Лёшка Кусков до десяти лет жил в деревне на Владимирщине с матерью и бабушкой. Отца он почти не помнил. Отец уехал в город, когда Лёшка ещё не умел ходить. Мать всё собиралась к нему в город, но он не очень приглашал, как понял Лёшка из разговоров.

Сейчас, сидя у маленького костерка на пустыре за новостройками, Лёшка Кусков, по нынешнему своему прозванию Лёха, вспомнил бревенчатый дом, куст сирени, который ломился весною в окно его комнаты. Тёплую, словно живую, печь, лохматого Напугая, что кидался каждое утро мальчишке на грудь и норовил лизнуть в щёки.

Он вспомнил бабушку.

Наверное, огонь был виноват: языки пламени в костре плясали на углях, как там — в печке, около которой она всегда гремела ухватами.

Маленькая, сгорбленная, с улыбчивым морщинистым лицом, она всегда норовила сунуть Лёшке то кочерыжку, то репку, то блинок…

Мать с утра до ночи была на работе, и Лёшка всё время с бабушкой. Весною, в такой же тёплый день, как сегодня, они вдвоём копали огород и сажали картошку. Свежая земля пахла травой и влагой. Длинные кольчатые розовые червяки ввинчивались в свежевскопанные грядки. Цыплята, которых вывела в огород курица Настя, хватали их и растягивали, как резиновые подтяжки.

«Сади, внученька, горох, да расти, как он: быстро и весело… Матери на помощь, людям на радость…»

Лёшка аккуратно раскладывал горошинки в лунки и закапывал их совочком.

Бабушка повела Лёшку в школу, когда пришло время, бабушка слушала по десять раз, удивлялась и ахала рассказам из букваря и «Родной речи», и Лёшке хотелось читать ей и читать ещё. Он любил пересказывать, что узнавал в школе. Бабушка расспрашивала подробности, а Лёшка казался себе очень умным и знающим…

Когда он делал уроки, она садилась напротив за стол и, подперев маленькую сухонькую голову в белом платочке мосластым кулачком, следила, как выводит внук кривые буквы.

«Не такие уж кривые…» — подумал Лёшка. В первом классе он учился отлично.

В деревне ему было хорошо, все между собой жили дружно: и взрослые и дети. Конечно, он дрался с мальчишками, бывали ссоры, но почему-то здесь, в городе, когда он вспоминал деревню, ему казалось, что там всегда светлое лето и каждый день как воскресенье.

А потом бабушка подняла тот страшный чёрный чугунок, где кипело в щёлоке бельё, вдвинула его в печь и, тихо охнув, села на лавку под окном.

Лёшка как раз учил уроки. Он поднял голову и увидел: бабушкино лицо стало совсем белым.

«Беги к дяде Ване, пусть за доктором пошлёт… — прошептала бабушка. — Стой! Поди сюды».

Она обхватила Лёшку костистыми руками, прижала изо всех сил к груди, и мальчик услышал, как там что-то булькает и хрипит. Он почему-то подумал, что так птица крыльями машет.

«Господи! — прошептала бабушка, прижимаясь холодными губами к Лёшкиному лбу. — Не дай ему пропасть! Побереги ты его! Беги, Алёшенька! Беги! — подтолкнула она мальчишку, отшатываясь к стене. — Да назад не ходи! Не ворочайся назад!..»

«Вот только бабушка меня и любила, — подумал Лёха, ворочая железным прутом угли. — А мать так… только говорит, что любит. Любила — не нашла бы себе этого Ивана Ивановича…»

Со смертью бабушки ушёл из дома покой, словно в печи огонь погас и весь дом выстыл.

Лёшка после уроков сам разогревал кашу, ел её, запивая холодным молоком, потому что никак не мог научиться его кипятить, оно всегда либо пригорало, либо убегало. Чаще хватал кусок хлеба и шёл на улицу, потому что дома ему было находиться без бабушки невмоготу — всё время хотелось её звать и плакать.

Он старался быть на улице дотемна, пока мать не приходила с работы.

Дальше было ещё хуже.

Однажды они заколотили окна, двери и поехали в город. Настали для Лёшки тяжёлые дни.

Мать всё так же с утра до ночи была на работе, и Кусков слонялся на улице. Но здесь была другая улица и другие мальчишки. С первого дня они прозвали Кускова обидным прозвищем «дерёвня» и всё время дразнили его за то, что он говорил по-владимирски, на «о». Кусков бросался на них с кулаками. С двумя, с тремя он мог справиться, но ведь его били впятером и даже вдесятером!.. Не успевал мальчишка оглянуться, как оказывался в самом низу кучи малы.

И в школе было то же самое. Ребята смеялись над ним, как только он раскрывал рот: «Володимирская корова!»

