Ночью я проснулся, словно меня в бок толкнули.

«Он же заболел! Форген-Морген не откликнулся, потому что заболел! Он же старый! Он должен быть очень старый!»

Насилу я дождался, когда уроки кончились, побежал в Дом прессы, к Георгию Алексеевичу, а он — в командировке! Что делать? Я подумал-подумал и сам в Дом журналиста побежал. Потому что нельзя ни минуты терять! А вдруг он умер? Вот тебе и «не торопись, поиск требует терпения!».

Я мчался по набережной Фонтанки, будто от этого зависела жизнь Форген-Моргена. Хорошо ещё, на парапете был снег и я его немножко похватал, — видела бы Ага!

В вестибюле на видном месте висело моё объявление.

— Тётенька! — едва переводя дыхание, спросил я вахтёршу. — У вас никто не заболел?

— Боже мой! — закричала она. — Что с ним?

— С кем?

— С Вадиком! Ты из школы?

— С каким Вадиком? Я из школы, но никакого Вадика не знаю!

— Как не знаешь? Что с Вадиком Тимофеевым? С моим внуком? Отвечай!

Пока я ей растолковал, что к чему и в чём дело, она три таблетки валидола съела и вокруг нас целая толпа собралась.

— Мне старичок нужен, он у вас работал, а ещё раньше — фотокорреспондентом и подписывался «Ф. М.».

Но вахтёрша ничего сообразить не могла и только открывала рот, как рыба на суше, да всплёскивала толстыми руками, а всякие сбежавшиеся тётеньки обмахивали её платками, газетами, уговаривали. И на меня тоже махали:

— Вот баламут ненормальный, это ж надо так человека напугать!

Но я не уходил и правильно делал! Потому что другая тётенька молча взяла меня за плечо и куда-то повела. Я сначала даже немного испугался, — может, в милицию, чтобы людей не пугал. А при чём тут я? Вахтёр — это тот же часовой! Он должен быть спокойным и хладнокровным! Пусть слабонервных в вахтёры не берут.

Тётенька привела меня в бухгалтерию, надела громадные очки, сразу стала похожа на сову.

— Имей в виду! Ты отнимешь у меня время! — И стала шуршать бумагами и шарить по шкафам. Минут через десять она сказала: — Человек работал! — И опять папки с бумагами туда-сюда, туда-сюда перекладывает. — Значит, получал зарплату! — Еще десять минут шуршала. — Значит, фамилия должна быть в ведомостях. Вот. — Она достала длинный лист бумаги. — Фёдор Иванович Меркулов. Мог подписываться «Ф.М.»? Мог. Нет, это не он. Он в этом месяце аванс получал и молодой. Фома Миронович Моисеев — наверняка мог! Но он объявление видел! Имей в виду, я теряю с тобой драгоценное время! Боже мой! Какое имя: Фемистокл Эпильдифорович Маккавеев!

— Во! — сказал я. — Это он.

— Отпадает. Он тридцать пятого года рождения.

— Почему?

— Фу, какой ты глупый! Ему в сорок первом году было шесть лет, и он никак не мог работать фотокорреспондентом! Что же это получается: раз человек работал, он должен получать зарплату, — значит, должна быть его фамилия в ведомостях… Ах, я теряю время. Одно из двух: или он получал зарплату не у нас, или это не его инициалы! Идём в отдел кадров.

Часа через два в отделе кадров дядька такой толстый, что когда он смеялся, то животом тряс письменный стол, и такой лысый, что в его лысине отражалась настольная лампа со стеклянным зелёным абажуром, прохрипел:

— Четыре гардеробщика, два вахтёра работали по два месяца. Зарплату получали не у нас, поскольку они от управления коммунального хозяйства… и естественно, никаких данных у нас на них нет! Не смей реветь! Орёл! Солдат! Следопыт! Не смей!

— Да не реву я!

— Молодец! Что тебя не устраивает? Вот иди в коммунальное управление. Не смей реветь!

— Да! — сказал я. — Тут и без отдела кадров ясно, что на «Ф.М.» ни одного человека нет!

— Ну и что! — сказал толстяк. — Ну и что! Я тридцать лет сижу на кадрах! Как меня в сорок третьем году на Курской дуге долбануло в позвоночник, так я на кадры был переведён… У меня опыт! Фотокорреспондент — почти художник. Художник — богема! А это значит — псевдоним! А псевдоним к фамилии может никакого отношения не иметь! Псевдоним может быть Туманский, или Грёзин, или Чаровницын, а фамилия при этом Колупаев. Форген-Морген может быть и Корытиным, и Лопатиным…

— Так что же, мне его никогда не найти?

