В сентябре 1847 года Иванов предпринял путешествие по Средней и Северной Италии: он хотел побывать во флорентийской галерее Уффици и снова в миланском монастыре Санта-Мария делле Грацие, где виднелись еще следы знаменитой «Тайной вечери» Леонардо. После лета, проведенного в Неаполе, после неудачного сватовства, после взвинченности во время писания «Мыслей» художник чувствовал себя разбитым и подавленным и не сразу мог забыть испытанное. Во Флоренции, где ему вспоминались великие художники прошлого, на него нахлынули воспоминания и о пережитом им самим. Все меньше горечи оставалось в его раздумьях, все больше росла готовность мужественно встретить любые испытания судьбы.
Погруженный в свои собственные думы, Иванов не мог не заметить всеобщего возбуждения, которое царило в городах, через которые лежал его путь. В сущности, между тем, что творилось вокруг него, и тем, что он ощущал в себе, не было полного разрыва. Его собственное возбуждение летом 1847 года было в некоторой степени вызвано тем, что в то время в воздухе ощущалась близость революционных событий, и теперь его ожидание потрясения находило себе оправдание в том, что происходило вокруг него.
В Ливорно Иванов попал в тот самый момент, когда народ потребовал от правительства права на формирование национальной гвардии. На стенах домов появились афиши, по улицам двигались толпы людей с трехцветными кокардами, всюду звучала военная музыка, перед войсками несли бюст папы Пия IX, от которого народ тогда еще ждал поддержки своим требованиям. Всюду можно было видеть, как под натиском толпы полиция отступала, и правительство, напуганное народным движением, шло на уступки. На другой день на площадях происходили митинги. Иванову особенно запомнился облик одного мертвенно-бледного оратора, видимо глубоко потрясенного возможностью первый раз в жизни открыто говорить с народом. Он видел, как на площадях народу раздавали хлеб, его поразили лица молодых здоровых рабочих. Ему бросилось в глаза, что хозяева гостиниц, мелкие предприниматели и возницы «вдруг сделались честнее» и перестали безбожно запрашивать со своих клиентов.
Если в Генуе на улицах на художника повеяло ветром свободы, то в русском консульстве, куда ему пришлось явиться, он только еще острее почувствовал узы царского деспотизма, которые его всегда так угнетали. Правда, Иванова предупреждали, что консул в Генуе человек честный и порядочный. Но когда он явился к нему, тот потребовал у него паспорт, долго рассматривал его и перелистывал и после этого рассмотрения заявил, что во исполнение приказа Николая о том, чтобы русским дольше трех лет не оставаться за границей, он намеревается прямо из Генуи отправить художника в Петербург. Все это должно было напомнить Иванову знаменитый гоголевский диалог между капитаном-исправником и русским мужичком, у которого тот требует «пашпорт» и которого под конвоем собирается отправить на местожительство. К счастью, на оборотной стороне паспорта оказалась подпись русского посланника Бутенева, и консулу, которого Иванов тут же про себя обозвал подлецом, пришлось отступить. Под действием этих волнений ночь художник провел неспокойно. В горестном одиночестве его утешала лишь звонкая мандолина, звуки которой доносились с улицы.
По дороге из Генуи в Милан Иванов уже на границе с неудовольствием заметил признаки австрийского владычества. Сами желтые будки с черными полосами напоминали ему будки царской России и вызывали отвращение. Ему казалось, что город кишел полицией и шпионами. Внимательно всматриваясь в лица простых людей, он заметил, с каким равнодушием народ относился к попыткам австрийских угнетателей по случаю какого-то праздника разукрасить город разноцветными тряпками. Народ зевал и, казалось, выжидательно посматривал, суетились одни уличные мальчишки, подбирая падающие с лотков и лавок орехи и окурки сигарет. Все это являло собой разительный контраст к общенародному подъему, который чувствовался в Генуе.
Иванов пристально разглядывал остатки «Тайной вечери» Леонардо в монастыре Санта-Мария делле Грацие и усердно копировал ее еще сохранившиеся черты. Но впечатления от происходивших вокруг событий не покидали его. Переезжая из Генуи в Лукку в обществе какого-то генуэзского негоцианта, он долго сохранял глубокое молчание, потом не выдержал и стал высказывать свои соображения и мысли о политическом положении. Надо думать, что он говорил со своей обычной прямотой обо всем том, что ему пришлось наблюдать в Сардинии и Ломбардии. Своего отвращения к австрийским угнетателям он не скрывал. Впрочем, и сардинскому правительству не поздоровилось от него за то, что оно думало больше о своих выгодах, чем о благе народа. Эти смелые, откровенные речи напугали, видимо, его спутника. В Иванове не трудно было признать иностранца. Между тем вся страна была полна австрийскими шпионами и провокаторами.
Многое из того, что происходило перед глазами художника, было для него не вполне понятно. Всю свою жизнь он просидел у себя в студии, слишком мал был его политический опыт. Одно несомненно: он с напряженным вниманием следил за тем, как развивались события; он угадывал, что все, что происходило перед его глазами, — это только «черновое», что за первыми попытками народа взять в свои руки власть не могут не последовать события еще более крупного масштаба, и в этом он не ошибался.
