Между прочим, на трубе играть ничуть не легче, чем на рояле. Конечно, как Рихтер, тоже играть не просто, но на пианино нажал клавишу — и пожалуйста звук… И чистый, и любой силы, а на трубе… У меня все губы распухли, а всё равно какие-то ослиные крики получаются, а не музыка.

Я только через две недели гамму сыграл. К этому времени даже Ага ворчать перестала. Но когда я отцу проиграл всю гамму, то он сказал, что до Эдди Рознера или до Армстронга мне ещё далековато. Я играл как сумасшедший — всё свободное время. Если бы я с таким упорством играл на рояле, говорила мама, то уже мог бы выступать в городском конкурсе юных пианистов.

— Что за плебейские замашки! — подливала масла в огонь Ага. — Ну, я понимаю, скрипка или мандолина, но эта самоварная музыка…

В общем, все были против, но я забивался в своей комнате за шкаф и дул, дул, пока не начинала болеть голова.

Хорошо, что у нас ещё старый дом — стены толстые, а то давно бы соседи взбесились.

Только дед помалкивал. Один раз в субботу, когда я вернулся из школы и вошёл в квартиру (у меня свой ключ есть), я увидел, что дед стоит в столовой с моей трубой. Он держал её совершенно правильно, как Антонина Николаевна учила, и быстро перебирал клапаны…

Я стоял прямо против него, но он меня не видел. У него было напряжённое и счастливое лицо. Он играл какую-то беззвучную музыку… Честное слово, играл. Я недавно стал заниматься, но и то понял, что он не просто так клапаны жмёт, а какую-то одному ему слышную мелодию играет…

— А! — сказал он, вздрогнув и отнимая трубу от губ. — Разбрасываешь всё где попало… Мундштук не вынимаешь… Это же не железка.

Он поставил трубу на стол и быстро ушёл в свою комнату, словно я его поймал за чем-то непозволительным — ну, вроде как бы он тайком варенье ел…

«Ну что за человек!.. — подумал я. — Взял без спросу чужую трубу, изображает тут чего-то и ещё ругается…»

Мне очень нравилось ходить на репетиции. Когда я играл на пианино, то моя учительница сидела рядом и, как часы, отсчитывала:

— И раз, и два, и три… пассаж… точней ми-ми-ми, а не ля…

Я как только её шаги в передней слышал, мне хотелось убежать на край света, где никаких пианин ещё не изобрели.

А здесь когда общая репетиция, то вообще праздник… Трубы блестят, ребят много, и все изо всех сил стараются… Иначе нельзя. Антонина Николаевна так обучает, словно мы в атаку идём, а она впереди. У неё просто невозможно не стараться… А когда она со мной занимается, так вообще… Она как только скажет: «Ну! Мальчик мой дорогой! Начали…» — и мне сразу становится легко-легко, и даже какая-то музыка получается… И я дую изо всех сил и только чувствую, как у меня по щекам пот течёт. Вот если бы она мне сказала: «Макарона! Прыгни с Литейного моста в воду!» — да я бы не задумываясь прыгнул!

Наверное, когда она молодая была, она была очень красивая, как Скворцова. Она и сейчас очень красивая, у неё только мелкие морщинки у глаз, но от этого лицо ещё лучше, потому что добрее… Про Иванова мы с ней больше никогда не говорили, да я боялся сказать: «Мне кажется, Иванов жив!» Я помню, как она тогда побледнела… Нет уж, если он жив… И я часто представлял, как приведу к ней Сергея Иванова и скажу: «Антонина Николаевна! Я его нашёл! Он жив».

Но когда я рассказал об этом Ваське, он только хмыкнул:

— Если он жив, то наверняка женат, у него куча детей и никакой своей пионерки Тони просто не помнит!

Я ужасно расстроился. Потому что, наверное, Васька прав.

— Так что… — сказал Васька. — Пусть лучше думает, что он убит…

— Нет! — Вот тут я совершенно не согласен. — Если он жив, она счастлива будет! Антонина Николаевна не то что мы! Она умеет за других людей радоваться!

— Дурак ты! — сказал Васька.

И мы с ним чуть опять не подрались, но удержались потому, что он сказал:

— Завтра мне увеличитель принесут. Приходи.