— Не смей реветь! Не смей! Выше голову! Орёл! Чапаевец! Герой! Не реви!

— Да не реву я! У меня просто такое лицо выразительное!

— Молодец! Марсель Марсо! Артист. — Он снял телефонную трубку и набрал номер. — Выразительное лицо, говоришь? Алё! Алё! Тосенька! Лепетунин беспокоит. Тосенька, я тебе сейчас вахтёров зачитаю, посмотри, зайчик, личные дела, не работал ли кто из них фотокорреспондентом. Тут из министерства нагрянули! Да! Для Исторического музея… Но это между нами… — Толстяк подмигнул мне. — Лады! Лады! Жду звоночка. Видишь, что ты со мной делаешь? — сказал он мне, опуская трубку на рычаги. — Я вру людям в глаза! Историк! Министр! Хоть бы фотографию показал? При себе?

Я достал фотографию.

Толстяк поднял очки на лоб и поднёс её к самому носу.

— «Три танкиста! — пропел он грустно. — Три весёлых друга…» Обмундирование новенькое П.Ш. Качественное обмундирование… Орденоносцы. Да, брат, в сороковом году Красная звёздочка не фунт изюма… Орлы! Добровольцы!

— Почему добровольцы?

— Я тридцать лет на кадрах, глаз — алмаз! Молодые.

Я посмотрел:

— Дяденьки как дяденьки.

— Тебе и десятиклассник — дяденька. Дети! К сорок первому году — самые надёжные бойцы! Опытные, обстрелянные! Этого, брат, голыми руками не возьмёшь… Он пороха нюхнул, драться будет до последнего! Кремень! Железные люди! Кабы не они… — Он отдал фотографию и, подперев подбородок кулаком, сказал: — Вот у меня такая троица в глазах стоит. В июле сорок первого — жара. Фашисты прут! Бомбёжка! Перепуталось всё: и раненые, и беженцы, и наступающие части, и отступающие. Кругом болота горят! Ад!

У речушки — берега — топь сплошная, Т-34 и вот такая троица возится. Откуда ни возьмись, командир — не то полковник, не то ещё кто. Машина вся в пробоинах, в грязи. «Кто такие?»

Оказывается, командир танка — кадровый, ещё на Халхин-Голе воевал. «Ну, — говорит полковник или генерал, — тогда объяснять не нужно. Дорога здесь одна, вы — пробка! Сколько продержитесь — на том спасибо. Помните: каждый час — это километр, который мы пройдём». — «Есть держаться!» — отвечают. «Ребята! — полковник говорит. — Нам бы только к Староселью выйти, в укрепрайон, — там и окопы, и боеприпасы, и пополнение! Нам бы в дороге не пропасть!» — «Ясно», — говорят. «Письма пишите». — «Некогда. У нас ещё танк не на ходу».

— Так никто и не узнал, как их звали? — спросил я.

— Почему? — сказал толстяк. Он встал и тяжело прошёлся по крошечному кабинету. — Звали их коротко и ясно: «Советской Родины солдаты»! Вот такие у них были данные. На всех троих!

Он отдал мне фотографию, бережно упрятав её в новую чистую папку.

— А они знали, что погибнут?

— Мы тогда все это знали. Надеялись, но слабо. Даже имён никто не узнает, даже писем не написали!

— Но ведь про них никто никогда ничего не узнает! Их как будто и не было!

— Ты говори, да не заговаривайся! — сказал толстяк. — Как это — не было? Философ! Мыслитель! А Победа? Победа? Эх! Молодёжь! Ты что, в школу за одними пятёрками ходишь или знания получать? Так или не так?

— Знания, — сказал я и почувствовал, что краснею.

Хорошо, в этот момент зазвонил телефон, — может, толстяк и не видел, как я покраснел.

— Так! — закричал он. — Ефим Макарович Трушкин! Годится! А, вот он где! Теперь понятно. Спасибо, зайчик! Спасибо, Тосенька! Ну вот! — сказал он мне. — Вот тебе адрес. Иди! Стремись! Следопыт! Герой! Отличник!

Но когда я закрывал за собою дверь, я увидел, что он, сняв очки, грустно глядит мне вслед.