я его уже выучил наизусть. И всё повторял про себя: «Борис Степанович Хрусталёв — русский человек». Меня ещё никто не называл по имени-отчеству, и это звучало торжественно и гордо.

Мальчишки смеялись надо мною, говорили, что это я всё по рассказам представляю, как на бугре стоял и махал войскам на прощанье. А я помню! Мой папа подтвердил, что я помню. Он меня видел. Какое счастье, что он меня видел!

Я всё никак не мог уснуть. Всё ворочался. Мне хотелось опять и опять перечитывать письмо. Но мама сказала: «Это не такое письмо, чтобы читать его каждый день», — и убрала его в комод.

Звёзды заглянули в окно. «Это я смотрю на тебя!» — я словно услышал голос папы. И не только папы, но и Гриши, и дяди Толи, и конюха Николая, и товарища Кляйста.

Я встал и, тихонько ступая на половицы, чтобы не разбудить маму, подошёл к портретам.

Дедушка, дядя и папа смотрели на меня с фотографий. Дедушка в пенсне, как у писателя Чехова, щурился, словно спрашивал: «Ну-с, как дела, молодой человек?»

Дядя улыбался широко и весело. Лихая пилотка была сдвинута на бровь. «Не робей, парень!» — подмигивал он мне.

А папа смотрел строго и серьёзно. «Кем ты вырастешь? спрашивал он. — Не клони головы. Правда на твоей стороне! Расти скорее!»

Крашеные половицы холодили мне пятки, длинная ночная рубашка, от которой я совсем отвык в лагере, щекотала мне щиколотки.

Лица на портретах, освещённые луной, жили.

И тогда я сказал им:

— Не беспокойтесь за меня! Посмотрите — я расту!