Те мальчики, что не дразнились, не обращали на него внимания. После уроков они разбегались кто куда: кто в спортивную секцию, кто на скрипке играть, кто в кружок рисования… Лёшка хотел бы подружиться с этими занятыми мальчиками, но стеснялся.

А те мальчишки, что были свободны, только и знали, что драться да обзываться.

Однажды его так разделали, что он минут пятнадцать не мог остановить кровь, текущую из носа. Шёл дождик, и Лёшкины слёзы мешались с холодными каплями, падающими на лицо.

«Ничего медали! — сказал какой-то мужчина. — Ну а ты хоть сдачи-то дал?» — «Я де убею!» — ответил Лёшка. «А хотелось бы?» — «Угу! Кодеждо!» — «Приходи ко мне в секцию!» — сказал волшебный человек, как бы из дождя и Лёшкиных слёз возникший.

Так Кусков тоже стал занятым. Он был готов тренироваться с утра до вечера. С каждым занятием прибавлялись синяки на локтях, на коленках, на бёдрах, но он чувствовал, как наливаются силой мышцы, как крепнет брюшной пресс, как цепкими становятся пальцы.

Теперь, если называли его «дерёвней», Лёшка хватал обидчика за локоть и за пиджак, рывок — и противник, сверкнув подошвами, шмякался на спину. «Психованный» — было новое прозвище Кускова, но никто не говорил его Лёшке в лицо.

Они с матерью получили квартиру в новом районе. Здесь-то и познакомился Лёшка со Штифтом. Как-то раз он возвращался из секции. В парадном трое подростков отнимали деньги у заморённого парнишки.

— Ну ребята, ну не надо, — жалко приговаривал тот. — Ну пожалуйста.

— Отдай назад деньги! — сказал Лёшка самому длинному, раскосому, по прозвищу Монгол.

— Кто это? — спросил дурашливым голосом Монгол. — Не вижу.

Кусков занимался в секции третий год. Он поставил сумку с кимоно и скинул туфли.

— Сейчас тапочки белые примерять будет, — хихикнул кто-то из прихлебателей Монгола.

— Ты что, ты что? — почуял недоброе Монгол.

— Считаю до трёх! — сказал Кусков. Перед схваткой у него всегда холодели щёки и что-то сжималось в животе, словно он становился пружиной — крепкой и жёсткой.

— Раз!

Он увидел, как восторженно и испуганно смотрит на него мальчишка, у которого отнимали деньги, вспомнил все обиды, которые пришлось ему вытерпеть в школе и во дворе на старой квартире.

— Два!

Всегда перед боем он вспоминал, как его били, и старался представить, что перед ним именно тот, кто его бил. «Перед боем нужно разозлиться, иначе не победишь!» Лёшка свято верил в справедливость этих слов.

— Три!

Захват! Рывок!

Монгол завыл, сгибаясь пополам, как складной.

— Заткнись! — спокойно сказал Кусков. — Иначе сейчас мордой в стенку въедешь.

— Отпусти! Отпусти! — стонал Монгол.

— Отдай пацану деньги! И запомни: маленьких обижать нехорошо. В другой раз попадёшься — руки-ноги повыдергаю.

Как нравился себе он в эту минуту! Как приятно ему было быть сильным, благородным, смелым! Как милостиво он выслушивал восторженные слова Штифта:

— Как ты его! Это же сам Монгол, а ты его как!

Ради этого стоило заниматься с утра до вечера. Ради этого он совсем запустил уроки и часами крутил гантели. Что может быть приятнее сознания, что ты сильнее всех, что даже враги твои вроде Монгола почтительно дают тебе дорогу, когда ты возвращаешься с тренировки?

А когда Лёшка стал побеждать на соревнованиях, когда он услышал, как зал, где были его сверстники и даже взрослые, встаёт и кричит: «Кусков! Кусков! Молодец!» — он готов был и ночей не спать ради тренировок…

— Лёха! — сказал Штифт. — Ты извини, мне идти надо. Мать сейчас с работы придёт…

Костёр почти погас, сизый дымок струился над багровыми углями, что уже подёргивались белёсым пеплом.

— Иди! — сказал Кусков. — Иди.

— Лёш! — сказал Штифт. — Если тебе что-нибудь нужно будет, я того… Я даже денег могу…

— Спасибо тебе, Штифт! — сказал Лёшка, пожимая товарищу руку, и вдруг подумал, что знаком он с ним больше года, а так и не знает его имени. Он посмотрел ещё на его щуплые плечи, на конопатый нос, на курточку, из которой торчали худые руки, похожие на гусиные лапы.

«Как тебя на самом деле-то зовут?» — хотел спросить он Штифта, но не решился.