Я из-за этого увеличителя, наверное, скоро седой стану. Я всё время думаю, что будет, когда родители узнают, что я деньги взял… Конец света.

И всё равно я не жалел, что так поступил. Пусть хоть что со мной делают — зато я Форген-Моргену подарок сделаю, кто ему ещё подарит? Но всё равно побаивался.

Увеличитель оказался громадным, пузатым, с голубоватым объективом и никелированным кронштейном…

— Достали в комиссионке… Всего за пятьдесят рублей! — сказал Васька, возвращая мне две зелёные бумажки.

— Кто достал?

— Это — извини, — сказал Васька. — Это секрет. Он весь город объездил, как узнал, что это Форген-Моргену подарок.

— Да кто это такой?

— Хоть на части меня режь! — вылупил глаза Васька. — Раз меня человек просил его не выдавать!

— Ой, да наплевать! — сказал я, радуясь, что две зелёные бумажки лягут обратно в конверт.

Мы оставили пока увеличитель у Васьки, потому что решили подарить его Трушкину на Девятое мая! А деньги я положил обратно в стол. Всё-таки я предчувствовал, что будет здоровенный скандал, и никак не мог придумать, что бы такое соврать, куда пятьдесят рублей делись.

Можно сказать, что бумажка куда-то завалилась или что деньги украли… Но тогда могут подумать на Агу или на деда… Я, наверное, дней пять думал, а потом посмотрел на себя в зеркало и решил, что Тимур и Сергей Иванов — они бы не стали врать, а сказали бы всё как есть: «Взял деньги! Было нужно!»

Про Трушкина я, конечно, ничего не скажу, а то ещё папаша возьмёт да и в газету напишет — благородный поступок пионера! Чтобы общественное мнение было…

И оттого, что я решил сказать правду, мне сделалось легко-легко и даже ничего не страшно. Я заклеил конверт, где лежали деньги, чтобы лишний раз не смотреть и не расстраиваться!

Но всё-таки сердце у меня подскочило и забилось где-то в горле, когда отец пришёл с работы со свёртком и торжественно сказал:

— С отцом как надо? Контакт?

— Есть контакт! — выдавил я.

— Меряй! — сказал отец и развернул джинсы.

Конечно, джинсы были потрясающие. И швы, и заклёпки, и материя, и наклейка, но только глаза бы мои на них не смотрели.

— Сколько они стоят? — спросил я.

— Сто с полтиной! Ну как? Прикинь!

Я натянул негнущуюся толстую материю.

— Блеск! — сказал отец. — Красиво. Практично…

Ага ахала и всплескивала руками.

— Совсем большой. Детынька моя, как он незаметно вырос. Ну просто молодой человек!

Я всё ждал, что дед что-нибудь выдаст, но он сидел уткнувшись в газету и, как ни странно, молчал…

— Как раз! — говорила мама. — В самую пору, а что длинные, так нужно подвернуть. Будет самый попс! Так.

— Попс! — согласился я.

— Значит, берём? — весело спросил папа.

— Нет, — сказал я.

— Интересно! — удивился отец. — Это почему же? То он истерики закатывал, то отказывается…

— У меня нет денег, — сказал я.

— Как нет? — не поняла мама.

— Я их истратил, — глядя ей прямо в глаза, сказал я.

— Как истратил? — ахнула Ага.

— Так… — Я думал, что хорошо бы, если бы сейчас началось землетрясение или просто у нас бы потолок обвалился — мы же в старом жилищном фонде живём… Все бы тогда стали спасаться и про меня забыли.

— Давай конверт, — ледяным голосом сказал отец.

На негнущихся в джинсах ногах я пошёл в свою комнату и принёс отцу заклеенный конверт.

Отец раздражённо разорвал его. Из конверта выпали три зелёные бумажки.

— Что ты мне голову морочишь? — сказал отец. — Что это за наследственная любовь к дурацким шуткам? А?

— Костя, зачем ты нас напугал? — допытывалась мама.

А я ничего не мог ответить. Может, мне четыре купюры отец по ошибке дал? Но я сколько раз пересчитывал — их было три! А потом осталось две! Когда я заклеивал конверт, было две! Кто мне положил деньги?