Действительно, в Риме, куда вернулся Иванов, события развертывались с необычайной быстротой. Правда, здесь художник снова погрузился в привычные труды в своей тихой, уединенной студии, куда не достигал шум улицы и площадей. Но в Риме в то время оказался А. И. Герцен, и через общего знакомого И. П. Галахова он, видимо, побывал в студии у Иванова. Герцен прибыл в Италию из Франции. После того торжествующего мещанства, которое он наблюдал в Париже Луи Филиппа и которое вызывало в нем непреодолимое отвращение, Италия привела его в восхищение и вдохнула в него новые силы. Он жадно ловил все признаки пробуждения страны, любовался красотой народа, который брал в свои руки оружие! для борьбы, но он не забывал ни красот итальянской природы, ни прославленных римских древностей.
Иванов с Герценом до сих пор шли слишком разными путями, для того чтобы встреча их могла сразу стать плодотворной. Герцен имел большой опыт политической борьбы, это был человек сложившегося мировоззрения. Иванов стоял на распутье и еще не вполне освободился от многих иллюзий. Значительном препятствием к их сближению служил Гоголь.
Герцен не менее, чем Белинский, был возмущен «Выбранными местами» и видел в них удар по передовому общественному движению в России. Иванову было нелегко освободиться от власти авторитета Гоголя, для того чтобы понять всю глубину его падения. Между тем и сам Гоголь, видимо, чувствовал некоторую неуверенность. Кристальная честность Герцена была и для него вне сомнения, и он всячески пытался через Иванова выведать взгляды своего противника на современное положение вещей. Иванов отказывается выполнить это поручение. Он объясняет это тем, что сидит в своей студии и ни с кем не видится. Однако, должно быть, он не говорил всей правды Гоголю. С Герценом он нередко встречался. Герцен называет другом Иванова Галахова, человека передовых воззрений, одного из первых русских социалистов-утопистов. Возможно, сам Иванов был сражен теми беспощадными насмешками, которым Герцен подвергал мракобесие писателя. Впрочем, несмотря на это, Иванов чувствовал к Герцену влечение, и потому он не мог не приходить к нему из своей студии и подолгу слушать его занимательные речи. Видимо, в них было нечто такое, что захватывало его за самое нутро. Иванов не был человеком быстрых и торопливых решений: для того чтобы изменить свои взгляды, ему нужно было проникнуться новыми идеями всем своим существом. Но в свете его дальнейшего развития ясно, что семя, брошенное речами Герцена, пало не на каменистую почву. Прошло некоторое время, и оно дало могучие ростки.
События, свидетелем которых становился Иванов в те годы, открывали ему сущность многих вещей, о которых он ранее не мог составить себе понятия ни в стенах академии, ни в своей уединенной жизни римского пенсионера. В Италии поднималось широкое народное движение. Страна пробуждалась к новой жизни. Первой и главной потребностью ее было свергнуть австрийское иго, покончить с позорным национальным унижением, с ярмом отживших свой век общественных установлений. Под действием развивающихся по всей стране событий правительства отдельных итальянских государств должны были идти на уступки. Делали это они нехотя, но препятствовать патриотическому подъему и антиавстрийскому движению были не в состоянии. Даже в Папской области её государь, папа Пий IX, должен был уступить напору общественного возмущения, отменить ряд феодальных законов и заявить себя сторонником либеральных реформ. Этот успех вызвал всеобщее ликование, которому на первых порах поддался даже Герцен. Народ с трогательным доверием стал шумно приветствовать Пия IX, устраивая ему встречи как триумфатору.
Самым замечательным явлением жизни Рима тех лет было пробуждение народных масс. Много веков римский народ молча сносил унижение и бесправие. Свой живой и веселый характер он проявлял лишь во время карнавала, когда на улицах все от мала до велика надевали маски и когда, казалось, исчезали сословные перегородки. Но тогда это было дурачество, наваждение, которое исчезало с первым ударом великопостного колокола. Теперь римский народ по-настоящему почувствовал себя хозяином, гордым потомком римских плебеев, теперь он получил обширную арену деятельности в общественной жизни. Тотчас явились и народные герои, на которых были устремлены общие взоры. Огромного роста кузнец в простой плисовой куртке Чичероваккио со слезами на глазах отправлял своего девятнадцатилетнего сына на борьбу с австрийцами, сам он последовал за ним, оба погибли за дело народной свободы. В Палермо юноша Ла Маза с трехцветным знаменем в руках возглавляет восставший народ. Уже набатным гулом начинало звучать по всей Италии имя народного вождя Гарибальди; он появился на улицах в сопровождении верного друга мулата сер Андреа и был предметом всеобщего восхищения.
Недолго было то время, когда можно было надеяться, что высшие классы не будут противодействовать интересам народа. Однако уже в основном, австрийском, вопросе мнения не могли не разойтись. Народ жаждал безоговорочного изгнания австрийцев.
