Когда стало темнеть, он поставил перед медведем тарелку меда, смотрел, как медведь, дрожа от удовольствия, вылизывает ее, и задумчиво перебирал у Презента шерсть на загривке.

— Ну что, поел? Пойдем тогда! Ничего не поделаешь.

Он вскинул за плечо винтовку и вывел медведя в овраг. Презент всегда очень радовался, если хозяин брал его с собой. Он бежал, весело занося зад на сторону и косолапя.

В глухом углу оврага, где густо разрослись кусты шиповника, Харлампий приказал медведю стоять. Но тот не понял, и когда сотник отошел на выстрел, медвежонок опять крутился у-его ног и терся крутолобой башкой о его сапоги.

Раз десять Харлампий отводил его к кустам, но Презент думал, что это игра такая, и мчался за хозяином.

Харлампий упарился. Наконец догадался. Снял с винтовки ремень и привязал медвежонка. Презент очень удивился, но рваться не стал, уверенный, что хозяин придумал что-то очень интересное.

Харлампий отер рукавом пыль с винтовки, клацнув затвором, загнал патрон в патронник и увидел, что у него трясутся руки.

«Что это со мной?»—»подумал он и прицелился медведю в голову.

Медведь мотал круглой башкой.

«Не попаду! — смятенно подумал Харлампий. — Намучаю только».

— Встань! — крикнул он медведю.

Презент вскочил на задние лапы и тут же перевернулся через голову. Винтовочный ремень развязался и больше медвежонку не мешал. Но Презент не побежал к хозяину. Он прошелся своей косолапой походкой, вихляя задом и кланяясь. Он начал представление! Он веселил хозяина.

Туман застлал перед Харлампием мушку. Он протер глаза рукой, но мушка дрожала и плавала, и сотник никак не мог Подвести ее под левый бок медведя.

Сколько раз, сидя в засаде, на войне, он спокойно и уверенно, будто на полковом стрельбище, целился во врагов, подпуская их поближе, и бил метко и быстро. Но то был враг, сильный и вооруженный, и если не ты его, то он тебя… А здесь плясал медвежонок, и Харлампий не мог нажать спуск.

Медведь показывал полную программу. Он уже изобразил, как бабы за водой ходят, как пьяный мужик валяется, как хозяйки белье стирают, и после каждого номера отдавал честь и обходил воображаемых зрителей.

«Боже мой! — подумал казак. — Да ведь его убить — как ребенка невинного!»

Напрасно Харлампий старался разозлиться и специально вспоминал корову, которую пришлось отдать, и теперь придется сидеть без молока с грудным-то Сашкой.

Но тут же припоминал, что медведь спас Аниську и кинулся на корову, которую все боялись. И вспомнил мой дед все проказы Презента, и вспомнил полянку, залитую водой, и маленький мокрый комочек, что скулил на коряге. И вдруг всплыли перед ним все товарищи, которых потерял он на войне. Как падали они с коней в лихих атаках, как настигали их пули, осколки, газы и валились они на дно траншей, как метались и звали матерей в душных палатках прифронтовых госпиталей.

— Господи! — стонал Харлампий. — Что это со мной!

Медведь подошел к хозяину и ткнулся в сапоги.

— Вот беда! Вот беда! — шептал человек. Он перехватил винтовку и трясущимися руками вставил ствол мишке в ухо.

— Раз! Два! Три! — сосчитал он, но руки не слушались, стали как деревянные, и выстрела не получилось.

— Не могу! Не могу! — прошептал Харлампий и увидел на краю оврага свою жену.

— Не могу! — сказал он, жалко улыбаясь и садясь в пыль. — Рука не подымается.

И жена, сбежав в овраг, прижала к себе Харлампиеву голову и все гладила его по потному лбу и седеющему чубу, успокаивая. Потом она подняла винтовку и повела обмякшего, слабого мужа домой. И он пошел, покорно опираясь на ее плечо и нетвердо, как пьяный, переставляя ноги.

Медвежонок покатился впереди, не подозревая, что произошло.

В этом месте бабушка всегда замолкала и я боялся вздохнуть, чтобы не нарушить это молчание. Она долго смотрела куда-то далеко-далеко, потом молча вставала, снимала передник, причесывалась, шла в горницу и выдвигала тяжелый ящик комода.

Там, завернутая в рушник, лежала старинная фотография. На ней была сама бабушка и мой дед, Харлампий Прокофьич, снимались они в 1916 году, когда дед был ранен в ногу и приехал после госпиталя в отпуск.

Моя бабушка, тоненькая, темноглазая, в кружевной кофточке и длинной юбке, бережно поддерживала его под руку, потому что дед без костылей ходить еще не мог, а с костылями сниматься не захотел.

Он стоял прямо и твердо. Русый чуб стружками завивался на лихо заломленную гвардейскую фуражку. Густая завесь крестов и медалей пересекала его широкую грудь. Празднично сияли новенькие погоны хорунжего. Но в скорбных складках под колечками усов да в серых, широко открытых глазах таилась горечь и боль… И только по бережной, тонкой руке жены у его локтя можно было понять, что перед нами раненый фронтовик и стоять ему очень трудно. И столько выпало ему страданий, что хватило бы на целый народ в каком-нибудь благополучном маленьком государстве.

— Вот, — шептала бабушка, стирая невидимую пыль со стекла. — Вот какой он был — Харлаша… Дедушка твой. Вот какие мы молодые-то были… — И две старинные крошечные сережки поблескивали сквозь ее седые волосы, как две слезинки…