Перед концертом я так волновался с самого утра, что ничего есть не мог. Отец с матерью пошли куда-то на торжественное заседание, Ага понеслась в парикмахерскую — причёску делать. А я решил выгладить свой пионерский галстук. Не то что я про него забыл, нет, просто в этот день я решил сам его выгладить. Мне его всегда Ага гладила.

Я включил утюг, расстелил галстук на столе, и когда утюг раскалился, приложил его к алой материи. И вдруг зашипело и завоняло! И утюг окутался сизым дымком. Я оторвал его от галстука. Посреди алого треугольника во всю ширину утюга кипела и пузырилась в огромной дыре прожжённая клеёнка.

Я обжёгся! Уронил утюг! От боли и от огорчения у меня потекли слёзы.

Всё! Концерт сорвался! Как я такую песню петь буду без галстука?

Я попытался повязать галстук, но он расползался под пальцами на тряпочки.

— Что это здесь? — В кухню сунулся дед.

— Не твоё дело! — закричал я. — И вообще — оставьте все меня в покое!

Дед повернулся и вышел из кухни.

Я приплёлся в столовую.

Главное, если бы не выходной, можно было бы в магазин сбегать новый галстук купить или к Эмлембе, но поздно! Я и так уже опаздываю. Придётся у кого-нибудь из ребят попросить… Но это всё не то! В том-то и дело, что я хотел петь в своём галстуке! Разве Тимур или Иванов прожгли бы свой галстук?

— Ну что, прачка-гладильщица? — Дед, ухмыляясь, вышел из своей комнаты. — Ревёшь?

— Не твоё дело! — сказал я.

Вдруг дед, закусив самокрутку, положил на стол старую полевую сумку и вытащил оттуда ученический пенал, тоже старый, со стёршимся лаком. Он раскрыл трубочку пенала и вынул оттуда пионерский галстук.

Если бы из пенала выскочил джинн Хоттабыч, я бы, наверное, меньше удивился.

— Ну-ко! — сказал дед. — Тащи утюг!

Он потёр днище утюга мелкой шкуркой и всё так же, не вынимая изо рта самокрутки, быстро выгладил галстук.

— Конечно! — сказал он. — Материя самая простецкая. Сатин. — Галстук был не алый, а красный-красный как кровь… — Вот так-то! — сказал дед, повязывая мне его на шею. — Вот так-то. Прачка-гладильщица! — Он спрятал самокрутку в кулак. — Концерт у тебя, что ли?

— Угу… — сказал я.

— Во Дворце?

Я понимал, что надо бы деда пригласить на концерт, но у меня язык не поворачивался.

Тут раздался звонок, и в дверь влетел Васька, красный как помидор и растерзанный, словно этот помидор катили из Молдавии, как футбольный мяч.

— Ты что! — заорал он. — Все за полчаса должны быть на местах! Нам ещё раз всё проиграть надо. У тебя что, часы стоят?

Он не дал мне опомниться, мы так и помчались по улице без шапок и пальто. Правда, тепло уже было…

От всех волнений я был как во сне. Я не помню, как вышел на сцену, как объявили название песни.

Только когда треснула и рассыпалась тревожная дробь барабана, у меня привычно похолодели руки. Я увидел, что все скамейки перед эстрадой битком набиты зрителями… Лица плыли у меня перед глазами жёлтыми пятнами, и сердце колотилось в такт ударам барабана.

Кругом война, а этот маленький… Над ним смеялись все врачи… «Куда такой годится маленький? Ну разве только в трубачи!»

Был хороший микрофон, и я услышал, как мой голос разносится по всему парку:

Ну, а ему всё нипочём! Раз трубачом так трубачом!

В одной руке у меня была труба, а в другой — настоящая будёновка с красной звездой. Одним движением я надел её, и колючее сукно укололо мне щёку.

Как хорошо! Не надо кланяться! Свистят все пули над тобой! Умрёт трубач, но не расстанется С походной звонкою трубой!

Горячая волна подхватила меня, сердце заколотилось в горле. И тут же за спиной зарокотала тревожная дробь…

Но как-то раз в дожди осенние В чужой степи, в чужом краю Полк оказался в окружении, И командир погиб в бою…

И в этот момент мне показалось, что я вижу пылающие танки на берегах Халхин-Гола, и бойцов, ползущих по болоту, и маленькую радистку в заснеженном лесу. Ну и что же, что песня про гражданскую войну? Это песня про Тимура, и про Иванова, и про меня…

И встал трубач, в дыму и пламени, К губам трубу свою прижал, И вслед за ним весь полк израненный Запел «Интернационал»!

Я вдохнул полной грудью, прижал мундштук к дрожащим губам, и мне показалось, что музыка возникла где-то далеко, совсем независимо от меня.

Вставай, проклятьем заклеймённый… —

хрипловато начала и всё звонче и звонче запела труба. Стояла гулкая тишина, и только труба пела над головами зрителей. И вдруг я увидел, как в задних рядах встал бородатый человек и вслед за ним стали вставать другие. Они вставали, блестя медалями. Они снимали шляпы и фуражки с седых голов, а за ними стали подниматься молодые ребята в куртках студенческих отрядов, пионеры в алых галстуках.

Мы наш, мы новый мир построим! —

грохотал за моей спиной оркестр. Уверенно вели валторны, басом ревела Васькина труба, сыпал дробью барабан.

— Ты видал! Ты видал! — говорил Васька, когда мы бежали звонить Антонине Николаевне, что концерт прошёл с потрясающим успехом. — Ты видал? Твой дед встал первым!

— Как мой дед?

— Так твой! Не мой же! — сказал Васька.

Мне было неловко оттого, что я даже не поблагодарил его за галстук, но меня затормошили. Пищала Эмлемба, клокотала и всё порывалась меня поцеловать Ага, растроганно блестел очками отец Эмлембы, и где-то далеко над головами ребят махал мне руками и улыбался Роберт Иванович.

— К нам, к нам, чай пить! Чай пить! — пищала Эмлемба.

У меня всё путалось в голове…