В интересах папы, как главы католического мира было не порывать с Веной. На этой почве он скоро начал хитрить, вилять и, в сущности, изменять своим обещаниям; папский министр, проныра Росси, поплатился за это жизнью; сам папа должен был бежать в Анкону, в лагерь предателей народа. В Риме провозглашена была республика. Ее возглавил триумвират народных представителей с Мадзини во главе.
Эти события застали римских художников неподготовленными, но беззаботному их существованию был положен конец. В кафе Греко шли горячие споры: люди, которые пытались смотреть на вещи шире, не могли не сочувствовать народному движению; другие по-обывательски перепугались нарушению порядка. Федор Иванович Иордан, которому пришлось сменить свой гравчик пенсионера русского императора на ружье гвардейца Римской республики, откровенно признался, что сочувствовал католическим попам и обскурантам. Вслед за русским посланником Бутеневым, который отправился за папой в лагерь контрреволюционеров, пределы революционного Рима должны были оставить большинство русских художников. По указанию царского правительства посольство тщательно следило за тем, чтобы никто из русских художников не подвергался «революционной заразе». Только по отношению к Иванову было сделано исключение: чиновники считали его человеком «мирного характера и уединенного образа жизни». Но они решительно настаивали на том, чтобы его младший брат Сергей, незадолго до того поселившийся в Риме, выполнил предписание петербургского начальства и вернулся в Петербург. Однако Сергей не послушался и вместе с братом не покинул пределов Рима.
Между тем, по мере того как Римская республика приобретала международное значение, ее положение становилось все более затруднительным. «Восстановление господства буржуазии во Франции требовало реставрации папской власти в Риме» , и потому правительство Наполеона III двинуло против Рима свои войска. Верный своему призванию «жандарма Европы», Николай I обещал моральную поддержку «святому отцу» и выражал решимость «не признавать римских революционеров». Летом 1849 года Рим подвергнут был осаде французскими войсками под командой генерала Удино. Жизнь в осажденном городе становилась все более трудной; цены на предметы питания лихорадочно поднимались, в городе было небезопасно от неприятельских бомб. Одна из них разорвалась в парке Мальта, совсем поблизости от колонии художников. Чтобы не подвергать свою картину случайности, Иванов собирался спрятать свое детище в каменном погребе. После героического, но безнадежного сопротивления осажденных французы ворвались в город, революционные войска Гарибальди вынуждены были покинуть пределы Рима. Народ молча, но с нескрываемой враждебностью наблюдал за тем, как интервенты вступали в город. Против вооруженной силы он был бессилен, но когда французский генерал, чтобы заслужить популярность, издал приказ о том, чтобы в Риме на масленице был устроен традиционный карнавал, римляне все, как один, отказались участвовать в этом веселье. Римский народ показал, что умеет хранить траур по поруганной свободе.
Нужно представить себе отношение к революционным событиям 1848 года близких Иванову людей, чтобы оценить по достоинству независимость его позиции. Жуковский называл революцию «смертоносной чумой» и «отвержением всякой святости». Иордан радовался восстановлению папской власти. Из дому, «з основании официальной царской печати, писали о революции, как о «помрачении рассудка». Многое из того, что происходило на глазах Иванова, он не в состоянии был оценить со всей глубиной. Но если в 1830 году, по приезде в Рим, он не заметил революционной вспышки, то теперь он стал более чуток к общественной жизни. Если даже 1848 год не стал переломным в жизни художника, то несомненно, что именно это время в нем пробудило мысли, последствия которых он и сам не мог предвидеть. Правда, высказываться по поводу событий ему приходилось очень осторожно, особенно в письмах, которые проходили через царскую цензуру. И тем не менее, говори о событиях 1848 года, он отмечал, что «жалобы отдельных людей ничто в сравнении с общим моральным выигрышем». Видимо, он имел в виду, что во время триумвирата попы потеряли свою власть, дворцы были объявлены собственностью республики и была уничтожена духовная цензура. Правда, и Иванову многое в дальнейшей судьбе народов было неясно. Его тревожил вопрос, какова будет роль искусства, которое так много веков было тесно связано с церковью. Но после выспренних апокалипсических пророчеств о грядущем «златом веке» в 1847 году теперь он видел собственными очами, как рушился старый порядок и вместе с тем заколебались многие предрассудки человечества. Умственной эмансипации Иванова немало содействовало и то, что именно в революционные годы в Риме стало возможно получать сочинения французских социалистов. Есть основания думать, что братьям Ивановым стала знакома знаменитая утопия Кабе «Путешествие в Икарию». На этой почве наметилось решительное расхождение между Ивановым и Гоголем в таком существенном вопросе, как в их взглядах на церковь. Напуганный, подавленный событиями, Гоголь искал спасения в лоне православной церкви и проходил «послушание» у властного и ограниченного попа отца Матвея. Вразрез с этим Иванов еще незадолго до революционных событий утверждал, что «православие — одна форма, безо всякой внутренней силы». Правда, Иванов долгое время еще продолжал мыслить моральными понятиями священного писания. Свои попытки отразить события тех лет он облекал в форму библейской фразеологии. Но именно в эти годы им начата была работа по переосмыслению своих религиозных и моральных представлений с явным стремлением приблизиться к передовым воззрениям своего времени.